Песах Амнуэль
КОНЕЧНАЯ ОСТАНОВКА
Я вспомнил свою смерть.
Что-то вспыхнуло перед глазами или, как говорят, перед внутренним взором, но я продолжал видеть и понимать всё, происходившее в аудитории, где слушал доклад нашего директора о работе, проделанной институтом в первом квартале нынешнего, 1986 года.
— По теме «Исследования монокристаллов», заведующий лабораторией Иса Гамбаров… — бубнил академик, и в это время…
Воспоминания обычно так и являются — неожиданные и ясные, иногда размытые. Вспышка, яркая картинка, вздох… хорошее было время… юность… и продолжаешь слушать доклад.
Но вспомнил я в тот раз свою смерть.
Умирал я в больнице. Сначала мне показалось, что это больница Семашко, где я лежал на обследовании, но впечатление мимолётно промелькнуло — конечно, это была палата в «Адасе», иерусалимской клинике, где меня три месяца «пользовал» милейший доктор Хасон, не скрывавший моего диагноза, но умевший заставить меня верить в то, что всё будет если не хорошо, то вполне терпимо.
В тот день я даже смог сам сесть и позавтракать и подумал, что, может, если не пойду на поправку, то хотя бы получу отсрочку. Однако по взглядам врачей во время утреннего обхода я понял, что надежды напрасны. Это был такой шок… Я закрыл глаза и перестал слышать. Да, сначала исчезли звуки, и в полной тишине я увидел вместо обычных цветных пятен приближавшуюся белую точку. Мне стало хорошо — исчезла боль, к которой я не то чтобы привык, но считал её такой же частью себя, как ногу или голову. Точка-звезда перестала мерцать, обратилась в кружок-планету, я разглядел выход из тоннеля, по которому летел, и всё понял. Сейчас, — вспомнил я свою мысль, вялую и спокойную, — появятся мои усопшие родственники. Но вместо них возникли, будто вырезанные в камне, слова, я узнал голос Хасона: «Отключайте, мозг умер». Я хотел сказать, что ещё не дошёл до предела, но мысль рассыпалась на мелкие части, белый свет в конце тоннеля померк…
— Результаты работы лаборатории космической физики, — продолжал бубнить академик, — были в марте доложены на конференции в Москве и получили высокую оценку со стороны…
Да, нашу статью в Аstrophysics and Space Sciences, наконец, оценили. Английский спутник «Андо» сканировал небо вне галактической плоскости и обнаружил примерно столько слабых источников, связанных со скоплениями галактик, сколько мы с шефом и предсказывали в работе пятилетней давности, которую, когда она вышла, оценивали не иначе, как глубоко ошибочную.
Я сцепил ладони и попытался разобраться в ощущениях. Утром я сказал Лиле, что задержусь после работы, потому что хочу поболтать с Лёвой, а у него последняя пара заканчивается в пять пятнадцать, я как раз успею дойти от Академгородка до Политехнического института, где мой друг преподносил студентам азы марксистско-ленинской философии. Лиля была недовольна, она всегда недовольна, когда я задерживаюсь, и, когда прихожу раньше времени, недовольна тоже, потому что я мешаю ей готовиться к урокам, а она к ним готовится так, будто никогда не входила в класс. Вовка поцеловал маму в щёку, а мне махнул рукой от двери и убежал в школу, так и не захватив пакет с бутербродом.
Перед семинаром мы обсудили с Яшаром, как лучше обработать рентгеновские данные «Андо» — по интенсивности без учёта расстояний или по вероятной светимости, хотя ошибки в этом случае возрастут как квадраты неопределённостей в оценках.
И я опять вспомнил свою смерть. Так ясно, будто это произошло сегодня. Только что. Я, видимо, какое-то время был без сознания, потому что вспомнил, как, войдя в то утро в палату, Хасон сначала даже не посмотрел в мою сторону, а принялся, повернувшись ко мне спиной, изучать колонки чисел на экране. По каким-то признакам он понял, что я в сознании, и только тогда обернулся, увидел мои широко раскрытые и молящие глаза, подошёл, положил мне на грудь ладонь и сказал уверенным голосом:
— Доброе утро, Михаэль. Сегодня сделаем томограмму.
Говорил он, конечно, на иврите.
— Мне лучше? — хотел спросить я. Или спросил? В памяти остался только ответ Хасона:
— Поспите, Михаэль. В одиннадцать вас заберут наверх.
Он имел в виду аппаратную, но меня действительно в одиннадцать забрали наверх.
