Через семь месяцев он отплыл на запад. Его корабли были снаряжены в маленьком порту Палое, рядом с монастырем Ла Рабида. Восемьдесят восемь человек вышли в море на трех кораблях, и первое пересечение Атлантики заняло семь недель. Колумб был первым, кто вышел в открытое море, ориентируясь по звездам. Его мужество и вера оказались вознаграждены как-то вечером пушечным выстрелом с «Пинты», сообщившим, что видна земля. Многие полагают, что той землей был остров Багамского архипелага, который сейчас называется островом Уотлинга. Мечта стала явью.
Колумб обрел богатство и влияние, но потом удача отвернулась от него. Он обнаружил новый мир, но не смог управлять им, как не смог наполнить его реки и шахты золотом. Четыре раза пересекал он Атлантику туда и обратно. Слава и почет, которых он так жаждал, пришли к нему, не принеся с собой счастья. Через четырнадцать лет после своего бессмертного путешествия он умер, больной и жалкий, все еще веря, что Америка — это Азия.
Примерно в сорока милях от Севильи, на голом мысу, выходящем на соленый эстуарий, где Рио-Тинто и Одьель выносят через болота свои воды к морю, стоит маленький францисканский монастырь Ла Рабида. Нигде в мире нет места, более тесно связанного с открытием Америки. Здесь принимали под кров Колумба, когда тот впервые приехал в Испанию; здесь заботились и учили его маленького сына; здесь утешали исследователя в отчаянии; и не может быть сомнений, что настоятель монастыря отец Хуан Перес в своем разговоре с королевой Изабеллой побудил правительницу пересмотреть решение королевской комиссии.
Увидев утром низкое здание, побеленное и крытое красной черепицей, с синим простором моря позади и гудящей от пчел клумбой с цветами впереди, я подумал, что монастырь не мог сильно измениться с тех пор, как Колумб прибыл сюда. Здесь есть крытая терраса и колокольчик; никто не ответил на мой звонок, так что я уселся на террасе и стал наблюдать, как ласточки кормят своих птенцов в гнезде, прилепившемся в углу крыши. Колумб, наверное, приехал в Палое на корабле и прошел нелегкую дорогу до монастыря, все время в гору. В его дни Палое был оживленным маленьким портом, с собственными верфями и процветающей каботажной торговлей с Лиссабоном, но теперь море отступило, оставив Палое на высоком берегу. Доведись Колумбу увидеть город сегодня, он бы удивился. Еще одним сюрпризом стала бы колоссальная статуя его самого на другой стороне эстуария — величественный монумент того же тяжеловесного рода, что и статуя Свободы.
Наконец монах открыл ворота и пригласил меня в маленький дворик. В Ла Рабиде сейчас всего три монаха, сказал он, но во времена Колумба было около сорока. Мы зашли в церковь, где над алтарем висит изможденный Христос, а в маленькой боковой капелле я увидел потемневшую от времени Богоматерь Ла Рабиды.
— Колумб молился перед этой статуей Святой Девы, — сказал монах. Его голос звучал как граммофонная запись.
Он рассказал мне историю, которую выслушивают все посетители: как однажды в 1484 году высокий мужчина, держащий за руку маленького мальчика, позвонил в колокольчик и попросил разрешения остаться в монастыре. Приор, отец Хуан Перес, «увидев, что он выглядит как человек из другой провинции или королевства и чужестранец по языку, спросил гостя, кто он и откуда приехал»; и, видимо, отец Хуан Перес и другие члены братства, включая отца Антонио де Марчену, монастырского астронома, попали под обаяние Колумба.
Мы поднялись по лестнице в аскетическую маленькую келью отца Хуана Переса, где столько бесед и споров происходило между Колумбом, монахами и Мартином Алонсо Пинсоном — местным корабелом, который впоследствии пересек Атлантику. К сожалению, в Ла Рабиде нет ничего, что могло бы пролить хоть какой-то свет на то, что Сальвадор Мадариага назвал «кроссвордом-головоломкой Колумба». Монахи здесь знают не больше, чем кто-либо иной, о происхождении и рождении мореплавателя, обстоятельствах его так называемого «бегства» из Португалии или о загадочном секрете, поведанном Пересу и приведшем к повторному появлению Колумба при дворе Фердинанда и Изабеллы. Я спросил францисканца, не знает ли он, почему Бернальдес, который хорошо знал Колумба, говорил о нем как о «торговце печатными книгами». Был ли Колумб продавцом подержанных книг? Монах пожал плечами:
—
В этой маленькой каменной келье планировалось открытие Америки. Колумб и Пинсон наверняка сидели рядом, с картами и компасами, со списками припасов; и можно вообразить двух монахов в коричневых рясах, склонившихся над их плечами, ловящих каждое слово, увлеченных дерзостью замысла.
Монах отпер дверь, и мы вошли в комнату, заставленную маленькими коробочками из разных пород дерева. Их было штук шестнадцать или двадцать, расставленных на полке, а над ними висели флаги южноамериканских республик.
— Республики Южной Америки прислали немного своей земли в шкатулках, сделанных из их деревьев, — пояснил францисканец.
Я открыл шкатулку с надписью «Мексика». Она была полна темной красноватой земли. Почва Перу оказалась чуть светлее. Я поднял взгляд на флаги и прочел названия: Мексика, Перу, Бразилия, Чили, Аргентина, Сальвадор, Доминиканская Республика, Парагвай, Гондурас, Коста-Рика, Никарагуа, Боливия, Гватемала. Довольно странный способ выразить почтение, подумал я, и несколько ироничный: ведь некоторые из республик, приславших эти шкатулочки с землей, никогда не упускали случая облить материнскую страну грязью!
