Арабское вторжение совпало по времени с расцветом династии Омейядов — халиф держал свой двор в Дамаске. Я часто слышал, как люди говорят «халиф», словно этот титул синонимичен титулу «султан». Но теоретически в одно время может быть только один халиф, глава ислама, потомок Пророка, хотя на практике нередко бывало несколько халифов, соперничавших за престол, как бывало и несколько соперничающих пап, притязавших на Рим. Именно при правлении этой могучей династии пала Испания, и арабским полководцам пришлось донести о победе халифу в Дамаске и отложить для него пятую часть награбленной добычи. Напоминает завоевание испанцами Мексики и Перу: Кортес и Писарро всегда тщательно заботились о «королевской пятине» из награбленного золота и откладывали часть добычи для Карла V, прежде чем делить остальное. Кортес имел обыкновение отчитываться своему монарху в Испании — как поступили и эмиры по отношению к халифу в Дамаске.
Арабские полководцы зависели от Дамаска еще примерно сорок пять лет, пока, после кровавого переворота, Омейяды не были свергнуты Аббасидами, а трон халифата не переместился из Дамаска в Багдад. Это знаменитая династия, к которой принадлежит и Харун ар-Рашид, известный европейцам по сказкам «Тысячи и одной ночи». Аббасиды убили всех членов семьи Омейядов, кроме юноши по имени Абд ар-Рахман, который бежал и после многих романтических приключений решил переправиться в Испанию в надежде, что там остались верные свергнутой династии. Ему повезло: он нашел сторонников и поверг правящего эмира в битве, в которой, говорят, скакал на единственной пригодной для этого лошади, а в качестве знамени использовал размотанный зеленый тюрбан, привязанный к оголовку копья. Став эмиром Кордовы, он, естественно, не собирался хранить верность убийцам своей родни, и мусульманская Испания сделалась независимым государством. Единственная попытка призвать Абд ар-Рахмана к порядку была подавлена; обезглавив бунтовщиков, эмир законсервировал их головы с помощью соли и камфары и отослал в ящиках багдадскому халифу. В течение тридцати лет ему наследовали шесть эмиров, а затем величайший из его потомков, Абд ар-Рахман III, объявивший себя халифом по праву омейядской крови; мусульманская Испания стала известна как Кордовский халифат. На основу римской Испании, полученную арабами в наследство, наложились блистательные цивилизации Византии и мусульманского Востока. То был золотой век ислама. Халифы купались в величайшей роскоши, охраняемые пятью сотнями копейщиков-телохранителей. Они одевались в парчу с вытканными золотом именами и титулами и жили во дворцах и садах, которые, казалось, перенесли в Испанию Багдад «Тысячи и одной ночи». Каждый корабль, бросавший якорь в порту Севильи, привозил что-нибудь новенькое: художников, поэтов, сундуки с манускриптами, ученых из Багдада, певцов, великолепные коптские вышивки из Египта, золотой фонтан из Константинополя; конечно же, европейские паломники, видевшие Кордову в те времена, считали ее чудом света — «жемчужиной вселенной».
Но неважно, насколько великолепным арабский мир выглядел в Испании или где-либо еще, — его всегда отравляли раскол и междоусобицы, и об арабе можно без сомнения сказать, повторяя пословицу, что он сам себе злейший враг. Блистательная эпоха Кордовского халифата продолжалась лишь чуть больше века, а затем халифат пал жертвой обычных ожесточенных и вздорных смут. Больше халифов в Испании не было. Вместо них были кордовские султаны двух разных династий, чье правление окончилось в 1225 году. Когда Фердинанд III захватил город, он получил всего лишь тень некогда прекрасной столицы халифата. Мусульманские силы переместились в Гранаду, где около двухсот пятидесяти лет султаны наследовали друг другу до разгрома, учиненного Фердинандом и Изабеллой в 1492 году.
Путешественник в Испании, возможно, обнаружит, что ему проще понять мавританскую Испанию, если он представит этот период как оккупацию, прошедшую четыре фазы развития: примерно сорок пять лет мусульманской колонии; сто тридцать лет независимого эмирата; сто лет халифата и двести пятьдесят лет на сильно уменьшившейся территории, управляемой мелкими султанами.
Против истории мусульманского Голиафа следует выставить историю христианского Давида. Бывали времена, когда сопротивление сарацинам оказывали лишь несколько воинов в пещере. С первыми успехами ряды воителей стали пополняться, на севере появились христианские королевства Астурия, Леон, Наварра, Арагон и графства Барселона и Кастилия; ими управляли короли и дворяне, которые нередко говорили по-арабски, носили тюрбаны и женились на мусульманках. Но не имеет значения, насколько тесными были их связи с арабами: за их спиной стояли церковь, закон, язык, оставшийся от Рима, и чувство принадлежности к Европе. Внутренние раздоры, почти столь же яростные, как и те, что предали врага в их руки, мешали христианам уничтожить изолированный и потакавший своим прихотям оплот ислама несколько веков, но все-таки это им удалось.
Арабы в Испании, видимо, оказались приятными и терпимыми завоевателями. Да, они бывали жестокими и вспыльчивыми, особенно по отношению друг к другу: они могли украшать свои террасы цветами, высаженными в черепа врагов, или приказать муэдзину призывать к молитве с «минарета» в виде горы трупов, как в Леоне. Но они никогда не пытались искоренить христианство и не заставляли христиан носить выделяющую и унижающую их одежду, не запрещали колокольный звон и кресты, как случалось в других частях света. Они даже позволяли своим христианским врагам выкапывать кости их святых, если те покоились на мусульманской территории.
Арабы, которые не привезли с собой женщин, нашли в испанских дамах все, на что надеялись; и история, насколько мне известно, не говорит ни об одной женщине, выбросившейся из окна, чтобы не выходить замуж за араба или мавра. Примером, которому скоро последовали многие, стал первый эмир, Абд аль-Азиз, женившийся на Эгилоне, вдове короля Родерика. Она, говорят, укоряла нового мужа за недостаточность выказываемого ему уважения, поскольку все мусульмане равны перед законом. «Почему это, — спрашивала она, — я не вижу, чтобы люди возвеличивали тебя и поклонялись тебе, как готы поклонялись моему мужу, королю Родерику?» Эмир отвечал: «Потому что это противоречит нашей религии». Но жена настаивала на своем, и чтобы удовлетворить ее, эмиру пришлось пробить низкую дверь перед троном, так что посетителям приходилось наклоняться, чтобы приблизиться к нему.
Через несколько поколений те султаны, в чьих гаремах было много галисиек, получили породу светловолосых и синеглазых арабов, и, говорят, некоторые из этих светлокожих мусульман так огорчались по поводу своей внешности, что завели привычку красить кожу в коричневый цвет. Естественно, на арабских правителей часто оказывали влияние христианские жены или любовницы. Прекрасная баскская дева по имени Аврора руководила халифом Хакамом II и продолжала вести государственные дела и после его смерти, при помощи великого воина аль-Мансура. Сильный аромат «Тысячи и одной ночи» пронизывает историю султана Севильи аль-Мутамида, который влюбился в девушку по имени Румайкийя: арабские хронисты говорят, что они оставались верны друг другу всю жизнь, и когда дворцовый переворот привел к падению аль-Мутамида, спутница поехала с ним в ссылку. Некоторые полагают, что она была христианской невольницей, и султан впервые увидел ее, прогуливаясь с другом у Гвадалкивира: совершая вечерний
Арабская жизнь с ее роскошью и полигамией обладала большой притягательностью для многих христиан. Первые короли и королевы Испании носили одежды, сотканные на мусульманских станках, и не протестовали против каемок, украшенных арабскими фразами. В двуязычной стране, какой стала Испания, арабскую литературу читали многие христиане, и даже национальный герой Сид часто носил арабское платье и пел арабские песни. Существует забавная история о суровом нормандском графе, который приехал в Испанию сражаться с неверными и пропал после взятия Бабастро в 1064 году. Его обнаружили наконец в арабском доме, который он присвоил, разлегшимся на диване, одетым в арабские одежды и окруженным поющими девушками. Ларцы с драгоценностями стояли открытыми, мебель была завешана дорогими шелками и парчой, а сам граф проводил время в таком окружении, о котором никто в Нормандии даже не мечтал!
Реконкиста Испании была не просто битвой белых и черных, суроволицых крестоносцев, объединившихся вокруг креста, и вечно бдительных последователей Пророка. Большую часть времени обе стороны вполне мило уживались и обменивались любезностями; но когда война разражалась, она велась с крайней решительностью и беспощадностью. С самого завоевания Испании и до распада халифата мусульмане предпринимали весенние и осенние маневры на севере, вытаптывали посевы весной и урожай осенью, совершали набеги на городки и монастыри, а затем возвращались на свою территорию. Это давало христианам время для передышки и восстановления, и обе стороны успокаивались до следующего набега. Войны «полноценной» пришлось дожидаться, покуда молодые христианские королевства не переболеют внутренними раздорами и не будут готовы сражаться бок о бок.
