Удивительно, как она умела резвиться в море, превращаясь в бойкую девочку, брызгающуюся во все стороны. Она хорошо плавала, и когда она медленно выходила из воды на закате, казалось, что ее тело плавится в лучах краснеющего солнца. Но смотреть на это можно было бесконечно… В Тремо мы жили в гостинице одной старой вдовы, потерявшей мужа еще во время Первой войны, и которая всю оставшуюся жизнь вспоминала о том, как хорошо он управлялся со слугами и каким честным человеком был. Каждые год в апреле она носила глубокий траур, а летом становилась предпринимательницей с хваткой истинной фанатички прибыли. При всем при том она была очень набожной женщиной и каждый год на Рождество отдавала Церкви десятую часть своего дохода.
Госпожа Валери любезно предоставила нам номер на первом этаже, в котором так же была и кухня, так что Марлен иногда готовила, когда мы не хотели есть гостиничный ужин. Большую часть, однако, своего времени мы проводили на пляже. Марлен первый раз увидела море еще в далеком детстве, и потом зачастую отдыхала на нем, для меня же оно не представляло ничего особенного, кроме как источника радости для нее.
Сейчас же мы ехали в вагоне-люкс, ожидая встречи со служащими отеля в Сюр-Сантиэкларе. Мы остановились на какой-то станции, очевидно, это была граница, и экипажу нужно было зарегистрировать переезд границы в участке пограничной службы на вокзале. Я искренне надеялся, что к нам в купе не подсядут попутчики, потому что в той особенной атмосфере уюта, которое может появиться только в поезде с любимым человеком, никогда не хочется, чтобы кто-то вторгался в пространство столь незаконно тобой оккупированное… К тому же мне очень не хотелось будить Марлен. Увы, моим желаниям не суждено было сбыться, и к нам в поезд зашел господин, который, как я надеялся, должен был вскоре выйти, поскольку в той местности, через которую мы проезжали, многие путешествовали таким образом в соседний городок к родственникам или друзьям, садясь в ближайший следующий в нужном направлении поезд. Наш попутчик имел коричневый клетчатый костюм и усы и более, в целом, примечателен не был.
Мне пришлось разбудить Марлен, как бы мне этого и ни не хотелось. Она смотрела на меня потом некоторое время обиженными глазами, тем взглядом, что дети смотрят на вас, когда вы им не даете играть на площадке, потому что темнеет и пора домой.
Попутчик, так неудобно вторгшийся в наш мир, представился господином Клемо, и сразу протянул мне визитку (тоже коричневую), на которое черными буквами было выведено буквально следующее: «Анрэ Клемо. Шляпы и головные уборы по очень выгодным ценам». По той причине, что ни я, ни, насколько я знаю, Марлен, в шляпах не нуждались, мы вынуждены были заговорить на совсем иные темы. Выяснилось, что Анрэ Клемо — брат знаменитого на всю округу певца Анри Клемо, который однажды даже выступал в столичном театре, которому потом чиновники не дали развиваться. Анри вернулся домой, а Анрэ, оставив дом, ушел в шляпные дела буквально с головой. Впервые в жизни и я, и, уверен, Марлен слушали, с каким упоением можно рассказывать про шляпы. Как я ни старался увести его от этой темы, мне ничего не удавалась, пока через некоторое время, методом проб и ошибок я, наконец, нашел, что интересует в этой жизни Анрэ более всего, а именно – деньги. Когда я назвал сумму, которую мы с Марлен заплатили за пансион у госпожи Валери, он присвистнул, назвав это грабежом и сказал, что ни за что не позволил бы себе так отдыхать. Он уверен, что только в постоянном накоплении капитала человек может достичь уверенности в завтрашнем дне, а значит, спокойствия, а значит, счастья. Только тогда я заметил, что у Анрэ была какая-то разновидность тика, когда он долго говорил, его левый глаз как-то странно подергивался.
– А что же делать с накопленным капиталом? – спросила Марлен, с любопытством до этого времени наблюдавшая за нашей беседой.