Монах поспешил прочь, чтобы принять партию смуглых мексиканцев, в которых, мне показалось, обрел новую жизнь Монтесума. Они благоговейно, на цыпочках обошли комнату, разглядывая шкатулочки. «О, Мексика!» — они с любопытством склонились над парой фунтов собственной почвы. Они не стали плеваться, когда открыли коробочку Перу и еще нескольких южноамериканских стран, но я почувствовал, что их интерес сильно уменьшился.
Я попрощался с монахом и спустился к старому порту Палоса; зашел в рощицу высоких деревьев — возможно, потомков тех, чья древесина совершила первое путешествие в Америку. Теперь Палое — убогое местечко. Вода, которая когда-то поднималась чуть ли не до дверей, ушла вниз, на болота, но старинный кирпичный фонтан или колодец, из которого Колумб наполнял свои фляги, все еще сохранился в нескольких ярдах от дороги. Поблизости никого не было, и я решил, что народ, наверное, в полях. В траве я нашел несколько ржавых колец. Не к этим ли кольцам, подумал я, чалились «Санта-Мария», «Пинта» и «Нинья»?
Имена кораблей интересны сами по себе. В них нет ничего героического. Эти названия вы найдете сегодня на скромных рыбацких лодчонках в любой гавани. «Нинья» значит «Девочка», «Пинта» — «Накрашенная женщина»; и многие из тех, кто изучал этот вопрос, полагают, что Колумб переименовал свой флагман в «Санта-Марию» из «Марии Таланте», что означает «Прекрасная Мария» или — осмелится ли кто зайти так далеко? — «Красотка Мэри». Я также вполне могу представить, как Колумб, с его чувством собственного достоинства, вдохновленный ниспосланной свыше миссией, решил, что «Мария Таланте» — слишком обыденно и легкомысленно для путешествия, которое обещало стать — и история это подтвердила — самым значительным из когда-либо совершенных человеком. Даже при этом названия кораблей остаются очаровательно банальными; мы все видели их в Лоустофте и Абердине, когда красноглазые сельди катились серебряными потоками по желобам из их трюмов.
Пока я размышлял обо всем этом, ко мне приблизился одинокий человек в черном. Это оказался деревенский священник. После обычных любезных приветствий и приподнимания шляп я спросил:
— Все эти кольца…
Заканчивать вопрос не пришлось.
— Да,
Он оказался горячим поклонником Колумба и привык встречать самых разных людей, добиравшихся до Палоса. Мы зашли в церковь. Он рассказал мне, что 2 августа 1492 года Колумб велел всем членам команды взойти на борт, и никто не ложился спать той ночью в Палосе. Фонари и лампы отражались в воде, ныне превратившейся в луг, и силуэты трех маленьких каравелл обрисовывались на фоне неба. Уже перед рассветом 3 августа Колумб и его люди отстояли мессу и причастились. Священник поборолся немного с дверью церкви, пока та наконец не распахнулась.
— Вон туда они пошли, к кораблям, — сказал он; но перед нами не было ничего, кроме луга и старых колец в траве.
За полчаса до того, как встало солнце, Колумб дал сигнал, утренний ветер наполнил паруса, и три корабля вышли в Атлантику.
На обратном пути в Севилью я заехал в беленький андалусский городок; словно корона, на холме позади него высилось одно из тех средневековых видений, что встречают путешественника в Испании. Оно выглядело как настоящий обнесенный стеной город, полный рыцарей и прекрасных дам. Казалось, можно расслышать, как трубадуры настраивают свои лютни, а герольды репетируют новую мелодию. Но из приобретенного с годами опыта я знал, что видение рассыплется на несколько пролетов ветхих укреплений, пыльные улочки, полуразрушенные дома и тележки, запряженные мулами. «Как эти чародеи ненавидят меня, Санчо», — произнес я, вылезая из машины в городке внизу и взбираясь по пыльной тропе, прекрасно зная, что волшебная картина скоро распадется в пыль и руины. И вошел в городок под огромной мавританской аркой.
Все оказалось именно так, как я ожидал. Городок в далеком прошлом был великим и могучим; но тысячи жителей его покинули, великолепие позабылось, и теперь в нем жили несколько сотен крестьян в маленьких каменных хижинах. Мулы, позванивая колокольцами, брели в пыли, из городка внизу приехал фургон, запряженный быками, а у дверей и в тени сидели на корточках мужчины, словно шахтеры из Ланкашира и долины Ронды. Группа разделилась с моим появлением, один мужчина зажал под мышками пару бойцовых петухов со злобными глазами-искорками. Там, где дома рухнули, остались пустыри, а в центре городка виднелся каср, или алькасар, — огромное скопище бугров, насыпей и обрушенных машикулей, где среди заросших темниц играли мальчишки.
Я услышал церковный колокол и пошел на звук. Там стояла белая маленькая церковка, дверью которой служила мавританская арка, а колокол висел на башне рядом с мавританским бассейном для омовений. За веревку колокола дергал маленький мальчик, а вокруг башни стояла стайка ребятишек. Из церкви вышел священник и с любопытством посмотрел на меня: незнакомцы здесь явно бывали редко. Он сказал мне, что церковь посвящена
— Этот город, — сказал священник, обводя жестом руины, — был римской Илипой; мавры называли его Либлах, а мы зовем Ньебла.