В этой удивительной стране евреев, составлявших значительную часть испанского народа с тех пор, как иерусалимский Храм был разрушен Титом в 80 году, арабы обычно ценили и им доверяли. Самыми интересными людьми в оккупированной Испании были христиане, которые остались верны своей религии. Их называли мозарабами, или «как бы арабами», и мусульмане не преследовали их, потому что подушный налог был одним из главных источников государственного дохода. Эти христиане, запертые в оккупированной Испании и не подвергавшиеся внешнему воздействию, соблюдали ритуал, который для пришельцев с севера, попавшим под клюнийское и другие французские влияния, казался почти ересью; не без тяжелой борьбы мозарабов наконец убедили отказаться от своей литургии. Мозарабская месса — одна из величайших литургических диковинок западной церкви, и в Испании до сих пор существует храм, в котором ее служат каждое утро: это не столько любопытный пережиток старины, сколько связь с теми христианами, которые соблюдали сей обряд в далекие дни эмиров и халифов. И этот храм — Толедский кафедральный собор.
Я пришел в часовню собора, где в девять тридцать каждое утро служат мозарабскую мессу. Маленький аколит в красном стихаре, слишком большом для него, стоял у дверей и выглядел совершенно ангельски — подобно всем этим маленьким испанским мальчикам, словно сошедшим с картин Мурильо, — пока он вдруг, подобрав стихарь до пояса, не убежал в капеллу, сверкая заплатанными штанами. Единственными, кроме меня, посетителями были пятеро молодых французских священников, которые рассказали мне, что изучают древние литургии и приехали в Испанию, чтобы увидеть своими глазами мозарабский обряд. Для французов в этом есть особенный интерес, сказали мне, поскольку этот обряд родственен галликанской литургии, которая была отменена во Франции Карлом Великим одиннадцать веков назад в пользу римского обряда. Когда внук Карла Великого Карл Лысый пожелал увидеть древний ритуал своих предков, он послал в Толедо за священниками, чтобы те отслужили мозарабскую мессу в его присутствии. Теперь этот удивительный пережиток западного христианства пришли посмотреть мы.
Мы вошли в часовню, огромную и пустую, выглядевшую слегка заброшенной. Она используется только для мозарабской мессы в течение примерно часа каждое утро, а потом запирается. Мы обнаружили, что посетители мессы должны занять места на скамьях вдоль стен в нескольких футах от ступенек алтаря, а хор стоит позади них, по другую сторону железной решетки. Я решил, что это неудобное расположение для человека, который, как я, понятия не имеет, когда преклонять колена или вставать, и решил поглядывать на французских священников, но они оказались столь же невежественны, сколь и я.
Вошел прислужник, подготовил алтарь и зажег свечи. Вошел священник, неся закрытый покровом потир и дискос, и началась долгая перекличка молитв и ответов между священником и хором позади нас, напомнившая мне бесконечные восточные литургии. Затем священник налил вино и воду в потир и благословил их, прежде чем начать то, что соответствовало интроиту[41] римской мессы. «Глория» началась так же, как и на латыни, но сходство быстро исчезло, а молитвы здесь оказались длиннее. Затем священник принес в дар вино, после еще нескольких молитв умыл руки, и началась месса Верных. Затем прочли диптихи, которые в римской мессе сократились до одной молитвы, но здесь, как в восточной церкви, продолжались очень долго, с поминанием имен бесчисленных святых, мучеников и архиепископов Толедских. Я уловил такие имена, как Сатурнин и Раймунд, которые унесли мои мысли во времена римлян и вестготов. Другой первозданный обычай, который мы увидели, — вознесение молитвы за мир перед префацией, как делали в далекие времена и делают до сих пор в некоторых восточных церквях. Канон начался словами, которые идут почти в самом начале римской мессы: «И подойду я к жертвеннику Божию, к Богу радости и веселия моего»[42], и перешел к молитве, которая соответствует префации римской мессы. Слова освящения были теми же, что и в римской мессе, но священник разломил облатку совершенно восточным образом, на девять маленьких частей, семь из которых он разложил на дискосе в виде креста, а два оставшихся поместил по правую сторону креста. Так этот древний обряд подошел к завершению.
Он был прост и красив, но очень длинен. Монахам Клюни, которые познакомились с этим обрядом, когда Альфонс VI отбил Толедо у мавров в 1085 году, он, должно быть, показался больше похожим на византийскую литургию, чем на что-либо западное, и можно понять их горячее желание привести испанскую церковь в соответствие с римским каноном. С другой стороны, можно прочувствовать страстную приверженность мозарабов обряду, который они преданно соблюдали веками, даже под иностранным игом. История говорит, что они не соглашались на замену, пока оба обряда, римский и мозарабский, не пройдут испытания: сначала состязание между двумя заступниками, назначенными их представлять, а потом испытание огнем; и говорят, в обоих случаях победил мозарабский обряд. Римский же был введен королевским указом и силой оружия.
Французские священники были столь же очарованы обрядом, как и я. Признаться, я рассказал им кое-что, чего они не знали, и, полагаю, это самая любопытная вещь, какая известна мне о мозарабском молитвеннике (миссале). Оказывается, мозарабский обряд снова оживает в английской «Книге общей молитвы». Судя по всему, когда составлялся наш молитвенник, кардинал Хименес только что опубликовал мозарабскую литургию, и экземпляр, вероятно, попал в руки епископа Кранмера, на которого произвела глубокое впечатление красота молитв. Многие из них он или его сотрудники полностью перенесли из мозарабского ритуала в молитвенник. Наставления, начинающиеся словами: «Возлюбленные братья, Писание призывает нас…», — чисто мозарабские, а короткие молитвы — прямые переводы мозарабских или адаптированы с них, особенно рождественские молитвы, молитвы для первого воскресенья Великого поста и для дня святого Андрея. Французские священники были совершенно поражены и строчили в блокнотах, пока я описывал, как эта старинная — возможно, даже апостольская — литургия по странной прихоти судьбы снова обрела жизнь в книге протестантских молитв и стала частью духовного и литературного наследия английского народа.
Я отдал последний визит собору, «Погребению графа Оргаса» Эль Греко в церкви Санто-Томе, кафе на площади и, купив покрытый чеканкой нож для бумаг, сел на поезд в Мадрид. Среди посылок и писем, которые скопились в ожидании меня, был экземпляр книги Ричарда Форда «Впечатления из Испании», за которой я посылал в Лондон, возымев причуду прочитать ее в стране действия. Несмотря на привычку Форда писать так, словно он старый ипохондрик, я обнаружил, что эта книга идеальна для чтения перед сном в Испании.
Имя Ричарда Форда всплывает рано или поздно в любой современной книге об Испании, и его цитируют как сказавшего нечто мудрое, остроумное или язвительное о предметах, столь далеких друг от друга, как испанская церковная архитектура и использование чеснока в салатах. Кто же, может спросить читатель, был этот непогрешимый Форд и как он стал бесспорным авторитетом по Испании? Он жил в тот благословенный век, когда тысяча фунтов в год считалась богатством, а две тысячи — большим состоянием. В 1830 году, когда Ричарду Форду было тридцать четыре года, доктор велел его хорошенькой жене Гарриет Кэпел, дочери графа Эссекса, провести зиму за границей. Форд — тот самый английский счастливчик девятнадцатого века, образованный любитель, которому не приходилось зарабатывать себе на жизнь. Его отец, сэр Ричард Форд, одно время служил главным полицейским судьей на Боу-стрит и был создателем Лондонской конной полиции.
Идея Испании «витала в воздухе» в 1830 году, когда миссис Форд посоветовали переехать в более теплый климат. Война на Пиренейском полуострове была свежа в памяти, Вашингтон Ирвинг только что опубликовал «Хронику покорения Гранады», а Форд дружил с Веллингтоном, Вашингтоном Ирвингом и с Генри Анвином Аддингтоном, который тогда служил британским послом в Мадриде. Именно благодаря советам и поддержке этих друзей Форд отправился в Испанию осенью 1830 года с женой, тремя детьми и тремя служанками.
На три следующих года Испания стала его домом. Он жил в съемных домах и некоторое время, как Ирвинг, провел в романтических кварталах Альгамбры в Гранаде. Когда он мог оставить семью, то уезжал на долгие экскурсии верхом на красивом, упитанном кордовском пони, иногда один, а иногда с друзьями вроде художника Дж. Ф. Льюиса, который жил у Фордов, пока писал «Альгамбрские зарисовки». Нет ни одного аспекта испанской жизни, не исследованного этим богатым и образованным дилетантом. Стоило Форду научиться говорить по-испански, как он, одетый в испанский наряд, всегда готовый хоть поболтать с герцогом, хоть поваляться на соломе с погонщиками мулов или бандитами, узнал об Испании из личных наблюдений и опыта больше, чем когда-либо удавалось любому иностранцу. Как ему удалось получить столько знаний и охватить столь большую территорию всего за три года, навсегда останется загадкой.
Он вернулся в Англию и жил в Хевитри-хаус в Эксетере, в доме, который снесли совсем недавно. Форд устроил сад террасами, на испанский манер, построил мавританскую башню и посадил кипарисы и другие деревья, выписанные из Испании. Уголок его ванной комнаты когда-то украшал Каса Санчес (дом Санчеса) в Альгамбре. Однажды за обедом издатель Джон Мюррей спросил Форда, кого тот может порекомендовать в качестве автора путеводителя по Испании, и Форд ответил полушутя, что сделает это сам. Мюррей поймал его на слове, и на пять лет работа, которую Форд оптимистически намеревался завершить за шесть месяцев, стала радостью и проклятием его жизни. Один из друзей описывал, каким видел Форда за работой над «Путеводителем» в садовом домике в Хевитри: тот был одет в испанскую кожаную куртку и окружен огромной библиотекой испанских книг, ящиками, набитыми заметками, и грудами листов рукописи, разбросанными по стульям и полу. Он громогласно жаловался на рабство, на которое сам себя обрек, и можно вообразить его сетования! Форд обладал выдающимся даром к ругательствам.
