В некую томность, тревожность
Груди, призывающей руку – не душу —
на помощь.
Зеленая дама, красотка, прости мне мою
монотонность,
Мы в мире одни. Мы вдвоем. Мы несемся
в зеленую пропасть.
Стоим на углу, и нас ветер насквозь
продувает – какая нелепость!
Уйти бы, порвать эти ниточки, к черту
взорвать эту крепость!
…Но мы не уходим,
мы в рамы уходим обратно,
Но мы не уходим,
нас просто застигли внезапно.
Целуй меня крепче – и это действительно
важно,
Зеленая ведьма, мой гений, ведь это
единственно важно…
Слишком муторно сочинять о любви в одиночной камере, уперев взор в зеленый скелет.
Но эти кости прекраснее, чем сисястая Даная и задастая Саския, это моя Любовь.
Глава пятая, в которой рифмы, как кильки в банке, громоздятся друг на друга
Я не твой, снеговая уродина…
Владимир Маяковский
Постепенно я стал привыкать к образу Поэта, который, как Франсуа Вийон, слагает свои мысли перед повешеньем, причем не жалует ни власть имущих, ни бесштанных.
Одна поэтическая строчка вмещает больше жизни, чем самый объемный роман.
И не имеет никакого значения, о чем эти строки – о цветке или о мотыльке, о небе или о преисподней – они идут из твоей души, несут с собой ее кусочки и долетают до неба.
Бессмысленно писать прозу.
ГОЙЯ
Александр Пушкин
ОПУС ПЕРВЫЙ
О ТОМ, КАК ПОЛЕЗНО ЛЮБИТЬ МАХ
И ВИНО И НЕ ДУМАТЬ О БУДУЩЕМ
Нетленность дружбы. Тленность мах.
Вина кастильского бочонки.
Здоровый сон. И сам монарх
С утра позирует, галчонок.
О сам монарх! Не стыдно мне,
Что краски лгут, и сердце плачет.
Зато на толстом кошельке
Неоспоримый знак удачи.
Зато так сладко ощутим
Земли набухшей дух весенний,
Крутая музыка поленьев
И чесноком пропахший дым.
Гори дотла, пока гульба
Не обернется волчьим адом.
Спеши, еще не знает Альба,
Что ты давно сошел с ума.
И тех, что были всех нежней,
В горбатых ведьм, оглохший мистик,
Ты обратишь всесильной кистью,
Уже чужой руке твоей.
То будет позже. А пока
Костра прерывистое тленье.
Вкусны бараньи потроха.
И наплевать на все века —
По полкам все расставит время.
ОПУС ВТОРОЙ
О ТОМ, ЕСТЬ ЛИ СМЫСЛ В БЕССМЕРТИИ,
ЕСЛИ ВЫПАДАЮТ ЗУБЫ,
ПРИЛИПАЮТ БОЛЯЧКИ И ВЕЧНО
НЕ ХВАТАЕТ ДЕНЕГ
Я думаю, зачем пишу, зачем
Вливаю блажь в поблёклые страницы?
Я перешел какие-то границы
В самом себе. Утеряна мишень.
Я сам себе, наверно, буду сниться.
Как беспощаден этот календарь!
Он мне сулит уход от наслаждений
Туда, где тошен умудренный гений
Комфорта, пышных фраз, где, как и встарь
Инфанты, двор, беззубый государь…
И я шагаю по краю доски
В мир ненавистный и такой любимый,
Разодранный, как падаль, на куски,
Замученный мурой и жирным дымом.
Все лживо, и поэтому так зримо!
Когда-нибудь зловещий хоровод
Вечнозеленых абсолютных истин
Меня в такое пугало зачислит,
Что буду я вопить: “Я не такой!
Я безыскусный!” Близится покой…
Как много нас прошло чрез этот плен
Полотен, болей, радостей подложных!
Ну что, художник, где же твой треножник?