Пока мы разговаривали, я заметил двоих гвардейцев в опрятной униформе, стоявших навытяжку, словно пара юных Наполеонов в черных лаковых кожаных шляпах, — они явно пришли ко мне. Когда я повернулся к ним, один выступил вперед, отсалютовал и вручил мне маленькую брошюру о городе. Я поблагодарил их, они снова отдали честь, развернулись и исчезли. Что могло быть любезнее? Наверняка они видели, как я выходил из машины в городке внизу, и следовали за мной с экземпляром городской рекламной брошюры; когда у меня нашлось время изучить ее, я обнаружил, что это программа, напечатанная в 1951 году к празднику Святой Девы Сосновой. В ней было несколько фотографий города, но больше почти ничего, и цена печати покрывалась рекламными объявлениями баров и
Священник провел меня в церковь к Святой Деве Сосновой в серебряной короне, слишком для нее большой; в одной руке она держит скипетр, а на сгибе другой — Младенца Иисуса. Церковь была полна древних мавританских изразцов, а около двери обнаружился реалистичный мертвый Христос в стеклянном гробу.
— Ньебла когда-то была такой же могущественной, как Севилья, — сообщил священник, — и обе они восстали против мавров и истребили гарнизоны; но Муса их подчинил.
Он говорил о вестготском восстании двенадцативековой давности так, словно оно случилось на прошлой неделе. Потом, вежливо извинившись, поскольку ему надо было вести урок у детей в церкви, он позвал маленького мальчика и попросил показать мне музей. Мы прогулялись по пыльному городку — мальчонка шел в нескольких футах впереди, оборачиваясь время от времени, словно я был животным, которое он вел. Услышав, как я говорю по-испански, он совершенно перепугался и отказался произнести хоть слово. Это поставило меня на место, и я просто следовал за ним, пока мы не пришли к маленькому домику, где он любезно отступил в сторону и пригласил меня войти. Я оказался в гостиной, набитой безделушками и картинами на священные темы. Здесь едва хватало пространства, чтобы передвигаться. Маленький домик был построен из огромных каменных блоков и казался нерушимым. Мальчик попросил ключ от музея. Три женщины начали поспешно его искать, заглядывая за вазы и украшения, спрашивая друг у друга, когда ключ видели в последний раз, и после того, как перевернули все вверх дном, сказали, что ключ потерялся.
Тогда мальчонка поманил меня за угол и указал на окно полуподземного подвала. Когда я отскреб паутину и грязь, мне удалось бросить взгляд на римские колонны, обломки водостоков, мавританские изразцы и прочие останки прошлого Ньеблы, сваленные грудами в темноте.
Я купил мальчику мешочек конфет, огорошил его несколькими прощальными словами и продолжил путь в Севилью.
Примерно в сорока милях от Севильи, на пути в Кадис, лежит красивый и процветающий город Херес — центр и главный источник шерри. В нем множество пальм и банков,
Самый интересный неалкогольный объект в округе находится в трех милях от города; это красивейший картезианский монастырь, чье главное здание медового цвета — по-моему, самое прекрасное барочное строение, какое я видел в Испании. У стен монастыря течет река Гуадалете, где последний готский король Родерик исчез во время великой битвы с маврами, оставив после себя лишь коня в роскошной сбруе.
Но только самые решительные посетители заходят так далеко от
Меня пригласили в одну из самых больших
После такого посвящения меня сочли достойным попробовать немного шерри. К этому моменту к нам присоединился Бахус Хереса — пожилой мужчина в белом пиджаке, чьи обязанности состоят в потчевании приезжих вином. При нем была металлическая кружка, приделанная к длинной ручке, которую он погружал во тьму бочонка и, держа правую руку в воздухе, переводил золотой поток шерри из черпака в стакан, не проливая ни капли. Этот акт сам по себе служил доказательством того, что Бахус редко пробовал шерри, однако в нем ощущался дух давних возлияний: вокруг его шляпы мне чудились призраки переплетенных виноградных листьев. Самыми представительными выглядели тринадцать огромнейших бочек, называемых — с обескураживающей фамильярностью набожности — Христом и двенадцатью апостолами. Наш проводник погрузил кружку, или черпак, в «Христа», содержащего материнское вино всех бочек, и сказал мне, что эту бочку заложили в 1862 году для королевы Изабеллы II.
Мы вошли в придел собора напитков. Под белеными сводами дремали огромные бочки: в них шел процесс, известный как «воспитание». Здесь Бахус сделался лиричен. Он погружал черпак в священные глубины и вытаскивал полным воспитаннейших вин. Я не знаю, сколько там было сортов шерри. Мы кружили по собору, пока Бахус не остановился перед бочонком, театрально затканным патиной. Бочонок был почти самодовольно стар, словно старейший житель города, который не может противостоять соблазну прибавить себе пару лет. Это была «Солера» 1847 года розлива. Что за вино! Пробуя его, я думал не столько о букете и вкусе, сколько об ассоциациях, им вызываемых. Солнце, пробудившее его к жизни своим теплом в 1847 году, было солнцем, светившим на королеву Викторию — двадцативосьмилетнюю женщину, которая правила пока всего десять лет; Луи-Филипп все еще занимал трон Франции; бунты «хлебных законов» только что отгремели в Англии; год финансового кризиса, последовавшего за железнодорожным бумом…
Бахус, заметив отсвет воспоминаний в моих глазах и ошибочно приняв его за алкогольный энтузиазм, еще раз запустил черпак в 1847 год; но я, видимо, испугался вспомнить слишком много, и он перелил все до капли обратно в священную бочку. Мы прошли в темный угол, где стоял в темноте и пыли одинокий бочонок, покрытый тканью цветов Испании.
— Его не откроют, — драматически сообщили мне, — пока король не вернется в Испанию. Его заложили, когда его величество, последний дон Альфонсо XIII, уехал в изгнание; бочонок оставался здесь во времена республики и гражданской войны; и его откроют — когда король вернется!
Момент был
Я сел отдохнуть на солнечной площади Хереса, где пальмы бросают тень и блуждающий ветерок приносит с собой слабые ароматы амонтильядо, олоросо и «Пало Кортадо».