Но муки сочинительства были только началом. Как только первое издание «Карманного путеводителя по Испании» напечатали, Аддингтону, напуганному непоследовательностью и чересчур откровенными замечаниями — два главных украшения фордовского стиля, — удалось убедить друга изъять тираж. Считается, что существует всего двадцать экземпляров первого издания, и они, конечно, являются раритетами. Форд засел переписывать и перекомпоновывать книгу и наконец создал исправленное издание. Этот человек был столь неисправимым путешественником, что, кажется, передал сие качество своей рукописи, потому что, когда та была закончена — и заняла большой чемодан, она пропала на лондонском вокзале, и сведения о ней поступили с севера Шотландии! Когда книгу напечатали, она имела огромный успех, и, конечно, иначе и быть не могло, потому что проницательная и язвительная личность Форда проявлялась в каждом слове. Это удивительная работа, замаскировавшаяся под один из путеводителей Мюррея, ни одна из великих книг никогда не создавалась как столь прозаический поклон публике. «Путеводитель» создал репутацию Форда, а вскоре за ним последовали «Впечатления из Испании», в которых содержалось многое из запрещенного первого издания.
Слава Форда как писателя затмила его искусство кисти и карандаша. Около пятисот его лучших работ сейчас бережно хранятся у мистера Генри Бринсли Форда, его правнука, и по прошествии времени они вызывают еще больший интерес, как возможность взглянуть на Испанию 1830-х годов. Существует несколько портретов Форда, и все они показывают его весьма красивым человеком. Один из лучших портретов — набросок Дж. Ф. Льюиса, который раскрывает Форда в некий задушевный момент: байронический воротник обрамляет лицо с правильными чертами — гладко выбритое, за исключением модных тогда маленьких бакенбард, которые мы лицезреем во всей красе на портретах священников девятнадцатого века. Великолепная акварель Дж. Беккера изображает Форда в шляпе с конической тульей, в андалуссийских рубашке, кушаке и штанах, расшитых пуговицами по шву; тем не менее он выглядит типичным англичанином.
Все современники говорили об очаровательности Форда-собеседника, его принимали во всем литературном Лондоне. Он давал советы и помогал Джорджу Борроу — странно, что этим двум великим писателям-испанистам выпало наступать друг другу на пятки — и от души восхищался книгой Борроу «Библия в Испании». Среди многих увлечений Форда была кулинария, и на кухне он сверкал столь же ярко, как и в гостиной. Иногда он приезжал в дом друга, чтобы приготовить испанскую еду, с парой бутылок вина в карманах плаща и нужными ингредиентами для салата в чемодане. Именно он познакомил Англию с такими деликатесами, как амонтильядо и ветчина «монтранчес», чей жир, правильно разогретый, он сравнивал с расплавленными топазами.
Форд был женат три раза, и Теккерей обычно говаривал, что он всегда будет помнить номер дома Форда, 123 по Парк-стрит, по числу его жен. Он умер в возрасте шестидесяти двух лет, оставив потомкам огромное количество сокровищ и личных вещей. Мистер Бринсли Форд говорит, что у него хранятся 653 письма, написанных прадедом к друзьям, из которых только малая часть (те, что адресованы Аддингтону) была опубликована несколько лет назад. Паспорта Форда — а их сохранилось множество — показывают, сколько он путешествовал в юности, еще до поездки в Испанию. Только два из его знаменитых блокнотов, из которых вырос «Путеводитель», пережили костер, устроенный Фордом из своих записей незадолго до смерти.
Его язвительное остроумие и готовность бранить все, что ему не нравилось, особенно французов, создали мнение, что ему, в сущности, не было дела до Испании, но это совершенно неправильное истолкование. Форд любил Испанию как художник и ученый, но ненавидел нищету, лень и дурное руководство, а со всем этим он часто сталкивался и в таких случаях писал то, что чувствовал. Нечасто бывает, чтобы дух страны овладевал чужеземцем и словно говорил его голосом — а именно так всегда чарующая, но порой печальная Испания тридцатых годов девятнадцатого века звучит в воспоминаниях Ричарда Форда.
Эстремадура
Визит к Пресвятой Деве Гуадалупской. — Человек в шелковой шляпе. — Эстремадура. — Память о Кортесе и Писарро. — Римская Мерида. — Джейн Дормер.
Неогороженные каменистые земли тянулись по обеим сторонам дороги, усеянные пятнами жнивья там, где какому-то крестьянину удалось вырастить немного пшеницы на клочке плодородной почвы. Воздух имел то характерное прежде всего для Греции качество, которое напоминало Плутарху шелковую пряжу, и далеко впереди белая дорога убегала навстречу кастильскому небу. Мне внезапно показалось, что эта дорога — сама Испания. Едущий верхом на муле мужчина в широкой шляпе, затеняющей его лицо, представлял собой всех когда-либо рожденных испанцев, а женщина, стоявшая у дверей белой хижины и обменявшаяся с мужчиной парой слов, когда он проезжал мимо, — всех испанок. Меня охватило чувство, что я уже бывал здесь раньше и видел мужчину на муле и женщину на этом самом месте, затем вспышка узнавания прошла, и не осталось ничего, кроме белой дороги, убегающей навстречу небу. Поразительно, как — из-за игры света или, быть может, настроения — дух страны высвечивается в обыденной сценке, мельком, словно птица, появляется и исчезает, прежде чем успеваешь его уловить.
В отдалении виднелась высокая колокольня бурой церкви, и пока я подъезжал ближе, на фоне синего неба постепенно вырисовывался большой колокол. Глинобитные стены, старые улицы, петляющие к церкви, внезапный и бесшумный бег черных коз, трясущих бородами, словно группа лекторов, девушка, наполняющая кувшин в обветшалом фонтане, старый священник в пыльной сутане, два стоящих под аркой мула с деревянными седлами на спинах, — и белая дорога снова вышла на равнину.
На окраине Талавера-де-ла-Рейна я остановился, чтобы осмотреть церковь и арену для боя быков, расположенные бок о бок. Старик в церкви, повернувшийся на скрип двери, преклонил колена перед распятием, затем встал и окунул пальцы в святую воду. Он сказал мне, кивнув на арену, что здесь в двадцатых годах был убит великий матадор Хоселито. Старик сам присутствовал при этом. Его старые глаза изучали мое лицо, удостоверяясь, что я оценил ужасную трагедию, которой он стал свидетелем, — возможно, самую большую в его жизни. Мне подумалось, что старик в тот день получил за свои деньги сполна: такие, как Хоселито, всегда одни-единственные, и видеть, как смерть протягивает к нему костлявую руку, наверняка стало для зрителей колоссальным потрясением. Ни один испанец не сможет забыть такое событие.
На другой стороне дороги, на широком участке ровной земли мне открылся вид, который наверняка уже был древним, когда строились пирамиды: ток того типа, какие встречаются на настенных росписях в гробницах Фив и описаны в Ветхом Завете и у Гомера. Несколько фермеров привезли урожай своих полей на площадку, и хлеб лежал в снопах на току, готовый к обмолоту. Жернов медленно двигался по кругу, влекомый мулами, которыми управляли мальчики и мужчины, чуть отклонявшиеся назад, когда натягивали поводья. Животные описывали медленные круги, выбивая зерно и превращая солому в мякину, а их погонщики за облаком пыли походили на воинов на колесницах. В Испании, как и в Ветхом Завете, эти токи — известные места, которые используются каждый год во время сбора урожая, и наверняка они имеют собственные имена, как гумно Орны Иевусеянина[43], где Господь остановил язву. Мне показали одну из молотилок, которые во всех подробностях походили на примитивное орудие, названное в книге Иова «молотильными санями». Это оказалась просто тяжелая доска, чья нижняя сторона была утыкана кремнями или железными зубьями. «Вот, Я сделаю тебя острым молотилом, новым, зубчатым, — читаем мы в Книге пророка Исайи, — ты будешь молотить и растирать горы, и холмы сделаешь, как мякину»[44]. Этот библейский инструмент был известен как
Я остановился у станции технического обслуживания, чтобы купить немного бензина. Человек, покрытый смазочным маслом, появился из ремонтной мастерской и взялся за ручной насос. Его внешность говорила о непрерывной борьбе за удаление нагара и бесконечных схватках с внутренностями старых моторов. Станции техобслуживания в Испании еще не модернизированы, и бензин продается не людьми в комбинезонах без единого пятнышка, а механиком, который в этот момент случайно не лежит на спине под очередной умирающей машиной. Я спросил у механика дорогу к монастырю Пресвятой Девы Гуадалупской, и он ткнул кривым указательным пальцем, посоветовав мне ехать через Оропесу до Навальмораль-де-ла-Мата, а потом свернуть налево, в горы, на грунтовую дорогу, которая, по его словам, вполне хороша в летнее время. Он сказал, что не отказался бы от американской сигареты, поэтому я вставил одну ему между губ, и он выдал мне улыбку загримированного под негра исполнителя негритянских песен, когда я поехал прочь.
