Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Марго - Михал Витковский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Один раз было дело: Цыца, этот извращенец, послал Асю по адресу, потому что она целый час забивала канал. Что тогда было! Вся флотилия фур на него так вознегодовала, что чуть не выпихнула на обочину! Их святую Асю обидеть!

Они исповедовались ей во всех своих прелюбодеяниях, совершаемых на спальнике и в скворечнике, и у нее перед глазами вставали отрывки уортоновской «Пташки». Они исповедовались ей в контрабанде, провозимой в запасках, в сливе масла и шоколада из цистерн, рассказывали, как оно было в давние времена, «когда тебя, детка, еще не было на свете». А молодая святая ласково увещевала их, умоляла, чтобы они сошли с тропки которая через Закоулок У Хромой ведет в страну тьмы, и чтобы вместо этого они свернули на дорожку, свободную от выкрашенных в розовый цвет придорожных баров с названиями «Афина», «Афродита», «Эммануэль». Она напоминала им, что они должны своим женам и детям, а именно: любовь, верность и преданность.

Ася для нас, что мать родная полиция. Ася мерит скорость. Ася ведет картотеки. Агент 007, модель «Ася». А может, это менты банкуют: наняли несовершеннолетнюю, чтобы просочиться в их среду, а она влюбила всех их в себя (хоть на самом деле она, может, страхолюдина какая) и теперь стала их святой. Грета — так та вообще втрескалась, потому что лесбы на нее западают еще сильнее, чем мужики. Ради Аси она учит польский язык с кассет, едет и повторяет за диктором: «Это — клюбника, клюбника красного цфета… Ми идем в кино. А ви идете в кино? Они идут в кино. Прифетствую вас, пани Анна Ковальска. А ви тоже идете в кино? Прифетствую вас, пан Анджей Новак. Нет, я не иду в кино. Я еду на тачу». «На датшу, на датшу», — повторяла за рулем Грета.

С ума сойти.

Она всегда была в пути. Ася лежала у себя в Пётркове, в блочном доме, голова под одеялом, и в то же самое время она ехала, ехала… В Амстердам, в Москву, в Швецию!

— В котором часу будешь на границе? Когда будешь на пароме? А ты купи себе что-нибудь в дутике. Как что? Чтобы было что поесть потом, утром, когда уже будешь в Бельгии, — говорила она и чувствовала тревожный холодок в животе, охоту к перемене мест. Бельгия! Такое только по телевизору и увидишь.

Первое искушение святой Аси от Дальнобойщиков

Как-то раз под утро к ней долетел такой вот невинный разговор:

— Коллега, сестричка, подружка… Ищу в Варшаве на Кругу магазин с посудой, у меня доставка…

— Ну, так слушай, лети, друг, сначала дорожкой прямо, а потом, на Кругу, сверни налево, но там смотри в оба: гиббоны кино снимают… Пока, ни гвоздя…

Ася подвела мышкой курсор к звуковой дорожке и прокрутила запись. Это было нечто новое. Она перебралась с коляски на окно и выглянула. С серого неба, набрякшего кислотным дождем, на крышу начальной школы № 66 к ней сошел радиоактивный ангел, встал, распахнул полы своего плащика и грустно заиграл фугу. Было оч. красиво. И услышала святая голос с неба:

— Встань. Отбрось свои костыли и иди в ночь. Ищи его.

— Как же я пойду в ночь, если я не могу ходить?

— Встань. Ты здорова.

Ася остановила взгляд на распечатанной, интернетовского происхождения, максиме, что висела на стене: «На этом свете много есть такого, что и не снилось нашим мудрецам». А потом ей на память пришла фраза из Пауло Коэльо, что если чего-то очень-очень захотеть, всей душой, то вся Вселенная становится нашим союзником и помогает нам в достижении нашей цели. А потом она вспомнила «Пробуждение» Энтони де Мелло[46] и почувствовала, что пробуждается. И поняла: это сатана говорит с ней, потому что ей предстояло идти в ночь (а ночь его епархия) искать мужчину… И ответила ему:

— Изыди, ибо к пороку меня склоняешь.

И только она произнесла эти слова, как ангел еще раз распахнул полы плаща, и тогда все стало понятно (это был обычный извращенец, он был прямо из ада). Святая собственными силами встала на колени и начала молиться, а Дьявол ушел не солоно хлебавши. В награду Господь наш оздоровил молодую святую, и тогда раздался голос, прекраснее ангельских хоров: «Иди, коль скоро ты выдержала испытание, и обращай в веру всех, кого встретишь на своем пути. Ты там теперь нужна». В Асином компьютере все порнографические страницы сами собой заблокировались, произошла автоматическая перенастройка на святые страницы, на телеканал «Существую».