Я сдружился с доном Фелипе, и как-то раз он предложил мне осмотреть руины Италики в нескольких милях к северу от Севильи. Чем больше я приглядывался к этому человеку, тем больше он мне нравился. Дон Фелипе был необыкновенно удовлетворенной и уравновешенной личностью, я с трудом верил, что ему семьдесят шесть лет.
— Вы будто нашли секрет счастья, — сказал я.
— Да. Полагаю, да, — ответил дон Фелипе. — Когда несколько лет назад умерла моя жена, я оказался совершенно один во всем мире и с деньгами, достаточными, чтобы провести остаток жизни как мне угодно. На свой семидесятый день рождения я решил покончить с жизнью, которую вел до сих пор, и начать другую. Дела отнимают кучу сил — в семьдесят-то лет. Я был задавлен всякой всячиной, собственностью, животными и двумя старыми слугами, которые жили с нами много лет. Они-то и были главной трудностью. Когда я рассказал им о своем решении все продать и уехать, то думал, что они этого не переживут. Но я назначил им приличную пенсию, и настал счастливый день, когда у меня не оказалось никакой собственности во всем мире — ни денег, ни мебели, ни даже книг. Зато я стал свободен, чтобы пуститься в приключения.
Сначала я поехал в Америку и Канаду, и ни та ни другая мне не понравились. Я получил удовольствие от Италии, но не настолько большое, как ожидал, а от Греции — куда большее, чем рассчитывал. Мои деньги, как вы догадываетесь, все в долларах! Тогда я поехал в Австралию, Новую Зеландию и Японию, где в первый раз в жизни прочитал Лафкадио Херна[92] и упорно пытался понять эту страну. Потом заскучал по Англии, но на обратном пути прочитал книгу о Кипре и отправился туда. Остров мне полюбился, и я подумывал там поселиться. Но затем я приехал в Испанию и сразу же почувствовал себя дома. Сейчас я здесь живу около года и говорю по-испански довольно плохо. Я приехал в Севилью слишком поздно для Страстной недели и останусь здесь до следующей Пасхи. Потом поеду еще куда-нибудь.
— А куда?
— Не знаю. Может быть, в Индию.
— А что вас привлекает в Испании?
— Не могу сказать точно. Мне нравятся испанцы и то, как они живут. Жизнь здесь весьма викторианская. Это тот образ жизни, который я помню с тех пор, как был мальчонкой. Я не религиозен, но мне нравится религиозная атмосфера Испании — как год нанизан на струну церковных праздников. Мне нравится климат, нравится еда. Нравится веселое и беззаботное отношение к жизни. Вы можете сказать, что я вижу мир глазами второго детства, и это, пожалуй, правда. Я даже не начал исчерпывать свое любопытство.
К этому времени мы приехали в Италику, и нам открылись обширные и беспорядочные развалины на месте, где когда-то стоял город, давший рождение Траяну, Адриану и Феодосию. Огромный амфитеатр, вмещавший сорок тысяч человек, был снесен в восемнадцатом веке, чтобы укрепить плотины и берега Гвадалкивира. Полный энтузиазма гид провел нас по всем руинам и показал несколько мозаичных мостовых, которые он помогал разрушать плесканием на них воды из лейки, последнюю он носил при себе. Можно проследить линии некоторых главных улиц, но построек совсем не осталось. Тысячи тонн мрамора, должно быть, увезли в Севилью.
На обратном пути мы остановились в маленькой деревушке под названием Сантипонсе, где дон Фелипе пожелал показать мне картину в заброшенном монастыре. Мы проехали через двор фермы к большому и пустующему монастырю Святого Исидора. Смотритель, Хосе Басан, его жена и трое маленьких сыновей пришли в восторг при виде нас. Басан, как я скоро понял, был человеком с миссией. Он чувствовал себя призванным защищать и охранять опустевший монастырь, хотя не получал за это платы, да к тому же ему приходилось работать на местной железной дороге, чтобы прожить; тем не менее вся его жизнь была посвящена старинному зданию. Оно являлось его главной страстью. Его отец служил здесь церковным сторожем пятьдесят шесть лет, сказал он нам; сам он родился здесь и теперь ему пятьдесят шесть. Хосе сказал, что встает три раза каждую ночь и обходит монастырь с револьвером в кармане — просто чтобы посмотреть, все ли в порядке. В доказательство этого он порылся в своих бумагах и вытащил лицензию на огнестрельное оружие. Сначала он отвел нас в прекрасную барочную часовню Святого Иеронима, куда убрали с крыши позолоченных ангелов в человеческий рост. Он показал нам могилу Леоноры Давало, «преданной служанки», как гласила надпись; когда ее хозяйку, донью Урраку Осорио, сожгли заживо в 1327 году по приказу Педро Жестокого, Леонора взбежала на костер и заслонила госпожу своим телом, чтобы прикрыть ее наготу, и так умерла вместе с ней. Кроме того, в часовне покоилось тело Кортеса, прежде чем его останки перевезли в Мексику.
Мы вышли из часовни и побрели по холодному, опустелому монастырю, и я воображал себе преданного стража с его револьвером, неслышно идущего по этим полным призраков галереям и длинным каменным коридорам глубокой ночью — более странного занятия я не мог себе представить. Место выглядело населенным привидениями и смердело летучими мышами. Наконец Хосе распахнул дверь и провел нас в старинную трапезную, указав на картину, которая занимала всю торцовую стену. То, что я сначала принял за мраморную галтель, оказалось рамой, искусно нарисованной на плоской поверхности. Темой фрески была Тайная вечеря, а сработал ее какой-то неизвестный монах пятнадцатого века. Спаситель и Его ученики показаны сидящими за длинным столом, покрытым скатертью с узором, как на мавританских изразцах. Перспектива примитивная, стол наклонен к зрителю, так что все хорошо видно. Нет ножей и вилок, зато пасхальный ягненок лежит, готовый и зажаренный, на блюде. Маленькие тарелочки душистых трав стоят тут и там, пищу предполагается брать руками. Есть и кувшин вина, и кубки, а на маленьком столике рядом — тазик и кувшин с водой. Также видны маленькие булочки и плетенки хлеба, на вид такие же, какие по сей день пекут в Севилье. Христос и ученики имеют весьма греческий вид, а Иуда сидит напротив Христа — и на его лице написаны подлость и коварство.