Белая дорога со Сьерра-де-Гредос по правую руку привела меня в Оропесу. Я взглянул на холм и увидел там главу из Мэлори, укрепившуюся на вершине: стены, башни, бастионы и ворота, явно целые. Это был старый замок герцогов Фриас, а сейчас гостиница, находящаяся в ведении Государственного департамента туризма. Я испытал большое искушение заглянуть туда, но побоялся застрять на длинной горной дороге в Гуадалупе и поэтому поехал дальше, утешаясь мыслью, что в замке, должно быть, полным-полно важных немцев с «лейками».
Скоро я въехал из Кастилии в Эстремадуру, древнюю область, которая когда-то была частью римской Лузитании. Эта провинция, привычная к бедности и упадку после изгнания мавров, дала рождение морякам Колумба и конкистадорам, земля, чьи обнищавшие жители с великой радостью променяли родину на золотой сон об Индиях.
Я повернул на юг по грунтовой дороге и на следующие два часа оказался втянутым в бесконечную череду зигзагов и резких поворотов. Пейзаж украшали оливы и пробковые деревья, и каждый дюйм почвы, который мог плодоносить, был возделан. С высокой горной дороги я любовался великолепной панорамой холмов, клонящихся и наползающих друг на друга, и кустистыми маленькими оливами, карабкающимися то тут, то там по крутым склонам — каждая стояла в маленькой лужице собственной тени. Дорожный серпантин был фантастическим. С истинно испанской любезностью радиатор вскипел перед тонкой струйкой воды, которая стекала по скале на дорогу. Весь ландшафт говорил о человеческой руке, хотя жилья нигде видно не было. Огромные расстояния, наверное, покрывались на муле или ослике, чтобы убрать маленькие — размером с носовой платок — поля золотой пшеницы и олив, и здесь, на прекрасно возделанной земле, снова будто бы впечатано: «Сделано руками».
Пресвятая Дева Гуадалупская, в чье святилище я ехал, — главное божество Эстремадуры, заступница за людей перед Господом. Она занимает особое место среди сотен испанских Мадонн; это первая испанская Богородица, чье имя появляется в истории Нового Света. За годы до того, как бороздили моря Кортес и Писарро, сам Колумб назвал в ее честь остров — неоспоримое доказательство, если они еще требуются, что этот мореплаватель происходил из Эстремадуры. Когда Колумб вернулся в Испанию после своего путешествия, то пришел в ее храм с восковой свечой весом в пять фунтов и вознес благодарность за избавление от ужасной бури, которая почти разбила его хрупкое суденышко на обратном пути. Он рассказывает эту историю в «Судовом журнале», датируя событие 14 февраля 1493 года. Как выяснилось впоследствии, каравеллы проходили недалеко от Азорских островов. Волны перекатывались через палубу, ветер усиливался, и Колумб доверил каравеллу шторму. Всю ночь они неслись по воле ветра, а с восходом солнца и ветер, и ярость волн только усилились. В миг, когда смерть казалась неизбежным концом всем приключениям, Колумб созвал команду и велел дать обет совершить паломничество к Пресвятой Деве Гуадалупской; вдобавок моряки поклялись, что, если они переживут шторм, кто-нибудь из команды, на кого падет жребий, пожертвует в храм Святой Девы пятифунтовую восковую свечу. Он велел принести нут, по горошине на каждого члена экипажа, и вырезал на одной крестик. Затем горошины положили в шапку и хорошо встряхнули. Первым сунул руку в шапку сам Колумб — и вытащил помеченную горошину, «и с того момента считал себя паломником, обязанным выполнить обет». Клятву принесли в четверг, а шторм продолжал швырять корабли вплоть до ночи с субботы на воскресенье, когда путешественники достигли острова, который не смогли опознать, — это оказался остров Санта-Мария из Азорского архипелага.
Позднее вошло в обычай отделять часть трофеев из Америки Пресвятой Деве Гуадалупской. Ее имя Кортес и его
Свой первый взгляд на Гуадалупе я бросил с вершины холма и увидел на склоне нечто наподобие укрепленного замка с деревней, сгрудившейся вокруг него. Пейзаж усеивали оливы, доходившие почти до стен монастыря. Размер здания меня удивил: оно выглядело не менее величественно, чем собор Святого Павла. Здание напомнило мне монастырь Святой Екатерины на Синае и монастыри Вади-Натруна в Египте; пусть Гуадалупе значительно моложе, он тоже явно строился как крепость.
Через полчаса я уже стоял на крошечной площади в сердце совершенно средневековой деревни. Овальный фонтан изливал четыре струйки воды в круглую чашу, в которой девушки наполняли кувшины, а в нескольких ярдах от фонтана внушительный пролет ступеней вел в собор Пресвятой Девы Гуадалупской. Над средневековыми воротами виднелись железные балкончики и двери жилых комнат, поскольку собор поглощен монастырскими строениями, которые облепляют его со всех сторон. Ястребы свили гнездо между башенками; они парили в знойном небе и время от времени резко ныряли вниз.
Я позвонил в колокольчик у дверей монастыря, но ничего не произошло. Тогда я постучал тяжелым дверным молотком, и отзвуки эхом прокатились по каменному коридору. Позвонил еще раз — и наконец услышал приближающееся шлепанье сандалий. Засовы отодвинулись, ключи в замке повернулись, и в дверях показался францисканец средних лет. Он, казалось, куда-то спешил и то и дело оглядывался через плечо. Могу ли я остаться в монастыре?
Гараж меня потряс: это оказалась неиспользуемая церковь эпохи Возрождения, со слоем пыли и мусора, копившегося на протяжении по крайней мере двух веков. Я въехал через западную дверь и припарковал машину под аркой в северном приделе. Плиты пола были сняты, алтарь вынесен, а на его месте построены подмостки! Кто бы, недоумевал я, мог ставить пьесы в этом месте? Я вернулся в монастырь и дернул за шнурок звонка. Тот же самый францисканец убрал засовы и открыл дверь. Он пригласил меня войти и занести чемодан в коридор; потом, с тем же самым выражением лица, ринулся прочь, пообещав вернуться через
За комнатой, где сидела невеста, прятался маленький дворик с растущей в уголке пальмой. Здесь мужчины, участники брачного действа, положив шелковые шляпы на стулья, распивали кувшин монастырского вина. Один из них, оглянувшись украдкой и удостоверившись, что за ним не наблюдает приглашенный священник, вытащил из кармана фляжку и налил в стакан кое-что покрепче вина. Он едва успел, поскольку в этот миг падре Херонимо Бонилья, как звали францисканца, уже успокоившийся, подошел ко мне и предложил следовать за ним. Он повел меня вверх по деревянной лестнице. На лестничных площадках стояли бамбуковые столики, покрытые благочестиво расшитыми ковриками с красными помпонами — несомненно, дар каких-нибудь почтительных сестер, — и мы все шли вверх, пока не очутились в длинной галерее с дверями по левой стене. Падре остановился у одной двери и пригласил меня в огромную голую комнату с четырьмя кроватями. Я задумался, кем могли оказаться мои компаньоны. Одна из кроватей стыдливо укрылась в стенной нише, завешенной полосой довольно роскошной парчи, которая выглядела вполне достойной небольшого приходского праздника. Доски пола были отскоблены добела, в комнате также имелись рукомойники и раковины, вешалка для шляп, не особенно лестная олеография Богородицы и маленький балкончик кованого железа, с которого открывался вид на пурпурную черепицу крыш Гуадалупе.
Падре Бонилья перечислил мне местные правила и сообщил довольно сурово, что ворота запираются в десять часов. Я спросил его о венчании, и он ответил, что это большая честь — сочетаться браком в соборе Пресвятой Девы Гуадалупской. Люди приезжают со всех концов страны, но особенно из Мадрида и городов и городков Эстремадуры, чтобы обвенчаться. Пара, которую я видел, была
Я умылся и постоял минуту на балкончике, наблюдая, как парят в небе ястребы, затем сошел вниз. Старая крестьянка подала мне кувшин терпкого красного вина, яйца «
Это один из темных испанских соборов, и выглядит он меньше, чем на самом деле, из-за огромного
Деревня Гуадалупе по образу жизни — действующая средневековая община. Никто никогда не пытался улучшать ее, планировать или рассказывать жителям, насколько счастливее они станут с проводом холодной и горячей воды, внутренними санитарными удобствами, электричеством и радио. Поэтому люди выглядят радостными и довольными жизнью. Куры, цыплята и маленькие черные свиньи живут в дружбе с крестьянами и тоже выглядят умиротворенными. На большинстве домов балкончики из дерева или железа, и некоторые из них покрыты пурпурным вьюнком и алыми геранями, у некоторых домов есть выступающие верхние этажи; и поскольку многие улицы шириной всего несколько ярдов и вьются вверх-вниз по холмам, вид получается чрезвычайно живописный. Вечером женщины и девочки выносят стулья к дверям домов и сидят и шьют вместе или вяжут кружева на круглых пяльцах и делятся байками и сплетнями, не пропуская ничего из происходящего вокруг. Восхитительно видеть рядом седую голову старушки и черную юную головку, склонившиеся над одной и той же работой; иногда и четыре поколения женщин собираются в этих группках.
