Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Прогулки по Испании: От Пиренеев до Гибралтара - Генри Воллам Мортон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По обеим сторонам высокого алтаря — арки, и под каждой стоит группа из коленопреклоненных фигур, выглядящих столь живыми, что в первый момент, когда видишь их, невольно замираешь, чтобы не помешать молитве. Одна группа изображает Карла V в императорской мантии, с женой, дочерьми и сестрами; вторая — Филиппа II с тремя из четырех его жен. Отсутствующая жена — Мария Английская. Я спрашивал, почему ее нет, но никто не смог мне ответить.

Когда леди Холленд посетила эту церковь в 1804 году, она увидела двух монахов, молящихся на клиросе, и ей сказали, что непрерывная молитва за душу Филиппа соблюдалась с его смерти — за двести лет до визита леди Холленд; монахи сменялись каждые шесть часов, днем и ночью.

§ 5

Мы спустились по мраморным ступеням в королевскую усыпальницу и вошли в восьмиугольную подземную часовню, облицованную черным мрамором и украшенную пилястрами с позолоченными капителями. Две американских монашки перекрестились, угрюмый священник выглядел еще более мрачно, чем раньше, а остальные уныло переглядывались, весьма шокированные видом лежащих на полках массивных мраморных саркофагов с останками королей и королев Испании.

Усыпальница сооружена под алтарем церкви, так что, когда священник служит мессу, он делает это непосредственно над мертвыми монархами. Они лежат ярусами, один над другим, в мраморном величии своего последнего двора.

Здесь нет только трех королей со времен Карла V. Это Филипп V, первый из французских Бурбонов, который терпеть не мог Эскориал с его королевской усыпальницей и был похоронен близ Сеговии; его сын Фердинанд VI, погребенный в Мадриде; и Альфонсо XIII, покоящийся в Риме. Маленький гид постучал по пустому саркофагу и сказал, что тот ожидает следующего величества. Затем прибавил в сторонку, что перед революцией, отправившей дона Альфонсо в изгнание, король часто приезжал на машине в Эскориал и молился в этом ужасном месте. Кто бы мог ожидать такого от этого жизнерадостного человека, казавшегося веселым и беззаботным, как Стюарт, который оставил по себе столько анекдотов и bon mots[5], разошедшихся по гостиницам и скаковым клубам Лазурного берега?

Да, все короли здесь; мы прилежно их пересчитали. Император Карл V, его сын Филипп II и Филиппов неспособный и недостойный отпрыск Филипп III, бледный Филипп IV с закрученными кверху усами, а затем несчастный слабоумный Карл II, на котором линия Габсбургов прервалась. Затем мы начали считать Бурбонов. Когда читали имена Карла III, Карла IV и Фердинанда VII, воспоминания о Гойе наполнили усыпальницу, и мне показалось, что я вижу мужчин верхом на гарцующих лошадях или стоящих важно, с лентой ордена через атласный камзол.

Любопытно, что испанские правила благопристойности соблюдаются в расположении королей по одну сторону гробницы, а королев — по другую, однако сюда допускались только те женщины, которые произвели на свет наследников трона. Такова была их последняя награда. Изабелла II, умершая в 1904 году, похоронена среди королей, потому что она была правящей королевой, а ее муж, всего лишь принц-консорт, остался за дверями.

Эта внушающая трепет усыпальница властвовала над умами испанских королей, начиная со времени Филиппа IV, который создал обычай удаляться сюда и молиться около своей собственной будущей могилы. Этот меланхолический король — нередко встречающаяся смесь распущенности и благочестия — также совершал в этой гробнице разные странные действия. В одном случае он приказал открыть гроб своего предшественника, императора Карла, чтобы посмотреть на него, и описал увиденное монахине, сестре Марии из Агреды, которая была его наперсницей:

Я видел труп императора, чье тело, хотя он был мертв девяносто шесть лет, все еще совершенно; и по этому можно видеть, сколь щедро Бог отплатил ему за его усилия на благо веры, пока он жил. Это очень помогло мне, особенно после того, как я узрел место, где мне суждено лежать, когда Бог приберет меня. Я молился Ему не позволить мне забыть то, что я там увидел.

Придворные, обнаружив по прошествии двух часов, что король все еще отсутствует, на цыпочках спускались в пантеон и видели его коленопреклоненным в молитве на мраморном полу перед собственным саркофагом, с лицом, залитым слезами.

Более ужасным и смертоносным было прибытие в Эскориал слабоумного сына Филиппа, Карла II, который в тридцать девять лет — в год смерти — приехал искать покоя и утешения у духов предков. Последний из Габсбургов был результатом долгой линии практически инцестуозных браков. Его убогое правление омрачили интриги Франции и Австрии, притязавших на испанскую корону. Умственное состояние несчастного правителя усугублялось предположением, что он околдован, — одним из главных изобретателей этого слуха был его духовник, и все ужасы ковыляния Карла по жизни обрели кульминацию в королевской усыпальнице, где он настоял на открывании гробов своих предшественников. Он упал в обморок при виде тела некогда прекрасной Марии-Луизы, жены его юности; пообещав вскоре к ней присоединиться, безумный король взобрался вверх по мраморным ступеням, чтобы растянуть мрак и меланхолию еще на несколько месяцев.

Все мы были несколько подавлены этим последним аудиенц-залом Габсбургов и Бурбонов. Наверху, где солнце бросало в окна косые лучи, мы слышали их часы, продолжавшие тикать, видели гобелены, на фоне которых они двигались и жили, камины, к которым они подходили, чтобы согреться, когда на Сьерре лежал снег. Мы также видели их в Прадо; они были для нас реальными, мы могли бы узнать их на улице. Было проще поверить в них в Прадо, чем в этой роскошной усыпальнице, где мрамор и яшма скрывали от глаз прах мертвых.

Как истинный испанец, маленький гид не собирался позволять нам избежать последнего свидетельства смертности. Когда мы поднимались по ступенькам вслед за ним, он остановился у решетки слева и постучал по ней пальцем. «Это гниловальня, — сказал он. — По-испански мы называем ее pudridero[6]. Здесь королевские тела оставляют на десять — двенадцать лет… — Затем он отвернулся и добавил шепотом: — Мария-Кристина все еще здесь».

§ 6

Надеясь, что наши тяжкие испытания окончились, восстановив душевное спокойствие и полагая, что скоро будем сидеть в отеле, мы с огорчением обнаружили — наши странствия среди мертвого королевского величия только начались. Первая лестничная площадка вела вниз, к усыпальницам, которые оказались чуть веселее на вид. Мрамор здесь белый, и художникам позволили поупражнять свою могильную фантазию. После однообразного великолепия и мрачности королевского мавзолея белый ангел в слезах или поникшая аллегорическая фигура Горя успокаивают нервы. Те королевы Испании, которые потерпели неудачу в исполнении династического долга или произвели на свет только дочерей, лежат здесь вместе с принцами и принцессами, коим несть числа. За ними следует многочисленное сборище внебрачных королевских сыновей и дочерей, известных как «Испанские бастарды».

В нише, в одиночестве, мы обнаружили одного из красивейших мужчин своего времени, незаконнорожденного брата Филиппа II, дона Хуана Австрийского. Его тонкое лицо, благородный лоб, прямой нос изваяны из мрамора цвета живого тела, бородка касается маленького плоеного жесткого воротника, и этот красавец лежит, словно во сне — в полном доспехе, с мечом между сложенными на груди руками. Когда мы шли гуськом мимо, я услышал, как одна женщина прошептала другой: «Какой мужчина!» Я нашел любопытным, что лицо, притягивавшее огромное число женщин в свое время, до сих пор может привлечь женский взгляд и вызвать комплимент, который дон Хуан несомненно бы оценил. Гид не рассказал нам о нем ни слова и поспешно повел прочь, и я услышал, как люди перешептываются и спрашивают друг друга, как он умер и кто была его мать.

Она была немкой, дочерью купца, и звали ее Барбара Бломберг. Карл V встретил ее, когда был в немецком Ратисбоне. Император не слишком гордился этой связью и забрал ребенка, отослал в Испанию, где мальчика тайно воспитывал его любимый камердинер Кихада. Юный Жером, как его тогда называли, воспитывался как деревенский паренек; он разорял птичьи гнезда и обворовывал сады с другими мальчишками, и никто, кроме Кихады, не знал о его происхождении до самой смерти императора. В пользу Филиппа II говорит тот факт, что, едва узнав о существовании кровного брата — между ними было восемнадцать лет разницы, — он тут же назначил встречу и с удовольствием увидел красивого паренька, белокурого, как и он сам, с прекрасным стройным телом, в противоположность его собственному невезучему наследнику дону Карлосу. Филипп рассказал мальчику, кто он такой, взял его ко двору и дал ему содержание, соответствующее рангу. Отныне Жером стал доном Хуаном Австрийским.