Стоишь один, как будто новый день
В который раз впервые открываешь.
Ты знаешь то, что ничего не знаешь.
ОПУС ТРЕТИЙ
О ТОМ, КАК ТРУДНО ПИСАТЬ
ПОРТРЕТЫ КОРОЛЯ ФЕРДИНАНДА.
КОГДА ДРОЖИТ РУКА, И ВСЕ ЗАВИДУЮТ,
И ИСХОДЯТ ЗЛОСТЬЮ
За что казнишь, мой критик злой?
Король в Испании – король,
И ничего ты не изменишь.
Пиши и красок не жалей.
Прикажет – розовой пастелью,
Прикажет грязью – не робей!
За что казнишь, мой критик злой?
Король в Испании – король
С такою крупною мошною,
Что грех не покривить душою
И написать (опять на грех)
Его портрет, нет, не портрет,
А плод фантазии натужной:
Нос удлинить, лоб удлинить,
Взгляд омертвелый и недужный
Веселой искрой оживить.
За что казнишь, мой критик злой?
Да, не таков у нас король.
Он безобразен, он бесчестен,
И низок лоб, и кнопкой нос.
Но посмотри на этот холст.
На блеск ботфорт, на отблеск перстней,
На голубые кружева,
На лик, раздумьем обогретый.
Что нам дурная голова
В сравненье со смятеньем цвета!
Что мне король?! Пора весны
Давно прошла. Настала осень.
Давай-ка, бросим на столы
Огнем подернутые кости.
Осла на трон! И в рот – дерьмо,
Пускай жует его как сено.
И ведьма пусть зальет вино
В глухую жопу суверена!
За что казнишь, мой критик злой?
Король в Испании – король.
И жизнь пролетела зря.
Я жалок. Я казню себя.
ОПУС ЧЕТВЕРТЫЙ.
ПЕСНЯ ВЕСЕЛЫХ ИДАЛЬГО,
ИМ ПЛЕВАТЬ НА ИСКУССТВО,
НО СЛАВА И КРАСОТКИ НЕ ПОМЕШАЮТ…
Франциско – белая ворона —
Придурком несусветным был.
Писал картины для пижонов,
От них мы все зеваем сонно,
К тому ж он ром дешевый пил…
Да разве в этом счастье, братья?
И что картин дурных салон?
Превыше пушки дипломатий,
Опушки солнечных погон,
Зазывный хохот нежных жен,
Души томленье, треск распятий,
И что, друзья, дешевый ром?!
Писать картины стыдно, братья,
Услышав горн и шпаги звон.
ОПУС ПЯТЫЙ.
РЕПЛИКА АНГЕЛОВ, КОТОРЫЕ ВСЕГДА
ПРАВЫ, ХОТЯ ЧАСТО ОШИБАЮТСЯ
Веселитесь, рыцари,
Наслаждайтесь, рыцари!
Вам еще припомнится
В лапках инквизиции.
Ох уж как припомнится,
Ох уж как запомнится!
Солнышко закатится,
Помертвеет солнышко…
Запоете, храбрые идальго,
Чужим незнакомым голосом
На чужие и совсем незнакомые
вам слова.
И поплывете по морю Лжи к берегу
Предательства
В бухту Подлости,
Через Большого Убийства туманные
острова.
ОПУС ШЕСТОЙ.
ИСПОВЕДЬ ИНКВИЗИТОРА, ЧЬЕ СЕРДЦЕ
БОЛИТ, КОГДА ОН РУБИТ ГОЛОВЫ
Мученики догмата,
Страждущий народ,
По веленью Божьему
Просветлеет лоб.
Шелестящей глыбой
Прошуршат слова.
И замрет на дыбе
Мыслей кутерьма.
Ряс жестока сбруя,
Тягостен клобук.
Ох, как аллилуйями
Поражен мой слух!
Мученики догмата,
Хмурый карнавал,
Зазывает холодом,
Стонами подвал.
