(Добавлю: уже тогда меня увлек этот гениальный мальчик. Поток солнечного света… легкое, трепещущее. Как странно, что он не родился в Италии. Я наслаждался его искусством. Но исповедовал тогда иное. Будучи послом в Берлине, я познакомился с музыкой полузабытого тогда Иоганна Себастьяна Баха. С тех пор строгое искусство Баха и Генделя владело мной. И вот тогда мне стала приходить в голову дерзкая мысль: ввести солнечного мальчика в этот полузабытый мир. Какой удивительный цветок мог произрасти! И какое наслаждение ожидало нас, немногих жрецов истинной музыки! Но для понимания строгой музыки потребна строгая жизнь. Слишком много удач принесла ему судьба. Вот почему я весьма оживился, когда узнал, что новым архиепископом в Зальцбурге стал граф Иероним Колорадо. Я хорошо с ним знаком: непреклонная складка вокруг рта, надменный, неподвижный взгляд… И мне нетрудно было уже тогда вообразить, как они встретятся – избалованный славой юный гений и деспот. Сказка закончилась.)
Я никогда не верил, что Сальери отравил Моцарта…
Привожу с большими сокращениями окончание моей долгой беседы с отцом господина Моцарта.
Леопольд. Сначала мы были благодарны новому архиепископу: он положил мальчику больше жалованья, чем всем остальным. Но потом стал заставлять его – кавалера Моцарта – каждый день в форменной одежде вместе со слугами являться для приказаний. Нет, я понимаю, он хотел обуздать его юношескую спесь, хотел заставить считать себя благодетелем. Но…
(Добавлю от себя: именно тогда я услышал его соль-минорную симфонию… Эта тревога… дерзкие порывы… мимолетное просветление… И яростный взрыв мятежных сил в финале. О! Я понял тогда, что с ним происходит!)
Леопольд. Все кончилось прошением об отставке. И дело было не только в архиепископе. Я приучил Вольфганга к вечным путешествиям, и он не мог усидеть в нашем тихом Зальцбурге… Архиепископ не разрешил мне отправиться с мальчиком. Но я не мог отпустить его одного. Он поехал вместе с матерью. На прощание я дал ему письмо с главными советами: «Ты знаешь, как ты пылок, и как твоя горячность приводит тебя в волнение… о женщинах я не говорю, но запомни: здесь нужна величайшая сдержанность и весь твой разум. Ибо сама природа является нашей западней: кто не напрягает здесь рассудка, обречен на несчастье, которое кончается только со смертью».
Когда их карета отъехала, в ужасе от предчувствия я бросился на кровать и пролежал неподвижно до ночи. Вскоре я получил его первое письмо.
«Сердце мое преисполнено восторгом и восхищением. Мне так весело в этой карете, так тепло, и кучер наш поет и мчит во всю прыть».
И, читая, явственно услышал я его нежный голос и расплакался.
Все случилось, барон, как я предполагал… Это произошло уже в Мангейме. Сначала я почувствовал в его письмах некий излишний восторг. У него острый язык!
(Добавляю: и сколько он сделал ему врагов!)
Леопольд. Мальчик обожает гаерничать. К примеру, в Мюнхене ночью солдаты на каждом шагу воинственно окликают: «Кто идет?!» И он неизменно отвечает им в ответ: «Накось выкуси!..» А тут вдруг тон писем совсем переменился. Одни восторги и описания бесконечных триумфов… Я написал ему, что одним триумфом сыт не будешь. И что пока никто не предложил ему никакой должности, а я оплачиваю бесконечные счета, которые ко мне приходят. В ответ я получил: «Как мне хочется написать оперу. Я завидую всем, кто пишет оперу. Хочется плакать с досады, когда я слышу какую-либо арию…» Да, да… все дело в том, что он влюбился в певицу! Я знавал эту гнусную семью Веберов. Отец служил жалким суфлером. Хищная, жадная жена и четверо дочерей. На беду маленького Моцарта, вторая дочь – пятнадцатилетняя Алоизия – была высокая, стройная красавица, возмечтавшая стать певицей… Узнав все это, я решил проверить, сколь опасно положение. Я написал ему письмо, будто один из его друзей, знаменитый молодой человек, вступил в выгодный брак. В ответ я немедленно получил просто поэму.
