— Но это не мешает мне иметь товарищей.
Жербье поправил полотенце на бедрах и снова принялся за гимнастику. Красная куртка Легрэна медленно растаяла в струях дождя.
■
Во второй половине дня немного прояснилось, и Жербье обошел лагерь. Это заняло у него несколько часов. Плато было огромное, всю его площадь занимали бараки заключенных. Видно было, что лагерь расширялся беспорядочными толчками, по мере того как приказы Виши гнали на это голое плоскогорье все новые и новые толпы арестованных. В центре высилось первоначальное ядро, подготовленное для немецких военнопленных. Строения здесь были прочные и выглядели вполне пристойно. В лучших из них разместились службы лагерной администрации. Дальше, насколько хватал глаз, шли вереницы бараков — из досок, из гофрированного железа, из просмоленного картона. Это напоминало зону нищеты и отверженности, опоясывающую большие города. Лагерю требовалось все больше и больше места.
Больше места для иностранцев. Для спекулянтов. Для франкмасонов. Для кабилов. Для противников Легиона. Для евреев. Для крестьян, уклонявшихся от поставок. Для цыган. Для рецидивистов. Для политически неблагонадежных. Для подозреваемых в неблагонадежности. Для тех, кто был правительству неугоден. Для тех, чьего влияния на народ опасались власти. Для тех, на кого поступили доносы, но не нашлось улик. Для тех, кто отбыл срок наказания, но кого не хотели выпускать на волю. Для тех, кого судьи отказывались судить и кто был наказан за свою невиновность...
Их были сотни и сотни — людей, арестованных у себя дома, на работе, на улице, в их будничном бытии и отправленных в лагерь одним росчерком чиновничьего пера, посаженных на неопределенный срок, свирепо выброшенных из жизни; так море швыряет на илистый берег обломки кораблекрушения, и потом до них уже не могут добраться лапы прибоя.
Для охраны этих людей, число которых с каждым днем возрастало, требовались другие люди, все возраставшее множество других людей. Их набирали случайно, в спешке, без всякой системы, вербовали среди безработных самого низкого пошиба, среди всякого сброда, среди прощелыг и проходимцев, среди алкоголиков и дегенератов. Они щеголяли в своих собственных отрепьях, украшенных формальными атрибутами власти: беретом и нарукавной повязкой. Платили им мало. Но эти подонки вдруг ощутили свое всемогущество. Они проявляли страшную жестокость. Они выколачивали деньги буквально изо всего: из голодного пайка заключенных, который они урезывали наполовину, из табака, из мыла, из любых хозяйственных мелочей, которые тут же перепродавали за чудовищную цену. Воздействовать на охранников можно было одним лишь способом — используя их продажность.
Во время прогулки Жербье договорился с двумя из них, что они станут его поставщиками. Он обменялся несколькими словами и с заключенными, которые валялись возле своих бараков. У него было такое чувство, что перед ним плесень, нечто вроде бурых грибов в человеческом образе. У этих голодных, ничем не занятых, небритых и немытых людей, дрожавших от холода в своих красных куртках, были тусклые и пустые глаза, безвольные вялые рты. Жербье подумал, что утрата человеческих качеств здесь довольно естественна и закономерна. Когда в лапы врага попадали настоящие борцы, их, как правило, держали в тюрьмах, в глухих каменных мешках, — или передавали гестапо. Даже и в этом лагере наверняка были люди, не утратившие решимости и не поддавшиеся разложению. Но требовалось время, чтобы обнаружить их в гуще огромной, сломленной горем толпы. Жербье вспомнил Роже Легрэна, его измученное, но непреклонное лицо, его худые мужественные плечи. А ведь его дольше, чем всех остальных, гноили в этой яме. Жербье направился к электростанции, она находилась среди центральных зданий, именовавшихся в лагере «Немецким кварталом».
По дороге Жербье увидел группу изможденных кабилов, похожих на скелеты; вытянувшись в цепочку, они катили перед собой тачки с мусором. Они шли очень медленно. Казалось, их запястья вот-вот переломятся пополам. Их головы едва держались на тощих птичьих шеях. Один из них споткнулся, тачка опрокинулась, мусор вывалился на землю. Прежде чем Жербье успел понять, в чем дело, свора обезумевших людей кинулась подбирать смрадные отбросы. Следом подоспела другая свора. Охранники начали избивать людей — кулаками, ногами, палками, бычьими жилами. Сперва они делали это по служебной обязанности, стремясь навести порядок. Но скоро стали получать удовольствие от самого процесса избиения. Хмелея от наносимых ударов, они метили в самые уязвимые и болезненные места: в живот, поясницу, под ложечку, в пах. Били до тех пор, пока жертва не теряла сознания.