Дон Хуан вырос одним из красивейших мужчин Европы — и самым обожаемым; он был веселым и беспечным, большим дамским угодником и храбрым удачливым солдатом. Примесь простолюдинской крови пригасила габсбургскую меланхолию, которая тем не менее все же таилась под улыбкой. «Некоторые из его писем к единокровной сестре, Маргарите Пармской, касающиеся амуров, кажется, просят аккомпанемента: “La Donna е Mobile”», — замечает доктор Мараньон. Великий момент в жизни дона Хуана наступил, когда он в возрасте двадцати шести лет повел объединенный флот, собранный папой, Испанией и Венецией, против турок. Когда галеры проходили мимо причала в Мессине, каждый корабль благословлял папский нунций в полном облачении. Во флоте было двести военных галер и шесть венецианских галеасов, дредноутов того времени. Папа римский прислал кусочки Истинного Креста, и на каждом корабле была священная реликвия. Флагман дона Хуана «Реаль» нес голубое знамя Пресвятой Девы Гуадалупской, а штандарт Католической лиги, который благословил сам папа, готовился расправиться с началом сражения.

Неделями флот курсировал среди греческих островов, пока наконец в воскресенье 7 октября 1571 года на горизонте не показался турецкий флот — в заливе Патраикос близ Лепанто. Турки собрали огромные силы, и некоторые христианские командиры предпочли бы проявить осторожность, но не таков был дон Хуан. Он решил дать бой. Турок заметили перед полуднем, когда солнце светило им в глаза: их галеры медленно шли против легкого встречного ветра строем в форме огромного полумесяца или ятагана, тоненькие вымпелы трепетали, весла вздымались и опадали, солнце сверкало на меди и стали. Перейдя на легкую бригантину, дон Хуан прошел вдоль линий своего флота, чтобы подбодрить людей и поднять боевой дух. Предвосхищая другого моряка в отдаленном будущем (или Нельсон впоследствии вспомнил его слова?), он воскликнул: «Умрете ли вы или победите, исполняйте свой долг — и славное бессмертие вам гарантировано!»

Вернувшись на свой флагман в центре боевого порядка, растянувшегося на три мили — корабли стояли борт о борт, — дон Хуан наблюдал за приближением врага. Он выслал вперед большие галеасы, чтобы смять турецкий строй бортовым залпом, и их пушки ударили первыми. Когда турки подошли на расстояние окрика, с их кораблей прогремел леденящий кровь боевой клич, но христианский флот двигался в молчании, поскольку каждый офицер и матрос преклонил колена, когда знамя папы с изображением Распятия Христова взлетело на грот-мачте «Реаля». Монахи и члены орденов, шедшие на каждом корабле, отпустили грехи, и люди поднялись и стали ждать боя. Пока флоты сближались, некий солдат на генуэзской галере «Маркиза» вскочил с больничной койки и занял место на палубе. Его звали Мигель Сервантес, и хотя ему предстояло потерять левую руку еще до заката, правую он вынесет из сражения целой и невредимой — ею он потом напишет «Дон Кихота». Те, кто случайно взглянул на флагман, мерно двигавшийся вперед — папское знамя над ним развевалось на ветру, словно ему не терпелось встретиться с неверными, — видели, как на орудийной платформе дон Хуан Австрийский в костюме золотого шитья танцует гальярду с двумя офицерами под музыку волынок.

На следующие три часа дым укрыл море. Крестьяне в горах за Патраикосом прислушивались к грому орудий. Когда дым рассеялся, турецкий флот был разбит. Только сорок кораблей спаслось бегством: остальные горели, скрылись под волнами или беспомощно болтались на воде. Такой была битва при Лепанто, одна из самых убедительных морских побед в истории. Легенды гласят, что, когда шло сражение, папа Пий V прервал своего казначея, обсуждавшего с ним финансовые вопросы, и, открыв окно, посмотрел в изумлении на небо. Затем, повернувшись, с сияющим лицом сказал: «Сейчас не время для дел, но время возносить хвалы Иисусу Христу, ибо наш флот только что победил». И поспешил в свою личную часовню. Новости дошли до Рима двумя неделями позже.

Великолепному юному победителю битвы при Лепанто оставалось жить всего шесть лет. Казалось, весь мир лежит у его ног. Он был моложе, чем Александр Великий во время его азиатских завоеваний; и папа римский, безгранично восхищавшийся юным полководцем, хлопотал, чтобы помочь ему с королевством и женой. Но без согласия Филиппа не могло быть сделано ничего. Может быть, Филипп завидовал сводному брату — так или иначе, методично и неумолимо он разрушал одну мечту дона Хуана за другой из своего кабинета в Эскориале. Самым романтическим из этих мечтаний была высадка испанской армии в Англии из Нидерландов, спасение Марии, королевы Шотландской, из тюрьмы, марш на Лондон, где Елизавета будет свергнута с престола, — а потом свадьба дона Хуана и Марии Стюарт и их коронация как короля и королевы английских! Донкихотские мечты! План получил одобрение в Ватикане, но ни малейшего — в Эскориале.

Вместо этого «последний рыцарь» оказался на самой неблагодарной работе в испанских доминионах — он стал генерал-губернатором Нидерландов. Два года он изнывал в лагерях и залах совета, а его просьбы о деньгах и поддержке в Эскориале аккуратно откладывались в папочку. Как-то осенью он заболел лихорадкой. Помощники на плечах отнесли его на ближайшую ферму, в пустовавшую голубятню, которую спешно вычистили и завесили гобеленами, чтобы превратить в больничную палату. Дону Хуану становилось все хуже, и в бреду он воображал себя на квартердеке своего флагмана при Лепанто. В одно мгновение прояснения ума он заметил своему духовнику, что не владел в этом мире ничем, даже горстью земли, и спросил: «Разве это не потому, отец, что мне следует желать обширных полей небесных?» Он вряд ли находился в сознании, когда принимал последние обряды, и, как духовник писал Филиппу, «выскользнул из наших рук почти незаметно, как птица, растаявшая в небе».

Ветераны рыдали, когда тело, одетое в доспех, с короной на светлых волосах и орденом Золотого руна на груди, пронесли через полки, стоявшие вдоль дороги в милю длиной, к Намюрскому собору. Шептались, что дона Хуана отравили, и убийцей называли его брата, но история признала Филиппа невиновным в этом преступлении. Когда Филипп услышал о желании брата быть похороненным в Эскориале, он послал приказ, чтобы тело перевезли в Испанию. Это было сделано шокирующим способом: тело разрезали натрое, поместили в три кожаные седельные сумки и так провезли контрабандой через Францию с партией возвращающихся испанцев. Некоторые историки предполагали, что это было необходимо, чтобы избежать расходов и трудностей торжественного перевоза королевского тела через Европу; но уж точно можно было найти корабль, чтобы привезти домой победителя битвы при Лепанто.

Наша экскурсия по гробницам завершилась. Мы с удовольствием поспешили в первоклассный отель и заказали кто шерри, кто сухой мартини. Все стали неестественно веселы и жизнерадостны: мы походили на группу паломников, вышедших из темного страшного леса. Маленькие монахини вытянули из священника куда больше английского, чем тот знал, и теперь он сидел, игнорируя их, с заткнутой за воротник салфеткой, энергично поглощая entremeses[7]: барабульку, телятину, сыр и фрукты — с удовольствием человека, чье испытание наконец закончилось. К моему большому удивлению, мой нью-йоркский приятель получил огромное удовольствие от экскурсии и решил, что Эскориал был лучшим из всего увиденного им в Испании.

Потом мы пили кофе на террасе с видом на Эскориал и смотрели на серый, нерушимый дворец, что раскинулся внизу, вздымая к полуденному солнцу купол церкви и башни-перечницы.

§ 7

Испанцы отличаются чрезвычайной чистоплотностью и аккуратностью в отношении одежды, манер поведения и знаменитой испанской вежливости. Хотя не ожидаешь, что их аккуратность и чистоплотность могут распространяться на уличные рынки, но это так. В большинстве стран рынки — шумный и грязный кавардак, где еда, как попало наваленная на лотках, продается под аккомпанемент воплей и ругани. Но в боковых улочках Мадрида прячутся самые чинные, красивые и благоустроенные рынки в мире. Они в своем роде идеальны: такие можно увидеть разве что в балете или в музыкальной комедии.