«Так жениться я не хотел бы. Я хочу сделать счастливой свою жену, а не составить с ее помощью свое счастье. Знатные люди не смеют жениться по любви. Зато мы, бедные и простые люди, можем взять в жены ту, кого любим…» И так далее…
Я все понял… После чего он завалил меня описаниями тягот «бедных Веберов»… А я?! Его отец?! Семеро детей! И двести жалких флоринов жалованья на протяжении всей жизни!
(Здесь он достал новый ворох писем… И в продолжение нашей беседы весьма часто читал выдержки из них. Он жаждал сочувствия!)
«Дочь господина Вебера обладает красивым голосом. Ей недостает только умения играть на сцене…»
Вы поняли, барон? Он решил ей помочь! Он помнил, как его принимали в Италии, и теперь захотел показаться ей во всем блеске! Он задумал общую поездку. С нею в Италию! А пока сочинял для нее арии… Нет, недаром говорят, глуп, как влюбленный! Его несчастная мать прислала мне письмо: «Ты знаешь, когда мальчик завязывает новое знакомство, он сразу готов отдать последнее… Пишу тебе в величайшей тайне, пока он ест… Придумай, что сделать».
Бедная жена! И я написал ему: «Дражайший сын! Твое предложение разъезжать с Вебером и его дочерью чуть не лишило меня рассудка. Как ты мог хотя бы на час обольстить себя столь отвратительной и явно внушенной тебе мыслью?! Мечтания, одни пустые мечтания!.. Как ты мог позабыть свою славу? Своих старых родителей?.. Нет, нет, я понимаю твое желание помочь… Это ты унаследовал от своего отца! Но прежде всего ты должен помогать своим собственным родителям, иначе душа твоя попадет к черту в лапы! Прочь из Мангейма! Марш в Париж! И скорее! Слава из Парижа распространяется по всему свету! Поступай, как великие люди! Или Цезарь! Или ничто!»
И он подчинился. Тогда он еще помнил наш девиз: «За Богом сразу идет отец».
Он написал мне: «Умоляю, наилучший из отцов, не думайте обо мне ничего плохого… Есть люди, которые считают, что нельзя любить девушку, не имея при этом дурных намерений… Надеюсь, вы простите мне, если я в азарте любви в чем-то забыл меру».
Вот в этот момент мой мальчик ушел от меня! Он подчинился мне, но не простил. Бедняга, он, конечно, поехал в Париж с одной надеждой: вернуться к возлюбленной, но со славой!
(Замечу: все, что он испытал, – в его арии, написанной для Алоизии (К. 294). Эта сладкая мука… и тревожное, тревожное предчувствие!)
Леопольд. Но, к сожалению, Париж успел его забыть. Нет, не зря я ненавидел этот город. Никакого заказа на оперу он там не получил. И с трудом перебивался жалкими уроками. Мой французский друг барон Гримм написал мне: «Чтобы здесь пробиться, необходимы пронырливость, предприимчивость и подлость… Думая о его карьере, я пожелал бы ему иметь вдвое меньше таланта и вдвое больше ловкости…»
А потом как-то ночью пришел наш друг аббат Буллингер и положил передо мною письмо. Мой мальчик писал: «Дорогой аббат. В эти душные дни заболела моя мать… Я метался по раскаленному городу в поисках врача и лекарств… Она умерла у меня на руках. Сейчас ночь, и я пишу письмо отцу. Я пишу ему о матери как о живой… Я боюсь, что он догадается. И шучу. И снова возвращаюсь к ее болезни… Я пытаюсь его подготовить к худшему…»
Несчастный мальчик! Через неделю я получил его письмо: «Я пишу вам в два часа ночи. Нашей дорогой матери больше нет на свете. Она умерла, не приходя в сознание, она угасла, как свеча…»
Я звал его в Зальцбург. Архиепископ снова принял его на службу. Но он писал: «Я радуюсь встрече с вами, наилучший из отцов. И наперед обещаю себе приятнейшие, счастливые дни… Но, клянусь честью, я не могу терпеть Зальцбург и его обитателей! Для меня совершенно невыносима их скучнейшая жизнь».