Внезапно Жербье услышал глухой и хриплый голос Легрэна:
— Я схожу с ума при мысли о том, что этих несчастных взяли в Африке, у них на родине. Пели им о Франции, о прекрасной Франции, о добром дедушке маршале. Обещали по десять франков в день; а когда они прибыли на место, на стройки, им стали платить вдвое меньше. Они спросили почему. Их отправили сюда. Мрут здесь, как мухи. А с теми, кто еще не успел умереть, происходит вот это...
Легрэну не хватило воздуха, и он закашлялся.
— За все будет уплачено сполна, — сказал Жербье.
Его усмешка обозначилась сейчас особенно резко. Люди обычно чувствовали себя неуютно, когда на лице Жербье появлялось это выражение. Но Легрэну оно внушило доверие.
■
К середине мая установилась хорошая погода. Поздняя весна вспыхнула разом и во всем своем великолепии. В лагерной траве расцвели тысячи мелких цветов. Заключенные стали греться на солнце. Среди цветов там и сям виднелись острые позвонки и худые ребра, желтела дряблая кожа, торчали тонкие руки. Жербье, который целыми днями шагал по плато, то и дело натыкался на хворых людей, словно пришибленных блеском весны. Никто не мог бы сказать, какие чувства испытывал он к этому люду — отвращение, жалость или безразличие. Он и сам этого не знал. Но когда он заметил в полдень Легрэна, который, как и все, расположился на жарком солнце, он быстро подошел к нему.
— Не делайте этого, сейчас же прикройтесь, — сказал он.
Юноша не послушался, и Жербье набросил куртку на его жалкий торс.
— Я слышал, как вы хрипите и кашляете во сне, — сказал Жербье. — У вас неладно с легкими. Солнце для вас очень опасно.
До сих пор Жербье проявлял к Легрэну не больше интереса, чем к аптекарю или к полковнику.
— Вы не похожи на врача, — удивленно сказал Легрэн.
— А я и не врач, — сказал Жербье, — но я руководил строительством линии высокого напряжения в Савойе. Там были туберкулезные санатории. Я беседовал там с врачами.
У Легрэна загорелись глаза. Он воскликнул:
— Вы электрик?
— Так же, как вы, — весело сказал Жербье.
— О нет! Я вижу, вы птица высокого полета, — сказал Легрэн. — Но все-таки мы могли бы с вами потолковать о нашей профессии. — Испугавшись своей дерзости, Легрэн тут же добавил: — Время от времени.
— Да хоть сейчас, если хотите, — сказал Жербье.
Он растянулся рядом с Легрэном и, покусывая травинки и цветочные стебли, принялся слушать его рассказ о группе, обслуживавшей электрогенератор, где он работал.
— Хотите, я вас туда проведу? — спросил в завершение Легрэн.
И Жербье увидел электростанцию — довольно примитивную, но содержавшуюся с любовью и знанием дела. Увидел он и помощника Легрэна. Это был старый инженер, австрийский еврей. Ему пришлось бежать из Вены в Прагу и из Праги во Францию. Он был необычайно робок, старался занимать как можно меньше места. Казалось, после всех своих скитаний и передряг он теперь был вполне доволен судьбой.
■
Мнение, которое Жербье составил об этом человеке, позволило ему ощутить весь трагизм сцены, разыгравшейся несколько дней спустя.
Перед воротами концлагеря остановилась гестаповская машина. Поднялся шлагбаум. Несколько охранников в беретах и нарукавных повязках вскочили на подножки, серая машина медленно двинулась к «Немецкому кварталу». Она подъехала к электростанции, из нее вышел эсэсовский офицер и сделал охранникам знак следовать за ним внутрь здания. Был час солнечных ванн. Многие заключенные поднялись с земли и приблизились к машине. Шофер в солдатской форме курил сигару, пуская дым из ноздрей широкого курносого носа. Он не смотрел на обступавших машину людей, изможденных, полуголых, молчаливых. В тишине раздался крик, потом второй, третий. Крики слились в протяжный вопль — в вой раненого зверя. По рядам полуголых людей прошла волна паники. Но ужас заворожил их, не позволяя сдвинуться с места. Они ждали. Охранники выволокли из электростанции человека с седой головой. Старый инженер бился у них в руках и не переставая кричал. Он увидел толпу полуголых, молчаливых, бледных людей. Из горла его рвались бессвязные слова. Можно было разобрать только: «Французская территория... французское правительство... свободная зона... право убежища...»