Я частенько посещал ранним утром один такой рынок — он расположен между улицей Веласкеса и улицей Гойи, маленький, крытый, с запирающимися лотками по четырем сторонам и рядом прилавков по центру. Домоправительницы с корзинами, слуги со списками покупок или даже сама señora проходят, выбирая еду на день, вдоль прилавков, чьи владельцы словно соревнуются друг с другом, кто сотворит самый привлекательный натюрморт. Никогда и нигде я не видел рыбы, фруктов, овощей и мяса, выставленных с таким тонким ощущением прелести обычных вещей. Всякий раз, как я посещал это место, меня заново поражала красота картины, менявшей цвета в соответствии с гастрономическими сезонами года. Даже прилавки мясников, которые всегда и везде выглядят сильным аргументом в пользу вегетарианства, здесь не оскорбляли взор. Никакого запятнанного кровью мужика, приближающегося с ножом к подвешенной туше; почти веришь, что ягнячья ножка выросла на дереве.

Это рыночное искусство, должно быть, характерно только для Испании, поскольку я нигде больше не встречал такого, а я всегда заглядываю на рынки в незнакомых городах. Фрукты выглядели столь же аппетитными, как холодный буфет в ресторане. Черешня, чей сезон тогда выдался, была выставлена в глубоких плетеных корзинках: белая, красная — все по размеру, черенки удалены, а сами ягоды словно натерты до блеска. На лотках лежала дикая земляника из Аранхуэса, и здесь я впервые увидел и купил несколько тех восхитительных, хотя и странно выглядящих плоских маленьких персиков, называемых paraguayos[8] которые выращивают близ Мадрида. Для меня было настоящим откровением увидеть, насколько красиво и интересно могут выглядеть овощи, разложенные с чувством формы и цвета. Ярко-зеленые перцы и более бледная спаржа с пурпурными стеблями, перчики-чили, красные, словно мундир гвардейца, и бронзовые, металлически поблескивающие баклажаны с помощью более простой капусты, лука-порея и листьев шпината складывались в композицию, роскошную, как цветочная клумба.

Рыбные прилавки были столь же красочно великолепны и столь же превосходно аранжированы, как и фруктовые; и в самом деле, плоды садов и моря состязались в разнообразии цветов. Рыба располагалась на ложе из виноградных листьев в плоских плетеных поддонах. Часто встречалась розовая окантовка или бордюр из креветок, за которым следовало серебряное кольцо сардин, переходящее в холм барабулек, хека и трески, увенчанный башней из лангустов. Впечатление от цвета и композиции такой картины напоминает те сложные кондитерские изделия, известные нашим предкам как «хрупкости», созданные для услады глаза, а не желудка, которые появлялись на столе в конце средневекового пира.

Испанцы, должно быть, одни из величайших во всем мире любителей моллюсков, и в этой стране наилучшим образом организована быстрая доставка рыбы с побережья во внутренние земли. Мадрид, столица, далекая от моря, снабжается свежей рыбой ежедневно, и ночная гонка грузовиков со льдом с побережья почти считается государственной службой — возможно, она куда более популярна. Даже в разгар лета в Мадриде едят моллюсков, выловленных всего за день до того в каком-нибудь прибрежном городке. Забавно видеть иностранца, аккуратно извлекающего и откладывающего венерку или мидию из своей paella в полной уверенности, что небезопасно есть моллюсков так далеко от моря.

Бакалейные лавки в Испании частенько выглядят как средневековое хранилище пряностей, но в основном замечательны своим прелестным именем: ultramarinos. Какое слово! И насколько банально по сравнению с ним наше! Когда человек читает слово «ultramarinos» над маленькой лавкой, перед его взором словно возникают корабли, идущие к зеленым островам, где перец и гвоздику привозят в изумрудную бухту. Быть бакалейщиком и владеть магазинчиком под вывеской «Ultramarinos» в Мадригал-де-лас-Альтас-Торрес — «Мадригале Высоких Башен», городке близ Мадрида, — значит жить в самом сердце поэзии языка. (Всего лишь небольшое разочарование постигло меня, когда я узнал от профессора Тренда, что «madrigal» здесь означает не любовную песнь, а заросли кустарника и вереска!)

Разглядывая в изумлении витрину кондитерского магазина в Мадриде, вы можете задаться вопросом, многие ли из восточных сладостей, выставленных здесь, являются наследием арабской Испании. Существует византийский пояс кухни, в который, полагаю, следует включить и Испанию: он тянется от Стамбула на юг через Малую Азию, где сходит на нет в харчевнях Алеппо и Дамаска, и на запад — через Македонию, Грецию и Балканы. Медовые сласти, какими султан потчевал своих любимцев, отнюдь не турецкие и не арабские (эти народы не изобрели даже засахаренного миндаля) — но греческие либо византийские. Я видел витрины кондитерских в Мадриде, которые, я уверен, наверняка были копиями лавок сладостей Константинополя времен Палеологов.

Я предполагаю, что арабы принесли византийские деликатесы с собой, когда пришли в Испанию, и любовь к сластям с тех пор не угасает. Монастырь — прекрасное хранилище рецептов, и любопытно узнать, что некоторые особые виды нуги или марципана до сих пор делают и продают монахини. Но кто покупает ежедневные пополнения сладостей: медовые коврижки, засахаренные вишни, вареные в сиропе апельсины, сливы в сахаре, маленькие пирожные, истекающие кремом, нугу и марципан? На витринах Мадрида ежедневно появляется огромное количество всего — достаточно, чтобы раскормить сотню гаремов.

Я обнаружил, что приобретаю коварную испанскую привычку есть креветки по утрам. В деловой части Мадрида я нашел очаровательное кафе, где разноцветные зонтики выставлены в саду. Маленькие трамвайчики, бренча, катились мимо с одной стороны, а с другой высилось похожее на собор главное почтовое отделение Мадрида, иногда называемое Богоматерью коммуникаций. Мало существует занятий, более восхитительных, чем без каких-либо дел в незнакомом городе и с деньгами в кармане сидеть и наблюдать за людьми, размышлять о них, пока ваши туфли обретают блеск под руками юного Мурильо. Испанцы могут так сидеть часами, просто разговаривая, или — в одиночестве — ничего не делая, с выключенным мотором мозга, в приятной расслабленности. Эта неподвижность — чудесный дар, как способность собак и кошек засыпать в любое время.

Я осознал, насколько на самом деле мал Мадрид, когда начал снова и снова замечать одних и тех же людей. Сидя в этом кафе, я видел двух маленьких монахинь-болтушек, проходивших мимо, еще более оживленных и восторженных, чем при нашей первой встрече. В этот раз я с радостью отметил, что им дали в гиды красивого и любезного священника, который улыбался с высоты своего роста с выражением благодушной галантности.

§ 8

Я часто приходил в Прадо, чтобы посмотреть на королей и королев, о которых читал: Филипп II и его современники, написанные Тицианом и Коэльо; Филипп IV Веласкеса; Бурбоны кисти Гойи.

Я считаю портрет Карла V работы Тициана одной из величайших когда-либо написанных картин. Мы видим императора в доспехах, которые он носил в битве при Мюльберге. Художник не пытался скрыть исходящее от Карла ощущение тяжелой болезни. Император так страдал от приступа подагры в утро битвы, что враги назвали его Карлом Полумертвым; и все же этот инвалид нашел в себе достаточно сил, чтобы взять оружие и вести свои войска к победе и даже форсировать Эльбу. Тициану было семьдесят, когда он писал этот шедевр, и он все еще чувствовал себя молодым, а его натурщик в свои сорок семь был стар и изнурен. Какая картина! Всадник выезжает из темного леса под располосованным облаками угрожающим небом, сжимая копье. Его лицо под стальным шлемом старо и устало, и мы, знающие его историю, понимаем, что он жаждет удалиться от мира и примириться с Господом.

Следовало бы написать книгу о великих инвалидах, мужчинах и женщинах, чей дух побеждал тело, и такая книга не может считаться полной без императора Карла V. Говорят, что перед битвой этот храбрый воин ужасно дрожал, пока застегивали доспехи. Зритель смотрит в это лицо, прозревая в императоре теплую и человечную личность, от которой ничего не унаследовал Филипп, зато — непонятным и удивительным образом, как всегда случается — в полной мере приобрел дон Хуан Австрийский.