Пока мы восхищались картиной и говорили, какое чудесное представление она дает о трапезе пятнадцатого века, я случайно посмотрел на Хосе Басана и увидел, как он глядит на фреску, которую наверняка видит каждый день, — с выражением обожания и благоговения. Он указал на несколько деталей, и я понял, что хранитель в этой картине души не чает. Я правильно сделал, упомянув о свежести фрески и ее прекрасном состоянии в этом пыльном заброшенном зале, потому что глаза Хосе засияли, и он рассказал нам, что регулярно чистит ее перышком и втирает в нее яичный белок. «Какие-то испанцы, — объяснил он, — давным-давно проезжали здесь и велели моему отцу делать это, а я продолжил его работу и буду исполнять, пока не умру».
Пораженный и взволнованный, я глядел на Хосе. Можно было бы написать рассказ, как он прибывает на небеса и рассказывает святой Терезе, как хорошо он приглядывал за «Тайной вечерей», так что — разве нет способа получить разрешение взглянуть вниз, на Сантипонсе, просто убедиться, что там все в порядке?
Однако я чувствовал, что у хранителя на уме что-то еще; и он облегчил душу, пока мы шли к выходу. Может ли дон Фелипе, спросил он, написать генералу Франко и попросить его позволить прежнему мэру Сантипонсе вернуться из Франции, где тот живет политическим эмигрантом — чтобы он смог умереть в Испании? В этом человеке нет зла, говорил Хосе, он добрый католик, хоть и социалист, и спас монастырь от разграбления красными. А теперь — увы! Этот бедный человек умирает во Франции, желая только — как должно всякому истинному сыну Испании — вернуться и похоронить свои кости в родной земле. Дон Фелипе мягко сказал, что не знаком с Каудильо и не думает, что Франко обратит на его письмо хоть какое-то внимание. Хосе страстно опроверг это замечание и сказал, что словечко от выдающегося и влиятельного иностранца должно решить дело.
— Разве никто не писал правительству об этом? — спросил я.
Хосе поглядел на меня с бесконечной печалью и уронил руки в безнадежном жесте.
— Правительство! — сказал он. — К тому времени, как они ответят на письмо, бедный
Я поразился его искренности и подумал, что наверняка на небесах есть специальный уголок для преданных хранителей. Когда мы ехали обратно в Севилью, дон Фелипе сказал:
— Думаю, мы провели довольно испанские полчаса. Еще одно, что нравится мне в испанцах, — их цельность. Когда они хороши, то очень, очень хороши…
Из Кордовы в Гранаду
Мечеть Кордовы. — Маслодел из Хаэна. — Гранада и Альгамбра. — Балет при лунном свете. — На север, в Ла-Манчу. — Полдень в Эль-Тобосо. — Библиотека Сервантеса. — Жара в Мадриде.
Я приехал в Кордову в темноте, едва различил старинный мост и Гвадалкивир, утонувший в своем летнем ложе. Меня встретила грандиозная арка и узкие белые улицы, где вонзались в ночь башни и минареты. Немедленно я был окружен толпой сварливых молодых цыганок, которые поначалу сражались между собой, потом отошли, чтобы позволить победительницам отвести меня, как они обещали, в лучшую гостиницу. Одна сказала, что гостиница «чертовски
Дверь отеля открывалась в холл, заставленный столами и плетеными креслами-корзинками, где — словно мираж Южного Кенсингтона — сидели, играя в карты, четыре пожилых англичанки. Они все купили испанские шали, которые сообщали их внешности нечто дикое, даже ведьмовское, но, если не считать этого, престарелые дамы восседали словно в каком-нибудь английском пансионе. Они явились из той эпохи, когда Англия была великой и самоуверенной и не трудилась извиняться и оправдываться, — эпохи, когда старые леди имели обыкновение шествовать с британским паспортом через балканские неурядицы, оттирая с дороги кровожадных революционеров пиками своих парасолек. Дамы сидели, чопорно выпрямив спины, задумчиво разглядывали свои карты, потом твердо и решительно выкладывали их на стол в благоговейной тишине. Упитанный Санчо, стоявший позади с подносом в руках, походил на семейного дворецкого. Полагаю, римляне эпохи Августа тоже обладали подобной невозмутимостью, уверенностью в собственной правоте и способностью внушать трепет и уважение; и в наши дни упадка и заката такие свойства иногда обнаруживаются у людей викторианской эпохи.
За ужином я оказался за соседним столиком с англичанками. Одна говорила по-испански и могла позволить себе небольшой, исполненный достоинства флирт с метрдотелем. Мы вступили в беседу, и выяснилось, как я и предполагал, что дамы путешествовали по Испании на автобусе и сейчас ехали в Севилью. Старая леди, говорившая по-испански, поведала мне, что часто посещала Севилью в детстве.
— Так чудесно оказаться в стране, где люди не ждут чаевых, — сказала одна из дам. — Однажды, когда мы уезжали из отеля, горничная побежала за нами и отдала чаевые, которые мы ей оставили; она решила, что мы забыли деньги!