– Я полагаю, лучшее решение — это сохранить в ячейке в Sicherheitsbank. Их проценты наиболее выгодны для накопления вкладов.
– И все?
– И все… – Как-то успокоившись ответил Анрэ.
На мой вопрос, куда он держит путь, Анрэ ответил, что едет в Денев, потому что шляпошник из этого городка готов был продать свое дело Анрэ, и тот едет на переговоры о покупке его предприятия. Господин Клемо уверял, что эта сделка окупится быстрее, чем за три месяца, а за два года, если он правильно все посчитал, стоимость его дела удвоится. Я уже хотел спросить, когда Анрэ последний раз отдыхал, был в музее, с женщиной или вообще делал что-то помимо продажи шляп, но Марлен меня остановила.
Поезд остановился в Денев, когда уже почти совсем стемнело, и оставив визитку еще и Марлен, Господин Клемо, вежливо попрощавшись, сошел с поезда.
– Интересно, как он будет покупать дело ночью? – спросила меня Марлен.
Я не нашелся, что ответить.
– А ведь он, как и все мы — дитя Французской революции. Не будь ее, не было бы всего этого. Не было бы ни поездов, ни телеграфа, ни Клемо со шляпами, ничего этого. Мы бы жили в мире, где все расписано, а для суетности просто не остается времени. Все, что заняла суетность, занимала бы праздность. А значит, и ты сама это знаешь, культура.
– Как бы праздность стала культурой?
– Очень просто. Нам бы ничего не оставалось, кроме как читать и писать. Король бы жил в роскошном дворце, а мы бы переписывались бы с кем-нибудь, пока крестьяне пахали наши поля. Мы бы читали Светония, пока в цехах шилась одежда. Мы бы спорили с кем-то, вроде Аруэ, пока за нас выращивали хлеб. А теперь ничего этого нет, приходится самому выращивать хлеб… Ну или вот, – я повертел в руках визитку Клемо, – продавать шляпы.
– Но это не так плохо…
– Для Клемо не так плохо, но для Светония и уж тем более короля – весьма, ладно, кажется, мы подъезжаем к Сюр-Сантиэклару, милая. Собираемся, хорошо?
– Хорошо, конечно, любимый.
Когда поезд приехал, мы с Марлен вышли на перрон, я повертел в руках визитку господина Клемо, посмотрел на нее и со спокойным сердцем выкинул в урну. Я взглянул на улыбающуюся мне Марлен. Есть в этой жизни что-то, что гораздо важнее шляп.
Секунда
Как всегда, в темном, она идет навстречу и мне и через секунду наши губы сомкнутся в порыве нежности. Ее янтарные глаза смотрят на меня, и в них отражается смысл и суть ее мироздания — я. Уверен, в моих отражается Марлен. Смысл и суть моего мира. Время вокруг перестает идти, я останавливаю его своей волей, обращая свой взор в глубину ее глаз. В этом янтарном свете я вижу отражение остановившегося времени, переплетенную суть веков и жизни человечества, и единственное стремление последнего, которое можно было бы назвать доказательством души, умея мы правильно понять, что она есть. В ее глазах, так же как и в моих, светится любовь.
Та самая любовь, от которой сердце теплится и перестает быть пламенным мотором в грудной клетке, но лучезарным огнем, за которым можно идти, и факелом, и светочем пути. Кажется, протягивается какая-то остановившаяся музыка, мотив которой помнишь, она проносится в сознании стремительной фразой за мгновение, и остается только ощущение счастья, легкого нейронного огонька в голове, мысли становятся легче, как наполненные гелием цеппелины, они роятся в голове, и незаметно исчезают, потому что превращаешься в чувство – самую суть познания мира, и единственное средство, которое может обеспечить способность стоять на ногах, постигать, что творится вокруг, даже если мир катится в тар-тарары.