Филипп II в молодости — пожалуй, излишне заносчивый и самодовольный — все же обладал приятной внешностью, благородной фигурой и стройными ногами. Можно легко поверить в легенду, что Мария Тюдор влюбилась в его портрет, написанный Тицианом. Кроме того, в этом возрасте в Филиппе присутствовало нечто щегольское, какой-то блеск в глазах — несомненно, объясняющий колебания Марии относительно того, выходить ли ей замуж за человека столь опасных свойств, да еще и на одиннадцать лет младше. Бедной женщине пришлось пройти через тяжелейшие муки, прежде чем те разрешились странной и трогательной сценой, когда императорский посол, уверявший Марию снова и снова, что Филипп — хороший молодой человек и не станет обманывать ее с другими женщинами, был внезапно вызван ночью в апартаменты королевы. Там он обнаружил Марию с покрасневшими от слез глазами в обществе одной только старой няньки — и Святые дары, лежащие на алтаре. Королева сказала, что, испросив Божьей помощи, решила выйти замуж за Филиппа и теперь клянется перед святыней стать ему доброй и преданной женой. Затем она, посол и нянька преклонили колена и помолились, после чего посол поспешил отправить к Карлу V гонцов с новостями.

Чудесной компанией для тициановского портрета Филиппа II является известный портрет Марии авторства Моро. Симпатии зрителя сразу обращаются к ней. Она никогда не была хорошенькой, теперь ее молодость увяла, лицо застыло в маске чопорности и упрямства. Все годы пренебрежения и разочарований, когда они с матерью, Екатериной Арагонской, были оттеснены на задний план Анной Болейн, кажется, видны в этом лице. Внешне она королева в роскошной парче, но в сердце — запуганная, обиженная и озлобленная старая дева, чьи шансы на счастье всегда приносились в жертву политике. Испанцы, с давних времен восхищавшиеся белокожими женщинами, прославляли кожу Марии того молочного оттенка, который обычно сочетается с рыжими волосами и веснушками; но больше хвалить в ней было нечего. Почти отсутствующие брови напоминают о ее отце, Генрихе VIII, а рыжевато-каштановые волосы, разделенные посередине пробором, выглядят безжизненными. Королева смотрит на зрителя с бесстрашной прямотой близорукости: ее зрение было столь слабым, что ей приходилось держать книгу в нескольких дюймах от лица. И разве хоть одна женщина держала розу более неохотно: кончиками пальцев за стебель, словно цветок может укусить? (Может, это протестантская роза?) Зритель смотрит на Марию Тюдор с ощущением, что встречал ее прежде. Разве это не чопорная и несколько пугающая тетушка вашей юности, чья жизнь разбита неудачным романом или эгоистичной матерью, — такие дамы средних лет распространяют свой диктат на многочисленных крестников, кошек, собак, канареек и филантропические общества.

Возвратимся к портрету Филиппа. Теперь мы можем посочувствовать этому молодому мужчине двадцати семи лет, который ради долга и католической веры женился на малоприятной, почти сорокалетней женщине — к тому же она была ему троюродной сестрой. Ничто не делает Филиппу большей чести, чем обращение с Марией в период их короткого брака. Никогда, ни на один миг, ни словом, ни взглядом он не дал жене почувствовать, что брак был для него мучением. Она не подозревала о его словах, сказанных наедине другу: «Я должен испить эту чашу до дна». Наоборот, Филипп дал Марии, в первый и единственный раз за всю ее жизнь, иллюзию любви, теплоты и безопасности. Глядя на этого мрачного молодого человека, чье лицо отражает привычную меланхолию, забавно вспоминать, что отец и испанский посол убеждали его в необходимости внешней веселости и самоуверенности среди англичан, и он все время заставлял себя улыбаться, похлопывать людей по спинам, старался казаться славным парнем. Однажды он даже явился к своим удивленным грандам после ужина и попросил их присоединиться к нему за кружечкой пива.

Так мы проходим от одной картины к другой и смотрим, как лица Габсбургов становятся все бледнее и своеобразнее с каждым родственным браком, пока не оказываемся перед Филиппом VI и его унылым затравленным взглядом. Написанные Веласкесом изображения упадочного испанского двора столь же яркие и живые, как и словесные картины Уайтхолла и Карла II, созданные в то же самое время Ивлином и Пипсом. За все время карьеры придворного художника Веласкес написал не менее сорока портретов своего патрона, больше одного в год, а также портреты королев, принцев, принцесс, дворян и — самые, пожалуй, привлекательные — придворных карликов и шутов. Поразительное переживание: войти в маленькую комнату, в которой «Las Meninas» — «Менины» — выставлены в одиночестве. Вы видите зеркало, в котором отражается картина. Фигуры кажутся живыми. Вы ожидаете, что они вот-вот шевельнутся. У вас появляется ощущение, что вы подглядываете в мастерской художника в старом дворце в тот момент, когда он пишет короля и королеву. Чтобы развлечь их величества, пока они стоят неподвижно, сюда привели их маленькую дочь, инфанту Маргариту; она стоит, маленькая, в тугом белом атласном корсаже и юбке с фижмами, светлые волосы заколоты сбоку. Фрейлина опускается на колени, предлагая принцессе чашку на золотом подносе, а вторая фрейлина, с другой стороны от девочки, делает реверанс. Еще на картине присутствуют два довольно унылых карлика и мастиф, задремавший в тишине студии. Веласкес стоит перед одним из огромных холстов, голова слегка наклонена, кисть застыла в воздухе, мазок только что положен — художник словно изучает какую-то подробность внешности королевской четы. Подобную сцену, должно быть, сотни раз видели придворные сановники. Это мгновение, украденное у вечности.

Автопортрет Веласкеса на этой картине — одна из величайших картин Прадо. Мы видим человека глубоких чувств и сильного характера и можем легко вообразить, как слабый король любил общество своего придворного художника и почему сделал его кавалером ордена Святого Яго — неслыханный почет для простого живописца. Веласкес прожил одну из самых спокойных жизней в истории искусства. Он с радостью проводил дни в студии, экспериментируя со светом и объемом, — преданный жене, довольный оплатой и поглощенный работой. Немного смешно думать об этом великом человеке как о королевском квартирмейстере, в чьи обязанности входило надзирать за украшением дворца по торжественным случаям, но это была государственная должность определенного значения. Именно во время работы Веласкес подхватил лихорадку, оказавшуюся смертельной. Форд заметил, что «величайший художник Испании был принесен в жертву на алтаре драпировочного ремесла».

Мы переходим к очаровательной Изабелле де Бурбон, сестре Генриетты-Марии и первой жене Филиппа IV. Он преданно любил супругу, хотя ему никогда не удавалось хранить ей верность. Изабелла была матерью прелестного маленького мальчика — возможно, самого известного королевского отпрыска в живописи, дона Бальтазара Карлоса, который, наряженный маленьким генералом, с жезлом в ручке и пером на шляпе, гарцует на своем упитанном пони. Каким важным и торжественным он выглядит, восседая на этом «маленьком пони-дьяволе», подарке дяди, императора Фердинанда! Родители обожали своего юного принца, но, увы, ему не суждено было унаследовать корону Габсбургов: он умер в возрасте двадцати пяти лет — вероятно, от менингита.

Причиной всех своих жизненных испытаний Филипп IV считал собственные грехи. Именно бледное лицо Филиппа, обрамленное жидкими светлыми волосами, запоминает зритель: уже не гладкое — того юного благородного дона, который принимал принца Уэльского, в Мадриде, но разочарованное и слабовольное — лицо сластолюбивого, подавленного чувством вины мистика. Никогда не бывало более странной переписки между монархом и одним из его подданных, чем переписка Филиппа IV и Марии, монахини из Агреды, которой он исповедовался в своих ошибках и рассказывал обо всех искушениях. Эти совершенно неподобающие писания регулярно отправлялись в монастырь и вдохновляли ответные письма, в которых монахиня иногда корила короля за порочность и всегда старалась придать ему сил. Чрезвычайно удивительно представлять монарха, окруженного такой пышностью и церемониями, по торжественным случаям часами сидящего, как статуя, без тени улыбки или иного проявления человеческих чувств, но унижающегося перед этой скромной монахиней.