Жербье сначала стоял в стороне от зрителей, потом, сам того не замечая, подошел к ним вплотную, прошел сквозь задний ряд, потом через следующий, дошел до переднего ряда, прошел сквозь него. Дрожащая горячая рука легла на его запястье. Тело Жербье сразу расслабилось, в глазах погасло напряжение.
— Спасибо, — сказал он Легрэну.
Жербье тяжело дышал. С жадным отвращением смотрел он, как охранники швырнули старого инженера в машину, а шофер все пускал дым из широченных ноздрей.
— Спасибо, — сказал Жербье еще раз.
Губы его скривились в обычной усмешке, в которой глаза не принимали никакого участия.
Вечером в бараке Легрэн хотел было заговорить о случившемся, но Жербье уклонился от разговора. То же самое повторилось и в последующие дни. Впрочем, учителю Армелю становилось все хуже, и мысли Легрэна были заняты теперь только умиравшим другом.
Молодой учитель умер ночью, в среду. На рассвете кабилы унесли остывшее тело. Легрэн отправился на работу. День прошел точно так же, как предыдущие дни. Когда Легрэн вернулся в барак, полковник, аптекарь и коммивояжер прервали партию в домино, стали утешать его.
— Не нужно, — сказал Легрэн. — Теперь Армелю хорошо.
Жербье ничего не сказал Легрэну. Он протянул ему пачку сигарет, купленную у охранника. Легрэн выкурил три сигареты подряд, несмотря на душивший его кашель. Стемнело. Охрана произвела перекличку, заперла двери. Полковник, коммивояжер, аптекарь заснули. Легрэн, казалось, немного успокоился. Жербье тоже уснул.
Его разбудил знакомый звук. Легрэн кашлял. Жербье больше не мог уснуть. И вдруг он понял. Легрэн заставлял себя кашлять, чтобы подавить рвавшиеся из груди рыданья. Жербье нашел в темноте руку Легрэна, шепнул:
— Я здесь, старина.
С того места, где был матрас Легрэна, несколько секунд не доносилось ни звука. «Он борется за свое достоинство», — подумал Жербье. Он угадал. И все же Легрэн был только ребенком. Жербье вдруг почувствовал, как к нему прильнуло невесомое тело, прижались костлявые плечи. Он услышал жалобный вздох, с трудом различил слова:
— У меня больше нет никого на свете... Армель ушел. Может, он сейчас у своего бога. Он так в него верил. А мне никогда не увидеть Армеля... Я в это не верю, мосье Жербье... Простите меня... я больше не могу. У меня нет никого. Говорите со мной хоть иногда, мосье Жербье, ладно?
Тогда Жербье шепнул Легрэну в ухо:
— У нас в Сопротивлении не оставляют товарища в беде.
Легрэн умолк.
— В Сопротивлении. Ты слышишь? — продолжал Жербье. — Запомни это слово и спи. Теперь это самое прекрасное слово во французском языке. Ты не мог его знать. Когда оно родилось, ты уже томился здесь. Спи, я обещаю тебе обо всем рассказать.
■
Жербье пошел проводить Легрэна до электростанции. Шли медленно. Жербье говорил:
— Понимаешь, они прибыли на танках, с пустыми глазами. Они считали, что гусеницы танков существуют для того, чтобы дать народам новый закон. Они сделали много танков и поэтому верили, что рождены для того, чтобы написать этот новый закон. Они ненавидят свободу и разум. Истинная цель, ради которой они начали войну, — смерть человека, мыслящего и свободного. Они хотят уничтожить всех, у кого не пустые глаза. Они нашли во Франции людей с такими же вкусами, и эти люди пошли к ним на службу. Они-то и хотят сгноить в этом лагере тебя, еще не начавшего жить. Они убили Армеля. Ты видел, как они выдали немцам несчастного человека, верившего в право убежища. И при этом они заявляют в печати, что завоеватели великодушны. Гнусный Старик пытался развратить страну. «Будьте благоразумны, будьте трусливы, — проповедовал он. — Забудьте о том, что вы были горды, веселы и свободны. Покоритесь победителю, улыбайтесь ему. Он разрешит вам прозябать где-нибудь в уголке». Люди, окружавшие Старика, прикинули, что Франция доверчива и миролюбива. Что она — страна чувства меры и золотой середины. «Франция настолько цивилизовалась и изнежилась, — думали они, — что утратила дух подпольной борьбы и героической смерти. Она подчинится, она заснет. А пока она будет спать, мы сделаем так, чтобы она проснулась с пустыми глазами». И еще они думали: «Мы не боимся этих бешеных патриотов. Они разобщены. Они безоружны. А мы под защитой всех германских дивизий». И пока они услаждали себя подобными мыслями, рождалось Сопротивление.