Это означало: он поспешил из Парижа в Мангейм! Я умолял его уберечься от пустых мечтаний. Но он писал: «Совсем уберечься от мечтаний я не могу, да и вряд ли сыщется смертный, который никогда не мечтал. Но веселые мечты! Мечты сладостные и утешительные, мечты, которые, если б сбылись, сделали бы сносной мою жизнь… такую сейчас печальную…»
Но ничего! Вскоре он познал, что означают пустые мечтания! Эта тварь Алоизия пела в Мюнхене, где ею весьма интересовался баварский государь. И мальчик мой, к счастью, был ей теперь не нужен. И она сказала это ему прямо в лицо. О, он смог тогда понять, как всегда прав его отец!.. И у него хватило мужества пересказать мне в письме всю постыдную сцену.
«Я был ошеломлен. Но я не дал ей это заметить, наилучший из отцов. Я сел за клавир и, стараясь перещеголять ее в легкомыслии, вдруг весело, тенорком запел: „Не задумываясь, я бросаю девушку, которой не мил! Ха-ха-ха…“»
Да, он бодрился, но… Совершенно потерянным он вернулся в добрый наш Зальцбург. Я постарался сделать все, чтобы ему было хорошо. В его комнату поставили удобный шкаф для многочисленного его платья, наша кухарка готовила его любимых каплунов. И я сквозь пальцы смотрел, как дочь моего младшего брата… кузиночка… попыталась его утешить.
Он писал ей очень смелые письма, которые негодница поощряла. И поначалу я с изумлением читал все его фривольности.
Но дальше смелых шуток он не пошел. Только потом я понял: он старался быть веселым и дерзким, но по-прежнему страдал. Страдал! И перенес свое отчаяние на наш тихий Зальцбург: он его возненавидел… К сожалению, досточтимый архиепископ на каждом шагу подчеркивал, что мой мальчик отнюдь не гениальный Моцарт, но лишь слуга, которого он приютил после неудач.
(Добавлю: это было счастьем для музыки. Разбитое сердце – так произрастает вечное.)
Леопольд. И во время его поездки с архиепископом в Вену, вдали от меня, случилось то, что должно было случиться: мальчик опять подал прошение об отставке… Я отлично представлял, что будет, коли он станет жить один в Вене… Он – не подготовленный к мерзостям жизни, привыкший быть за моей спиной. Любая шлюшка может предстать пред ним в образе непорочной девы!.. Он слишком чист для этого подлого мира!.. Я потребовал, чтобы он взял назад свое прошение. Но он ответил мне: «Никогда! Вся Вена уже знает, что я ушел от архиепископа и от его оскорблений… И что же, теперь я должен превратить себя в собачье дерьмо?.. Вам в угоду, батюшка, я готов жертвовать всем: своим счастьем…» Алоизия! Алоизия!.. «Здоровьем, жизнью… но моя честь! Она для меня… и, надеюсь, для вас, превыше всего! Требуйте чего угодно, но не этого! Одна эта мысль заставляет меня дрожать от ярости…»
О, я знал, что наш гордый архиепископ сумеет наказать его. Но я не знал, что это будет столь варварски.
Сначала он не удостоил мальчика ответом… Когда же мой сын явился в третий раз со своим прошением, его принял гофмейстер граф Арко. Он назвал Вольфганга хамом и негодяем, а потом пинком ноги… выбросил его из комнаты. Это было нетрудно. Он такой маленький… И вот его – кавалера ордена Золотой Шпоры, рыцаря, члена двух академий – пинком в задницу… с лестницы…
Мальчик слег. Конечно, он клялся вернуть пинок графу, он писал мне всяческие глупости: «Да, я не граф, но в душе у меня больше, чем у любого графа… и если он оскорбил меня, он – собачье дерьмо!» И т. д. Конец письма меня страшно встревожил… Он писал: «Завтра отправляю письмо графу. Я совершенно спокойно разъясню ему, как подло он исполнил свое дело. Я пообещаю ему встречу на улице… В людном месте он получит от меня пинок в жопу и пару оплеух вдобавок!..» Я умолял его не делать этого из любви ко мне. Это не только лишило бы меня работы, средств к существованию, но принесло бы мальчику новые унижения. Что мог поделать он, маленький, тщедушный, против этих господ, окруженных слугами? К счастью, он так же страстно переживает обиды, как легко их забывает. Уверен, что на третий день пинок под зад испарился из его головы – и он предался опаснейшему счастью обретенной свободы. А я, как осужденный, подставивший голову под топор, начал ждать, когда произойдет неминуемое.