Без малейших трудностей встала она с инвалидной коляски, к которой была прикована с тех пор, как только помнила себя, и легкой походкой вышла в прихожую. Бабушка спала под включенный телевизор, в котором подходило к концу музыкальное шоу Кшиштофа Ибиша. Надела теплую шапку с божьей коровкой, шарф, пальто, сама(!) надела обувь. Написала бабушке краткое послание: «Я стала святой, ангел меня вылечил, Бог дал мне миссию». И приписала: «Не ходи с этим на радио». Повернула ключ в двери. Перед домом встала в снежном вихре и впервые засомневалась. Вышла на варшавское шоссе и включила старое ручное радио.

— Говорит Ася, проверка связи, как меня слышно?

Треск.

— Слышно! Аська, ты в канале! Милого денечка, Аська, ты уже встала? В четыре утра?

Треск.

— Кто спрашивал про дорогу… — Она осеклась, потому что вдруг сообразила, что про дорогу тот тип спрашивал ее вчера, а сейчас-то уже сегодня, и четыре утра! Он, небось, уже давно отвез свою посуду и спит теперь без задних ног у себя в машине, в неизвестно какой стране. В голове мелькали обрывки мыслей: найти посудный магазин на Кругу в Варшаве, узнать, кто привез. И сразу потом: убей в себе эту любовь, ты должна идти и обращать людей в веру!

Впервые в жизни она шла по своему кварталу, которого совсем не знала. Со всех сторон ее окружали гармошки панельных домов, а посредине — спортплощадка, на которой она никогда не играла. Впервые в жизни она легла на снег и ощутила себя среди этих блоков, как в колодце. В голове у нее была радость, потому что она ходила, и грусть, потому что влюбилась, удивление, потому что ангел, и печаль: что скажет бабушка, когда ее не обнаружит, а во рту — снег, потому что она лежала на животе. Она лежала и кричала, потому что впервые в жизни ела снег. Так же, как и в день ее рождения, на крыше начальной школы (теперь гимназия № 66) в кружащихся хлопьях снега стоял радиоактивный ангел и играл на трубе «Утомленное солнце». Ася встала, легким шагом дошла до Татарской развилки, включила рацию и сказала:

— Милого денечка, парни! Может, найдется кто-то свободный и подбросит Асю до Варшавы?

Эфир взорвался! Все сработали вместе[47]!

Метаморфозы Марго

Капралиха

Меня зовут Малгожата. Не знаю, кому я обязана этим именем, мне был год, когда меня сдали в приют. А уж если бы кто мне подсказал, где купить табличку с таким именем, чтоб потом поместить ее за лобовым стеклом, тому был бы приз — большое молоко. Поэтому понятно, что когда я под Лиллем увидела табличку «Марго», я тут же купила ее (за шесть евро девяносто центов) и с гордостью за лобовое стекло вставила.

Почему я стала дальнобойщицей? Росла я в детском доме под Щецином. Может, это и неважно, но именно там у меня родились мечты о свободе, о пространствах и всякое такое. Я многое сделала, чтобы стереть из памяти тот период. Я сумела забыть даже о противном солдатском хлебе в консервных банках, я постаралась все забыть, но одно таки осталось в памяти: как в меня влюбилась директриса, она же — училка физкультуры, чтоб ей пусто было. Никогда ей не прощу! Я старалась быть прозрачной, незаметной, худела и исчезала прямо на глазах, но она ловко выбрала себе работу. Она отвечала за развитие нашего тела, а у меня уже тогда был приличный бюст, который никак не удавалось упрятать, видимо, очень ему помогал подгорелый молочный суп. Да, собственно говоря, влюбилась ли? — потому что когда ты кого-то любишь, то не лупишь его в медпункте! Не велишь ему тыщу раз прыгать через козла. Не изводишь его скакалкой. Не мажешь ему ногти йодом.

У нее была почти мужская кликуха: Капралиха. Баба-капрал! Представляете — на дворе одна тысяча девятьсот семидесятый год, Герек[48] приходит к власти, Капралиху из вертухайки (гадины) в тюрьме во Вронках повышают до директора детского дома «Веселый гномик» под Щецином (как едешь на Волин), соединенного, к ее счастью, с интернатом и исправительным заведением. Ходила одетая во что-то среднее между военной формой и костюмом серого самострока. Единственная книга, какую эта сухая и сдержанная особа в очках в роговой оправе прочитала, был самиздатовский вариант «Надзирать и наказывать»[49].