— Это последняя страна, где жива любезность, — прибавила дама, бывавшая в Испании. — Хотя испанцы также могут быть очень грубыми. Они забывают ответить на письма, опаздывают на встречи или даже вовсе не приходят и могут быть ужасно назойливыми… Но как народ они восхитительны. Давным-давно в Барселоне — когда я приехала туда в первый раз — я гуляла по бульварам Рамблас и свернула в Старый город, где и заблудилась. Вокруг не было ни души, потому что был час
После ужина в отель пришел молодой человек, к которому у меня было рекомендательное письмо, и мы с ним вышли прогуляться. Луна стояла высоко, и узкие белые улочки Кордовы, тронутые лунным светом, оказались самым восточным зрелищем, какое я видел в Испании. Мы словно бродили по Фесу. Мы прошли по главной улице, обрамленной апельсиновыми деревьями, к арене для боя быков, белой и классической, словно неповрежденный Колизей, потом оказались на красивой площади, где стоит бронзовая статуя «Гранд-капитана» с неожиданно белой мраморной головой. Посетили бесчисленные кафе и клубы, в одном из которых сидели страстные любители разговоров — под рогами быков и шпагами
— Различие между Кордовой и Севильей таково, — объяснял он. — Севилья — как юная девушка: веселая, смешливая, соблазнительная… — Тут он принял нелепую позу, положил руку на бедро, закатил глаза в попытке изобразить пляшущую
Я не сказал ему, что его впечатление совсем не совпадает с моим. Мне Кордова показалась куда больше похожей на мертвую одалиску.
Утром я отправился в кордовскую мечеть, совершенно не собираясь впадать в чрезмерный восторг, — и был покорен в две минуты. Из всех строений исламского мира это для меня — самое фантастическое. На самом деле оно не слишком красиво, и, по-моему, в нем религиозного обаяния не больше, чем в подземных резервуарах Стамбула. Мечеть напомнила мне огромный лес, кишащий зебрами. Красно-белые полосатые арки тянутся колоссальной анфиладой, и, куда ни взгляни, везде одно и то же, что-то вроде трюка с зеркалами; однако здесь невозможно остаться равнодушным. Что может быть удивительнее, чем зрелище сотен колонн из мрамора разных цветов, даже разного размера, расположенных геометрически выверенно и связанных системой арок?! Эта планировка довольно примитивна, однако создает, как ни странно, ощущение многоуровневости. Я воображал эмира Абд ар-Рахмана I, спорящего с греческими архитекторами и настаивающего — с уверенностью богатого любителя, — что на самом деле неважно, имеют ли две алебастровые колонны одинаковую высоту и даже толщину: милость Аллаха нарастит меньшую колонну до большей и сделает тонкую равной толстой с помощью слоя штукатурки! И, отмахнувшись от возражений, эмир прыжком очутился в седле и исчез в облаке пыли, с телохранителями за спиной. То, что обещало стать глупой ошибкой, оказалось великим творением. Когда пришло время расширять мечеть, Абд ар-Рахман III и наследовавший ему сын Хакам II не смогли придумать лучшей конструкции и просто увеличили здание до его нынешних потрясающих пропорций.
Бродя кругами по чудесной мечети, я думал, что был бы счастлив в халифате Кордовы; то же самое я чувствовал в других зданиях этого периода — в каирской мечети Ибн-Тулуна и в огромной омейядской мечети в Дамаске. Почему так, я не знаю; может, потому, что Омейяды олицетворяли для меня понятный и близкий мне эллинистический мир, а позже ислам брал пример с Персии и Востока. В этой мечети легко поверить, что халифы Кордовы были разумными и добрыми людьми, интересовавшимися не только войной и религией, но также астрономией, поэзией и садовым искусством. Абд ар-Рахман I, который заложил мечеть, был высок, одноглаз и светловолос и вел романтическую жизнь. Его династия многие поколения правила миром ислама из Дамаска, и ему единственному удалось ускользнуть, когда Аббасиды свергли Омейядов и перенесли столицу в Багдад. После многих приключений Абд ар-Рахман прибыл в Испанию в 755 году — с горсткой преданных сторонников и небольшим количеством драгоценностей, несомненно, размышляя, суждено ему принять смерть или арабы, верные свергнутым Омейядам, придут на помощь, как в итоге и случилось. Он стал основателем Кордовского халифата, хотя так и не осмелился принять титул халифа. Именно он привез из Сирии в Испанию первый гранат и из своих садов распространил его семена по всей Андалусии. Он также ввез в страну первую финиковую пальму. Этот трогательный поступок означал, что, несмотря на триумфальную новую жизнь, Абд ар-Рахман чувствовал себя в Испании изгнанником и считал своим домом Сирию. Он написал чудесное маленькое стихотворение, посвященное пальме, которую сравнивал с собой и называл странницей в чужой земле.
Великий Абд ар-Рахман III, который унаследовал красоты Кордовы в 912 году и провозгласил себя халифом, уже открыто соперничал с Багдадом; и именно о его правлении говорил со мной под луной гид предыдущей ночью: об апельсиновом цвете и интригах, о поэтах, музыкантах и художниках, астрономах, математиках и врачах — обо всем том, что сделало Кордову подходящей сценой для испанского варианта «Тысячи и одной ночи».