Но даже если мир катится в тар-тарары нет и не может быть ничего важнее, чем возможность смотреть в янтарный блеск в паре сантиметров от тебя. Она говорит, что мои глаза зеленые, должно быть, это все совсем по-другому, но когда видишь ее, весь мир озолачивается, небо светится бронзой, камедью идет дождь или шелестом сусального золота дует ветер. Ты ступаешь по латунной земле и чувствуешь легкий аромат золотистых груш, корицы и шафрана. И все это только цвет ее глаз, пожалуй, самый глубокий из всех, что мне известны. Пытаешься как можно скорее переступить через время, но оно держит тебя, держит из всех своих сил и понимаешь, насколько мощно его течение, если каждое движение не только члена, но и мысли зависит от времени.
Чувствуешь аромат, который перекрывает все другие запахи в мире. Это ее духи. Парфюмеры всех стран мира трудятся только ради того, чтобы я вкушал аромат ее духов, конечно, при этом 99,9 процентов теряются, поскольку их продукция становится объектом использования других женщин, но это не важно, и в данный момент остановившегося времени их не существует ни в моем мире, ни, если так поразмыслить, в чьем-либо еще, поскольку их не существует для меня. Для смысла существования, увы, все это не играет никакого значения, мир сосредоточился между моими глазами и глазами Марлен, сжавшись до размеров, в сотни раз меньше размеров дробинки, но полнее и глубже Андромедовой Туманности.
И время не может идти в такие моменты, оно останавливается вопреки своему существованию, по воле существования моего, так до конца и не понимаешь, что первично, время или я, и тут осеняет, догадываешься ровно в тот момент, что первична Марлен, вызвавшая своим появлением все это многообразие красок вокруг, остановив и очаровав время и меня, нет, не очаровав, пленив.
Только, кажется, опять начинаешь слышать, сначала медленно, потом громче и отчетливее удар секундной стрелки в наручных часах, который перебивает то впечатление от божественно-вдохновенной музыки, только что прозвучавшей в сознании, и время, очухиваясь, словно извиняясь за остановку опять поражает своей уверенностью в правоте хода, но оно не идет все время с одной скоростью, нет, ни в коем случае, правильно созданные часы имели бы разное расстояние между гранями циферблата, оно ускоряется, и поначалу кажется, что нельзя вынести такого быстрого хода, время хочется остановить, как Фаустово мгновение, но боишься, потому что несмотря на свою простоту оно дарует иногда такие моменты, которые иначе как божественными не назовешь, и счастье не в том, чтобы переживать одно из них, но в том, чтобы видеть и чувствовать на себе постоянно все их многообразие. А оно поистине захватывает, заставляя забывать и вновь вспоминать каждую из прожитых секунд.
Но вот, случается то, ради чего это мгновение было создано временем, подобно тому, как ради катарсиса писалась «Медея», происходит важнейшее событие в жизни этого момента. Вся та идиллия, вся прочность янтарно-золотой прекрасности рушится, воспламеняется и сгорает в одно мгновение, потому что только ради этого и был создан этот прекрасный мир. Я целую Марлен. Сначала губы, потом сознание, а потом и весь мир, и все, что вокруг мира, и все созданные, возможные и невозможные вселенные сгорают в пламени, колыхание которого заставляет сердце биться. А время, только сейчас, кажется, на мгновение ожившее, умирает окончательно, так же сгорает в этом пламени всепоглощающего огня поцелуя. Огонь колоссальной, разрушительной силы, однако становится Рагнарёком нашего бытия, мир возрождается, и время, новое, уже очищенное, стремительно рвется вперед, прорывает плеву бытия, и за ним уносимся мы, теперь уже точно не контролируя его. Остается верить, хотя, скорее речь идет о знании, остается знать, что каждый новый вздох приближает еще один момент, который вмещает в себя всю вселенную, и который разрушает ее, создав же ее потом в первозданной ее чистоте.