Затем мы переходим к странной Марианне Австрийской, второй жене Филиппа IV и к тому же его племяннице. В момент венчания ей было пятнадцать лет, а ему — сорок два. Веласкес так изобразил ее — в фантастическом парике с лентами цвета лососины и огромнейшей юбке с фижмами на обручах, — что в жестких маленьких глазках и плотно сжатых губах видна та сильная и опытная женщина, какой Марианна станет позднее. Монахиня писала Филиппу к свадьбе, умоляя «направить все внимание и добрую волю на королеву, не обращая взора к другим предметам, странным и любопытным». И Филипп ненадолго подчинился монахине, но к тому времени в нем — отце тридцати, если не больше, незаконных детей — дурные привычки укоренились прочно, так что довольно скоро он снова начал плакаться о своих прегрешениях.

Мы подходим к последнему из Габсбургов, полоумному Карлу II, сыну Филиппа IV и его племянницы Марианны. Портреты, в которых художник явно изо всех сил старался быть милосердным, показывают лицо дегенерата: несимметричное, кривобокое, с длинным подбородком — уже не фамильным признаком, а физическим уродством. Зубы Карла не смыкались, и ему приходилось заглатывать пищу, как собаке. Его умственное развитие было замедленным, и даже будучи почти взрослым, он часто бегал по дворцу, как маленький ребенок. Таков итог близкородственных браков, которыми славился дом Габсбургов.

Хотя считалось, что Карл не может иметь детей, ему и политике принесли в жертву веселую французскую принцессу, а после ее смерти юная немка разделила с ним трон и подчинила слабого короля — нетрудная задача. И на тридцать полных страха лет, пока Испания утопала в нищете из-за дурного правления, двор полубезумного Карла II превратился в паутину интриг, поскольку разнообразные силы строили планы на испанскую корону. Король плыл по жизни с колодой карт, парой карликов и свитой монахов; двое монахов обязательно ночевали в его покоях. Когда Карл наконец умер в возрасте тридцати девяти лет, он, говорят, выглядел как восьмидесятилетний старик. Его спальня была загромождена скелетами святых, руками, ногами и черепами в золотых и серебряных реликвариях, и тем не менее с упрямством полоумного он игнорировал проблему наследника. Говорят, решающее слово принадлежало примасу Испании, благоволившему французской партии: он пригрозил перепуганному монарху, что если тот не назовет Филиппа, герцога Анжуйского, внука Людовика XIV, следующим королем, то умрет во грехе и отправится в ад. Потрясенный Карл продиктовал завещание и, когда оно было записано, разразился рыданиями и добавил своим корявым детским почерком: «Yo, el Rey» — «Я, король». Так Габсбурги, правившие Испанией со смерти Фердинанда и Изабеллы, передали скипетр дому Бурбонов.

Филипп V, первый французский Бурбон, принял в свои руки Испанию, словно серебряный канделябр, — а Европа получила Войну за испанское наследство. Теперь мы на верном пути к яркому атласному миру Гойи и семьи Бурбонов, почти столь же печальной и меланхоличной, как и Габсбурги. Мы движемся к Испании, имитирующей французские дворцы и водопады, перенимающей французские нравы и фасоны — а также к реакции в форме идеализации широко известных испанских типажей (majo и maja[9]): закутанные в плащ или мантилью, они пребывают в блаженном неведении относительно существования Европы.

Все это выглядит ярко и весело в сочных сияющих красках великих художников — и целыми днями люди поднимают взор от каталогов, рассматривают фигуры прошлого и проходят мимо, не подозревая, что заглянули в глаза человеческой трагедии и краху.

Глава третья

Гобелены Пастраны 

Гобелены Пастраны. — Принцесса Эволи и убийство Эскобедо. — Гойя. — Трагикомедия «земной троицы». — Дворцы Аранхуэса. — Земляника близ Тахо.

§ 1

Пастрана — старинный город примерно в сорока милях к востоку от Мадрида, известный прекраснейшими в Испании гобеленами; кроме того, именно здесь жила одноглазая принцесса Эволи, заточенная в собственном дворце по приказу Филиппа II. Дама была зловредной и болтливой — и слишком много знала об одном убийстве.

Однажды утром я решил прокатиться туда на машине и посмотреть, какова собой Пастрана; я покинул Мадрид в тот прохладный утренний час, который многие madrilenos проводят в постели. Женщины шли к мессе. Молочники развозили молоко в кувшинах Али-Бабы, свисающих по бокам мула или пони, а утренний воздух восхитительно благоухал только что испеченным хлебом. Дорога скоро вышла из города и нырнула в долину, к Алькала-де-Энарес. Я проехал казармы, где над главными воротами прочитал лозунг Франко: «Todo por la Patria» — «Все за родину»; перед моим взором быстро промелькнул плац и рекруты в рубашках. Элегантный молодой офицер в сапогах со шпорами и со шпагой на боку заставил мои мысли обратиться к дням, столь далеким, что они могли бы принадлежать другому миру.

Дорога в Алькала-де-Энарес — не самая красивая в Испании. С обеих сторон видно только безлесое скалистое плоскогорье с намеком на далекие деревеньки. Несколько грузовиков промчались мимо меня, торопясь в Мадрид, попадались велосипедисты, а иногда человек верхом на муле или осле. Хотя последних мавров выдворили из Испании много веков назад, до наших дней сохранилась их привычка сидеть на самом крестце осла, так что ноги едва не волочатся по дороге. Время от времени эти caballeros, словно под влиянием некоего душевного порыва, сворачивают с шоссе и трусят себе по невыразительному ландшафту в мир, куда воображение иностранца не сможет последовать за ними. Они скрываются во впадинах рельефа, возникают снова, уменьшаясь по мере движения — возможно, стремясь к горстке каменных домов и церквушке: туда, где в воздухе висят запахи древесного дыма и жарящихся churros, где бродят куры, гуси и козы и ждут женщины с пронзительными темными глазами, не терпящие мужского сумасбродства.

Я приехал в старый университетский городок Алькала-де-Энарес, где учился дон Хуан Австрийский. Еще здесь родился Сервантес, а также одна из несчастных королев Англии, Екатерина Арагонская. Принцессы обычно рождаются во дворцах, но дети Изабеллы Кастильской появлялись на свет там, где их воевавшей с сарацинами матери случилось оказаться в соответствующий момент. Я увидел Сервантеса, стоящего в задумчивости на постаменте посреди главной площади, и проехал мимо, размышляя, что, подобно многим другим бессмертным, он бы с радостью пожертвовал грядущей славой ради звонкой монеты при жизни.

Столь внезапно, что я не мог понять, как это случилось, я обнаружил, что еду по богатым землям; весь окрестный пейзаж золотился от ячменя и пшеницы, а поля спускались к прекрасным зеленым долинам, где тополя обрамляли русла ручьев. Это было поразительно, как если бы я вдруг за какие-то полмили перенесся с высот Дартмура в одну из йоркширских долин. Сверившись с картой, я увидел, что еду по той местности, где многочисленные речушки вливаются в Тахо, на восемьдесят миль удалившуюся от своего истока и только начинающую долгий путь к Атлантике. Вода — главный источник жизни, что хорошо понимали римляне, а после них мавры. Там, где текут реки и выпадают дожди, раскидываются такие вот плодородные поля, волнующиеся под ветром, как золотые угодья, которые испанцы обрели столь далеко от дома; еще там водятся зайцы и куропатки, люди же выглядят не такими изможденными. Хотя было только начало июня, уже убирали урожай. Первым примеченным мною знаком стало появление десятка стожков сена, вереницей двигавшихся ко мне по узенькой тропинке; потом я разглядел, что под каждой грудой мелькают ослиные ноги, а последним шел маленький босоногий мальчик в соломенной шляпе и с палкой в руке. Проходя мимо меня, он не разинул рот, как деревенщина, и не сверкнул любопытным взглядом, но посмотрел так, словно я мог бы оказаться хоть святым, хоть замаскированным дьяволом, и, заразив сомнением меня самого, серьезно пожелал доброго дня.

Солнце уже пригревало, и марево закурилось над неровными полями пшеницы. Грунтовая дорога вела то вверх, то вниз — и повсюду открывались очаровательные виды. Я остановился посмотреть на ряды жнецов, движущихся по пшеничному полю с серпами в руках. Я видел, как султанчики колосьев кланяются жнецам и падают, когда те проходят, и подумал — или со мной сыграло шутку воображение, — что земля, возделанная руками, как в Испании, вспаханная быками и сжатая серпом, выглядит лучше и в каком-то смысле удовлетвореннее и ухоженнее, чем земля, обрабатываемая тракторами. Но возможно, это все благоглупости и сентиментальность, а испанцы с радостью расстались бы со своим библейским подходом за несколько партий сельскохозяйственной машинерии.