Вспомнив, я понял, что именно тогда наступила смерть. Доктор Хасон был прав: «мозг умер». Произошло это в десять часов пятьдесят две минуты утра шестого марта две тысячи двадцать девятого года. Мне было семьдесят девять лет.
Это я рассчитал уже потом, после семинара, стоя у широкого окна, выходившего в сторону Института математики, на первом этаже которого был вход в метро «Академия наук», где я, бывало, поджидал Иру, чтобы вместе…
Кто это — Ира?
Странный вопрос. Ира. Мы встречались уже…
Стоп.
Что-то происходило с головой. Ничего особенного: не ныло в затылке, как бывало после нудного рабочего дня, не болели глаза, как почти всегда к ночи, когда посмотришь телевизор. Я вспоминал. Сидел на подоконнике в дальнем конце коридора, куда никто не заглядывал, потому что дверь на боковую лестницу заколотили лет двадцать назад, чтобы сотрудники не покидали в рабочее время территорию института через чёрный ход, который, впрочем, тоже был заколочен вопреки правилам противопожарной безопасности. Рядом с закрытой дверью, кстати, висела карта эвакуации сотрудников при пожаре.
Память — штука странная. Вспоминается не то что хочешь, а то, что вдруг всплывает из… не знаю откуда, понятия не имею, где в мозгу хранятся картины и звуки прошлого, но точно не в пресловутом подсознании, о котором даже не известно, существует ли оно на самом деле. Я сидел на подоконнике, смотрел в окно и вспомнил свой первый день в должности редактора журнала «Хасид» — Шауль, наш менеджер, хотел, чтобы я не только редактировал поступавшие материалы, но и сам писал в каждый номер по две статьи, потому что у меня это замечательно получалось, «Михаэль, это главная причина, по которой мы вас пригласили на должность…» Я прекрасно помнил, что разговор происходил сразу после праздника шавуот в июне девяносто пятого.
А сейчас восемьдесят шестой, — повторил я, чтобы не сбиться в летосчислении.
Ясновидение? Я видел внутренним зрением то, что со мной ещё не происходило?
Я точно знал, что ясновидение ни при чём. Это память, потому что…
Хотя бы потому, что вспомнил, как устраивался на работу в институт. После университета меня распределили преподавателем физики в школу в Ильинке, большое молоканское село, два с половиной часа на автобусе от Баку. Мне, можно сказать, повезло с распределением: Лёву Сандлера, к примеру, послали в Хавахыл, где по-русски говорил только председатель сельсовета, да и то с таким акцентом, что понять можно было, как рассказывал Лёва, два слова из пяти. В Ильинке я оттрубил три года. Тогда я ещё не был женат, Лилю встретил позже, точнее, нас познакомили… Неважно. Воспоминания не бывают последовательны: Ильинка, Лёва, распределение. Я вспомнил, как пришёл потом в Институт физики — вакантных мест в лаборатории космофизики не было, и меня оформили младшим научным к твердотельщикам. Через полгода Яшар «выбил» место в своей лаборатории, и я смог, наконец, заняться тем, о чём мечтал всю жизнь… какую?
Какую, чёрт побери?
Потому что я вспомнил — будто сквозь обычные декорации проявилось спрятанное за ними изображение, — что с Яшаром познакомился на четвёртом курсе университета, он был тогда заместителем директора астрофизической обсерватории в Пиркулях. Под его руководством я писал дипломную работу, а потом из обсерватории прислали на меня персональный вызов, и ни в какую Ильинку меня, конечно, не распределяли. Где это, кстати, надо посмотреть на карте… Глупости, зачем мне карта, если я ездил в деревню каждую неделю — вечером в воскресенье выезжал из Баку последним автобусом, чтобы в восемь утра в понедельник войти в восьмой… или в шестой… или какой там по расписанию класс…
Я сошёл с ума?
Конечно, нет. Психически больной человек никогда себя таковым не считает, это аксиома, но если такая мысль пришла мне в голову, значит, я всё-таки мог допустить, что… и следовательно…
Я вспомнил, что вечером у меня встреча с Лёвой на кафедре философии в Политехе. Это так или…
Так.
Можно приказать себе не вспоминать? Вообще. Из кабинета директора — я увидел — вышел Яшар, на ходу читая какую-то бумагу, скорее всего, бланк квартального отчёта. Сейчас шеф начнёт меня искать…
Я слез с подоконника и пошёл в двести десятую комнату, на двери которой висела табличка: «Лаборатория космической физики». Кто-то давно уже пытался затереть букву «с», не получилось, но всё равно слово выглядело нелепо и нарочито бессмысленно.