На одной из улиц я наткнулся на нескольких женщин и девочек, которые строили маленький храм возле дома. Они украшали его снопами пшеницы и пытались заставить дешевых целлулоидных кукол выглядеть как ангелы. Для кукол сшили красивые наряды и вырезали крылья и нимбы. Все выглядело превосходно, кроме выражений круглых целлулоидных лиц — в них было маловато святости. Из веток девушки сделали маленькую беседку и расставили в банки и бутылки дикие цветы. Я спросил, для чего это, и старая женщина ответила: нынче канун дня Святого Иоанна; я вспомнил, что сегодня действительно двадцать третье июня.
Старушка, видя мой интерес, пригласила меня прийти на
Ужин подавали в трапезной для приезжих, во главе стола восседал падре. Это была длинная комната, увешанная восхитительной глиняной посудой из Талаверы: тарелки и блюда, очаровательно расписанные животными и цветами, с толстым слоем глазури, как на византийской или арабской керамике. В углу стояла прекрасная маленькая сидячая статуэтка Пресвятой Девы Гуадалупской, и я пообещал себе, что если когда-нибудь буду проезжать через Талаверу, то зайду на фабрику и куплю себе такую. Присутствовали еще шесть гостей: хмурая французская пара, три пожилых испанца, совершавших паломничество, и разговорчивый и забавный молодой человек, который, сочтя меня и французскую пару неблагодарной аудиторией, обращался исключительно к падре. Его истории, видимо, оказались хороши, поскольку падре, который начинал ужин похожим на Сурбарана[48], закончил его уже почти братом Туком, трясясь от смеха. Мы ели вермишелевый суп, котлеты из ягненка, за которыми последовало блюдо с черешнями, и пили то же местное вино, которое я пробовал в обед. Я счел его отличным, но французская пара морщила носы и разбавляла вино водой.
За ужином я продолжал думать о языческом празднике, слегка переделанном под христианский, который должен был скоро начаться в деревне; и чем больше я о нем думал, тем более языческим он мне казался и тем труднее мнилось получить разрешение уйти. Это был канун летнего солнцестояния, или середина лета (по старому стилю), — ночь, когда зажигались костры по всей Европе, когда девушки гадали и видели в воде лица своих будущих мужей, когда спрятавшиеся у церкви могли узреть, как те, кто должен умереть в следующие двенадцать месяцев, подойдут к дверям и постучат, когда скот защищали от ведьм; ночь — кажется, я слышал это предание в Ирландии, — когда души спящих покидают тела и спешат на тот пятачок земли или моря, где однажды погибнут. Я чувствовал, что целая глава из «Золотой ветви» Фрэзера разыграется в деревне этой ночью — а я буду заперт в монастыре!
Ужин закончился, падре скрутил зубочистку с истинно испанским усердием и погрузился в меланхолию. Я понял, что не наберусь мужества попросить его оставить дверь незапертой. Мы пожелали друг другу доброй ночи, и я очутился в своей огромной комнате, перед выбором из четырех кроватей. Ночь была теплая, и я вынес кресло на балкон и стал смотреть на звезды. Деревня лежала внизу плотной мозаикой черепичных крыш. Я слышал, как плещется вода в фонтане на площади. Летучие мыши порхали вокруг моего балкона. В нескольких окнах виднелся свет свечей; иногда взлаивала собака. Человек, пересекавший площадь, прокричал другу: «Спокойной ночи!», и на деревню опустилась тишина. Как странно было не слышать никаких механических шумов, ни рокота автомобильных двигателей, ни радио, ни граммофона — ничего, кроме этой величественной тишины и красоты северных созвездий, горящих в ночи. Вдруг быстрая нить огней взлетела в темноту, и ракета взорвалась над Гуадалупе. Потом еще и еще, все от маленького храма. Праздник середины лета начался. Я подумал о крестьянах, которые со снопами пшеницы и зелеными ветками справляют обряд, более древний, чем христианство, — и всем сердцем пожалел, что не могу посмотреть на происходящее. Я улыбнулся при мысли о старой менаде, которая притворялась играющей на флейте и обещала мне
Проснулся я от шума и посмотрел на часы. Было три часа ночи. Все собаки лаяли. Я вышел на балкон и увидел Гуадалупе в потоках лунного сияния. Можно было ясно различить каждую черепицу на крышах. Затем я услышал визгливые переливы дудки, которые, наверное, и разбудили меня: перебег вверх и вниз по звукоряду, громкий и грубый — глас языческого мира. Дудка прозвучала снова, ближе, и в свет луны на площадь вышел дудочник. Барабан свисал с его шеи; он на ходу подносил дудку к губам и посылал несколько нот в лунный свет — просто так, по пути домой.
История находки статуи Святой Девы Гуадалупской довольно обыкновенна. Статую закопали во времена арабского вторжения и нашли века спустя, как и многие другие статуи в разных местах Испании. Говорят, во время Альфонсо Мудрого — тринадцатый век — некие пастухи присматривали за скотом около Алии, когда корова, принадлежавшая пастуху из Касереса, вдруг пропала. Он безуспешно искал ее три дня, а затем решил посмотреть там, где сейчас стоит монастырь, и наткнулся на труп коровы.
Крестьянин вытащил нож и стал свежевать животное. Как принято в Эстремадуре, сделал первый разрез на груди в форме креста, но тут, к его испугу и удивлению, корова поднялась. Застыв от изумления, крестьянин вдруг увидел перед собой Богородицу, и она сказала: «Не бойся, Я Мать Спасителя нашего». Богоматерь велела ему отвести корову обратно в Касерес, а потом позвать сюда священника и копать на том месте, где лежала корова, поскольку там, скрытое в земле, хранится ее изображение. Она сказала, что выкопанный образ должен остаться там, где найден, поскольку в будущем здесь встанет святилище, на которое будут проливаться ее милосердие и благодать. Затем Богородица исчезла.
Пастух вернулся в Касерес, где нашел свою жену в великом горе: один из их сыновей лежал мертвым. Крестьянин со слезами взмолился Богоматери, умоляя вернуть жизнь его сыну, как она вернула жизнь корове. Некоторое время ничего не происходило, и мальчика решили похоронить около места явления Богоматери, но когда священники уже готовились к погребению, мальчик очнулся и попросил отца показать, где явилась Святая Дева. Священники, убежденные этим чудом, начали копать на месте, указанном пастухом, и там, в старой могиле, нашли статую Пресвятой Девы Гуадалупской.
Сначала над статуей построили скромную маленькую часовню, но слава о ней распространилась по всей стране, и бесчисленные паломники потянулись поклониться святыне из дальних и ближних мест. Среди тех, кто посетил часовню, был Альфонсо XI; король повелел построить здесь монастырь с собором и принес в дар необходимые земельные угодья. Он приехал снова, в 1340 году, после победы над неверными у Рио-Саладо, и привез часть трофеев, чтобы посвятить их храму. Так зародилась многовековая связь королей Испании с Гуадалупе.
За несколько дней, проведенных мною в монастыре, я сумел увидеть эту знаменитую статую так близко, как только смог к ней подойти. Фигура вырезана из дерева, но настолько скрыта одеяниями, что я разглядел только почти черный овал лица и одну прекрасно вырезанную руку, держащую скипетр. Статуя примерно трех футов высотой, и можно посчитать — из-за одежды, которая полностью ее скрывает, — что она стоячая. Но это не так: Мадонна сидит и держит на левой руке Младенца Иисуса. На статуе надета украшенная драгоценностями юбка под мантией конической формы, расшитой жемчугом и алмазами, которая скрывает ноги, в традиционной испанской манере. Головной убор Мадонны состоит из двух рядов огромных жемчужин, прикрепленных к основе из золотых роз и бриллиантов, переделанных из ожерелья семнадцатого века, принадлежавшего графине де ла Рока. Археологи, видевшие статую, считают, что она может быть римской работы, а некоторые полагают ее подарком папы Григория Великого архиепископу Леандру Севильскому в шестом веке.
Статуя Богородицы стоит на троне на значительной высоте над алтарем, а за ее спиной скрывается великолепный барочный зал из яшмы, мрамора и кипарисового дерева, куда Мадонну относят, чтобы переодеть в другое облачение. Это помещение, называемое
Дверь из гуадалупского
— В целом мире нет ничего роскошнее, — прошептал монах, закрывая шкаф.
Меня провели по длинной галерее, где в стеклянных витринах были выставлены сотни мантий и алтарных покрывал. Я увидел одно с пометкой «Покрывало королевы Англии, посланное монастырю в 1621 году». Это довольно загадочно, поскольку тогда королем был Яков I, а королевы не было: Анна Датская, супруга Якова, умерла в 1619 году. Возможно, подарок везли в Гуадалупе несколько лет; возможно также, что это — любопытное доказательство заигрываний Анны с Римом.
Меня провели в библиотеку, в которой содержится, как мне сказали, лучшая коллекция сборников хоралов в Испании; и конечно, здесь можно изучить испанскую иллюстрацию с пятнадцатого по восемнадцатый век — в прекрасно переплетенных книгах. Среди величайших сокровищ Гуадалупе — восемь картин Сурбарана, иллюстрирующих жизнь святого Иеронима, они располагаются на длинной стене ризницы. Над алтарем висит турецкий фонарь. Это кормовой фонарь с корабля Али-паши, и он был поднесен Пресвятой Деве Гуадалупской Доном Хуаном Австрийским после битвы при Лепанто.