Ее сны, полные запаха лизола и пасты для натирки полов, старых школ, в которых можно приказать мальцам, а особенно — малицам встать коленками на горох, а те сопротивлялись бы страшно, грызли бы ногти, и тогда уже можно было бы их за все за это наказывать, бить, прощать. Есть в этих снах и учительница девятнадцатого века в каком-то очень строгом интернате для девочек, в которых уже просыпается подавляемая сексуальность. Ходит она по коридорам с портретами классиков на стенах, прямая, словно вытянутая струна, в корсете, может, это какой-то прусский лицей, прусское воспитание и прусский, прусский, прусский запах муштры и полов. Голова высоко, как в невидимом жабо; как кукла, но только с линейкой, с тяжелой, деревянной, ходит по классу, по такому умершему классу Кантора[50], и что она делает? Бьет девочек по голым розовым попочкам, которые вскоре краснеют. Или в воскресной школе бьет и велит заучивать целые куски Священного Писания, самые скучные, из Ветхого Завета, где ничего не происходит, только идет перечисление родов: этот родил того, а тот — кого-то другого. Не раз и не два здесь будет упомянуто, что коридор воняет лизолом и пастой для натирки полов, что вступает в противоречие с весной за плотно закрытыми окнами, от которых слоями отходит прусская краска, и рождается безумие. «История безумия»[51] — вторая книга, отложенная Капралихой для чтения. Школа из почерневшего кирпича, ничего веселого, такое уж это учреждение! И она так лупит по этой попке, которая не признаёт дисциплины, сначала деревянной линейкой, а когда та сломается, а сломается она наверняка, то плеткой, велит остаться после урока и — плеткой, раз плеткой, два плеткой, появляется тонкая красная полоска, из которой сочится молоденькая-молоденькая кровушка, и тогда Капралихе становится так хреново, что она припадает ртом к ягодицам и пьет, точно вампир какой, молодую кровушку, которой ей так не хватало, потому что она олдуха, а противоположности притягиваются, по крайней мере, с одной стороны: действительно, молодой не всегда тянется к старому. Зато у старого есть власть и почти всегда он хочет овладеть молодым, вот как-то так все и происходит. А Капралиха целует ядреную розовую попочку — прости, прости, прости меня! Я люблю тебя, прости меня, это для твоего же блага, дитя мое! Я старая и поэтому мне нужна молодая кровь. Моя задница напоминает гнилой апельсин, и ей нужен молодой коллаген. Если бы я только могла, съела бы тебя, ням-ням, и превратилась бы в тебя, в подростка!

Любовь такой особы к молоденькой девочке — это как любовь молотка к гвоздю, зажигалки к сигарете, лома к… блин, уж и не знаю к чему… а, вот — к божьей коровке. У меня не было шансов. Думаю, в Третьем рейхе именно такие суки становились активистками. Я прочитала «Полет над гнездом кукушки»[52]. И полюбила американскую литературу, потому что там пишут просто, а не так, как в польской литературе. Там пишут сразу: «Привет, меня зовут так-то и так-то, расскажу вам о том-то и о том-то, как мы съездили с приятелями туда-то и туда-то, только не говорите моему старику, что я написал, а то он меня пришьет». Простота выражения. И такие образы, как та ведьма из «Полета», начальница над санитарками, жизнь как она есть. Так меня колбасило, когда я читала, что боже ж ты мой! Ну да ладно, проехали. Такая же сволочь, как де Мертей из «Опасных связей»[53]. С той только разницей, что эта, из «Полета», скрывала свой сволочизм под маской милой дамочки, которая любит мир и людей, а в моем случае была жесть в чистом виде. Идеально заточенная под систему. Я от нее убегала, куда только могла, пряталась в прачечной, на чердаке, мечтая о свободе, но в физкультурном зале я была в ее руках.

Она, видать, решила так: или она меня всю с потрохами получает — или она меня уничтожает. Сначала она решила, что я сутулюсь. И ни фига я не сутулилась, ну да ладно, хрен с ней. Вставляла мне в штаны палку и велела ходить так целыми днями, даже спать так. Подходила к моей постели и сладострастно ощупывала мою спину, вроде как проверяла, на месте ли палка. Мешочек с горохом заставляла носить на голове. Страшно надо мной Лысая и Мясо смеялись, как я с этим мешком с горохом хожу, как принцесса под горошинами. В коридоре висела многозначительная картинка, старая гравюра: во все стороны изогнутое дерево, накрепко привязанное к вбитой в землю палке. И подпись: ортопедия.

Если бы я жила в приморском портовом городе, то ходила бы смотреть на корабли. А поскольку я была из Щецина, где порт далековато от моря, я бегала к дороге, к автозаправке, смотреть на большое скопление дальнобойных фур. В конце концов, всего два часа до Берлина. В то время мало было вещей, радующих глаз многоцветием. Водители, чаще всего упитанные и молодцеватые, не были поляками. А даже если и были, то всё равно ими не были. Я ездила туда на велосипеде «Вигры-3», взятым из детского дома, садилась, положив голову на колени, впивалась изо всех сил зубами в яблоко, взятое с завтрака и отполированное маслом с того же завтрака, чтобы светилось, и глядела, как зачарованная.

Сочинение

Как-то раз Капралиха вызвала меня в медпункт. Я шла по коридору, скользя в запахе пасты для натирки полов (никогда не забуду эту вашу пасту!). Окно в медпункте было открыто, а за ним кричали парни, гонявшие мяч. Голуби ворковали. У-ху-ху, у-ху-ху, доворкуются — кто-нибудь когда-нибудь отвинтит им башку! Она стояла задом к окну с облупившейся эмалью. Стояла точно весы. Долбанная богиня правосудия с повязкой на глазах. А в руках держала мое сочинение…

Видать, это она упросила училку польского дать нам такую тему, а потом показать ей, что я там напишу, а остальные сочинения выбросить. А что, целый час свободный, можно ногтями заняться. Задание было самое глупое из всех возможных: написать, что ты думаешь о свободе, о любви, о своей будущей взрослой жизни. Училке не хотелось вести урок, один из последних в году, она и прислушалась к мнению «руководства», дала задание и сидела целый час пилочкой обрабатывала ногти. А я там чуток чересчур открылась, что-то во мне лопнуло, ну я и расписалась. Нашей ведьме я, конечно, ни за что бы такого не написала, а та, что польский вела, милая была, хорошая. Другие отделались отписками, циничными шуточками, а поля разрисовывали членами с клевыми прическами под панков. А на меня нашло что-то, и я излила в сочинение самую искреннюю тоску по маме, по любви, по пониманию, по кукле и т. д. Описала свои походы к фурам, мечты о свободе. Ну и написала, что… Короче, что проб… В смысле, что сексуальность пробуждается. Во мне. Может, все это из-за лета за окном? Или думала, что если я все так подробно опишу, до боли искренне, то они это, наконец, поймут, растрогаются и обнимут меня? Для отвода глаз я там и сям понатыкала в текст циничные замечания и неприличные выражения. Из чего, должно быть, получился молотовский коктейль для педофила, который подействовал на Капралиху, как тряпка на быка.

Она смотрела на меня из-под запотевших очков и расспрашивала. Сладострастно приближаясь ко мне. С трепещущими ноздрями цитировала она отрывки из моего сочинения. Я крикнула:

— Вы не имеете права!

— Дитя мое, я для тебя вместо матери! Не забывай, что я не просто руководительница и преподаватель физкультуры, но и школьная медсестра. Пришло наконец время осмотреть тебя, я и так долго тянула с этим… В твоем теле происходят изменения, типичные для твоего возраста, я должна проверить, правильно ли идет развитие… Ложись на кушетку… Разденься, медика не следует стыдиться.

Она хотела поиграть со мной в пациентку и врача!

— Ну иди… Иди к мамочке… Ты ведь пишешь, что тоскуешь по мамочке, что тебе не хватает любви, иди, иди, прижмись ко мне… Я твоя мамочка, ну, вытрем слезки, не бойся, пани директор не кусается…

И тряпичную куклу протягивает!

Теперь я знаю, к чему приводит людей жизнь в панцире и без удовлетворения в течение долгих лет самых элементарных эмоциональных потребностей. Им не столько секса не хватает, сколько хотелось бы прижаться к первому попавшемуся невинно выглядящему ребенку и сунуть ему куклу. Да к кому угодно прижаться и нюни распустить. А Капралиха жила в концлагере чувств. Месяц примерно перед этими событиями в столовке установили видео, которое стало мощным инструментом власти: в наказание — не давали, чтобы поощрить — давали. Так вот, Лысая, Мясо и Псих должны были показать мне один фильм. Ночью. Тайком. Он оказался тем самым камешком, который вызвал обвал целой лавины кассет. В этих фильмах разные старые капралихи и всякие там женщины-слоны в больших очках в роговой оправе, женщины, выброшенные массовой и любой другой культурой, женщины вспотевшие, плохо одетые, которых не взяли бы даже на кассе работать, у всех у них ЭТО[54] ЕСТЬ. То же, что у семнадцати-восемнадцатилетних с маленькими попочками и носиками, с птичками-яичками… И мне кажется, что это единственное доказательство бытия Божия — что и у старых бабок, и у старых гомиков, и у старых лесб ЭТО ЕСТЬ. Причем, у них это развито даже лучше, чем у молодых. В качестве компенсации, что ли. Так что даже если оно у них старое, а сами они стали бесформенными, пусть их грудь словно перекатывающиеся кучи жира, одна из многих складок живота, но ОНО у них есть и работает. Так что даже на старую перечницу можно подманить молодого перца!

Капралиха стала возиться со мной, и как-то так произошо, что я задела ее жакет. Отлетели пуговицы блузки… Это был кошмар! У этой женщины вообще не было груди! Ее грудь (обе!) была ампутирована! Все ее тело было покрыто шрамами. Я начала спазматически рыдать, я не знала, как надо реагировать — жалеть, бояться, испытывать отвращение, — поэтому все эти чувства я пережила одновременно. Страшные шрамы на месте отрезанной груди! Жесть, особенно для впечатлительного ребенка!

Рецензия на мое сочинение

«Панна Малгожата, что вы там понаписали, одни какие-то самоубийцы, женщины-писательницы, помешанные, трансвеститы, педерасты, сплошь маргинальная литература, какие-то демоны, какие-то тюрьмы, какие-то евреи, трансгрессии, истории безумия. Девочка, может, мне с тобой сходить к врачу? Что это еще за Оскар Уайльд со своей любовью к какому-то там Дугласу? Что это за английская или американская феминистка? И, наконец, это ваше: Бог — всего лишь эманация наших страхов! Что это такое? Мы здесь такого не позволим! Оценка: неуд. Это как-никак школа, а не офицерская столовая! Что за литературу ты читаешь, что за книги такие, ведь было четко сказано: на основе пройденного материала, то есть „Канун весны“[55], „Дзяды“[56]. А свобода в „Дзядах“ — это борьба за свободу Народа, а у тебя в голове индивидуальная свобода, которая тебя пока что не касается, потому что у тебя ее нет, и в особенности свобода… не буду говорить чего. Может, мне следовало бы родителей выз…» (Последнее она вычеркнула красным фломастером, потому что, работая на нескольких ставках в нескольких местах, она совсем забыла, что как раз здесь она не может доставить себе удовольствия вызвать родителей в школу и отчитать их.)

Фуко

Я была в трудном возрасте, не понимала потребностей Капралихи и была шокирована увиденным. Я кричала: «Вы не имеете права!» А она смотрела на меня — тогда мне казалось, что жестоко, сегодня мне кажется — как побитая собака. Будто хотела сказать: да знаю я, знаю, что не имею права. Не имею права, потому что я противная старая Капралиха, ни малейшего не имею права дотрагиваться ни до кого молодого и невинного! И всё же — дотрагиваюсь. Потому что у меня есть власть. Потому что мое тело — учительское, зрелое, одетое и гордо расправленное, а под одеждой — тело кого-то, кто давно уже умер, что, в общем-то, правда. А твое тело практически еще не существует, поэтому оно вроде как прозрачное, твоя кожа прозрачная, через твои ладони просвечивает моя ладонь. А поскольку Мишель Фуко, вдохновленный мощью разрушающих себя сил, замкнутых в пенитенциарных учреждениях, написал свою книгу «Надзирать и наказывать», и там много есть о «податливых телах», о власти и о «приемах эффективной дрессировки», то я тянусь к тебе, потому что не могу не прижаться, не могу дольше не прижиматься к кому-нибудь молодому, просто не могу. И разрыдалась. В коридоре зазвонили к обеду.

— Ты хоть знаешь, — всхлипывала она, — ты знаешь… Я работала в тюрьме, во Вронках. Ты хоть знаешь, что происходит за этими почерневшими кирпичными стенами… ты знаешь, отчего эти кирпичи так быстро чернеют?! Какие там напряжения нарастают, постоянно нарастают! Во всех закрытых учреждениях, во всех исправительных колониях… Что происходит хотя бы у нас за стеной, в мужском отделении; как их там скручивает от похоти? Все время (и в эту минуту тоже!) десятки, а может, миллионы молодых парней не находят себе места от дикого вожделения, из-за которого там образуется безумный вакуум, из-за которого могут взорваться стены, потому что вакуум становится все интенсивнее, а отсутствие женщины все фатальнее. И что эти люди страдают все время, а вместе с ними и я, мученица. Эта армия, если бы ее выпустить, весь мир в одночасье раскатала бы по бревнышку. А они вынуждены там живьем терпеть, без наркоза, если только не принять за наркоз кошмарную вонь обедов на тележках.

— Что касается обеда, то…

Капралиха снова сделалась строгой и зашипела:

— Ты… ты — империалистическая сука! Конец твоим походам по дальнобойщикам! Куда спрятала доллары?! — И давай мне карманы выворачивать. — Признавайся, подстилка, где прячешь доллары, которыми они тебе платят? Не то сейчас кликну Лысую, уж она-то мне скажет как на духу, вызову Психа, не думаю, что хоть что-то может быть ей не известно… — На манер тюремных лесб она называла девочек мужскими погонялами.

Честно говоря, на этот раз именно я оказалась наивной, потому что мне в голову не приходило, что я могла с тех мужиков что-то поиметь или хотя бы просто заговорить с ними.

— Покажи руку! — Взяла линейку. — Ну, покажи, снова ты свои когти грызла? До мяса обглоданы! Тебе пальцы йодом намазать? — И лупила меня по рукам линейкой. А я не знаю, как можно в нервной обстановке детского дома не грызть ногти.

А когда вскоре появилась кровь, ее развернуло на сто восемьдесят градусов, она прижалась ко мне изо всех сил (этими своими голыми шрамами!) и начала душить, бормоча:

— Прости! Это ничего, это все июнь, это все цветущая сирень… Дай, мамочка поцелует тебя…

И тогда я сама вдруг прижалась к ней и расплакалась, а она начала целовать меня, бормоча всякие гадости:

— Птицы уже прилетели из теплых стран. Моя маленькая принцесса! Подойди, я осмотрю тебя, обследую! Ты будешь моей куколкой, я буду тебя переодевать, причесывать. Я буду мерить тебе температуру, о, как ты горишь, это все июнь… Дай пальчики, я выпью твою кровушку, дай, перевяжу… Сделаю тебе массаж… У тебя проблемы с позвоночником, я сделаю тебе прекрасный массаж, я останусь сегодня, приходи в кабинет…

— Я приду, приду… Но только вечером, потому что сегодня днем я дежурю…

— Придешь? Ко мне? Давай будем на «ты»! Скажи мне: ты! Ох, я вся горю! «Вы» уехала далеко-далеко и больше не вернется. Осталась просто Вильгельмина. (Пишу так, потому что не помню, как ее на самом деле звали.) Дверь я не стану закрывать, голову вымою, кофе или чай будешь пить, с сахаром? Ах, что я спрашиваю, само собой, с сахаром, со сливками, дитя мое… Малышка, малышка! Ах, какая там у тебя пипочка, цып, цып, цып! Но не сейчас, сейчас — на дежурство, убирать со столов, мыть посуду, все наше — ночью, иди, нет, погоди, иди, останься… Придешь, малышка?

— Да, я постучу три раза: тук-тук-тук. А сейчас мне уже надо бежать. Сегодня моя очередь мыть посуду…

— Только договорились: никому ни слова, пусть это будет наша сладкая тайна… Бай-бай, королева, — сказала она, не догадываясь, что через пятнадцать лет у меня будет кличка Марго и все связанные с этим проблемы. Она послала мне воздушный поцелуй, изо всех сил дунув на ладонь.

Бай-бай, Капралиха

План был не самый простой: ночью перебраться к парням, утонуть в них без остатка, а под утро быть в полной готовности и бежать к стоянке дальнобойных фур. Что ж… Я удовлетворила все их желания. Мне не хотелось, чтобы они страдали, эти маленькие злодеи. Меня всю жизнь только на злодеев и тянуло. Вот он возвращается с дела, он — мафиозо, затравленный, а я единственная на всем свете прячу его у себя, перевязываю раны, словно подстреленному волчонку или какому-нибудь повстанцу. А он преданно смотрит мне в глаза, и я уже знаю: для всего мира он плохой, но меня он будет защищать до последней — ха-ха — капли крови.

Под утро я постучалась в ее кабинет. Тишина. Дверь была открытой. Она спала в одежде, на столе — кофе и чай, а над ней, на стене — картинка: человек, с одной стороны — лишенный тела, то есть, его скелет, а с другой — весь, то есть с ног до головы, состоящий из мышц. Я на том плакате с левой стороны (скелет) написала «ты», а с правой (более или менее приличной) — «я». Поймет ли она тонкий намек на то, что сама велела мне говорить «ты», я тогда не задумывалась. Убежала.

Наощупь выскользнула из здания и слазила в свой тайничок. Я ничего не держала в комнате, где нас было несколько: Балерина, Филя, Мясо, Лысый, Псих и прочие выродки; там моментально бы пропало. Если уж они сумели до крови поцапаться за какой-то вшивый гель для волос, что, дескать, одна у другой стибрила! Точно уголовники какие, мужики. Тайничок был у меня в большом ящике для песка за сараем. Я взяла из него только давно приготовленный толстый картон и фломастер, какую-то мелочь, увела стоявший в котельной велосипед и — полный вперед!

В пять утра — уже на дороге — попала под дождь. Вся мокрая стояла с велосипедом под навесом автобусной остановки, кажется, в Волине. А потом вдруг сделалось жарко. Вокруг автозаправки пыль поднималась на высоту человеческого роста, запах асфальта и бензина смешивался с дурманящим ароматом последней, уже увядающей сирени. Начинались первые летние жаркие дни, середина июня. Я положила картон и стала думать, что бы такое на нем написать. В конце концов написала «Америка» и встала у обочины. Каждый мне говорил «я в паре». Теперь я и сама так говорю, если кого-то не хочу брать. Это значит «еду с напарником, и сидячих мест у нас больше нет».

— Эй, ты! В Америку? Это со мной! Хе-хе… — Высунул голову из кабины, облепленной голыми бабами в завлекательных позах, сердцами, пробитыми стрелами, амурчиками…

Сумасшедший какой-то! Плечистый толстяк в одной только белой маечке-алкоголичке на тоненьких бретельках, с серебряной цепью на шее, с усиками, упитанный такой Фредди Меркьюри. Улет! Американец отвезет меня в Америку! И отъехала в синюю даль, без визы, бай-бай, мой Капрал. Этот сумасшедший нон-стоп смеялся диким смехом, просто вдруг нажимал на педаль газа, отпускал руль и начинал ржать что есть мочи, как ребенок на карусели. У-ха-ха-ха! А вместо святого Христофора у него на большом зеркале болтался Джим Моррисон на кресте.