— Давай-давай, Миша, — встретил меня Яшар, — где у тебя графики распределений?
Я был невнимателен и в обсуждении допустил пару логических ляпов. Яшар решил, видимо, что я нездоров, и отправился по своим делам. Разговаривать с Наилёй и Исмаилом, сидевшими со мной в одном закутке, отгороженном от большой комнаты книжным шкафом, мне не хотелось, и, сославшись на то, что оставил в библиотеке недочитанный Astrophysical Journal, я отправился в садик за зданием Академии, где никогда никого не было, кроме драных уличных кошек, бродивших подобно теням мёртвых в Аиде.
До вечера я сидел на скамейке и занимался самым странным делом за всю свою жизнь — вспоминал и сравнивал.
Вспоминать по заказу можно только то, что уже много раз вызывал в памяти. Я вспомнил, как в восьмом классе мы с двумя приятелями поднимались через Английский сад в парк имени Кирова, где над городом возвышался простёрший правую руку к морю бывший партийный лидер республики. На одном из крутых подъёмов я неловко повернулся и покатился вниз, сломав руку. Вспомнил доброго доктора Ливанова, ставившего мне кость на место (перелом оказался со смещением) и при этом рассказывавшего смешную историю (которую я вспомнить не смог), чтобы мне было не так больно.
И ещё я вспомнил, как в том же восьмом классе ездил на зимние каникулы с семьёй двоюродного брата в Москву — в первый раз, — и столица произвела на меня такое впечатление, что я решил: после школы поеду поступать в МГУ. На любой факультет, где будет самый маленький конкурс, только бы жить и учиться в этом потрясающе прекрасном городе. Вспомнил, как дядя водил нас с Ильёй по музеям. Правда, не запомнил почти ничего из того, что видел, кроме огромного полотна Иванова «Явление Христа народу» в Третьяковке и египетских мумий в залах Музея имени Пушкина (Музея изящных искусств, как называл его дядя).
Я всё помнил, но, в то же время, точно знал, что в Москву первый раз попал после второго курса университета. Поступать в МГУ не поехал, мне и в голову прийти не могло, что смогу учиться в столице. Поступил на наш родной физфак и не жалел об этом до самого распределения.
И ещё вспомнилось, как в две тысячи четвёртом году сидел без работы, «Хасид» неожиданно закрылся — у американского спонсора кончилось терпение, десять лет он издавал журнал себе в убыток, — и мне было плохо, я не знал, чем себя занять. У Иры в то время были на службе запутанные отношения с начальством, и ей тоже грозило увольнение. Я не понимал, как мы выживем, но неожиданно позвонил Игорь, журналист, которого я знал ещё по Баку, и предложил пойти во «Время новостей». Я вспомнил, как мы с женой по этому поводу радовались, распили бутылку «Хванчкары», которую я купил в «русском» магазине…
Что это такое вспоминалось? Две тысячи четвёртый? На дворе стоял тысяча девятьсот восемьдесят шестой, жену мою звали Лилей, и она ждала меня с работы, чтобы (такая у неё была привычка) подробно рассказать, что сморозил Фарид Мехтиевич, и что ответила Инга Сергеевна, как на неё посмотрела Нателла Францевна… Я всегда слушал вполуха и кивал, если чувствовал, что нужно отреагировать.
А Ира… Кто это — Ира? Проговорив в уме имя, я сразу вспомнил, как мы с ней познакомились в семьдесят третьем… тринадцать лет назад? У неё были каштановые волосы до плеч, ярко-голубые глаза, от которых я сразу пришёл в восторг, и такой тембр голоса, что слушать я мог часами — всё что угодно. Она читала вслух переводы статей, и я воспринимал не смысл, а каждое слово в отдельности — как чистую ноту, как звон колокольчика.
Я сжал руками виски и попытался какое-то время ничего не вспоминать, а привести в порядок то, что уже начал понимать. Почему-то я всё понял сразу, но допустить понятое в сознание не мог. Понять и принять — разные и порой несовместимые вещи.
Странным образом у меня появилась вторая память. Не фантазии, не сон о несбывшемся, не игра воображения, которое у меня было достаточно развитым, но всё же не до такой степени, чтобы придумать себе вторую жизнь — причём от начала до конца, от рождения в тысяча девятьсот пятидесятом до смерти в две тысячи двадцать девятом. Не настолько я… Тем более — вдруг и сразу.