Самое опасное покушение
В ночь на 13 апреля 1814 г. через семь дней после отречения император всех французов остается в комнате один на один с сами собой. Дворец Фонтенбло, в который Наполеон был доставлен, охраняется стражей маршальского командования. Комната, роскошно украшенная красной бахромой, только злит «маленького капрала». Его злит и бездарность командования, всех этих маршалов Удипо, Нея, Бертье, Макдональда, герцога Босса… Злит его малодушие… Он отказался прощаться со своей Старой гвардией, с солдатами, что стояли за него в Египте и Италии, Пруссии и России… О, Россия… самая глупая ошибка императора. Бонапарт вспоминает, как тогда, у города с непонятным и непроизносимым названием Малоярославец он считал, что все потеряно. Он стоял в раздумье… долго стоял, поцеловал портрет сына – римского короля… Он не молился Деве Марии, как, наверное, поступил бы Александр в схожей ситуации. Он боялся. Великий Император боялся и боялся за свою жизнь страшно. Ему всюду виделись казаки с палашами, виделась Красная площадь… Дикие медведи… И в этой стране всегда холодно, всегда. Он ненавидел Россию… Тогда, под Малоярославцем, он попросил своего придворного медика Ювана дать ему смертельную дозу опиума. Но тогда все обошлось… Чудом Наполеон избежал плена. Чудом вырвался из кольца… Он знал, что это чудо стоило ему тысячи солдат, и сотни офицеров, но он верил в то чудо.
Сейчас чудес не случилось. Да, были победы при Вошане и Монмирайне, но по сравнению с «битвой народов» под Лейпцигом, это были мелкие удачи на фоне полного провала. И самое главное, он начинал замечать какую-то безучастность в глазах своих маршалов, «самых честных своих солдат», как он считал… Еще неделю назад, он вспоминал, ходя по комнате, как он смотрел на них, стоя над картой захваченного Парижа. Как он просил их пойти на Париж, освобождать великую столицу великой империи. Они молчали… Даже «храбрейший из храбрых» Мишель Ней отказался поддержать своего императора. «Оставьте меня одного»… Зачем он сказал это тогда, неделю назад? Чтобы только не видеть их. Он больше не их император, а они не его подчиненные. Он попросил бумагу. Только бумагу, он хотел написать отречение, извиняясь перед народом Франции, оправдывая свой поступок. Но ему принесли уже заранее составленное за него отречение, в которой не было только одной детали — роспись императора. Бывшего. Неслыханная дерзость, но он ничего не сказал… Потом стража… Фонтенбло и это вынужденное заточение. Стоило ему только объявить, «Я снова император, идем на Париж!» и тысячи солдат ринулись бы за ним выбивать русских и пруссаков из горячо любимой столицы. И многие бы так поступили на его месте, но только не он. Маленький капрал был верен себе. Он достал пузырек из саквояжа. «Как мало, – подумал он, – неужели так мало надо, чтобы убить меня… МЕНЯ?… Так недавно мое имя наводило ужас на народы, в моих руках были судьбы десятков, нет, сотен тысяч людей. И теперь я один на один с порошком, в котором может быть моя судьба… Кто я такой? Зачем создан, если я утопил Францию в крови, если в моей армии теперь одни старики и дети, если я сеял смерть… Не надо ли было принять его еще давным-давно?» Он вспомнил свою молодость… Академия, Египет, Директория… «Нет, не тогда… Тогда я спас Францию» Он вспоминал и вспоминал… Аустерлиц, Тильзит… И всегда он шел впереди, а народ за ним. Всегда он вел Францию к победе…
Как же он оказался здесь, запертый, бессильный и не желающий жить? У него не было ответа. Только один раз он сомневался в том, прав ли он. 14 лет назад, о, как давно это было… 14 лет назад, под Рождество, 24 декабря 1801 г… нет, не так, 3 Нивоза IX г. республики,… так точнее,… на него было совершено покушение. Сторонники Бурбонов Жозеф Пьер Пико и Робино де Сен-Режан взорвали бочонок с порохом, припрятанный в тележке на улице Сен-Никез, по которой Бонапарт следовал в карете в Оперу… Кажется, ставили что-то Гайдна… ммм… “Сотворение мира”… Тогда он думал, что творит мир человек. Один человек. По разным сведениям, погибли от 4 до 13 человек, а ранения получили, видимо, около полусотни. Он, Первый Консул республики, не пострадал, его супруга Жозефина отделалась обмороком.