— Эй, а что ты везешь?

— У-ха-ха-ха-ха! Кур, я не могу… Кур, живых кур, насрали мне там, как не знаю что…

На ближайшей остановке, где толстяк первым делом поссал на колесо, я попросила его показать. Не врал, обычные генно-модифицированные куры из Кентукки. Толстяк сказал, что каждый день выпивает двадцать яиц, один только белок, желток не потребляет, и потому он такой накачанный.

Боже мой! Держите меня! Он накачанный…

— А дашь мне заграничную жвачку?

— Йеа, бэйби!

Марго, заправляйся и иди в ночь

Стоп, перерыв в воспоминаниях. Сейчас мы снова в сегодняшнем дне. А вернее, в ночи. Марго, иди в ночь, иди в ночь, заправься и иди в ночь, ночь — самая большая потаскуха… Запарковалась, спустилась на землю, закурила, пустила дым. Всё. Так начинается безумие. Сейчас я на зачуханной стоянке с маленьким мотелем, но уже хочу быть на пароме. Однако с тех пор, как я завела эту несчастную табличку с надписью «Марго», каждую ночь ощущаю, что называется, «зов». Достаточно глотка пива, и сразу — зов. И это меня пугает: это как потеря контроля над питьем, управляет мной против моей воли! Что-то говорит во мне: «Марго»; что-то во мне поет: «Марго»; что-то во мне шепчет: «Марго, иди в ночь, иди в ночь, иди в ночь, заправься, запаркуйся и иди в ночь… Ты — плеяда[57], мы — смертные, а ты — плеяда…»

— Куда, блин, я пойду, — говорю я сухо в ночь, и пар идет у меня изо рта, — если я реф, а не какая-то простая дальнобойная фура, и не могу простаивать. Я поставила новую шайбу, и счетчик тикает.

Но то, что работает даже в отношении Черной Греты, на этот голос, на этот зов не оказывает никакого впечатления. У него ноль понимания реалий жизни дальнобойщика. Удивительное возбуждение ударяет мне в голову и заставляет одеться под путану, надеть большой рыжий парик, торчащий во все стороны, чтобы меня не узнали, фиолетовые чулочки, черные блестящие сапоги выше колен, втереть в себя лосиный жир (покупаю его в Финляндии), который действует как афродизиак, и идти в заполненную выхлопами ночь.

С подножки схожу на твердую землю. Закуриваю длинную сигарету и иду в потоках кислотного дождя-мутанта. В потоках нон-стоп падающих на меня с неба элементарных частиц. Этих маленьких потаскушек. А они такие миниатюрненькие, такие шустренькие, что проходят через мою голову между атомами и электронами, делая в ней маленькие черненькие дырочки; они выедают меня, отгрызая по кусочку, просачиваются через меня на землю, проникают через земной шар между комочками гравия и чернозема и попадают в задницу кенгуру и австралийским аборигенам, которые ходят под нами по своей Австралии вверх ногами.

Иду. Разодетая как последняя. Сиськи взбиты под самый подбородок. Меня цепляют подмигивающие красные вывески. Мне вслед свистят неоны. Пятнадцать тысяч штрафа. Счет вышлю шефине, то есть Мариоле, которая в настоящее время по причине циклона полетела со своей балованной толстой дочуркой Каролинкой в Венесуэлу, на водопад Анхель. Фотографироваться и снимать фильмики на мобильник, записывать шум воды. Есть ли там какой-нибудь действующий супервулкан, например, Кристина, или что-нибудь подобное для этих двух? Какой-нибудь водопад элементарных частиц Крыница, или черная дыра, которая поглотила бы их прежде, чем они обо всем узнают? Лучше чтобы ее самолет упал на обратном пути, и то меньше бы обалдела, чем когда узнает, до чего я этими экскурсиями довела транспорт. А в принципе какая разница, у нее все равно сейчас плохой период. Мужа ее посадили, «сидит на кляче», во Вроцлаве на улице Клячковской, а она к нему из Варшавы беспрерывно ездит на Интер-Сити[58] и все что-то по его делу утрясает. Того и гляди окажется «Mariola Spedition», Варшава, ул. Радарная, в черном списке должников и исчезнет в черной дыре.

Иду. Крепче сжимаю в кармане газовый баллончик и выхожу в город, состоящий из автомобилей. Улицы из припаркованных дальнобойных фур и дома из них же, а на рыночной площади бензозаправочная станция. Двадцать три часа среднеевропейского времени. Минутку стою, курю под козырьком бара, будочки такой. Сигаретный дымок окрашивается фиолетом неонов. Вижу в темноте трех турок, говорящих по-немецки. Один старый и двое молодых. Готовят турецкое блюдо из собаки на походной плите. Затягиваюсь сигаретой и не спеша прохожу рядом. Они свистят мне вслед, смеются. Прикидываюсь кем угодно — русской, румынкой, — лишь бы сочли меня совсем доступной. А у самой сердце колотится словно молот.