Халиф построил летний дворец аз-Захра в память любимой жены, носившей это имя; но слово «дворец» не дает правильного представления об огромном королевском городе, построенном террасами, с собственными акведуками и окруженном одинарной стеной, примерно в трех милях от Кордовы. Как ни печально, сегодня дворец разрушен почти полностью, но его руины показывают, что это был самый великолепный дворец, когда-либо построенный в Испании. Там имелись висячие сады, птичьи дворы, зверинцы, пруды с рыбками и звенящие ручьи, изящные дворики и беседки; классическому миру пришлось внести в его строительство обычную лепту мраморных и порфировых колонн. Один из многих фонтанов дворца аз-Захра привезли из Византии; в другом зодчий как-то умудрился примирить льва, антилопу, крокодила, дракона, орла и прочих птиц в одном произведении: весь этот зверинец из золота и украшен жемчугом и драгоценными камнями. Я бы с радостью пожертвовал всеми имеющимися в Испании арабскими памятниками, чтобы увидеть целым этот дворец великой эпохи, с его статуями прекрасной аз-Захры и почти богохульным фризом, окаймлявшим беседку и повторявшим ее имя — вместо восхваления Аллаха. Одной из достопримечательностей дворца был прудик «живого серебра» в спальне халифа — очевидно, имитация бассейна со ртутью во дворце Тулунидов в Каире, где султан Хумаравайх, страдавший от бессонницы, иногда засыпал на плавучем диване.
В центре мечети я нашел кафедральный собор Кордовы, который построили, убрав часть колонн и тем самым освободив пространство для церкви, крышу которой подняли выше крыши мечети. Служба уже началась, и я не стал заходить внутрь; забавное ощущение — стоять снаружи в исламской мечети, словно за кулисами театра, и разглядывать христианского священника на кафедре, хор и каноников, а также огромный орган со сверкающими рядами золоченых труб. Многие писали, что эта церковь посреди мечети — позор, но лично я не вижу в этом ничего позорного. Нет более подходящего символа для Андалусии — возможно, даже для всей Испании, — чем этот христианский бриллиант в невероятной мусульманской оправе. Куда хуже, чем строить церковь в мечети, подумалось мне, было возвести стену вдоль северной стороны мечети, отрезав ее от дворика Апельсиновых деревьев. Вот это действительно акт вандализма; и я ушел, желая, чтобы президент Эйзенхауэр убедил генерала Франко снести эту стену.
Когда я вернулся в гостиницу и стал готовиться к отъезду в Гранаду, ко мне зашел попрощаться мой юный гид. Испанцы, кажется, могут покидать свои офисы и прочие места работы в любое время, когда только пожелают, — и это замечательно. Мы выпили по бокалу
Я подумывал свернуть с шоссе и заглянуть в городок Теба, лежащий примерно в семидесяти милях к югу. Но это было слишком далеко. Теба — место битвы с маврами, в которой погиб сэр Джеймс Дуглас, когда вез сердце Роберта Брюса в Святую Землю. Любой шотландец, оказавшийся в Гибралтаре, может легко попасть туда на поезде, поскольку город стоит на главной линии из Альхесираса в Бобадилью.
История, которую, среди прочих, поведал нам Фруассар, такова: когда Брюс умирал, на душе у него было неспокойно, ибо насыщенная событиями жизнь помешала ему исполнить обет отправиться крестовым походом в Святую Землю. Созвав рыцарей, король завещал, чтобы после смерти его сердце забальзамировали и отвезли ко Гробу Господню, куда его тело отправиться не может. Добрый сэр Джеймс Дуглас обещал исполнить эту миссию и после смерти короля отплыл весной 1330 года в компании шотландских рыцарей, везя с собой сердце Брюса в «ane cas of sylvr fyn, enamalit throu subtilite» («ковчежец из тончайшего серебра, изысканно изукрашенный эмалью»), который носил на шее.
Флот зашел в Слейс на двенадцать дней, чтобы к экспедиции присоединились фламандские рыцари. Дуглас устроил на борту походный буфет, где услаждал местных дворян «винами двух сортов и пряностями». Потом корабли, видимо, обогнули Испанию, поскольку нам сообщают о прибытии экспедиции в Валенсию. Здесь Дугласу стало известно, что король Кастилии Альфонсо XI воюет с мусульманским правителем Гранады. Дуглас посоветовался со своими рыцарями, и все согласились, что это славная драка, в которую они обязаны вмешаться. Экспедиция повернула назад и причалила в Севилье, рыцари спустили на берег боевых лошадей и поскакали в лагерь кастильского монарха, который принял их с великой сердечностью и любовью. Среди иностранных рыцарей, которые сражались вместе с испанцами, был англичанин, известный своими военными подвигами, с изрезанным шрамами лицом. Узнав о прибытии Дугласа, о чьих храбрых деяниях он был наслышан, англичанин поспешил навстречу, чтобы сравнить отметины битв. Когда он выразил удивление, что лицо Дугласа не блещет шрамами, шотландец ответил: «Хвала Господу, у меня есть руки, чтобы защищать голову!»
В конце августа 1330 года испанская армия выстроилась против мавров близ Тебы, и Альфонсо скомандовал наступление. Дуглас, стоявший со своими рыцарями на фланге, ошибочно решил, что дан сигнал к общей атаке, велел трубам играть вызов и выехал к маврам под клич: «Дуглас! Дуглас!» — с сердцем Брюса в ковчежце на шее. Маленькую группку рыцарей быстро окружила мавританская конница; увидев сэра Уильяма де Сент-Клера Рослинского в трудном положении, Дуглас поскакал ему на помощь и был убит. Один из рассказов о его смерти гласит, что на скаку шотландец снял ковчежец с шеи и бросил его в гущу битвы, воскликнув: «Куда ни лети, Дуглас за тобой!»
Гибель Дугласа положила конец экспедиции. Говорят, что его тело и сердце Брюса были найдены на поле битвы и перевезены обратно в Шотландию. Дугласа похоронили в часовне святой Бригитты в Дугласе, а сердце Роберта Брюса, как считается, покоится в аббатстве Мелроуз.