Моим первым впечатлением от Пастраны стало великое столпотворение крыш, видневшееся на некотором расстоянии внизу: крыши встречались под всевозможными углами и на разных уровнях, крытые той длинной черепицей, которая принимает любой оттенок, от красного до черного, и обычна для стран, когда-то бывших частью Римской империи. Такую черепицу можно найти на юге Франции, по всей Италии, Греции и в Малой Азии — а когда обломки ее выкапывают в Сассексе, их осторожно моют, маркируют и выставляют в музеях. В центре города высилась старинная церковь, ее нефы и приделы венчала та же самая черепица, и пока я съезжал вниз, церковь будто вырастала, в конце концов ее башня с огромным колоколом обрисовалась на фоне неба. У подножия холма стояли старые ворота, через которые проталкивались сотни овец; арка ворот обрамляла вереницу каменных домов — на каждом железный балкончик, — клонящихся друг к другу через мощеную улицу. Маленький рынок с одной стороны окаймляла низкая стена, уходящая в овраг, а напротив возвышались величественные ворота эпохи Возрождения, ворота дворца с высеченным в камне герцогским гербом.

Узенькая улочка вела наверх, в город, — снова череда старых домов и балкончиков. Удивительное для меня появление здесь телефона покрыло узкие полосы неба над улицами ненадежной сетью тонких проводов, а на некоторых балконах разместились ряды фарфоровых изоляторов, похожие на ласточек, готовящихся к отлету. Есть в городе маленький ренессансный фонтан, который мог сохраниться с римских времен, поврежденный и обветшалый, но все еще работающий. Из центра фонтана поднимается каменная колонна, увенчанная большим продолговатым каменным резервуаром, который окружен четырьмя скульптурными человеческими головами: изо рта каждой льется струйка воды, падающая в чашу по изящной дуге. Пока я там стоял, не было ни одной секунды, чтобы фонтан не окружали женщины и девочки с кувшинами для воды — они наполняли свою посуду, а погонщики мулов приводили на водопой животных, и ослики с деревянными седлами на спинах подходили к фонтану и погружали свои кроткие морды в воду.

Двойные ворота дворца все еще висят на изначальных петлях и удерживаются штифтами диаметром с полкроны. Ветхий вид дворца снаружи подготовил меня к зрелищу запустения внутри. Огромный двор, где некогда собирались герцогские вассалы и куда носилки, повозки и походные кареты когда-то съезжались перед путешествием, превратился теперь в площадку для мусора. Окна дворца с отсутствующими или сломанными ставнями являли собой картину, создать которую способно только Время. В самом дворце вонь помета летучих мышей и коз была столь ужасна, что я не стал подниматься по темной лестнице на второй этаж.

Я прогулялся до церкви, которую случайный путешественник может счесть посвященной дону Хосе Антонио — такими большими буквами его имя написано на стене. В темном нутре церкви я встретил священника, знающего историю городка. Он рассказал мне, что период расцвета был четыре века назад, когда Руй Гомес де Сильва, принц Эволи, решил основать здесь производство. Он собрал всевозможных мастеров, потомков рассеявшихся по стране после падения Гранады мавров, и поселил их в своей четверти города. Среди них были ткачи шелков и гобеленов, золотых и серебряных дел мастера. Когда Пастрана только-только прославилась прекрасными товарами — во времена правления Филиппа III, — вышел эдикт, повелевающий всем людям мавританской крови покинуть страну.

— Но вам обязательно нужно посмотреть пастранские гобелены! — сказал священник. — Подобных им в Испании нет.

Я прошел вслед за ним в ризницу.

§ 2

Я оказался в самой гуще давней битвы. С флотилии каравелл армия рыцарей и пеших воинов только что высадилась под стенами города. Королевский корабль стоял ко мне ближе всех — я мог бы протянуть руку и потрогать тросы, шедшие буквой «V» от планшира к марсовым площадкам. Он был больше и величественнее остальных, и на грот-мачте развевался королевский штандарт, а грот-марсель украшал королевский вымпел, или pennoncelle, — тонкий флажок тридцати, пожалуй, футов длиной, который трепетал и бился на ветру, как хвост воздушного змея; по этим признакам я и понял, что корабль королевский. Повсюду царила неразбериха, толчея вооруженных людей, высаживающихся на берег с маленьких лодок. Шум стоял ужасающий; трубачи в красных шапках и голубых дублетах вздымали к небу тонкие серебряные трубы и выдували сигналы; рыцари в стальных доспехах двигались вперед с обнаженными мечами; пешие воины заряжали арбалеты; копья указывали вверх, на склон холма, или наклонялись в боевое положение; а в центре — сам король, в полном вооружении под флорентийской парчой, в диадеме, охватывающей украшенный перьями шлем, с копьем в руке, рвался вперед, восседая на огромном destrier[10] полностью закованном в броню и увенчанном плюмажем, не уступающим королевскому. Шумный лес пик и копий двигался к городу, а со стен таращились испуганные лица под тюрбанами, и метательные дротики уже летели в стальные шлемы.

Священник улыбнулся моему ошеломлению. Это не гобелен, а самое настоящее чудо! Какой магией цветной шелк и шерсть оживили давнюю битву настолько, что человек, смотрящий на нее сегодня, понимает, какое возникает ощущение, когда двигаешься в жестких доспехах и держишь меч в закованной в сталь руке; чувствует, каково слышать гром труб и видеть короля в доспехах, скачущего на битву под знаменем, несомым впереди! Оглядевшись, я увидел, что вся ризница завешана подобными гобеленами. Каждый последующий продолжал историю на шаг дальше. Второй был, возможно, самым интересным из всех. Он изображал осаду города, которую нападавшие не могли осуществить только силой оружия. Чтобы блокировать город, они привезли с собой на кораблях полуготовый частокол, который и устанавливали на втором гобелене вокруг всего города, кроме как со стороны моря, где на якоре стоял флот. Частокол состоял из крепких деревянных брусьев, вкопанных в землю и скрепленных вместе. В нем были проходы, запиравшиеся засовом, и у каждого проема стояла вооруженная стража. Мне это напомнило построенный заранее форт, который, как говорят, Вильгельм Завоеватель перевез с собой через Ла-Манш, когда вторгся в Англию. На этом гобелене снова величественный король ехал в сопровождении трубачей, знаменосцев и телохранителей; пока он озирает город, где мусульманин вельможного вида, кажется, подает сигналы бедствия, воины укрывают бомбарды за деревянными щитами, а одну уже взгромоздили на колеса. Эта сцена, как и прочие, может совершенно заворожить изучающих средневековое оружие, а остальные люди, менее интересующиеся техникой, обнаружат себя перенесшимися из современного мира в непривычную красоту средних веков. Те из нас, кто видели ковер цветов, выросший, поверх шрамов войны — даже в сердце Лондона, — заметят с симпатией, что средневековый художник заполнил каждый клочок земли, не занятый принадлежностями средневековой войны, свежайшими и великолепнейшими цветами, выглядывающими из травы.

Священник рассказал мне, что эти гобелены изображают марокканскую экспедицию 1471 года, предпринятую Альфонсо V Португальским, и я тем более заинтересовался, поскольку этот король был внуком Филиппы Ланкастер, дочери Джона Гонта, и в его жилах текла кровь Плантагенетов. Филиппа наверняка была прекрасной женщиной, поскольку вырастила троих замечательных сыновей, а нет лучшей награды для любой матери. Имена этих сыновей: Дуарте, или Эдуард, названный в честь английского Эдуарда III; Педру, трагически погибший благородный рыцарь; и бессмертный Энрике Мореплаватель, дело чьей жизни — школа навигации в Сагреше — вдохновило морские исследования половины земного шара. Приятно вспоминать, что Энрике (или Генрих) Мореплаватель был отчасти англичанином. Альфонс V, король с пастранских гобеленов, — сын первенца Филиппы, Эдуарда, и он присутствует на гобеленах со своим сыном Жуаном, который потом наследовал отцу, а во время экспедиции был шестнадцатилетним юношей, завоевывавшим себе шпоры.

Священник рассказал, что эти гобелены считаются сотканными на станках Паша Гренье в Турнее по рисункам Нуну Гонсалвеша, который в то время был в Португалии придворным художником. Предполагается, что их создали сразу после экспедиции 1471 года, чтобы запечатлеть воспоминания очевидцев. Как гобелены оказались в Пастране, не очень ясно. Считается, что они висели в оружейном павильоне короля Португалии, а во время войны с Испанией попали в качестве трофеев в руки семьи Мендоса — и впоследствии очутились в Пастране. Об этих гобеленах, насколько мне известно, на английском не написано ни слова, поэтому я попытался с помощью священника разобраться в изображенных на них событиях.