(Добавлю: именно в эти дни я впервые встретился с Моцартом. Он и вправду был пьян от свободы. Свободы и… любви.)
Леопольд. И уже вскоре я начал получать от него восторженные письма. Опять слишком восторженные: «Город полон сейчас цветов и музыки. Ночные серенады здесь так же часты, как в Италии. И в поздний час распахиваются окна, и горожане аплодируют ночным певцам. В то время как наш гнусный Зальцбург храпит!» Далее он писал мне, что получил заказ на оперу. Либретто оперы меня насторожило. Точнее, страстное изложение этого либретто: некий дворянин и его слуга освобождают из гарема когда-то похищенную невесту дворянина… И затем шло почти стихотворение о силе любви дворянина к этой невесте. Невесту звали Констанца… И уже вскоре мне пришлось понять, откуда это имя.
(Все было именно так. В это время Моцарт часто приходил ко мне. И однажды сообщил новость: он поселился в доме своих старых друзей Веберов. Тех самых Веберов! Злосчастная Алоизия к тому времени уже вышла замуж. Я знаком с ее мужем… Господин Ланге – отличный певец… Вместе с ним сия красавица пела теперь в Вене. Бе мать и три незамужних сестры тоже приехали в Вену. Стесненное положение заставило их сдавать комнаты. Моцарт рассказал мне, что госпожа Вебер предложила ему просторную и светлую комнату. И отличный стол. Что для него особенно важно, ибо его желудок весьма чувствителен к плохой еде и он страшится отравиться в наших мерзких трактирах. Веберы избавили его от всех житейских забот. Он сказал мне: «Я привык жить в семье. У Веберов я вновь почувствовал себя в отчем доме…» Его дом носил премилое название: «Петр в Оке Божьем». Он записал мне свой адрес. Эта запись его рукой до сих пор хранится в моем столе.)
Леопольд. Вы можете представить, что я пережил, когда узнал: проклятая Веберша опять заполучила его в свой дом! Он чувствовал мою печаль и решил успокоить – сообщил, что Алоизия вышла замуж… Но я-то знал: там еще три сестры! Три незамужних сестры, хитрющая мать и мой пылкий сын в одном доме!!! И скоро, скоро я получил весть: «Наилучший из отцов. Спешу тебе рассказать о Констанце. Она моложе Алоизии. Это милая, добрая, чудесная девушка…» О, Боже!
«Она совсем не похожа на свою мать, которая груба и весьма склонна к горячительным напиткам…» Это он, конечно, писал для меня! Он знал, как я не люблю гнусную Вебершу… «Сейчас я заканчиваю оперу и придумал для нее отличное название – „Похищение из сераля“».
…Я – прямо тотчас понял: этот восторженный безумец уже задумал «Похищение из Ока». Он так и не понял: похищали его самого! Я потребовал, чтобы он сменил квартиру. Я написал, что уже идут сплетни и т. д. Он мне испуганно ответил: «Наилучший из отцов! Я давно уже намеревался снять другую квартиру. Из-за этих людских сплетен, в которых нет ни слова правды. Дескать, коли я квартирую у госпожи Вебер, то непременно женюсь на ее дочери! Какая глупость! Именно теперь я более, чем когда-либо, далек от этой мысли… Бог дал мне талант не для того, чтобы я погубил его из-за жены и прожил бездеятельно свою молодую жизнь. Я только начинаю жизнь, я не хочу испортить ее…»
И вот прошло три месяца! Всего три месяца, и я получил от него: «Мое стремление сейчас состоит в том, чтобы получать небольшое, но постоянное вознаграждение… а потом жениться!» Жениться!!