Я ехал в Гранаду сквозь ослепительное сияние летнего дня. Ландшафт плыл в знойном мареве. Воздух за окном был таким же раскаленным, как в моторе, и среди этого запекшегося красного пейзажа по склонам
Во всей Испании нет зрелища более приятного глазу, чем пейзаж Андалусии; и долина Гвадалкивира, через которую я проезжал, — прекрасный тому пример. Единственная часть Испании, известная викторианцам и многим более поздним путешественникам, именно Андалусия породила легенду о жаркой южной стране, где всегда светит солнце. Городки и деревушки, все в белых бурнусах из прохладной извести, мнятся оазисами неги и свежести средь наготы незатененных дорог. Я приехал в маленький, полный цветов прелестный городок под названием Андухар. Цветы свисали из оконных ящиков по белым стенам и росли на улицах, их можно было увидеть в патио и на маленькой пласе. Здесь я остановился, чтобы выпить чего-нибудь холодного и понаблюдать за юношей, пившим воду на испанский манер: он держал красный глиняный
Я продолжал ехать по холмистой оливковой стране, и наконец на далеком склоне возникло видение огромного волшебного города, прямо из романа, а на заднем плане поднимались еще более высокие холмы в ореоле голубой летней дымки. Это была столица оливковой страны, город Хаэн. Я въехал на его горбатые улочки, где ряд богатых с виду лавок вел к собору, который казался лишь чуточку меньше собора Святого Павла. Внутри было сумрачно и прохладно; я разглядел барочные красоты и громадный, сверкающий золотом алтарь над мраморными ступенями. Ризничий вплыл, как серый сухой лист, и показал на алтарь; там, в ларце, лежит священная реликвия
Я сел за столик с видом на маленький храм
Пухленький жизнерадостный человечек в темном костюме — явно деревенский житель, выехавший на денек в город — поклонился мне и спросил, может ли он разделить со мной столик; услышав мой ломаный, скрепленный шинами и бинтами испанский, толстяк немного сконфузился. Но я старайся поспевать за разговором изо всех сил. Толстячок, мелкий андалусийский фермер, рассказал, что выращивает оливки и — вполне закономерно, ведь по традиции все маслоделы — весельчаки — владеет масляными прессами. Он дал мне визитку и пригласил навестить его следующей весной, чтобы посмотреть, как выжимают оливковое масло. Я с удовольствием согласился и сразу вообразил, как волы везут по белым дорогам свою древнюю ношу, а маслодел, еще более красный, пухлый и жизнерадостный, сочится маслом, словно какой-нибудь дионисийский гуляка. Мне он казался третьим членом могущественного деревенского триумвирата — вместе со священником и аптекарем.
Когда мы закончили есть, я узнал, что он приехал в Хаэн на автобусе и ему придется долго ждать другого, который отвезет его домой. Поскольку его деревня была почти на моем пути, я предложил подбросить своего нового знакомца; собрав все его свертки и мешки, мы покатили в холмы, где по обе стороны от нас стройные ряды олив тянулись к самому небу. Мы въехали в смущенную деревушку, похоже, застали ее врасплох, залезающей на крутой холм. Наверняка есть какая-то причина — возможно, она таится в забытой мавританской стратегии, — почему это странное местечко столь неудобно прилепилось среди оливковых деревьев. Я с удовольствием оглядел самую маленькую из плас с фонтаном и белыми домиками, такими чистыми и аккуратными. К этому времени у нас сложился англо-испанский союз, и мой компаньон представил меня с театральной пышностью как своего английского друга. Странные персонажи, собравшиеся вокруг, сопроводили нас в бар — вылитый подвал, только расположенный над землей, — и в полумраке я различил бочонки на полках, связки колбас и чеснока. В невероятном гвалте, из которого я не понимал ни слова, настолько быстро люди говорили (это походило на птичий щебет), мы пили кислое белое вино из красного глиняного кувшина. Моему другу пришлось описать в подробностях, как мы познакомились и кто я такой. То, что я оказался английским
Потом мой веселый маслодел настоял на поездке на пресс в полумиле от деревни — это старинное строение пропахло оливками. Там было не на что смотреть, кроме жернова, который приводит в движение мул, — животному прикрывают глаза, пояснил хозяин, чтобы голова не закружилась. Во время отжима масла оливки с косточками бросали в пресс и размалывали в кашу — лучшее масло, естественно, получается из первого отжима. Размолотые косточки используются как топливо: их сжигают в тех восточного вида жаровнях, которые хранятся в дальних углах испанских домов в ожидании зимы. Масло переливают из чанов в кувшины — достаточно большие, чтобы вместить Али-Бабу и десять его друзей, — закопанные по горло в землю. Мой друг рассказал мне, что это старинный способ отжима масла, но есть и современные прессы: оливки давят машины, а масло процеживается под давлением. В этой стране маслодельни, которые узнал бы Плиний, существуют бок о бок с другими, где люди в белых одеждах подчиняются шкалам приборов и графикам температур. Маслодел сказал, что иностранцы любят масло прозрачное и желтое, но
Отказавшись от любезнейших приглашений провести у них ночь, я распрощался с маслоделом и его друзьями и прибыл в Гранаду, когда зажигали фонари. Африканское зарево стояло на западе, воздух был неподвижен и горяч, а улицы кипели весельем. Фестиваль музыки и танца, очевидно, переполнил город до краев. Я подъехал к большому отелю на холме Альгамбры, который окружали сотни машин с номерными знаками со всей Испании. Клерк за конторкой отеля посмотрел на меня, потрясенный мыслью, что кто-то смеет надеяться найти комнату во время
Мой балкон смотрел с огромной высоты на Гранаду, и, вытянув шею, я разглядел справа собор, выступающий над линией городских крыш; слева же протянулась Сьерра-Невада, прорисованная синими штрихами на фоне неба, — ее вершины были припорошены снегом.