Первый гобелен показывает высадку португальской армии перед Арзилой (Асилой) в Марокко. Затрудняет понимание сюжетов этих картин нарушение художником единства времени и действия в попытке показать различные моменты осады, которые происходили не одновременно. В результате на одном гобелене могут разворачиваться пять или шесть эпизодов, которые происходили в различное время, но с теми же ведущими актерами — королем Альфонсо и принцем Жуаном — в главных ролях. Ключ к этим сценам — огромный личный штандарт короля: где вы его видите, там найдете и самого монарха. Этот отличительный знак больше похож на маленький зонтик со снятой тканью и открытыми спицами при оставленной на месте окантовке; и я очень сомневаюсь, что кто-нибудь сможет догадаться, каков смысл данного предмета. Как считается, он представляет собой водяное колесо, роняющее капли при вращении — знак, что никогда не прекратится плач короля об утрате его возлюбленной жены Изабеллы. Вот мы видим короля, бредущего через волны: разразился шторм, и войска было трудно высадить; но за Альфонсо, бесстрашно бросившимся в воду, последовала вся армия — потеряв две сотни жизней. Этих несчастных можно углядеть на другой части гобелена барахтающимися в воде. Вот замечаем короля, вскочившего на лошадь — и снова пешего, идущего к городу. Следующий гобелен — это сама осада с возведением частокола. Здесь снова король присутствует сразу в нескольких местах. Третий гобелен, самый многолюдный и «шумный» из всего набора, показывает финальный штурм, с королем, руководящим атакой, — вновь гремят трубы, а рыцари и солдаты врываются в город через бреши в стенах или карабкаются на стены по раздвижным лестницам. Огромные печальные мавры сражаются на стенах и бегут, когда начинается кровопролитная рукопашная. Возможно, это лучшее изображение короля, восседающего на боевом жеребце, в красной бархатной мантии, гармонирующей с алой парчовой попоной коня, закованного в великолепные латы почти полностью — как и всадник.

На четвертом гобелене декорации меняются. Мы видим вход христиан в разоренный Танжер. В центре гобелена — типичный обнесенный стеной городок с башенками и зубчатыми стенами и несколькими минаретами для придания мавританского колорита; море лижет стены, а у подножия башен растут красивые звездчатые цветы. Слева рыцари приближаются к молчаливому городу, пешие и верхом, и скованные позы этих одетых в пластинчатые доспехи людей, сжимающих мечи и копья, переданы восхитительно. Рыцарь в броне въезжает в главные ворота города с королевским знаменем, которое он установит на стене над воротами, а в фоне прекрасно ощущается присутствие огромной армии. Герой этого гобелена — не король и не принц, но важный молодой человек в доспехах, который едет на прекрасном боевом коне, бронированном и украшенном плюмажем, как и он сам: это дон Жуан, коннетабль Португалии и сын герцога Брагансы. В то время как все это происходит слева от молчаливого города, мавританские жители видны справа — в неспешном и полном достоинства исходе. Те, кто создавал эти гобелены, жили примерно спустя тридцать лет после того, как турки захватили Константинополь, и, без сомнения, одежды византийских беженцев были более знакомы глазу европейцев, чем платье мавров; этим можно объяснить, что мы видим великолепную толпу в сверкающей парче и золоте, в разнообразных головных уборах, от тюрбанов до маленьких конических шапочек, увенчанных мехом, а женщин — без покрывал и в платьях, с виду совершенно греческих. И толпа в разноцветных туфлях идет по полям цветов.

Еще два гобелена — полагаю, работы другого художника и другого ткацкого стана — изображают осаду Алькасаркивира на марокканском побережье, и хотя их признают выдающимися в любом другом месте, в моем восприятии они существенно уступают тем, что описаны мною выше.

Потом священник показал несколько церковных реликвий, но, как мне показалось, то и дело отвлекался от золотых реликвариев и крестов, великолепных самих по себе, словно вновь и вновь переносясь в крик и сумятицу боя, где трубачи выдували призывы, а король мчался на коне посреди серебряных маргариток.

— Не желаете ли осмотреть погребальные склепы? — спросил священник и повел меня обратно в церковь.

§ 3

Мы спустились по ступенькам слева от алтаря и вошли в известняковый склеп, где я увидел упокоенной при грубом свете незатененных электрических ламп изрядную часть земного великолепия. На полке стояли старинные маленькие гробы, забранные обручами из потускневшего металла, и каждый гробик был снабжен замочной скважиной, словно походный сундук. Здесь были похоронены дети, едва успевшие сделать свои первые шаги по стезе грандов. Остальную часть склепа занимали могилы семей Мендоса и Пастрана, в два ряда, обращенные друг к другу. Я подошел к надгробию доньи Аны Мендоса-и-де-ла-Серда, одноглазой принцессы Эволи.

Священник конечно же знал истории, связывающие ее имя с именем Филиппа II, но был убежден, что это сплетни, и говорил о принцессе в мягком и добросердечном тоне, как о сильной и властной женщине, которая уже ответила за свои грехи перед высшим судом и теперь недосягаема для земного суда и приговора.

На картине в Пастране принцесса показана благочестиво преклоняющей колена рядом с мужем, пока святая Тереза оделяет двух монахинь-кармелиток одеяниями; здесь принцесса — молодая женщина выдающегося очарования и красоты. Она одета в приталенное закрытое платье по моде тех дней, с рукавами-буфами; плотный плиссированный воротник обрамляет овальное лицо, совершенное, если не считать черной повязки на правом глазу. Я спросил священника, знает ли он, как принцесса потеряла глаз. Он ответил, что история, бродившая по Испании в течение многих веков, приписывает эту потерю несчастному случаю на охоте или во время фехтования с одним из пажей. Самый последний из биографов доньи Аны, доктор Грегорио Мараньон, отвергает обе версии и считает, что принцесса просто могла быть косоглазой.

Она вышла замуж совсем юной — за Руя Гомеса де Сильву, фаворита Филиппа II, и за четырнадцать лет супружеской жизни стала настоящей матроной большой семьи. Гомес, человек тактичный, умел обуздывать свою властную жену, но время от времени у нее все же случались вспышки гнева — особенно в отношениях со святой Терезой, которая была в определенном смысле ничуть не менее деспотичной. Можно вспомнить, в частности, как святая Тереза приехала в Пастрану, чтобы основать там женский монастырь.

Принцесса держала себя очаровательно и убедила святую Терезу показать ей рукопись «Моей жизни» — разумеется, в строжайшем секрете. Потом книга пошла по рукам во дворце, и, поскольку некоторые из переживаний святой казались фантастическими людям без всякого опыта духовной жизни, над Терезой стали насмехаться за спиной, и, куда хуже, кто-то сообщил инквизиции, что на книгу следует обратить внимание. Всегда готовая обрушиться, словно кузнечный молот, на самозванных святых и истеричных монахинь, инквизиция приняла дело к рассмотрению, и, как иногда говорят (ошибочно), расследование задержало публикацию этой знаменитой работы на десять лет. На самом деле инквизиция не нашла в книге признаков ереси, и сама святая Тереза оставила ее у инквизиторов для пущей безопасности: пока рукопись не понадобится, чтобы снять копию для других монастырей.

Тем не менее этот инцидент не способствовал теплым чувствам между двумя женщинами, и когда принцесса начала помыкать кармелитками в Пастране и изводить их, святая Тереза чрезвычайно разгневалась. Принцесса не останавливалась ни перед чем, чтобы получить желаемое. Возгоревшись добыть для монастыря статую неоспоримой и испытанной святости, она, говорят, выкрала священное изваяние Nuestra Señora del Soterrano — Пресвятой Девы Подземелья — из часовни замка Сорита в Эстремадуре. Принцесса завернула статуэтку в белую ткань и унесла ее в сумке. Подобные действия не могли не привести к разрыву между святой Терезой и принцессой: разрыв случился, когда принц Эволи умер, и в первом порыве горя вдова решила стать монахиней в своем собственном монастыре. Кармелитки пришли в ужас от мысли о столь знатной новенькой. «Принцесса — монахиня?! — воскликнула настоятельница. — Тогда, полагаю, сей дом обречен». Она оказалась хорошей пророчицей: принцесса перевернула монастырь с ног на голову. Она настаивала на том, чтобы к ней обращались, титулуя, и ожидала, что монахини будут прислуживать ей на коленях. После нескольких месяцев беспорядков святая Тереза послала двух монахов в Пастрану с приказом закрыть монастырь, а монахинь перевезти в Сеговию. Гнев принцессы был столь силен, что поезду из пяти экипажей с монахинями пришлось украдкой выезжать из Пастраны в полночь, чтобы избежать ярости властительницы.