Роже Легрэн шел, не решаясь взглянуть на Жербье. Он словно боялся спугнуть своим вмешательством чудо. Этот человек, такой сдержанный, такой скупой на слова, вдруг разразился пламенной речью... И мир вокруг Легрэна стал вдруг иным... Легрэн видел траву и лагерные бараки, видел красные куртки, видел истощенные фигуры кабилов, вышедших в очередной наряд. Но все изменило свою форму и свое назначение. Жизнь лагеря не ограничивалась больше рядами колючей проволоки. Она выплеснулась и обняла всю страну. Она озарилась и приобрела смысл. Кабилы, и Армель, и он сам вливались в великий людской поток. Легрэн почувствовал, что он постепенно избавляется от своего бунта — слепого, неистового, скованного, смутного, тупого, безысходного, от бунта, который пожирал и раздирал в кровь все его существо. Легрэн приблизился к великой тайне. Нo он казался себе слишком маленьким и слабым, чтобы поднять глаза на своего спутника, который срывал сейчас перед ним завесы с этой тайны.
— Как все началось, я не знаю, — говорил Жербье. — Думаю, этого не узнает никогда и никто. Но один крестьянин перерезал в поле телефонный провод. Старая женщина ударила своей клюкой немецкого солдата. Появились листовки. Рабочий на бойнях в Ла-Вийет швырнул в холодильную камеру немецкого капитана, который слишком уж рьяно принялся реквизировать мясо. Горожанин послал в противоположную сторону победителей, опросивших у него дорогу. Железнодорожники, кюре, браконьеры, банкиры помогают сотням людей, бежавших из лагерей. Фермеры укрывают английских солдат. Проститутка отказывается спать с завоевателями. Французские офицеры, солдаты, каменщики, художники прячут оружие. Ты ничего об этом не знаешь. Ты сидел в лагере. Но для того, кто ощутил это пробуждение, эту первую дрожь, — для того это стало самой волнующей вещью на свете. Сок свободы заструился по жилам французской земли. Немцы, и их прислужники, и гнусный Старик решили вырвать опасный росток с корнем. Но чем усердней его вырывали, тем упрямей он рос. Они забили до отказа тюрьмы. Понастроили лагерей. Они совсем обезумели. Посадили за решетку полковника, коммивояжера, аптекаря. И приобрели новых врагов. Они стали расстреливать. Но кровь тоже нужна упрямому растению, чтобы крепнуть и давать новые всходы. Кровь пролилась. Кровь льется. Она будет литься потоками. И растение превратится в лес.
Жербье и Легрэн обошли кругом электростанцию. Жербье еще сказал:
— Тот, кто вступает в Сопротивление, берет на прицел немца. Но в то же время он бьет и по Виши, и по Старику, и по прихвостням Старика, и по коменданту нашего лагеря, и по охранникам, которых ты видишь ежедневно за их грязной работой. Сопротивление — это все французы, которые не хотят, чтобы у Франции были мертвые, пустые глаза.
■
Жербье и Легрэн сидели на траве. Было ветрено, с холмов тянуло прохладой. Смеркалось. Жербье говорил юноше о газетах Сопротивления.
— И люди, которые их выпускают, не боятся писать все, что думают? — спросил Легрэн, и у него зардели скулы.