Я предвкушал встречу с Эстремадурой, потому что впервые в тех пор, как был мальчишкой, перечитал Прескотта[50] и теперь стремился увидеть землю, которая дала жизнь Кортесу и Писарро. Падре Бонилья пожал мне руку и велел непременно когда-нибудь возвращаться. Я вывел машину из нефа заброшенной церкви, словно солдат Кромвеля, и выехал на дорогу к Трухильо.
Я оказался в землях, более зеленых и менее суровых, чем Кастилия, но более заброшенных и более бедных, поскольку деревни отстояли друг от друга далеко, а хлебных полей было отчаянно мало. Пустынные мили в окружении гигантских камней перемежались рощицами дубов, обычных и пробковых, и редкими акрами пшеницы или ячменя, пришпиленными к склонам холмов. Везде сновали свиньи, маленькие и бойкие, цвета черно-синих чернил. Они бегали по деревням, словно приятели местных жителей, копались под пробковыми деревьями и бродили по холмам под присмотром маленьких мальчиков с хворостинами в руках. Я охватил взглядом пейзаж, от гранитной вершины холма до неглубокой долины, и представил, какое удивление, наверное, испытывал человек из этой части Испании, оказавшись в джунглях, где деревья переплетены лианами, где колибри зависают над цветами гибискуса, а попугаи ара порхают и кричат среди ветвей. Я подумал, что открытие и завоевание Южной Америки, особенно Мексики и Перу, — возможно, лучшая приключенческая история мира. Очень сомневаюсь, станет ли полет на Луну такой же сенсацией для слуха, как прорыв пятнадцатого века, когда внезапно известный до сих пор мир оказался только лишь половиной планеты, а за Западным океаном обнаружилось другое полушарие: новые земли, новые люди, новые цветы, новые плоды и животные и, что еще более поразительно, огромные города, чьи известняковые стены сияли, словно пластины из серебра, и конкистадоры, продравшиеся через зеленые леса, взирали на них с удивлением и восторгом. Нам непросто сейчас вообразить, как в те дни поразительные чудеса буквально громоздились друг на друга; повторюсь, я не верю, что мы так же удивимся, когда нам расскажут, каково стоять на краю кратера Тихо и насколько толст покров пыли в море Дождей.
Странная случайность: этот новый мир достался Испании в ту пору, когда ее долгое противостояние с маврами было закончено, и людям, чьи предки сражались в мавританских войнах, выпало пересечь Атлантику с тем же боевым кличем «Santiago y cierra, España!»[51], направлять своих коней, оседланных
Я пришел в восторг, обнаружив, что «История завоевания Мексики» и книга о Перу читаются столь же хорошо, как и тогда, когда я был школьником. Удивительно, что этот огромный труд — работа человека, который был почти слеп. Жизнь Прескотта — одна из самых героических в истории писательства. Он родился в Салеме, штат Массачусетс, в 1796 году, в весьма состоятельной семье с хорошими связями. Когда Прескотт учился в Гарварде, в университетской столовой произошли студенческие беспорядки, в ходе которых он получил в левый глаз куском черствого хлеба. Юноша перестал видеть этим глазом, и всю жизнь ему угрожала потеря зрения на втором глазу. Многие состоятельные люди предались бы унынию; Прескотт не только восторжествовал над болезнью, но и обернул ее к своей пользе. Частичная слепота научила его умственной дисциплине и дала выдающуюся память; возможно, она также усилила изобразительные качества его книг, поскольку прескоттовские описания цивилизаций ацтеков и инков и пейзажей, в которых оказываются испанские завоеватели, полны света и цвета. Один из его секретарей оставил рассказ об этом человеке за работой — в затемненной библиотеке, разгороженной ширмами, которые надо было переставлять почти с каждым облачком, пролетавшим по небу. Прескотт писал на забытом сейчас инструменте под названием ноктограф, созданном для слепых, который представлял собой раму со строчками, разделенными проволокой: слова писались по ним иголкой на копирке. Как человек с таким физическим недостатком, которому приходилось использовать глаза других людей, просить читать ему исторические источники, в том числе и на иностранных языках, который работал в Америке, далеко от европейских корней своих изысканий, — как этот человек смог упорядочить столь огромную массу исторических деталей в блестящий пример мужества и гениальности? Когда он писал «Историю завоевания Мексики», ему приходилось ограничиваться, из-за ухудшения зрения, одним часом работы в день, и этот час был разделен на два далеко отстоявших друг от друга периода по полчаса. Откуда он взял силы продвигаться улиточьим шагом год за годом, главу за главой? Сам Прескотт писал в своем дневнике: «В конце концов, размеренное и постепенное сочинение большого исторического труда — лучший рецепт счастья для меня». И все время он укреплял свой дух, сражаясь с собственным телом. «Если бы я мог хоть немного использовать глаза!» — записал он в 1848 году. В следующем месяце он заметил: «Я использую глаза по десять минут кряду — час в день. Потому так и ползу». На следующий год Прескотт записал: «Я должен работать мозгами — так или иначе, — но только не глазами». И это продолжалось всю его жизнь. Для него, должно быть, стало истинным бальзамом признание читателей и критиков. Этот великий американец умер в возрасте шестидесяти трех лет, выпустив шестнадцать объемных фолиантов, узрев одним глазом больше, чем масса историков — двумя.
Если Прескотт и ошибался, то только в одном: он идеализирует цивилизации ацтеков и инков настолько, что многие читатели наверняка закрывали его книги с ощущением: «Конкистадоры — злодеи, а разрушенные цивилизации — остатки золотого века, и были они куда лучше христианства, пришедшего им на смену». Хотя всеми признано, что несчастный Монтесума является в известном смысле подобием Христа, и хотя нам трудно понять, как Кортес мог благочестиво отстоять мессу, а потом предать огню и мечу целую деревню, факт остается фактом: ацтеки, несмотря на экзотическое внешнее великолепие их цивилизации, на самом деле были расой варваров-каннибалов. Неважно, что мы думаем о самих конкистадорах, — миссионеры, пришедшие с ними, были людьми высочайших и благороднейших нравственных принципов; Испания имеет право гордиться ими.
Берналь Диас дель Кастильо, суровый старый солдат и один из наиболее часто цитируемых Прескоттом источников, стал автором одной из величайших книг о приключениях. Это история завоевания Мексики, какой ее наблюдал человек, который следовал за Кортесом повсюду и в конце концов написал: «На эту прекрасную экспедицию пошли все наши средства; нищие вернулись мы на Кубу, нищие и покрытые ранами»[52]. Они были бедны, изранены, но — «прекрасная экспедиция»!
Диас родился в маленьком городке Медина-дель-Кампо между Вальядолидом и Саламанкой — где королева Изабелла умерла в замке, который можно увидеть до сих пор, — и отправился в Индии совсем юным. Он был еще молод, когда присоединился к экспедиции в Мексику, но его имя никогда не сделалось бы известным, не охвати Кортеса в старости чувство, которое Фицморрис-Келли назвал «первоклассным примером солдатского возмущения», и не опубликуй Диас историю завоевания Мексики. К тому времени в живых оставались только пятеро из первых конкистадоров, и Диас, радевший о том, чтобы дела его товарищей, а также его собственные не были забыты, засел на своей ферме в Гватемале, дабы рассказать правдивую историю —
Наиболее интересное из его описаний — описание самого Эрнана Кортеса, величайшего из конкистадоров, человека, обладавшего магией власти, а также невероятной удачливостью, одно имя которого вдохновляло его последователей; человека, погрузившегося с горсткой товарищей, искателей приключений, в джунгли и приведшего к гибели древнюю цивилизацию. Он напоминает нам Ганнибала и Александра или Улисса — с примесью Кромвеля и диккенсовского Билла Сайкса[53] (а также Дон Кихота, но этот персонаж присутствует в некоторой степени во всех испанцах).
Кортес происходил из городка Медельин, расположенного неподалеку от римской Мериды в Эстремадуре, и был сыном обедневшего
В 1518 году Кортеса назначили командовать экспедицией, которую губернатор Кубы решил послать вдоль почти неизвестного побережья Мексики. Хотя должность была доходной, Кортес находился в стесненных обстоятельствах, поскольку, как объясняет Диас, ему нужны были все деньги «на себя самого и на наряды своей молодой хозяйке». Поэтому он продал имущество, и — это характерно для человека благородного, а также типично для поведения всех мечтавших о величии в те дни — прежде всего купил в качестве подготовки к вторжению в дикие и неизведанные районы земли «парадный камзол с золотыми галунами, а также… два штандарта и знамена, искусно расшитые золотом, с королевскими гербами». Планировалось исследовать побережье Мексики и обменять стеклянные бусы у туземцев на золото и серебро. Эти экспедиции организовывались по принципу, который позже стал обычным у купцов всех стран: несколько человек распродают свою собственность или иным способом добывают деньги, чтобы закупить корабли, лошадей, оружие и хороший запас безделушек, и убеждают солдат и прочих людей присоединиться к ним на тех условиях, что торговые прибыли или трофеи будут поделены в соответствии с договоренностью. Недостатка в добровольцах не бывало никогда, поскольку острова Западных Индий — испанского трамплина к материкам — полнились дюжими юнцами, покинувшими Испанию, чтобы найти свое счастье за океаном. Нет представления более ошибочного, чем уверенность, что король Испании финансировал завоевание Южной Америки: он только давал разрешение бандам авантюристов, а папа римский прибавлял свое благословение. Одна из наиболее удивительных особенностей завоевания — обыкновение конкистадоров созывать туземцев и торжественно зачитывать им через переводчика официальные объявления, подписанные «Yo, el Rey» — «Я, Король», а потом еще рассказывать о папе и императоре. Какие выводы делали из этого бедные туземцы, легко можем представить! Тем не менее захватчики заранее примирялись с Богом и римским законом, и местные получали законное предупреждение.