Иду. За ними припаркована большая фура, около которой стоит грек. Красавчик! Становится тихо и темно. Только его глаза светятся во тьме! Смотрю: заходит за фуру. Иду и я. В голове все кипит, сердце бьется все сильнее. А он стянул портки и подмывается! Минеральной водой из бутылки! Я облокачиваюсь на его фуру, а он целует и входит в меня. Ему примерно двадцать три и внешность модельная. Пошел снег. Он целует меня страстно, в губы, вкус его жвачки расплывается облачком по всему моему телу! Пахнет бензином и кожей, обивкой, ну и молодым парнем. Я встаю на колени и беру в рот. Ласкаю его яйца. Его греческие двадцатитрехлетние яйца. А сама вижу краем глаза, что соседи-турки смотрят на нас из-за угла, из-за фуры, и балду гоняют. Словно три тени. Хотят присоединиться.

От стояния на коленях у меня даже ранка появилась на ноге. И уже на высоте моей головы целых три (!), три здоровых члена. Я обнажаю грудь, они одобрительно свистят, какие, мол, приличные буфера, ты смотри, рыжая с большими буферами, щас на них спустим! Ну-ка, подставь их! К сожалению, присоединяется какой-то незваный непрошенный толстый и бородатый голландец, весь волосатый… Достает свой откормленный на мясе бешеных коров член. С колечком. И ссыт мне на грудь. Горячо. Блаженство! Один, кажется, русский, взял отвертку и ручкой мне в задницу тычет. А араб домкрат под язык подкладывает. Холодный металл чуть не примерзает к моему языку. Я лижу домкрат, лижу колеса, большие колеса дальнобойной фуры, ботинки, брючины, как будто хочу вылизать весь мир. Как будто мир — большой божий леденец, а я — всемирная губа-не-дура.

Старый турок о чем-то пошептался с молодым по-немецки, чтобы, дескать, в кабину и на полку. Gehen, gehen[59]. Голландец что-то пробухтел. От возбуждения, от нервов не могу забраться по ступенькам на высоких своих каблуках. Хоть я и спортивная, и даже, было дело, работала, можно сказать, в цирке… Трусики остались внизу, длинная петля на чулке, все лицо вымазано помадой, как у клоуна. И вдруг паника, потому что издалека уже видно, как замигал свет двух фонарей! Гиббоны! Если двое, то понятно кто[60], а если с пульсирующими фонарями, то уж можно быть уверенным на все сто. Предостерегающий свист пронзает ночь, это какой-то скелет свистит изо всех сил. Тревога! Гиббоны! Спасайся! Прячься и закрывай двери!

Две световые точки пересекают улицу, все мужики пытаются быстренько застегнуть джинсы, да куда там: разве такие приборы сразу свернешь и спрячешь! Ай, в молнию попал! А я сверху смотрю на это, точно испуганный попугай, который промок и залез на дерево, и с этого безопасного места смотрит за развитием событий. Свет двух фонариков становится ярче, и до нас уже долетает неприличный смех с украинским акцентом. А я только шире ноги расставляю и жалею, что нет у меня фонарика, чтобы светом им дорогу и цель указать! Жалею, что нет у меня полицейской мигалки, чтобы голубым и фиолетовым голосила с крыши: вот она я, тута! Здесь горит, здесь гасить! Сюда со шлангами своими! Здесь сирены воют!

И никакие это были не гиббоны. Два украинца с зонтами и фонариками. Турки не хотят их впускать ко мне наверх, вот так проявляются извечные украинско-турецкие пограничные противоречия. Я высовываю свою всклокоченную голову с верхотуры и шепчу: «Nu ladna, zachadi…» А туркам: «Gehen, gehen…» Но турки против: нет, так не пойдет, им эти украинцы обивку обгадят, карты, руль, навигатор, рацию, пусть у себя свою сперму спускают, а не здесь, не в нашей машине. Еще православие им в кабину занесут, а тут территория Аллаха. Я говорю: ну, нет, так нет, тогда я беру зонтик, сворачиваю лавочку и иду домой.

Сверху вид такой: десять или пятнадцать мужиков со спущенными портками дышат и курят. И на все это сверху опускается циклон со Скандинавии, летят элементарные частицы, несется надо всем над этим больная комета, два фонарика мигают ритмично, словно полицейские мигалки. А я руки наверх задрала, влезла на крышу и танцую под дождем, голая, грязная, расслабленная! Ща ка-а-ак упаду!

— Эй, ты, слезай! Слезай немедленно, тварь!



Поделиться книгой:

На главную
Назад