Это было страшное потрясение для его мира. Уверенный в своей безгрешности, он и подумать не мог, что кто-то может быть им недоволен. Только не им. Как и сейчас, он заперся в комнате и думал, прав ли он, правильно ли поступал… Но в тоже время он остался невредим, и это его убедило в том, что он прав. Тогда, именно тогда, 14 лет назад он окончательно уверился в своей исключительности и правоте.
В зал постучали. Бонапарт быстро спрятал ампулу назад в несессер.
– Мой император, Вам что-нибудь нужно? – Вошел Коленкур.
– Иди с миром, друг мой. Мой последний друг. Я уже не твой Еmpereur.
– Вы всегда останетесь им в моем сердце, мой Император. – генерал ушел…
– Ушел… Что ж… За Францию! – Он поднес пузырек к губам и остановился. – Нет! За французского императора Наполеона Бонапарта! – и выпил содержимое до дна.
Дыхание сразу схватило. Какой-то холод сковал конечности. Руки начали трястись. «Боже, как неприятно, – появилась мысль у Бонапарта, – не думал, что это так больно» Меж тем судороги усиливались. Отреченный император лег на кровать. Руки тряслись все больше и больше и ему становилось холодно. Хотелось спать, но паралич в конечностях отдавал адскими страданиями. «Юван, мерзавец, что за гадость мне подсунул этот подлец? Он хотел, чтобы я помучился? Подлый предатель, не важно, к чертям, все равно скоро умру… Боже… Как больно… Ааааа!»
На крик вбежал генерал Коленкур.
– Мой император, что с Вами?! Вы весь дрожите!
– Закрой дверь и не впускай никого! – сквозь зубы произнес Бонапарт.
– Но мой император!
– Закрой дверь, пес! Ааа… – страдания становились сильнее и сильнее. Адский холод добирался до сердца. В животе все крутило. Ноги дрожали так, что слетали сапоги. Ааа… – Озноб сковывал челюсти…
– Я приведу Ювана.
– За… Закрой дверь!
Коленкур ушел и вернулся через несколько минут. Лейб-медик французского императора Юван уже спал, и Коленкур разбудил его:
– С императором что-то не в порядке, ему плохо.
– Ха, – пошутил, впрочем, весьма неудачно и не к месту, Юван, – он же теперь не император.
– Он весь дрожит!
– О, нет… Только не это. – Врач начал что-то подозревать. Быстро оделся и с генералом Коленкуром побежал к Наполеону.
В это время Наполеон испытывал страшную боль: «Боже… за что? Как… как…тяжело… Нет, это не … не выносимо… Дерьмо, дерьмо, дерьмо!».
В это время в зал вошли Юван с Коленкуром. Как только Юван увидел пузырек на столе, он сразу все понял.
– Что Вы наделали? – вскричал Юван.
– Мерзавец, что ты…ааа… надела…л…? Что это? Дай мне яду!
– Никогда, я не буду повинен в Вашей смерти. Коленкур, позовите слуг, пусть принесут марганцовки, надо срочно промыть желудок Бонапарту.
– Никогда! – бешено взглянув, рявкнул бывший император всех французов. Сегодня я … вот дерьмо… сегодня я должен умереть!
Бонапарт не принимал лечения Ювана, и приказывал оставить его одного или дать еще опиума. Все это время он выкрикивал страшные ругательства в адрес всех, кого знал. Проклинал даже свою мать, родившую его на свет. «Боже…Как… трудно умирать! Ааа…Как легко было бы…. умереть …. умереть, – у императора начался приступ отдышки, который душил его около получаса – яд попал в легкие… на поле битвы! ..Аа…аах!… Почему не был убит… не был убит…я… в Арси-сюр-Об!»