«Вы приходите в ужас от этой мысли, но прошу, наилучший из отцов, выслушать меня. Природа говорит во мне столь же громко, как и в любом другом… и даже громче, чем в каком-нибудь здоровом олухе!..» Уж это мы знали давно!.. «Но мне невозможно жить, как живет большинство нынешних молодых людей. Во-первых, я слишком религиозен. Во-вторых, слишком люблю ближнего своего и слишком честен по убеждениям, чтобы смог обмануть невинную девушку. И в-третьих, слишком люблю свое здоровье, чтобы иметь дело с потаскухами. Оттого могу поклясться вам, что еще ни с одной женщиной не имел дел такого рода. В этом могу поклясться жизнью… Я не вижу для себя ничего более необходимого, чем жена. Холостой человек живет только наполовину… И вообще мой темперамент больше располагает к спокойной домашней жизни».
И так далее… Это бесконечное письмо!.. Теперь вы знаете, добрейший барон, все, что произошло в нашей несчастной семье… Мальчик столь уважает вас: может быть, вы объясните ему всю пагубность этого брака?
ИЗ ДНЕВНИКАВидимо, старому Моцарту придется примириться с неизбежным. По возвращении в Вену я узнал, что мадам Вебер проводит интригу очаровательно точно. Она постаралась сделать так, чтобы вся Вена узнала: наш маленький Моцарт влюблен в Констанцу. Вчера этот наивный ребенок в отчаянии прибежал ко мне. Передаю наш разговор целиком.
Моцарт. Я отниму совсем немного вашего драгоценного времени, барон. Я в отчаянии. Госпожа Вебер объявила мне, что по городу идут ужасные сплетни. И опекун ее дочерей господин Торварт категорически против, чтобы я далее проживал в их доме.
Я. И что же вы решили?
Моцарт. Я сказал, что люблю ее дочь. И как только получу минимальное, но постоянное обеспечение, немедля женюсь на Констанце. Но господин Торварт не верит, он считает, что я могу бросить Констанцу и несчастная девушка останется скомпрометированной.
Я. И что же предложила госпожа Вебер?
Моцарт. Чтобы я немедля объяснился с господином Торвартом. Господин Торварт весьма уважает вас, барон. Я прошу заверить его, что я порядочный человек…
Я. Милый Моцарт. Я уверен, что и без моего вмешательства все обойдется благополучно. По-моему, вам попросту предложат подписать бумагу, где вы обязуетесь жениться…
Моцарт. Да я подпишу тысячу таких бумаг!.. И вы думаете, тогда все обойдется?
ИЗ ДНЕВНИКАСегодня он опять был у меня! И опять разговор наш был столь краткий, что доверяю его бумаге целиком.
Моцарт. Вы были правы, дорогой барон! Все обошлось! Я написал официальное заявление, где обязался в трехгодичный срок вступить в брак с мадемуазель Констанцией Вебер.
(Представляю лицо «наилучшего из отцов», когда он получит сие известие.)
Моцарт. Но что сделала чудесная девушка? Когда опекун ушел, она взяла у матери обязательство и сказала мне: «Дорогой Моцарт! Мне не нужно от вас никаких письменных обязательств, я и так верю вашим словам». И разорвала бумагу! Этот поступок сделал для меня еще дороже мою любимую!
(Браво, госпожа Вебер! Замечу: эта семья всегда жила рядом с театром. Да, старая Веберша сумела поставить спектакль.)
ИЗ ДНЕВНИКАЯ все больше сближаюсь с Моцартом. Сейчас он в большой моде. Все знаменитые дома Вены зовут его с концертами. Вчера я пришел в театр на последнюю репетицию его оперы «Похищение из сераля».
В кармазиновом камзоле, в красной шляпе, украшенной золотым шнуром, этот человек стремительной походкой прошел по залу и легко прыгнул на сцену.