Там зовут, в наручниках
Свившись тяжело,
Руки всех замученных
Именем Его.
Где же твоя истина?
Пустыри и страх.
Вера твоя вышняя?
Стершийся пятак.
Молишь – не домолишься,
Лишь бросает в дрожь
На кинжале кровушка,
На молитве ложь.
На кинжале кровушка,
На молитве ложь.
Значит, так положено
Сочетаньем звезд…
Как хорек затравленный,
На Христа взгляну,
Ворогам задавленным
Руку протяну.
Руку предававшую другу протяну.
Славно я монашество,
Сладко предаю.
ОПУС СЕДЬМОЙ
О ПОЛЬЗЕ ГОРОСКОПОВ,
О ЖАРЕНОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ МЯСЕ
И О БЛАГОУХАНИИ РОЗ
Какой сегодня странный гороскоп:
Луна чудна́. Лукавы гиацинты.
И дьявол в образе козла
Мораль читает о принципах,
Трясет разбойничьим копытом
И тычет прямо в небеса.
Ну что тебе твоя судьба?
Бессмертия не завоюешь.
Пускай ты дни и ночи воешь —
Тебе одна лишь жизнь дана.
Ее прожить – как спичку сжечь,
Как в спячке все проспать, что есть.
И что есть то, что в спячке есть?
Как будто мы не можем снова
Все перечесть и пережечь,
Как будто мы не можем снова…
Сегодня странная луна,
Но гороскоп внушает радость:
Идут прекрасно все дела,
Гораздо лучше, чем вчера.
Подрежьте волосы, не надо
Растить и холить их всерьез.
К врачу идите. Кариес
Зуб источил. Займитесь садом,
Но не срезайте нынче роз.
Контрактов больше заключите.
Детей сегодня не кормите
Своею грудью. Рок зловещ.
Диетою пренебрегите.
Пишите письма. И простите
Своих друзей. Купите вещь
Недорогую на дорогу.
Не сейте просо и овес.
И ради Бога, ради Бога
Не подрезайте нынче роз!
Хотя известно: тот высок,
Кто подрезаем ежедневно,
И нужно стричь и удобрять.
Но не сегодня! Гороскоп
И наши звезды нынче скверны.
Сегодня Каина печать
На наших судьбах.
Рвите груши.
Тампоны заложите в уши…
Нет, гороскоп сегодня хуже,
Чем был вчера.
Тревожно мне.
Треножник пуст, в окне картина:
Сжигают ведьму дикари,
Кретины в масках, арлекины!
Не дашь девчонке двадцати,
И хороша! Темно от звона,
О, замолчите, звонари,
Мне из-за вас не слышно стона,
Не видно огненных волос…
А запах жареного тела
Так удивительно похож
На дух баранины. И даже
Напоминает запах роз…
О, святотатец! Торквемада
Дитя в сравнении с тобой!
Мы все мучители душой
Без исключенья. Торквемада
Хоть честен в помыслах своих,
Не лицемерит, не бубнит,
Что нынче роз срезать не надо,
Что надо сеять, надо печь,
А розы подрезать не надо,
И лучше девушек не жечь.
Пожалуй, точка.
Рассчитываю на продвинутый интеллект современников, которые в умопомрачительных блэкаутах и тонких, как пальчики Суламифь, намеках легко опознают Самого-Самого в испанском короле и прочую клыкастую свиту.
Ныне История забыта.
Но рано или поздно справедливость будет восстановлена.
Уже тикают другие часы, меняются конфигурации и федерации.
Нет ничего старого под солнцем.
Впрочем, нет и нового.
Что прискорбно, однако.
Глава шестая, зануднейшая: дама выбирает колготки, а рыцарь размышляет о гульфике
Дай мне руку, иначе я упаду
Так скользко на этом льду…
Георгий Иванов
Она понятливо улыбнулась и наклонила свою блондинистую головку (внутри меня уже клокотал вулкан – только бы не расплескать, донести, как тарелку горячих щей, полученную у ротного повара!).