Через несколько часов конвульсии ослабли. Наполеон хотел заснуть, но Юван не давал ему этого сделать. Сон при отравлении считался опасным. К рассвету судороги почти прекратились. Наполеон лежал на кровати обессиленный, в его голове снова и снова несколько тысяч раз повторялась только одна фраза: «Я не могу умереть…»
Революционер
В старое обветшалое здание Цюрихской публичной библиотеки вошел человек средних лет в сером пальто, засаленные обшлаги которого позволяли судить о непритязательном вкусе и небольшом достатке его обладателя, но в чистой сорочке и начищенными, но не до блеска, осенними туфлями. В его голубых глазах светился едва заметный огонек, придававший его взгляду какой-то особенный блеск, который неизменно замечали все, кто с ним сталкивался в жизни. Светлые кудрявые волосы вились из-под картуза европейского покрова. Он уверено прошел в гардероб, разделся и направился в галерею, обставленную со всей швейцарской точностью именно так, как должны выглядеть публичная библиотека. Посетитель направился к библиотечной стойке.
– Ah, Herr Iljin1, – с воодушевление заметил библиотекарь-администратор, – Wir haben uns lange nicht mehr gesehen. Sie hatten wohl viel zu tun, nicht wahr? Ja, ich verstehe, ein besch?ftigter Mensch hat keine freie Zeit…2 Библиотекарь был типичный бюргер, швейцарец до мозга гостей, всегда обходительный, всегда любезный, но никогда ничем всерьез не интересовавшийся, как и все швейцарцы.
Посетитель не имел особого желания говорить, однако, ему необходимо было соблюсти все правила европейского приличия, поскольку постольку ему необходимо было жить здесь пока и работать.
– Ja, wissen Sie, ich habe f?r einige Zeit wegfahren m?ssen, wie Sie schon bemerkt haben, dienstlich…3 – на прекрасном немецком ответил иностранец.
– Нoffentlich nicht nach Russland?4 – как будто бы даже и испугался швейцарец, хотя ему, конечно, было абсолютно все равно, где был Herr Iljin, хоть на краю света.
– Nein, nein. Mit einer Reise nach Russland muss ich auf einige Zeit noch abwarten. Aber es gibt doch in dieser Welt andere sch?ne Orte, nicht wahr? Ich habe einige Zeit in M?nchen verbracht, dort betrieben meine Freunde ein wichtiges Gesch?ft, und ich musste einfach Ihnen helfen. Und dann fuhr ich nach Z?rich, ich musste eine Bank besuchen. Finanzen spielen jetzt… Also, Sie verstehen wohl, welche Rolle jetzt die Finanzen spielen….5 – Русский собеседник взглянул на стеллаж, стоящий неподалеку, – M-m-m… ich sehe, Sie haben neue Periodika erhalten?6
– Die dort? Ah ja, die haben unsere russischen Freunden mitgebracht, Sie d?rfen sie durchbl?ttern.7
– Durchbl?ttern… Durchbl?ttern… – cначала как будто заинтересовался Herr Iljin, – Ja… Ah nein, danke, ich bin an Ihnen eigentlich aus anderem Anlass vorbeigekommen.8
- Was k?nnte ich f?r Sie tun?9 – спросил наконец-то библиотекарь то, что он говорит по сотне раз в день, и всегда с улыбкой, и всегда безразлично.
- Ich brauche das Werk Jean Batist Sejs “Der Katechismus der politischen ?konomie”. Anscheinend ist so der Titel seines Werks, wenn ich mich nicht t?usche, aber so was kommt sehr selten vor….1831. 10
Библиотекарь-администратор пошел к шкафчику с карточками посетителей библиотеки. Он немного порылся там и вышел с несколько разочарованным лицом к русскому посетителю Цюрихской публичной библиотеки.