— Они ничего не боятся, они не признают никакого другого закона, никакого другого хозяина, кроме собственной мысли, — сказал Жербье. — Мысль в них сильнее, чем инстинкт самосохранения. Люди, выпускающие эти листки, никому не известны, но настанет день, когда поставят памятник их делам. Тот, кто добывает бумагу, рискует жизнью. Тот, кто набирает полосу, рискует жизнью. И тот, кто распространяет газету, рискует жизнью. Но ничто не может их остановить. Никто не в силах заглушить крик, который рвется из-под ротаторов, спрятанных по жалким лачугам, рвется из-под станков, укрытых в подвалах. Не думай, что эти газеты выглядят так же нарядно, как те, что продаются открыто на каждом углу. Это крохотные, жалкие листки. Бумага серая, печать плохая. Сбитые литеры, тусклые заголовки, краска смазана. Но люди делают все, что в их силах. Неделю выпускают газету в одном городе, неделю — в другом. В дело идет то, что есть под рукой. Но газета выходит. Статьи прибывают неведомыми путями. Кто-то их собирает, кто-то редактирует. Подпольные бригады верстают. Полицейские, шпики, провокаторы, шпионы мечутся, шарят, вынюхивают, выслеживают. Газета идет по дорогам Франции. Она небольшая, на вид невзрачная. Ее везут в старых, потертых чемоданах. Но каждая строчка в ней — золотой луч. Луч свободной мысли.
— Мой отец был печатник... так что я понимаю, — сказал Легрэн. — Только вряд ли их много, этих газет.
— Их очень много, — сказал Жербье. — В Сопротивлении каждая мало-мальски значительная группа выпускает свою газету, выпускает тиражом в несколько десятков тысяч. Свои газеты есть и у отдельных групп, действующих самостоятельно. Есть газеты в провинциях. Своя газета есть у врачей, у музыкантов, у студентов, у учителей, у преподавателей университетов, у художников, у писателей, у инженеров.
— А у коммунистов? — тихо опросил Легрэн.
— Ну конечно. У них — «Юманите». Как до войны.
— «Юма», — сказал Легрэн, — «Юма»...
Его запавшие глаза светились восторгом. Он хотел сказать еще что-то, но приступ кашля заставил его замолчать.
■
Был полдень. Проглотив по котелку соленой воды, называемой обедом, заключенные валялись на солнце. Легрэн и Жербье улеглись в тени за бараком.
— В Сопротивлении люди гибнут на каждом шагу, — говорил Жербье. — Гестаповцы собирались казнить дочь одного промышленника, потому что она не захотела выдать организацию, к которой принадлежала. Отец добился свидания с ней. Он умолял ее все сказать. Она ответила бранью и
Легрэн потупился и нерешительно спросил:
— Скажите... мосье Жербье... а среди участников этой операции не было коммунистов?
— Все они были коммунисты, — ответил Жербье. — А один коммунист, Габриэль Пери, написал перед смертью слова, которые стали прекрасным девизом Сопротивления. «Я счастлив, — написал он. — Мы готовим поющее завтра».
Жербье положил руку на запястье Легрэна и ласково продолжал:
— Я хочу, чтобы ты понял раз навсегда. Сейчас между коммунистами и остальными французами нет больше ненависти, нет подозрений, нет вообще никаких преград. Все мы ведем одну и ту же борьбу, и враг обрушивает самые страшные удары в первую очередь на коммунистов. Мы это знаем. Мы знаем, что они смелее всех и лучше организованы. Они помогают нам, и мы помогаем им. Они любят нас, и мы любим их. Все стало очень просто.
— Говорите, мосье Жербье, говорите еще, — прошептал Легрэн.
■
Больше всего Жербье говорил по ночам.
Ночами маленький тесный барак щедро отдавал все накопленное за день тепло. Матрасы жгли спину. Мрак душил. Товарищи по заключению ворочались с боку на бок в тяжелом сне. Но Легрэн ничего не замечал, как не замечал и грозного хрипа в собственных легких, заставлявшего его время от времени хвататься обеими руками за грудь. Жербье говорил ему о бесчисленных радиоприемниках и передатчиках, спрятанных в городских квартирах и деревенских домах и позволяющих ежедневно беседовать с друзьями из свободного мира. Он рассказывал ему о работе тайных радистов, об их ловкости и терпении, о смертельном риске, которому они подвергаются, и о чудесной музыке шифрованных передач. Он рисовал перед ним огромную сеть подслушивания и наблюдения, которой Сопротивление опутывает врага, проникая в его планы и документы, пересчитывая его полки и дивизии. Жербье говорил о том, как в любое время дня и ночи, в любую погоду по всей Франции идут, едут, проскальзывают под самым носом у врага бесчисленные связные. И он рисовал перед Легрэном эту подпольную Францию, Францию потайных оружейных складов, Францию командных пунктов, чуть ли не ежедневно переезжающих с места на место. Францию безвестных командиров, Францию мужчин и женщин, без конца меняющих свое имя, одежду, лицо и кров.