Я попытался сосредоточиться и понял, что не нужно этого делать. Концентрируя внимание на каком-то предмете — я смотрел на кошку, расположившуюся на соседней скамейке и нервно поглядывавшую в мою сторону, — я об этом предмете и думал. Ничего не вспоминалось, даже утренний семинар.
Не нужно было думать ни о чём. Я так и сделал и вспомнил — из другой моей жизни? Конечно, не из этой, потому что память вынесла меня в год тысяча девятьсот девяностый, — как мы Ирой и Женечкой (нашей дочке исполнилось пятнадцать) летели в огромном «Боинге» (никогда прежде не видел таких колоссальных самолётов, где с комфортом разместились четыреста пассажиров) над ночным Тель-Авивом. Самолёт шёл на посадку, в динамиках играла очень красивая и печальная музыка (потом я узнал, что песня называлась «Сон о золотом Иерусалиме»), а внизу проплывали яркие цепочки огней, обозначая улицы, дороги, посадочную полосу.
«Ты рад?» — спросила Ира, прижавшись к моему плечу.
Я ничего не ответил. Я не знал. В тот момент мне казалось, что мы не на посадку идём, а переплываем Стикс…
Ира? Моя жена Ира.
Я произнёс это имя вслух с таким удовольствием, с каким никогда (даже в день свадьбы) не произносил имя Лили. Странно — а может, ничего странного, — в последнее время я вообще не называл жену по имени… как-то не произносилось оно само собой.
Ира.
В прошлом году мы ездили в Москву показать Женечку в Детской клинике. Там принимали детей со всего Союза, и в очередь мы записались ещё осенью, получив направление из Республиканской детской больницы, где не могли толком лечить аллергии, вызывавшие бронхиальную астму.
Нет. В прошлом году мы с Лилей и Вовкой ездили летом в Ессентуки, у Лили болел жёлчный пузырь, воспаление, сказали врачи, надо попить водички…
Ира. Я не знал эту женщину. То есть, в моей новой памяти она была… в груди мгновенно возникло тепло, стало удивительно хорошо, я понял… нет, я знал всегда… Как я мог всегда знать, если только сегодня вспомнил?..
Ах, да всё равно. Я любил эту женщину, мою жену.
Жену? Мою жену звали Лилей, нашего сына звали Владимиром, мы были женаты двенадцатый год.
А с Ирой — вспомнил сразу — мы прожили всю жизнь, сколько же… больше полувека… до моей смерти.
Я опять вспомнил тот день. Ни Иры, ни Жени я не видел — их не пустили к умирающему? Или я настолько неадекватно воспринимал окружавший больничный мир, что не узнал жену и дочь, когда они стояли у моего изголовья? И внуков не привели попрощаться с дедом…
Не надо. Не хочу я это вспоминать. Помню, да. Почему-то помню. Но сейчас не хочу.
Кошка спрыгнула со скамьи и пошла прочь, задрав хвост; в кустах что-то мелькнуло, и она лениво повернула голову.
Мы с Ирой не держали дома животных, потому что у Женечки была аллергия.
У нас с Лилей жил толстый, как бочонок амонтильядо, кот Жиртрест, Жирик, не позволявший никому, кроме Вовки, с собой играть и вежливо принимавший объедки, которыми его кормили. Сравнение с амонтильядо было не случайно — Жиртрест, возлегая на диване и неохотно уступая место, больше всего был похож на вусмерть упившегося человека: предпочитал лежачее состояние любому другому и бормотал под нос какие-нибудь гадости, судя по его всегда недовольной морде.
Почему я вспомнил о коте? Почему вообще вспоминается так хаотично?
Я посмотрел на часы — сейчас начнётся «исход» народа из Академгородка, нужно отметиться в журнале (пришёл — отметился, ушёл — отметился, а где был между часами прихода и ухода — кому интересно?) и потопать в Политех к Лёве, пять минут быстрого ходу. Может, сказать ему?
Подумаю по дороге.
У Лёвы, как обычно, были сведения из высших партийных сфер.
— Говорят, Черненко при смерти, скоро будут собирать пленум, выбирать нового генсека.
— Выбирать? — переспросил я, пожав плечами.
— Говорят, выберут Горбачёва, — продолжал Лёва. Он очень дорожил своими источниками информации, а я не спрашивал, откуда ему становилось известно то, о чём газеты писали день, а то и неделю спустя.