Началась увертюра оперы. Я слышал томный, вкрадчивый шелест… нежный лепет, вздохи… я видел, как вздымается взволнованная грудь… Страсть, которой не дозволяют излиться. И все это сочинила любовь. Успех оперы обещает быть грандиозным, и госпожа Вебер спешит закончить дело с выгодным женихом. Она не собирается ждать три года… Я понял это из сегодняшней беседы с Моцартом. Привожу ее вкратце:
Моцарт. Я хочу просить у вас совета, добрейший барон. В последнее время госпожа Вебер вдруг стала совершенно несносной к Констанце. Дело доходит до рукоприкладства. По моей просьбе баронесса Вальштедтен забрала ее в свой дом. (Замечу в скобках баронесса развелась с мужем и пользуется в Вене репутацией слишком свободной женщины. Впрочем, я все прощаю Марте фон Вальштедтен за ее истинное понимание музыки.)
Моцарт. Вчера Зофи… это сестра Констанцы… пришла ко мне… плакала и умоляла, чтобы я что-то предпринял: мать хочет забрать Констанцу обратно с полицией.
Я. Как я понимаю, господин Моцарт, это «что-то» означает ваше скорое венчание?
Моцарт. Но иначе я не смогу защитить ее!.. Я пишу отцу письмо за письмом, я прошу благословения, а он молчит… Я пишу: «Ради всего на свете, дайте мне свое соизволение». Молчит! Я пишу: «Я охотно ждал бы еще! Но это непременно необходимо теперь! Ради моей чести! Ради чести моей девушки!» Молчание! Молчание! Молчание! Сердце мое беспокойно, голова в смятении! Как можно при этом сочинить что-то толковое?! Или просто работать?! Ну что мне еще ему написать, дорогой барон?!
ИЗ ДНЕВНИКАБыл у Моцарта впервые после венчания. Все свершилось в соборе Святого Стефана. Баронесса устроила свадебный пир… И только вчера пришло согласие от отца.
Он сидел с письмом в руках, когда я вошел. Вот самое краткое содержание нашего разговора.
Моцарт. Он прислал согласие, барон, но, конечно, он сердится… Бедный, он пишет: «Отныне твой отец не может более рассчитывать на помощь сына, впрочем, и тебе не следует ожидать помощи от своего отца…» Но я уверен, когда он увидит Констанцу… Ее нельзя не полюбить! Ха! Ха! Ха! Дорогой барон, похищение из «Ока» свершилось! Она моя! Ха-ха-ха!
(Замечу: его отец прав. Он, конечно же, не понимает, что похитили его самого… Но понимает ли она интригу матери? Скорее всего, попросту не задумывается. Я приглядывался к ней в эти дни. Моцарта она явно любит, а мать явно боится. И верит, что та делает все ради ее пользы. Она из тех безвольных натур, которые рождены быть зеркалом. Они отражают того, кто рядом. Моцарт беспечен и жизнерадостен, и она беспечна и жизнерадостна… Она недурно поет и неплохо играет на клавире. Моцарт обожает птиц. Что ж, он получил рядом веселую, глупую птицу. Теперь их двое – птиц.)
Моцарт. Клянусь, скоро дражайший из отцов попросту растает. Мы завалили его, барон, совместными письмами с изъявлениями любви.
В этот вечер я стал свидетелем, как писались эти письма: Моцарт сидел с пером в руках, Констанца – у него на коленях. Они сочиняли вслух следующее трогательное письмо.
Моцарт. «Наилучший из всех отцов и свекров. Спешим описать тебе всю церемонию… Когда мы были обвенчаны, я и моя жена начали плакать. И все вокруг тоже заплакали, ибо стали свидетелями растроганности наших сердец».
(При сем оба заливались смехом и беспрестанно целовались.)
Моцарт. «Держу пари, дражайший отец, вы обрадуетесь моему счастью, как только узнаете ее. Ибо в ваших глазах, как и в моих, нет больше счастья, чем разумная, правдивая, добродетельная и услужливая жена! Такова моя Штанци».
(Так он ее называет. Он обожает играть в звуки: «Констанца… Штанци…»)
ИЗ ДНЕВНИКАТеперь целые дни Моцарт просиживает над сочинением музыки, стараясь обеспечить семью. Врач прописал ему прогулку на лошади. Как все дети, он обожает маленьких животных. Лошади он боится, но добросовестно отправляется на ней на прогулку. Я тоже выезжаю по утрам для моциона, и он составляет мне компанию. К сожалению, он все время опаздывает. Вчера у нас произошел следующий разговор (записан мной целиком).