- Ich furchte, ich habe Ihre Lesekarte nicht, Herr Iljin. Haben Sie bestimmt keine Literatur auf dem Abonnement?11
- Wieso?… – как бы очнулся русский, он долгое время не спал и иногда впадал в небытие, как и все уставшие люди, – Ja, nat?rlich habe ich etwas, machen Sie sich bitte keine Sorgen, alles ist in Ordnung, ich kehre die Ihnen sp?ter zur?ck, bei mir liegen einige B?nde von Engels, einige von ihnen habe ich sogar mit, aber ich ben?tige sie vorl?ufig. W?rden Sie bitte die auf Herrn Uljanow, Wladimir Uljanow notieren. Ich bringe sie zur?ck, Sie wissen schon, ich gebe alles immer zur?ck.12
- Offen gestanden erlauben unsere Regeln so was kaum, aber unter Ber?cksichtigung Ihrer Pedanterie, k?nnen wir eine Ausnahme f?r Sie tun. Wir k?mpfen doch f?r das Komfort unserer Kunden. Ihren Pass, bitte…13
- Ja, sicher, und rechtsch?nen Dank.14, – сказал Владимир, протягивая паспорт.
- Gut. Sie m?ssen einige Zeit warten, nehmen Sie bitte Platz.15
Владимир присел в мягкие кресла. Его очень клонило ко сну, но он вполне еще мог держаться некоторое время. Пока он ждал, он наблюдал за суетящимся швейцарцем, который был со всеми столь же любезен, как и с ним несколько минут назад.
- Herr Uljanow, haben Sie Sej bestellt? Hier, nehmen Sie. Den Weg in den Lesesaal kennen Sie schon…16
Ульянов (Ильин) взял книгу и отправился в читальный зал. Здесь он был уже далеко не первый раз и знал библиотеку как свои пять пальцев. Он присел за свободный столик, достал перо, чернильницу и тетрадку и принялся записывать, сопоставляя с принесенным им Рикардо.
«Так,…, – мыслил Владимир, читая Сэя – Производитель, который думал бы, что его потребители состоят не только из тех, которые сами производят, но и из многих других классов, которые материально сами ничего не производят, как, например, чиновники, врачи, юристы, духовенство и прочие, и вывел бы из этого то заключение, что есть еще и другие рынки, кроме тех, которые представляют лица, сами производящие что-нибудь, — производитель, рассуждающий таким образом, доказал бы только, что он судит по одной внешности и не умеет проникнуть в сущность дела. В самом деле, вот священник, который идет к торговцу, чтобы купить себе эпитрахиль или стихарь; ценность, которую он несет в лавку, это сумма денег. Откуда он взял ее? От сборщика податей, который получил ее от плательщика их. Откуда же взял ее плательщик налога? Она произведена им самим. Cамим ли? Эта самая ценность, произведенная плательщиком налога и примененная на деньги, а потом переданная священнику, и дала ему возможность сделать свою покупку. Священник стал на место производителя, а производитель мог бы и сам на ценность своего продукта купить если не эпитрахиль или стихарь, то какой-нибудь другой, более полезный для себя продукт. Что же на этот счет полагает Рикардо, ну-тка, взглянем,… ага, вот-вот, именно это и нужно, но почему тогда Маркс полагает об изменении природы продукта для нетрудовых классов? Необходимо принять его мысли, как верные, да-да, как верные, и с их точки зрения критиковать все остальное, хотя в данном случае критиковать не приходится. … Продукт, продукт… На практике еще не было никогда такого примера, чтобы какая-нибудь нация была совершенно лишена продуктов, которые она могла бы производить и потреблять. Но мы можем мысленно распространить последовательно на все продукты то, что наблюдали над некоторыми из них. За известными пределами трудности, которые сопровождают каждое производство и обыкновенно преодолеваются производителями, возрастают в такой быстро увеличивающейся пропорции, что превосходят удовлетворение, доставляемое пользованием таким продуктом. И тогда можно произвести какую-нибудь полезную вещь, но ее полезность не будет стоить того, во что она обошлась, и не будет удовлетворять существенному условию всякого продукта — чтобы ценность его по крайней мере равнялась издержкам его производства. Если труд 30 дней может прокормить работавших только в течение 20 дней, то невозможно продолжать такое производство: оно не побуждало бы к деятельности новых лиц, которые вследствие этого не увеличивали бы спроса на новую одежду, на новые жилища и т.д. Так, так, вот это стоит отметить, хотя, вроде, у Курно похожая мысль была, нет, там не так, там об обеспечении аппарата, Курно – дурак, капиталист, у него не так, у него про полезность как про благо… благо,… Производство зависит от полезности как А от В в пропорции и измении, в зависимости от показателя Q – рабочей силы, Q, вот это странно всего лишь Q – рабочая сила, какой-то коэффициент в формуле благ, да, так ведь и есть… Так и есть»
Вдруг его мысли прервались… «Ну вот зачем ты сейчас Курно дураком назвал?» – перед ним стоял молодой человек, собирающийся присаживаться с другой стороны стола. Он был одет в русскую арестантскую шинель, на вид ему было лет двадцать, глаза его, однако, выражали вселенскую мудрость. Владимир Ульянов никогда не видел таких глаз.