Берналь Диас принимает своих читателей в братство искателей приключений, идеология которого — самая странная смесь благочестия и насилия, какую знавал мир. Каждый конкистадор вдохновлялся твердым намерением получить достаточно золота и стать дворянином. Они высадились с одиннадцати кораблей в феврале 1519 года: около шестисот человек, восемнадцать лошадей и десять маленьких пушек. Быстро подчинив себе прибрежных туземцев, Кортес узнал, что эти племена ненавидят владычествующих над ними ацтеков, и завербовал их в союзники. Они согласились идти с ним в легендарную ацтекскую столицу и воевать с Монтесумой. Среди подарков, поднесенных дружественными вождями Кортесу, были маленькие съедобные собачки, обезьянки, ящерицы и двадцать юных дев.
На лесной прогалине, окруженной пальмами, где стояли в солнечном свете глинобитные дома, а стража с мушкетами на плечах патрулировала край леса, этих девушек торжественно окрестили. Серьезные, меднокожие, в самых ярких юбках, они стояли с цветами в прямых черных волосах и с браслетами, звенящими на тонких запястьях, пока славный монах отец Ольмедо принимал их в лоно христианской церкви — первые американские обращенные. Девушкам дали новые имена — имена матерей, сестер, жен и любимых в Испании и на Кубе, а затем Кортес разделил их между своими капитанами, теперь чувствовавшими себя вправе жить с этими женщинами в
В это время шпионы Монтесумы наблюдали за ними из-под полога джунглей. Они нарисовали изображения испанцев ацтекскими пиктограммами, и эти сообщения полетели по эстафете бегунов через джунгли, горы, мосты из древесных волокон, качающиеся над потоками и ущельями, вверх, на плоскогорье, где сверкал над озером Теночтитлан. Более пугающими, чем бородатые люди, оказались фантастические чудовища с двумя головами и четырьмя ногами, поскольку, никогда не видев лошади прежде, ацтеки посчитали всадника и животное одним существом. Увидев эти картинки, Монтесума пришел в смятение и ужас. Он вспомнил пророчество, что однажды Дети Солнца придут с востока и будут править Мексикой. Эти существа, очевидно, были богами. В своем простодушии Монтесума послал им массивные подарки из золота и умолял их вернуться на солнце, надеясь как-нибудь отложить исполнение пророчества. Испанцам хватило одного взгляда на золото, чтобы они решили идти на Теночтитлан.
Для начала Кортес, словно римлянин, торжественно основал город Веракрус (его полное название было
Правда в том, что ацтеки, при всем их золоте и серебре и внешнем блеске, были настоящими дикарями. Железа они не знали, медь встречалась редко; кроме того, народ, создавший и поддерживавший систему коммуникаций, которая в Европе тех времен считалась бы чудом, а также прекрасные ботанические и зоологические сады, не знал колеса. Первыми колесами в Америке стали колеса пушек Кортеса. Овец у ацтеков не было, как и коров и пшеницы. Испанцам встретились два продукта, покорившие Старый Свет, как лошади, коровы, овцы и пшеница завоевали Новый. Это табак — мексиканцы курили его через трубки и мундштуки из черепахового панциря или нюхали — и какао, или шоколад: его ацтеки готовили особым способом, который теперь считается утерянным. Какао смешивали с ванилью, сбивали в почти твердую пену, охлаждали и ели ложкой.
Маленькая группа испанцев достигла плоскогорья, теперь известного как равнина Мехико, лежащего примерно в семи тысячах футов над уровнем моря; на плоскогорье раскинулся Теночтитлан — мексиканская Венеция на поверхности огромного озера. Когда испанцы пересекли озеро по одной из каменных дамб — единственному подходу к этой островной твердыне, — они увидели великолепное собрание, приближающееся к ним: сам Монтесума выехал встречать их в золотом паланкине, чьи опоры покоились на плечах вельмож. Над его головой нависал серебряный балдахин с бахромой, сделанной из крыльев колибри и других разноцветных птиц. Когда Монтесума вышел из паланкина, его двор пал ниц, отводя глаза, поскольку этикет не позволял смотреть на императора; когда он шествовал, поддерживаемый принцами королевского дома, придворные шли впереди, бросая перед ним полосы хлопковой ткани, чтобы золотые сандалии не коснулись грубой земли. Монтесума в свои сорок лет был высок и худ, с прямыми черными волосами и более светлой, чем у подданных, кожей. Пока он приближался, испанцы с интересом разглядывали его наряд, затканный жемчугом и похожими на изумруды драгоценными камнями, называвшимися у ацтеков
Как воспринимать то, что последовало далее? Было ли это чистое вероломство и злодейство или диктовалось необходимостью? Дворец в Теночтитлане, достаточно большой, чтобы вместить всех испанцев, отдали в их распоряжение. Монтесума обращался с ними так, словно они и вправду были богами. Он восторгался возможностью принимать таких гостей и изливал на них дождь подарков. Но положение испанцев было обманчивым, и они это понимали. Они пришли с войной, а к ним относились как к почетным гостям. Через четыре дня Кортес попросил разрешения подняться на большую пирамиду, или
Диас был с Кортесом, когда они с Мариной навещали Монтесуму во дворце, где император жил как полубог. Прежде чем войти в его обиталище, великим вождям приходилось набрасывать одеяние из мешковины на свои богатые накидки и нести на спине маленький сверток, изображающий тяжелую ношу; так, символически унизясь и отводя глаза, они приближались к императору. Триста блюд готовились каждый день, чтобы Монтесума мог выбирать, и ел он в одиночестве за золотой ширмой, обслуживаемый прекрасными девушками, которые никогда на него не смотрели. В конце обеда, после того как ему подавали королевский шоколад, девушки «преподносили несколько трубочек, весьма изящно позолоченных и расписанных, в которых находились амбра и особая трава, называемая “табак”… Их поджигали с одного конца, и он выпускал дым изо рта. Проделав так некоторое время, он отправлялся на покой».
Христиане получили разрешение построить в своем лагере часовню Девы Марии, где — пока не закончилось вино — отец Ольмедо служил мессу. Заметив заложенную дверь, испанцы вытащили несколько камней и оказались в большой комнате, до потолка заваленной золотом и драгоценностями. Они снова заложили дверь. По прошествии времени они почувствовали перемену в поведении хозяев. Прежнее радушие и благоговение исчезли. Пришли новости, что вассалы Монтесумы на побережье напали на Веракрус и убили нескольких испанцев. Кортес и его люди начали чувствовать себя загнанными в ловушку и боялись, что ацтеки могут напасть. Посовещавшись, они решились на самый, возможно, смелый план, приведенный в исполнение маленьким отрядом солдат в сердце воинственной нации. Испанцы решили захватить Монтесуму, выкрасть его из дворца и держать заложником. «Всю ту ночь, — говорит Диас, — мы молились Богу с отцом Ольмедо, чтобы просить у Всемогущего поддержку в святом деле».
Утром Кортес с доньей Мариной в качестве переводчицы и капитанами в полном облачении отправился во дворец; и через час ацтеки увидели, как королевский паланкин движется по направлению к испанскому лагерю, сопровождаемый слезами приближенных императора. То, что несколько наглецов могут похитить великого властителя из его собственного дворца, может показаться невероятным, если только властитель не был добровольным пленником, но Монтесума, видимо, чувствовал себя беспомощной куклой на ниточках судьбы. Кортес низко кланялся ему, солдаты снимали шлемы в его присутствии, но даже самому глупому мексиканцу наверняка стало ясно, что реальная власть в Мексике императору больше не принадлежит. Кортес имел мужество потребовать выдать ему того военачальника, который командовал нападением на Веракрус. Этот человек прибыл в лагерь подобающим образом, в паланкине и в наряде военачальника. Кортес сжег его живьем на рыночной площади. Пока происходила казнь, Кортес сам застегнул кандалы на ногах Монтесумы — по-видимому, в наказание. Позднее испанцы обнаружили, что приближенные императора держат оковы так, чтобы они не натирали императорское тело. Кортес встал на колени и расстегнул оковы. Несмотря на подобные унижения, отношения продолжали оставаться почти задушевными. Монтесума завоевал сердца своих пленителей уступчивостью, любезностью и желанием одарить их золотом и женщинами. Следующим шагом стала формальная клятва в верности Карлу V, которая была принята протоколистом, подписана, запечатана и отправлена в Испанию. За этим последовала обычная дань вассала господину. Веками ацтеки копили золото, и это золото теперь получили испанцы — и переплавили в слитки. Пятую часть невиданного богатства отправили королю Испании, а конкистадоры поделили остальное. Интересно — для тех, кто верит в возможность равенства доходов, — что за несколько дней многие солдаты проиграли свою долю, и впоследствии одни оказались такими же бедными, какими начинали поход, а другие разбогатели.