— Эти люди, — говорил Жербье, — могли бы спокойно сидеть у себя дома. Ничто не принуждало их к действию. Благоразумие и здравый смысл подсказывали совсем иное: надо есть и спать под сенью немецких штыков, радоваться, видя, как процветают дела, как улыбаются жены, как растут дети. Они могли наслаждаться и материальными благами, и семейными радостями. Их совесть баюкали речи Старика из Виши. Нет, поистине, ничто не принуждало их к борьбе. Ничто, кроме собственной свободной души.
Знаешь ли ты, — говорил Жербье, — что такое жизнь подпольщика, жизнь участника Сопротивления? У него больше нет документов, а если и есть, то подложные или чужие. Нет продуктовых карточек. Он больше не может питаться даже впроголодь. Он ночует на чердаке, или у проститутки, или на полу в какой-нибудь лавке, или в чьем-то пустом амбаре, или на вокзальной скамье. Он не может повидаться с семьей, потому что она под надзором полиции. Если его жена тоже работает в Сопротивлении, — а это бывает довольно часто, — их дети остаются беспризорными. Угроза, что его в любой момент схватят, преследует его по пятам. Каждый день исчезают товарищи, их пытают, расстреливают. Бездомный, затравленный, он идет от пристанища к пристанищу, как бледная тень, как призрак своего прежнего «я».
И Жербье говорил:
— Но он никогда не одинок. Он ощущает вокруг веру и любовь всего порабощенного народа. Он находит единомышленников и помощников, находит везде. В полях и на заводах. В предместьях и замках, среди жандармов, железнодорожников, контрабандистов, торговцев и священников. У старых нотариусов и у девчонок-школьниц. Бедняк делится с ним последним куском хлеба. С ним, не имеющим даже права войти в булочную, ибо он борется за все урожаи Франции.
Так говорил Жербье. И Легрэн, на своем убогом ложе, в душной темноте, открывал для себя новую волшебную страну, населенную борцами, бесчисленными и безоружными, открывал страну людей, связанных священной дружбой, свою новую прекрасную родину. Имя ей было — Сопротивление.
■
Как-то утром, по дороге на работу, Легрэн вдруг спросил:
— Мосье Жербье, вы один из руководителей Сопротивления?
Жербье пристально и чуть ли не жестоко посмотрел на пылающее, изможденное лицо Легрэна. Он прочел на нем безграничную честность и преданность.
— Я работал в штабе одной организации, — сказал он. — Здесь никто об этом не знает. Я ехал из Парижа, меня арестовали в Тулузе, наверно, по доносу. Но никаких улик. Они даже не решились меня судить. Тогда они взяли и отправили меня сюда.
— На какой срок? — спросил Легрэн.
Жербье пожал плечами и улыбнулся.
— Уж это как им заблагорассудится, — сказал он. — Тебе-то об этом известно лучше, чем кому бы то ни было.
Легрэн остановился и потупился. Потом сказал сдавленным, но твердым голосом:
— Мосье Жербье, надо, чтобы вы отсюда ушли. — Сделал паузу, поднял голову и добавил: — Вы нужны на воле.
Жербье молчал, и Легрэн опять заговорил:
— У меня есть одна идея... я давно об этом думаю... Расскажу вам сегодня вечером.
Они расстались. Жербье купил сигарет у охранника, который был его постоянным поставщиком. Потом обошел лагерь. На его лице была обычная усмешка. А между тем он достиг цели, ради которой он опьянял своими рассказами Легрэна.
■
— Сейчас расскажу вам, какая у меня появилась идея, — прошептал Легрэн, убедившись, что полковник, коммивояжер и аптекарь крепко спят. Он помолчал, подыскивая слова. Потом сказал: — Что мешает вам бежать? Два обстоятельства — колючая проволока и часовые. Что касается проволоки, то почва здесь неровная и есть места, где человек худощавый, вроде вас, мосье Жербье, может под проволокой пролезть, она его только чуть оцарапает.
— Я знаю эти места, — сказал Жербье.