– Entschuldigung…, то есть, Вы по-русски говорите,.. Извините, мы, разве, знакомы? – непонимающе смотрел Владимир на незнакомца.
– Не узнаешь, что ли? А леталки в деревне не помнишь? Я ведь еще приезжал к Вам, ух как мы играли… Леталки-то, леталки… Не помнишь, что ль?
– Но…, но, – на лице Владимира появился ужас, – это-то-го никак не может быть-ть. Я помню, я все помню, восемнадцать лет уже как, как же так?
– Ну вот так… – как-то даже смущенно ответил арестант.
– Саша? – очень недоверчиво посмотрел прямо в глаза брату Ульянов.
– Ну, признал наконец, я уж думал, уходить придется, не признает уж, думаю. – Он улыбнулся, – а нет-таки, признал, брат, признал. Могу даже крикнуть. – И он громко закричал: «Меня брат признал, ура!!!»., – Да, давненько не кричал так, еще со студенчества.
– Постой, но, как же так? Как? Ты же…, м,… тебя же,… еще, тогда,… восемнадцать лет назад… тебя и еще троих, …я помню, тебя…
– Ну так и скажи, повесили. Что ты все не решаешься никак, Володя?
Теперь у Владимира появилось время лучше разглядеть брата. Он сидел перед ним как и тогда, он сам не видел, но ему рассказывали. Их завели на плац, они взошли на виселицу, отказавшись от священника, им надели на голову черные мешки, надели петли, и открыли яму. Все было очень просто, и Владимир сотни раз представлял это все. Именно таким он представлял брата, таким он и сидел здесь рядом с ним. В арестантской шинели, небритый, но при этом он не оставлял впечатления небрежного человека, волосы были аккуратно заглажены, лицо даже как будто вымыто было. Но это был его брат, брат, повешенный в мае 87-ого, вот что было самое странное.
– Как же так? – спросил Владимир брата, – Ты что, видишься мне?
– Тут есть три варианта, Володя, выбирать тебе. Вариант номер один: я пришел к тебе после смерти, чтобы сказать что-то важное, за какой-то целью, о которой известно мне и еще Богу, в которого, если ты выберешь этот вариант, тебе непременно придется поверить. Ты ведь не объяснишь привидение с помощью диалектического материализма, ведь так? Или объяснишь? Да, нет, с помощью философии тебе тут далеко не уехать. Вариант второй, самый простой, на мой взгляд, но тут бы я тебе бритвой Оккама пользоваться не советовал, можешь порезаться, так вот, сам вариант: ты сошел с ума. Видишь как просто, один заучившийся до сумасшествия русский революционер говорит в Цюрихской публичной библиотеке сам с собою. И наконец, третий вариант, несколько похожий на второй: за последнюю неделю ты спал в общей сложности не более двух ночей и у тебя легкое помутнение нервов, вызванное бессонницей и постоянным чтением экономической литературы. Ты ведь любишь думать, вот и решай, почему я здесь.
– Какое-то безумие, какое-то… Что со мной? – Владимир в самом деле решил, что он сошел с ума, он быстро пытался сообразить и проанализировать ситуацию, но где-то самым краешком своего разума он понимал, что анализу и соображению эта ситуация не поддается. Перед ним сидел его брат. Мертвый.
– Ну вот почему я так и думал, что ты сначала все-таки решишь, что свихнулся? – Несильно ты изменился.