Я остановил кэб, галантно отворил дверцу и попросил доставить нас до моей гостиницы, там находился недурственный бар, – зачем ума искать и ездить так далёко? По дороге я узнал, что девицу зовут Розмари, работает она моделью в ночном клубе (понятное дело), а живет около Стратфорда-на-Эйвоне. В баре мы заказали по бокалу божоле (тут мой Везувий грозил уже засыпать лавой всю Помпею), и, одним глотком испив чашу, я предложил продолжить пир в моем номере с богатым мини-баром.
Девица взглянула не меня вопросительно, видимо, рассчитывая, что я тут же обговорю цену.
– Вы останетесь довольны! – сказал я уверенно, как продавец в магазине pret-a-porter (сам для себя твердо решил, что не подниму планку выше ста пятидесяти фунтов), и мы быстренько взгромоздились ко мне на второй этаж.
Тем, кто саркастически кривит рот, я посоветовал бы сначала отсидеть годик в одиночестве хотя бы на даче у приятеля, черпая радости лишь в “Камасутре” с изгалявшимися в невероятных позах индусами и индусками!
В номере я неожиданно почувствовал стыдливость, словно впервые в жизни попал в женскую баню, потом меня охватил трепет портного, снимающего мерку с Марии-Антуанетты, неожиданно прошиб пот, и нос захлебнулся в разнообразных и порою неоднозначных запахах.
Вперед, вперед, нас честь зовет туда, где к славе путь прямой. Одежды рухнули, и моя Даная сверкнула спиной и дала старт лошадкам [12] .
Однако бега задерживались, ибо со мной творилось что-то неладное: пот лился ручьями, вулкан то полыхал, то трагически затухал, почему-то стали леденеть уши и на ногах словно повисли вериги. Пришлось опустошить малую бутылку “Джонни Уокера” с черной наклейкой, принять душ и закурить сигару, дабы обрести хотя бы некоторое спокойствие.
Самое главное, что меня совершенно не волновали тайные силы, установившие за мной наружку и наверняка обставившие номер аудиовизуальной техникой. Пусть моя леди являлась хоть начальником мировой контрразведки, от этого ни ее чуть подзагоревшая нагота (грудь с выдающимися сосками могла, если бы уместилась, влезть в книгу Гиннесса), ни полные губы жрицы любви отнюдь не теряли своей порочной притягательности.
Наконец я обрел второе дыхание, гора Везувий приняла свой образцово-показательный вид, и высохший и обтянутый мускулами Алекс (так казалось) ринулся на штурм бастиона, который совершенно неожиданно превратился в Змея Горыныча, выпустившего свои скользкие щупальца (если я не путаю его с двумя змеями, пожиравшими детей Лаокоона – вот он, избыток эрудиции!).
Оглушительно гремели пушки, разбивались о башни глыбы из катапульты, гигантские лестницы царапали крепостные стены и по ним карабкались вооруженные до зубов воины, в общем, “звучал булат, картечь визжала, рука бойцов колоть устала”, а дальше я забыл, если и знал. Горыныч, однако, и не думал сдаваться, выкрикивая ожесточенные “нет! нет!”, “только через мой труп!”, “никогда!”, “nevermore” (на манер растрепанного Ворона из Эдгара По), это “nevermore” взрывалось, как набат, призывавший городской люд на ратушную площадь [13] .
– В чем дело? – прошептал я, исходя ненавистью, перемешанной с вожделением (коктейль горчицы с сахаром).
– У меня аллергия! – выдохнула она, и я отскочил от нее, словно ошпаренный кипятком.