Принцесса вернулась в мир — и с головой погрузилась в политические интриги. Доктор Грегорио Мараньон в своей книге «Антонио Перес» опровергает слухи о ее романах, все еще бродящие по Испании, и считает, что она была своевольной женщиной с ненасытной жаждой властвовать и повелевать. Принцесса заключила союз, который мог быть и сугубо деловым, со статс-секретарем короля Филиппа Антонио Пересом. Это был человек, добившийся успеха собственными силами, он обладал выдающимися способностями и был совершенно лишен нравственности — надушенный денди, посвященный во все темные тайны Эскориала. Он мог влиять на решения короля. Перес и принцесса настолько погрязли в опасных интригах, что настал момент, когда они поняли: для сохранения безопасности придется убить человека, которому известно об их проделках, — Хуана де Эскобедо, секретаря дона Хуана Австрийского. Перес искусно наушничал королю, и без того склонному к чрезмерной подозрительности, и убедил монарха казнить Эскобедо по обвинению в государственной измене. В современных автократиях такие убийства известны как «устранения», но в шестнадцатом веке их именовали «экзекуциями», и король, отдававший приказ о казни — а это было обычным делом, — не испытывал затруднений с получением прощения и отпущения грехов от церкви.

Самое интересное в убийстве Эскобедо — топорность исполнения. Я всегда воображал, что яд, который можно бросить в кубок с вином или впрыснуть в апельсин, в шестнадцатом веке было столь же легко добыть, как аспирин в нынешнем, — но ничего подобного. Для начала убийцы послали человека в Мурсию собрать ядовитые растения, потом изготовили отвар и опробовали его на молодом петушке. Птица осталась невредимой. Тогда убийцы подлили «водичку» Эскобедо, но ему, как и петушку, ничего не сделалось. Они попытали счастья с порошком, от которого жертва только заболела. Наконец, потеряв терпение, заговорщики решили прибегнуть к кинжалу. И снова — можно было бы подумать, что кинжал и наемного убийцу, который воспользуется оружием, не составляло труда найти на каждом углу старого Мадрида; увы — и это было не так. Один из заговорщиков отправился в собственные владения, чтобы найти друга, имевшего стилет «с очень тонким лезвием», а остальные поехали в Арагон нанимать desperados[11]. В конечном счете Хуан де Эскобедо был заколот ночью на мадридской улице, когда возвращался домой.

Сплетни сразу же связали Переса и принцессу с этим преступлением. Король скоро узнал, что Перес лгал ему об Эскобедо и выманил разрешение на «экзекуцию» невиновного. Филипп тут же велел арестовать Переса и принцессу. Перес был обвинен в убийстве, но ухитрился бежать во Францию, а позже в Англию, где подружился с Роджером Бэконом и графом Эссексом. Он имел огромный успех в обществе и — странно сказать — стал пионером зубной гигиены в том веке, когда, по свидетельству доктора Мараньона, почти каждый старше сорока был беззубым. Перес страстно увлекался духами и лосьонами, каковые обычно смешивал сам, и его полоскания для зубов, а также зубочистки и перья, которыми он чистил зубы, пользовались огромным спросом среди французской аристократии. «Зуб дороже бриллианта» — такова была одна из его поговорок: ею не пренебрегли бы и современные производители зубных паст. В конце концов Перес умер в одиночестве и забвении — как многие из испанцев, на чужбине.

Принцесса Эволи последние тринадцать лет жизни провела в комнате дворца, в котором она когда-то жила в королевской пышности. Ее комната запиралась на замки и засовы, окна — на железные запоры, и бедная женщина общалась с тюремщиками через решетку, как в монастыре. Создается ощущение, что ее грехи были куда тяжелее, чем утверждается в сохранившихся свидетельствах. Ее муж был близким другом короля, а сама принцесса служила фрейлиной у юной королевы Испании, Елизаветы Валуа. Однако никакие воспоминания о былом не смягчили сердце короля. Он оставался глух ко всем мольбам. Даже могущественные родственники не могли просить за принцессу. На первый взгляд, ее наказали чудовищно жестоко.

Я так и сказал священнику. Он пожал плечами, привычный к исповедям грешников и наложению епитимий; подобно хорошему юристу, он не торопился высказываться, покуда не узнает всех фактов (а этого, полагаю, никогда не произойдет). Я бросил последний взгляд на склеп, где неистовая донья Ана лежит рядом с единственным человеком, который был ей когда-либо близок, с пожилым и тактичным мужем — уж конечно, единственным, кто умел обуздывать ее ярость. Пока священник выключал свет и мы поднимались обратно в церковь, я подумал, насколько странным был их союз: знатная дама, наследница королей, как она гордо именовала себя в посвятительной надписи в монастыре, и надушенный парвеню Антонио Перес.

Мы со священником попрощались. Я повернулся еще раз посмотреть на дворец, настоятельно требовавший реставрации, — совершенный фон для пастранских гобеленов. Я спросил местного крестьянина, известна ли комната, в которой сидела в заточении принцесса. Он провел меня к фасаду и указал на башню справа от ворот, где я увидел плотно зарешеченное окно.

Я отправился в маленький бар в нескольких шагах от рынка, где хозяин за стойкой, имевший вполне столичный вид в своем белом фартуке, подал пиво со льдом и, специально для иностранца, выудил из банки несколько анчоусов и принес на блюдце с зубочистками. В городке было две мельницы и три пресса для оливкового масла, рассказал мне хозяин, и люди из селений на несколько миль вокруг приезжают в Пастрану за покупками. Основная сельскохозяйственная культура здесь — оливки. Неужели я проделал весь путь из Мадрида только для того, чтобы взглянуть на гобелены? Я видел, как он размышляет, сколь странен этот мир. Я пояснил, что также приехал, чтобы посмотреть на дворец доньи Аны.

— О, La Canela! — протянул он.

Это испанское слово обозначает корицу, а еще так называют прекраснейших дам.

Я вернулся на главную дорогу и доехал до Алькала-де-Энарес, когда начало темнеть. В ресторане «Hosteria de Estudiante» я поужинал под потемневшими от возраста потолочными брусьями. На крюках висели в ряд свиные бурдюки — жирные, черные и наполненные вином. Хозяин аккуратно развязал горлышко одного, ловко пустил струйку вина в кувшин и принес последний на мой стол. Я съел moje[12], суп из Ла-Манчи, приправленный помидорами и душистым перцем, потом мне принесли огромный кусок жареного барашка, коричневый и хрустящий, только что из печи. Девушка, которая могла бы быть сестрой Дульсинеи, поставила на стол сыр и тарелку апельсинов.

Весь обратный путь в Мадрид я думал о том старом городке в Кастилии, где великие люди своего времени спят в чистом белом склепе под церковью.

§ 4

Однажды днем я шел по прохладной аллее к Прадо, чтобы провести часок наедине с Франсиско Гойя-и-Лусьентесом. В Англии и Франции нет возможности осознать, насколько великим художником был Гойя, поскольку ни в Национальной галерее, ни в Лувре нет ни одной из его прекраснейших работ, а репродукции, на мой взгляд, всегда получаются неудачные, даже в цвете. Во всяком случае, нередко тех, кто знаком лишь с фотографиями картин Гойи, охватывают изумление и восторг, когда они оказываются перед оригиналами. Таков, по крайней мере, мой собственный опыт.

Гойя — сын арагонского крестьянина, родившийся в 1746 году, и вырос весьма безобразным, похожим на лягушку-быка. Он обладал той смесью уродства и жизненной силы, которая необычайно привлекательна для некоторых женщин. У него был хороший голос, он умел играть на гитаре — и, будучи юношей, быстро почел за лучшее бежать из Мадрида. Не имея денег, он, говорят, присоединился к cuadrilla, труппе матадоров, и скитался с ними из города в город, пока не добрался до Средиземного моря. Оттуда он начал свой путь в Рим, где учился рисованию, как говорят, попал в беду — предание упоминает женский монастырь — и был вынужден вернуться в Испанию. Он женился на дочери придворного живописца и в тридцать лет оказался модным художником, которому король Карл IV, скандальная королева Мария Луиза, норовистый и малоприятный наследник Фердинанд и Мануэль Годой, любовник королевы, а также многие сановники Испании и их жены считали за честь позировать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад