Жена Татьяна с годами утратила женскую округлость и обрела угловатость и в фигуре, и в повадке; ей стало свойственно постоянное беспокойство, она стала нервной — по всякому поводу, даже мелкому, готова поднять крик; особенно же ее раздражали дела кухонные: тут она давала себе волю, и тут уж лучше к ней не подходить.
Татьяну можно понять: кухня тесная, газовая плита работает кое-как — может, заржавела, а может, просто неспособна к делу со дня своего появления на свет. Слесари-газовщики, навещавшие ее, говорили обычно: «Хотите пироги испечь — ставьте другую, эта не годится». Но сначала ему не до того было, а где теперь вот взять новую плиту? В комиссионном магазине продается, да цена ей — если не есть и не пить этак полгода или месяцев восемь, тогда только накопится нужная сумма.
В последнее время то, что творилось с ценами, способно довести до сумасшествия или до самоубийства. Не только они, Кузовковы, в отчаянии — весь городок придавлен и угнетен, будто каждый из жителей несет на плечах невидимую тяжесть, как мешок с песком или цементом. И не сбросишь с себя эту ношу, даже когда спишь.
Месяц назад в соседнем доме девушка повесилась: не могла купить сапоги, в старых ходить стыдно. Ну, что-то еще ее толкнуло. Записку, однако, оставила такую: родители, мол, обеднели вконец, а сама заработать не может, потому не хочет так жить. В записке той она прокляла жизнь, в которой все усилия идут на то лишь, чтоб наполнить собственный желудок. У нее там, в записке, было сказано резче, так что даже и не повторишь без внутреннего содрогания.
Признаться, случай этот так поразил Евгения Вадимыча с Татьяной, что они теперь уж не решились делать выговоры сыновьям за беспорядок в их комнате, за поздние возвращения домой, за школьные «подвиги» в виде двоек, прогуливания уроков и прочего. Пусть творят, что хотят, лишь бы живы были. Вот только с музыкой бум-бум-бум и блям-блям-блям, с истошными воплями их любимых рок-певцов Евгений Вадимыч примириться не мог. Легче было повеситься, чем терпеть это. А упреки, что ж, вынести можно.
— Зачем вы нас на свет родили, если не можете одеть-обуть, как следует? — спрашивал старший уже не раз.
Он спрашивал не интересу ради — нет! Упрекал. И в таком тоне, что Татьяна справедливо называла его словом «буркнуть»: не сказал, а буркнул.
— Откуда мы знали, что так будет! — пыталась она защищаться.
— Надо было знать, — огрызался сын. — Вы при социализме жили, то есть при плановом хозяйстве. Что же так плохо плановали?
— Мы вас не просили нас родить, — буркал и младший, подражая старшему.
Евгений Вадимыч в разговор обычно не вступал, сдерживался, только потирал ладонью то место в груди, куда больно стукало сердце.
А в городе новая мода пошла у молодежи: по вечерам бить витрины магазинов. Что-то в них просыпалось, в этих молодых вандалах: протест? отчаяние? озлобление? Просто швыряли камнем в стекло, которое побольше, и убегали. У каждой витрины милиционера не поставишь, а сами жители из квартир не высовывались: страшно. По некоторым замечаниям той компании, которая приходила к Вадику и Петьке, можно было догадаться, что ребята каким-то образом к этому делу причастны. Если не били стекол, то уж видели и знали, кто разбойничал. Расколошматили все газетные киоски, вдребезги разнесли витрины книжного и спортивного магазинов и даже широкие окна зала бракосочетаний. Местные частники стали одевать свои торговые будочки железными листами, как в броню, а спортивный магазин уже закладывал витрины кирпичной кладкой. Впрочем, это раньше был он спортивным, а теперь в нем и банки с рыбными консервами, и перьевые подушки, и сковородки с кастрюлями. То же и в книжном.
— Вадя, если узнаю, что ты хулиганишь, пощады от меня не жди, — пригрозил Евгений Вадимыч не очень уверенно.
— Сначала застукай на месте преступления, а потом говори про пощаду, — заявил тот в ответ. — Сходи к юристу, узнай свои права.
Сказано было таким тоном, что пришлось прикладывать ладонь к груди и поглаживать, утишая сердечную боль.
— Ты как с отцом разговариваешь? — заступилась Татьяна, заметив, что муж взялся за сердце.
— А как? Нормально, — огрызался сын жестким голосом.
В таких случаях Евгений Вадимыч запирался в ванне, открывал кран, чтоб ничего не слышать. Он сознавал себя слабохарактерным, безвольным, и потому тоска была в душе.
«Зачем я их родил? — думал он о сыновьях. — Что за странная прихоть у людей: производить на свет себе подобных? Насколько лучше было бы без них!»
С некоторых пор ему казалось, что он потерял сам себя. Словно лучшая его половина отделилась и исчезла, и оттого теперь нет у него, у Кузовкова Евгения Вадимыча, ни решимости, ни воли.
А ведь когда-то был орел! Ну, если не орел, то уж во всяком случае не мокрая курица. В институте учился — кто лучший танцор, ухажер, гитарист, волейболист? — Женька Кузовок! Случись драка — и в драке был неплох. А поехать куда-нибудь и уговаривать не надо: со студенческим отрядом где только не побывал! И на туркменском хлопке, и на рязанской картошке, и на астраханских арбузах. На байдарках ходили по Каме и Витиму, и по Катуни; в пещеры лазили. Во всяком предприятии он был самый заводной, самый предприимчивый. Каждое такое путешествие, каждое событие поднимало его в собственных глазах, потому и был он орел! Теперь же духом упал и дерзость утратил: даже стал как бы ниже ростом, голосом тоньше, глаза обрели собачью грусть: от завтрашнего дня уж не ждет ничего отрадного.
Укладываясь спать, он слышал, что жена ворочалась на своем надувном матрасе, шмыгала носом. К концу-то дня она выматывалась на работе так, что сил не хватало на ссоры, только на слезы. Пожалуй, лишь в слезах проявлялась ее женская сущность, а больше-то ни в чем.
— Не плачь, — сказал он, жалея ее.
— Обидно, — отозвалась она. — Маешься-маешься, все ради них, а они…
— Ты не думай об этом.
— Как же не думать! Что я завтра на стол поставлю? Мясо нынче знаешь почем? А масло сливочное? А колбаса? Две наши зарплаты сложить, да купить этих продуктов — за неделю съедим. А дальше что? Вот и варю пшенную кашу да картошку, картошку да пшенную кашу. А они попрекают — каково слушать!
Имея диплом преподавателя истории, она работала в детском садике; там у нее полторы ставки, значит, каждый день полторы смены отработать надо. Приходила домой охрипшая, усталая — целый день на ногах!
Да ведь и он тоже поздно возвращался домой, и у него работа — не сахар. И лихорадило то, что на его заводе третий месяц не выдавали зарплату, к тому же всех будоражили слухи: вот-вот сокращение грядет.
— Не думай об этом, — повторил он, вздыхая.
— Я удивляюсь на тебя, Женя: ты какой-то спокойный.
— А кабы мне за беспокойство деньги платили, я б только и делал, что беспокоился.
— Не платят, ты и спишь крепко?
— У меня снотворное, — сказал он и признался, ее жалея, словно поделился последним. — Я вот лягу и представлю себе, будто пошел в лес за грибами да и заблудился. Обступили меня болота со всех сторон!.. И уж тонуть начал — никак не выберусь! Но — выбрел на сухое. А тут, на бережку, женщина стоит и смеется, глядя на меня, облепленного тиной. Встречает, будто знакомого.
— А женщина эта с тонкой талией и широкими бедрами, — хмыкнула Татьяна.
— Ну!
— И что потом?
— А потом. Представь, живет она на острове, этакий хуторочек, и нет к ней ниоткуда пути, ни по воде, ни по суху. Это вот примерно между Волгой и Медведицей — там болотный край. Не знает она ни телевизора, ни газет с этими гнусными политическими новостями и знать не хочет. Ей дела нет, кто и где и с кем воюет, кто нынче правит нашим государством, где озоновая дыра образовалась, какие цены на рынке. Она просто живет! Радуется жизни. Домик у нее, рядом береза со скворечником, огород, сарай с сеном.
— Коровушка с теленочком, свинья с поросеночком.
— Да. Коровка рыжая, как солнышко, и теленок ей в масть. В криночках молоко настаивается — сметана будет, простокваша, творог, и каждый день парное молоко, утром, в обед и вечером.
Хм, прямо-таки волшебные слова: сметана, творог, простокваша, как заклинание.
— Вот я криночку выпью да и усну, — заключил Евгений Вадимыч, словно песню оборвал на полуслове.
— Ты неплохо устроился, — подумав, сказала Татьяна мирным голосом и замолчала.
Он решил, что жена уснула, но она вдруг спросила тихонько:
— Жень. А ульи у нее есть?
— Есть в огороде шесть штук и еще где-то в лесу столько же, — помолчал и добавил. — Там липы много, целая роща. В кладовке мед по сортам хранится: липовый, гречишный, цветочный.
— Хочу липового, — сказала Татьяна. — В школе у меня подруга была, дед у нее ульи держал. Помню, пришли мы к нему, он и достал для нас рамочку. Вот как сейчас вижу, и во рту сладко.
А он вышел на тесовое крылечко, этакое покривившееся, ступеньки шевелились под ногами. Как так — непорядок! Взял топор, клинышек вытесал, забил — вот теперь крепкой стала ступенька. За нею тем же манером и вторую, и третью. Огляделся — за крыльцом жерди, доски, тачка с обломанной рукояткой. Осмотрел эту тачку, мастеровито вытесал, прибил новую рукоятку, придирчиво осмотрел свою работу и остался доволен: крепко! Под старой березой столик был врыт, но одна ножка подломилась — он и это живо поправил — приладил новую ножку.
И тотчас еще дело нашел: калитка огородная совсем хила, по земле чертит, когда открываешь-закрываешь. За час работы, а вернее за три минуты, смотря каким временем мерить, смастерил калиточку — загляденье. Навесил ее, смазал петли ржавые, чтоб не скрипели, несколько раз открывал-закрывал — порядок!
Хозяйка мимо прошла, похвалила:
— Вот что значит мужик в хозяйстве появился!
Ему стало лестно от этой похвалы, даже плечи расправил. Прошелся вдоль изгороди, оглядел ее критически, пошатал столбы, и опять за дело: в лесу вырубал сухостоинки — молодые елочки, не дожившие сроку, — из них хорошие колышки получались; приносил по полсотне за раз — ставил новую изгородь вместо прежней.
— Да отдохни ты! — уговаривала хозяйка, но так, ради похвалы. — Ишь, какой непоседа! Моих дел не переделаешь.
Как ее звали, эту женщину, что ходила мимо, овевая его подолом широкой юбки? Наверно, какое-нибудь простое имя.
— А как тут у вас насчет рыбы? — спросил он. — Водится или нет?
— А ты к озеру сходи под вечер, послушай, как бултыхает, — живо отозвалась она. — Там и судак, и щука. Я-то в этом деле не смыслю — ни разу не лавливала. А тут вон даже возле баньки нашей окуни плотву гоняют.
«Сети сплету, — подумал Евгений Вадимыч. — Крупноячеистую поставлю на озере, а в заводи можно парочку „телевизоров“ поставить. Утром проверил да вечером — десяток-другой окуней на уху».
— Женя, а как ее зовут? — послышался шепот.
— Кого?
— А вот женщину эту?
— Не знаю.
— Наверно, какое-нибудь деревенское имя, — вздохнула Татьяна.
— Да уж у нас с тобой городские! — отвечал он ревниво.
А изгородь уже радовала его взор: и столбы в свежих затесях, и колышки ровные — получалось прочно, надежно, празднично. Он видел, что и крыша дома стара, и журавль колодца покосился, и оглобля у телеги сломана, и бочка в огороде рассохлась, и лемех у плуга затупился — значит, надо дранку щепать, столярничать, оттягивать лемеха в кузне, набивать обручи. Обилие этих истинно мужских дел радовало его и воодушевляло настолько, что хоть сейчас топор в руки да и за работу.
— Я б сама у нее пожила маленько, — тихо говорила жена для себя самой. — Господи! Разу не пришлось ни у кого всласть погостить. Хорошо-то как: тебе готовят, собирают на стол, потчуют и тем, и сем, посуду моют. А ты сидишь себе барыней! Уж я б там отдохнула за все эти годы. А то ведь просвету не знала.
Сыновья за стенкой бубнили что-то свое, кажется, ссорились, а у родителей в маленькой каморке было тихо и мирно, даже благостно.
— Жень, я иной раз подумаю: как нам с тобой в жизни не повезло! Ни у меня матери или ласковой свекрови, ни у тебя тещи или какой-нибудь доброй тетки или бабки. Чтоб поехали мы с тобой, а нас встретили, приветили. Ах, я б погостила у этой женщины твоей на хуторке.