Стыдно признаться, но до сих пор многие слова остаются для меня загадкой, и названная болезнь ассоциировалась с великим Эдгаром, пораженным триппером и виски на скамейке в Центральном парке Нью-Йорка. Только позднее я узнал, что эта болезнь не страшнее диспепсии или амнезии, видно, моя дама сразу узрела во мне беспросветного оленя, которому можно заговаривать рога. При этом сжала бедра так, словно перевыполняла план в кузнечном цеху, в глазах у меня помутилось, и я даже взвился вверх на пути к небесам. Внезапно осенило: а вдруг это трюк для выбивания баксов? Только этого еще не хватало, или эта шлюха принимала меня за полного олуха? Может, она домогается от меня непомерно высокой цены?
Вся эта гнусная сцена живо напомнила мне годы монастырской юности, когда полоумная девка из деревушки рядом со школой ассов проморила меня целую ночь, подставляя под воспаленный предмет то оловянную кружку с квасом, то взбитое тесто в миске, то приблудного котенка, при этом гнусно похохатывала и щипала меня за мошонку.
Тем не менее временное отступление не означало капитуляции, наглое заявление только удесятерило мои силы, бронепоезд прорвал оборону белогвардейцев и врезался прямо в будку станционного смотрителя.
Трудно описать мои сладкие восторги (они были бы совсем крем-брюле, если бы я просидел в одиночке лет пятьдесят): мы превратились в одно воющее мокрое чудовище, и этому не помешало даже внезапно рухнувшее ложе. От грохота содрогнулись стены всего мира, трещины поехали по викторианским домам напротив, и мне показалось, что нас затопит Ниагара (жалкая, подозрительно желтая капля, удесятеренная взбудораженным воображением).
Мы оба в изнеможении вытянулись на оскверненном паласе – две ракеты, взлетевшие к звездам.
Разговаривать не хотелось.
Розмари выпрыгнула в ванную, а я вылил в себя бутылку кока-колы, вслушиваясь в бешеные, всклокоченные ритмы пульса. Ею же спрыснул бедра, радуясь счастливому финалу.
Вскоре мадам благополучно вернулась, водрузив на своем аллергическом заду махровое полотенце, а я медленным шагом утомленного кенгуру прошествовал в то же заведение. С печалью созерцал я себя в зеркале: знаменитый пробор превратился в веник, запущенный нерадивой уборщицей, раскрасневшаяся физиономия, исцарапанная то ли пуговками наволочки, то ли пучком волос, росших из бородавки партнерши у носа, опухла от страданий. Изысканные морщины на лбу превратились в старческие борозды, о, это был не герой Алекс, а измочаленный ишак, на котором долгие годы таскали воду из арыка. Тут я внезапно обратил внимание на коричневое пятно у самого виска – такие появляются у древних геронтов, доживающих последние годы в качалке под присмотром стервозной супруги, трясущейся по поводу наследства. Приняв душ и спрыснувшись “Плохими мальчиками” (теми самыми, которыми поливали юношей древние пидоры-греки), я возвратился к своей даме, попыхивающей сигаретой.
Предвкушая еще один рискованный рейд на территорию завода, я расположился на постели рядом с Розмари (долго вспоминал ее имя, – склероз, папаша, склероз!) и поцеловал в ухо (этот ритуал обычно приводил в трепет любую даму и включал зажигание в моем лимузине). Однако народ безмолвствовал, пламя из искры не возгорелось, увядшие помидоры не потянулись к солнцу, и французской революции не свершилось.
Я почувствовал себя неудобно, словно заказал бутылку “Мумм” в шикарнейшем “Крийоне”, но не обнаружил в карманах ни одного су, и лакей в белых перчатках тяжело дышал и кусал побелевшие от гнева губы.
В голову пришло самое глупое: отделаться с ходу. Порывшись в портмоне, я достал две купюры по пятьдесят фунтов и небрежно бросил на столик (еще пятьдесят оставил на возможный торг).
– Что это? – весьма надменно спросила дама. – Стоимость гондона?