Захватив императора и получив его богатства, Кортес потребовал и получил разрешение освободить место для христианского храма на вершине пирамиды, рядом с идолами. Однажды, поднявшись на пирамиду, чтобы приглядеть за расчисткой места, Кортес внезапно вышел из себя и, схватив металлический прут, ударил идола Уицилопочтли между глаз, разбив его золотую маску и крикнув: «Мы должны чем-то рисковать ради Господа!» Это напоминает мне рвение святого Павла. Но даже Павел не разбивал статую Дианы Эфесской. Многие христиане были канонизированы за меньшее, чем поступок Кортеса на вершине пирамиды в Мехико. Это величайший миг в завоевании Мексики, и он ставит Кортеса особняком относительно всех прочих конкистадоров. Конечно же, он поплатился за свой пыл. Оскорбление богам посеяло среди ацтеков мысль о восстании. Монтесума умолял своих друзей бежать, пока это возможно; но, составляя планы побега, они прослышали, что в Веракрусе бросили якорь восемнадцать кораблей и некто по имени Нарваэс высадился на берег с девятью сотнями солдат, включая восемьдесят всадников, восемьдесят мушкетеров, восемьдесят арбалетчиков, а также с некоторым количеством пушек. Воины Кортеса обрадовались, сочтя новые войска пополнением, но Кортес понимал, что это враги, с которыми придется сражаться. Он правильно угадал, что губернатор Кубы послал новый отряд, чтобы подчинить его и наказать за то, что он создал себе имя и авторитет завоевателя. Окруженный врагами, Кортес действовал быстро и решительно. Оставив маленький отряд в Мехико, чтобы удерживать город, он ушел форсированным маршем с прискорбно маленькой армией — и ту едва удалось собрать — из двухсот шестидесяти шести человек, только пять из которых ехали верхом. Но все были крепкими бойцами, привыкшими сражаться в джунглях. Пока Нарваэс и его воины считали, что Кортес от них в сотнях миль, их атаковали в потоках тропического ливня и разбили наголову. Нарваэс потерял один глаз, его войско сдалось. Диас дарит нам очаровательную легенду: меньшему отряду помогал рой светлячков, заставляя противников вообразить, что это горящие запалы бесчисленных мушкетов.
Разгромив Нарваэса, Кортес узнал, что в Мехико вспыхнуло восстание. Он отправился назад, укрепив армию вновь прибывшими, которые с готовностью присоединились к нему в надежде пограбить. Они обнаружили гарнизон в осаде мексиканцев. Ярость ацтеков была неописуема и, кажется, удивила даже Кортеса. Монтесума огорчился, когда Кортес отверг его дружбу. Однажды император, надев королевскую бело-голубую мантию, золотые сандалии и диадему, появился во всем великолепии на башне дворца. Упала тишина, когда беснующаяся толпа узнала императора. Он приказал прекратить военные действия, мол, тогда белые люди уйдут из Мехико. При упоминании об испанцах послышался ропот. В императора выпустили стрелу и бросали камнями, один из которых заставил его без чувств упасть на землю. Монтесума постиг всю глубину унижения и через три дня умер. Отец Ольмедо стоял около него на коленях с распятием, но Монтесума отвернулся. «Мне осталось всего несколько мгновений, — сказал он, — и я не предам богов моих отцов». Испанцы оплакивали его, «точно он был им родной отец» (говорит Диас): «Пусть никто не дивится нашему поведению. Монтесума был великий и добрый человек!» Я не однажды задавался вопросом, как получилось, что чудовищная вера, которой этот человек остался предан, самая кровожадная из известных нам и самая примитивная, произвела характер, исполненный поистине христианской кротости.
Кортес счел необходимым бежать из Мехико. Он решил вывести свою маленькую армию ночью по самой короткой из трех дамб через озеро. Но сначала во дворце произошла поразительная сцена. Несколько лошадей, хромых или раненых, нагрузили золотом, часть которого была отложена для короля Испании. Затем впустили солдат и сказали тем, что они могут брать, что захотят. Благоразумные, вроде Диаса, взяли по горсти драгоценных камней, но жадные и глупые похватали куски золота, которые скоро привели их к смерти. В темноте испанцы начали переходить дамбу. Вдруг огромный барабан из змеиной кожи начал бить на
Они бежали на юг, в страну своих союзников-тласкаланцев, которые, как ни странно, остались им верны. У беглецов не было ни мушкетов, ни пушек, ни пороха. Почти все были ранены. Отступая, они выдержали ужасную битву при Отумбе, которую выиграл Кортес, проскакавший к вражескому военачальнику и его зарубивший. Исцелив свои раны среди туземных союзников, Кортес начал планировать отвоевание Мехико. И постепенно удача начала возвращаться к нему. Прибыли корабли с пополнениями для Нарваэса, поскольку губернатор Кубы не знал, что тот разгромлен. Их переманили на службу к Кортесу. Так он получил пушки, лошадей, тетивы для арбалетов, мушкеты и порох. Он задумал план, столь же дерзкий, как пленение Монтесумы. У него не было кораблей, но во время отступления он понял, что для нападения на Мехико корабли необходимы — чтобы удерживать дамбы. Кортес послал туземных союзников рубить деревья для тринадцати бригантин под надзором корабельного плотника Мартина Лопеса и использовал металлические части и оснастку, спасенные с кораблей, которые он сжег после высадки в Мексике. Ему пришлось строить корабли по частям, чтобы перенести их через горы и собрать на берегу озера. Через шесть месяцев после своего разгрома Кортес был готов снова идти на Мехико. Его армия теперь состояла из пятисот пятидесяти солдат, восьми маленьких пушек и орды тласкаланцев, которые жаждали увидеть падение своих потомственных врагов. Среди тех, кто обедал за столом Кортеса, был юный ацтекский принц королевской крови, который стал христианином и принял испанское имя. Завоеватель редко о чем-либо забывал.
Идя на Мехико, они находили ужасные свидетельства судьбы тех испанцев, которые попали к врагам. В одном городе, говорит Диас, «стены местного святилища были забрызганы испанской кровью; на алтаре пред их идолами лежала, в виде масок с бородами, кожа, содранная с двух голов, выделанная так же, как мы готовим кожу для перчаток». В другом храме нашлись шкуры пяти лошадей, «выделанные столь прекрасно, как нигде в мире, с ногами и копытами». Они были поднесены идолам вместе с одеждой зарубленных в жертву испанцев.
«Прослушав мессу и вручив себя Богу», армия вышла на самую трудную и крутую дорогу в Мехико; разобранные бригантины следовали за ней на плечах восьми тысяч туземцев. Так вышли к озеру и городу, в котором столько рисковали и страдали. Осада продолжалась почти три месяца и доказала воинскую доблесть ацтеков. Улицы были завалены трупами, а голодающие женщины и дети, которые выбирались из города и бродили вокруг, жуя кору деревьев, пробуждали в испанцах жалость и заставляли Кортеса вновь и вновь тщетно призывать к сдаче. «Барабан преисподней» звучал почти непрерывно; и на пирамидах, на виду у всех, черные жрецы склонялись над жертвами. Сам Кортес едва избег плена, и те испанцы, которые были убиты в бою, считались счастливчиками. Иногда осаждающие поднимали взгляд на пирамиды, где огни горели день и ночь, и с ужасом видели своих плененных товарищей, гротескно украшенных перьями — их заставляли плясать перед идолами, прежде чем пригвоздить к жертвенному камню. Наконец Кортес с глубокой печалью, поскольку это был «самый прекрасный город в мире», решил сжечь ацтекскую столицу; его армия подошла под прикрытием стены огня. Умирающий от голода город сдался, и Мексика была завоевана.
Кортес почти сразу начал строить город, из которого впоследствии вырос Мехико. Существующий ныне королевский дворец на главной площади — Пласа Майор — стоит на месте резиденции, которую Кортес воздвиг на руинах дворца Монтесумы. Собор сменил ужасные
Едва завоевание завершилось, прибыла донья Каталина, чтобы воссоединиться с супругом. Ее здесь не особенно ждали, но муж дал ей положение королевы. Говорят, она была чрезвычайно ревнива, и хотя донья Марина уже не могла с ней соперничать, вероятно, существовали и другие женщины. Донью Каталину нашли мертвой в постели через несколько месяцев после приезда, при обстоятельствах, которые многие враги ее мужа не забыли.
Кортес, которому ко времени завоевания Мексики исполнилось тридцать шесть лет, стал, пожалуй, величайшим испанцем своего времени, королем во всем, кроме титула. Но он был обречен: его успех породил слишком много врагов. Его прославляли и осыпали почестями в Испании. Он стал маркизом Оахака и женился на прекрасной и благородной донье Хуане де Суньига; но Мексику передали Колониальному управлению, и Кортесу, пусть дворянину и обладателю титула, пришлось уступить королевским наместникам из Мадрида. Последние годы он провел в битвах против неравных противников: злобы, зависти и ревности — и, как говорят, со временем перестал допускаться на прием к королю. Он умер недалеко от Севильи, несчастный и озлобленный, в возрасте шестидесяти двух лет. Его останки перевезли в Мексику, но потом тайно вывезли накануне утверждения национальной независимости в 1823 году. Считается, что их переправили на Сицилию, где тогда жил глава его рода; но где они сейчас — неизвестно.