Евгений Вадимыч слушал, немного досадуя: какого черта жена с ним увязалась! Одно дело — если он там один, и совсем другое — если с женой. Сразу исчезли романтический туманец, окутывавший дом и хуторок, и остров посреди непроходимых болот.
— Тебе туда не добраться, — сказал он. — Болотина там гиблая на много километров. Даже зимой трясина дышит, и по льду не пройдешь, не бывает льда. Только самолетом и потом прыгать с парашютом.
— Как же она там оказалась? Прошла же, и корову провела. Небось, и не одну только корову.
— Наверно, это было давно. Я думаю, ее деды-прадеды поселились там когда-то. Может, случилась особо суровая зима, болота сковало льдом, вот и добрались. Она выросла на острове и живет-поживает, ни в чем особо-то не нуждается.
— Как интересно! — вздыхала жена, засыпая.
А он по-хозяйски прохаживался по огороду — на грядках морковка кудрявилась, лучок прыснул длинными стрелами, огурчики уже завязались — торчат тут и там, держа на зеленых боках капельки росы. И подсолнухи цветут, и укропчик благоухает, и вишенки спеют, и, да чего там! Все есть, как тому и быть должно.
— Таня! — позвал он тихонько, желая поделиться новыми подробностями.
Но жена не отозвалась, спала сладко.
За грядками, между прочим, оказался обширный участок с картошкой, уже пестреющей белыми и фиолетовыми цветочками, Евгений Вадимыч взялся ее окучивать.
— Тут я пораньше посадила, — сказала женщина, появляясь рядом с ним; и пахло от нее молоком парным, тестом сдобным, телом ее молодым. — А за огородом у меня еще разделана большая полоса. Земля там подзолистая, картошечка низкорослая, но, знаешь, урожай неплохой бывает. В прошлом году и в позапрошлом по двести ведер накапывала я — для поросят.
Он знал, что их у нее не меньше трех, разного возраста, а еще и овец с десяток — тут же неподалеку гуляли; и теленок на них смотрел из-за изгороди.
— Землю известковать надо, — посоветовал Евгений Вадимыч, имея ввиду тот участок, что за огородом, а сам при этом волновался неведомо отчего. — И потом еще вот что: боровки картофельные ты неправильно расположила — их надо с севера на юг ориентировать, чтоб солнце за день прогревало с обеих боков.
— Ишь как! — удивлением своим она будто похвалила его. — Откуда тебе-то ведомо? Ты ж городской!
— Каждый мужик в пределах своей мужской профессии должен знать и уметь все: и картошку сажать, и изгородь ставить, и ребятишек сочинять.
Она так славно засмеялась! И смехом своим окрасила некоторую неловкость его суждения.
На том лугу, где теленок гулял, стояли невысокие стога.
— Сено в копны класть — одной-то несподручно, — пожаловалась она. — Да хоть чего возьми! Одна и есть одна.
Он согласно кивнул: да уж, мол, что и говорить, в одиночку и птица не живет.
— Мужика не хватает в моем хозяйстве, — заключила она и смутилась.
— Это верно, — отозвался он. — Ну, ничего. Сено мы перекладем, в больших стогах оно сохраннее.
Говорил это, а сам не мог отвести от нее взгляда: голые руки и плечи этой женщины покрыты были ровным загаром, голова на полной шее горделиво откинута назад, словно бы от тяжести волос.
— Как тебя зовут?
— Мила.
Мила. Какое славное имя! Оно как раз для женщины с ямочками на локотках, с доверчивым взглядом больших синих глаз.
— Жень! — послышалось с надувного матраца, так что он вздрогнул.
Татьяна переворачивалась на другой бок, шурша своим матрацем.
— Чего тебе? — отозвался он. — Не спится?
— Да уж уснула, и вот приснилось, будто я и вправду. Она, что же, совсем одна живет?
— Одна… Весь и хуторок — только этот дом да два сарая, да колодец с журавлем, да банька на берегу.
— И никого там больше нет?
— Нету.
Татьяна затихла, а через несколько минут опять подала голос:
— Как хорошо! Живешь в лесу — ни тебе шуму, ни гаму, ни гвалту.
— Тихо там, — доверчиво подтвердил Евгений Вадимыч. — И летом, и зимой.