Я вспомнил, что Горбачёв стал генеральным в восемьдесят пятом, и машинально покосился на большой красочный календарь, висевший на стене за спиной Лёвы. «1986». Естественно. Будто я этого не знал. Горбачёва выбрали в апреле прошлого года, в мае он объявил о начале перестройки, а потом…
Я вспомнил, как мы собирались в актовом зале института, где на возвышении стоял цветной телевизор «Берёзка», принесённый из директорского кабинета, и смотрели заседания Съезда народных депутатов, выступление Сахарова против войны в Афганистане…
Сахаров. Знакомое лицо. Конечно, знакомое — известнейший физик, отец водородной бомбы, диссидент, которого Брежнев отправил в горьковскую ссылку.
Стоп. Наверно, это было, если я помню. Но я-то знал, что Сахаров — неплохой учёный, много пишет в соавторстве с Харитоном, а водородную придумал Харитон. Об этом, правда, мало кому известно, и, если спросить у человека с улицы, он назовёт, скорее всего, товарища Берию, руководителя атомной программы.
Сахаров. Странно.
Перестройка? Было бы что перестраивать. В прошлом году в институт приезжал инструктор из отдела промышленности ЦК, читал лекцию для тех, у кого был допуск по второй форме. Я получил такой, когда работал в ИКИ с Эстулиным, брал телеметрию с шестого «Прогноза» для нашего, тогда ещё сырого, каталога рентгеновских источников. Инструктор прямо сказал: цены на нефть упали до очень низкого уровня, поддерживать военную промышленность невозможно, а у нас две трети экономики завязано на военке. Год-другой, и экономика может рухнуть, но партия позаботится, разрабатываются правильные решения, жизненный уровень трудящихся не опустится, хотя придётся коммунистам разъяснять простому народу политику партии.
Коммунистом я не был, допуск достался мне потому лишь, что в московский Институт космических исследований без допуска не пускали, а у нас с Эстулиным были совместные работы.
— Лёва, — сказал я, — Горбачёва, наверно, действительно изберут, но после этого в стране начнётся такой бардак, что лучше бы…
Я не стал договаривать, иначе пришлось бы описать неожиданно нахлынувшие воспоминания о конце восьмидесятых: карточки почти на все продукты, научные журналы не поступают, нет денег на подписку, работа стоит, руки опускаются. Я не собирался в Израиль, но здесь просто нечего было делать, и Ира предложила…
Ира?
Лёва, оказывается, считал, что Горбачёв… да ладно, какое это всё имело значение?
— Стоп, — прервал я монолог друга. — Ты лучше скажи… У тебя много знакомых, в том числе в Академии. Это я бирюк, почти ни с кем не знаюсь.
— Ну-ну, — Лёва посмотрел на меня с интересом.
— Может, тебе знакома… или слышал… Ира Маликова. Ирина Анваровна. Переводчик. Работает в…
В восемьдесят шестом мы с Ирой работали вместе.
— Не знаю, где она работает. Скорее всего, в академической системе. Слышал такую фамилию, может быть?
— Нет, — сказал Лёва с сожалением.
— Пожалуйста. — Мой тон заставил Лёву внимательно посмотреть мне в глаза. Что-то он почувствовал, но лишних вопросов задавать не стал — друг всё-таки. У нас мало было взаимных секретов, а то, что каждый всё-таки считал секретом, было нам, тем не менее, друг о друге известно — так или иначе, словом или взглядом, мы проговаривались, но считали ненужным спрашивать.
— Пожалуйста, — повторил я, — ты можешь узнать?
— Это срочно?
Единственное, что он позволил себе спросить.
— Да.
Я подумал, что не проживу и дня, если не буду знать.
— Тогда погоди, — решительно произнёс Лёва и потянулся к трубке стоявшего у него на столе телефона. Номер набрал по памяти.
— Томочка? — Мне не нравилось, когда Лёва говорил воркующим голосом, таким искусственным, что фальшь чувствовалась за километр. Как женщины не замечали? Или замечали, но подыгрывали? — Я помню, Томчик, конечно, как буду в ваших краях, сразу занесу… О, а это не к спеху, спасибо тебе… Дело? Ты права, есть небольшое. Ты ведь куёшь академические кадры и помнишь… да, я знаю, одиннадцать тысяч… сколько, ты сказала?.. Семьсот сорок три? Ничего себе, я и не думал, что в Академии столько бездельников. Нет, конечно, сами академики не в счёт… Да, нужна одна фамилия, может, ты знаешь… Маликова Ирина… Конечно, ты не можешь помнить всех…