Моцарт. Ради Бога, простите за опоздание, барон. Я тружусь за полночь, оттого трудно встаю, к тому же мне надобно по утрам писать письма жене.
Я. Разве Констанция уехала?
Моцарт. Нет-нет, она спит в доме. Но когда просыпается – она привыкла находить мои письма. Я. И что же вы ей пишете?
Моцарт. Всегда разное. Сегодня, к примеру: «Доброе утро, милая женушка. Желаю тебе, чтобы ты хорошо выспалась, чтобы не пришлось тебе сразу вставать, чтоб ты не гневалась на прислугу и не упала бы, споткнувшись о порог. Прибереги домашние неприятности до тех пор, пока я не вернусь. Только бы с тобой ничего не случилось».
(О, этот вечный страх молодых влюбленных, что с ней что-то случится!.. Добавлю: при всей этой жаркой любви к Констанце брак развязал его буйный темперамент. Констанца пренебрежительно называет их «горничными»… Нет, нет, он не ищет встреч с «горничными», но, видимо, и не избегает. Впрочем, он всегда раскаивается.)
ИЗ ДНЕВНИКАСегодня я застал Констанцу в слезах.
Я ни о чем не спрашивал, она начала сама.
Констанца. Это ужасно… И зачем ему эти «горничные»? Но… он кается так мило… нет, нет, на него невозможно сердиться. Нет, нет, я не могу не отнестись к нему снова хорошо.
В это время в соседней комнате Моцарт играл на бильярде, и я слышал его нежный тенор, напевающий мелодию, и стук шаров. Потом он выбежал из комнаты, схватил заплаканную жену и, хохоча, начал с нею танцевать.
Моцарт. Простите нас, дорогой барон! Но мы так любим танцевать, танцевать, танцевать!
Он напевал мелодию. Я понял: он продолжает сочинять. Этот человек сочиняет всюду – в карете, на лошади, играя на бильярде. Даже исполняя чужое сочинение, он вдруг объявляет, что забыл… чтобы начать сочинять за автора. И сейчас, танцуя, он все время напевал своим тонким тенором новые мелодии. Изысканный менуэт сменялся самой площадной пляской. Так, хохоча, он танцевал с обезумевшей Констанцией. И приговаривал:
– Разве блаженство, которое дает истинная, разумная супружеская любовь, не отличается – как небо от земли – от удовольствий непостоянной и капризной страсти?!
(Добавлю: ну что ж, он может танцевать, у него все хорошо, и денежки у него пока водятся… Впрочем, именно пока!.. Я богатый человек, но я умею ценить деньги. Деньги относятся к вам также, как вы к ним. Вы их любите? Они вас тоже. Бережете? Они сберегут вас. Он не бережет, швыряет пригоршнями. Одалживает всем, кто обращается. При мне настройщик клавиров попросил у него талер – получил горсть дукатов! Все проходимцы Вены обирают его. И хотя пока его доходы возрастают, я уже не сомневаюсь, чем все это кончится.)ИЗ ДНЕВНИКА
1784–1785 годы
В Вене находится старый Моцарт. Его сын по-прежнему в большой моде. И хотя старик Леопольд выглядит очень счастливым, беседу он начал печально.
(Разговор привожу целиком.)
Леопольд . И все-таки положение его непрочно. Император так и не взял его на службу. Мальчик написал мне грустное послание. (Он показал мне его. Оно очень любопытно. Вот что пишет молодой Моцарт:
«Ни одному монарху в мире я не служил бы с большей охотой, чем нашему императору, но я не собираюсь выклянчивать службу! Я верю, что окажу честь любому двору своей музыкой. И ежели Германия, любимое мое отечество, не хочет принять меня, придется с именем Божьим сделать Англию или Францию богаче на одного искусного немца!..
…Вы не можете поверить, дражайший из отцов, сколько трудов затрачивает барон ван Свитен и другие важные господа, пытаясь удержать меня здесь». Что ж, сие правда!)
Леопольд. Я счастлив был прочесть ваше имя, дорогой барон.
(Но в глазах старика был вопрос: почему?! Почему император до сих пор не возьмет на службу его сына? Что я мог ему ответить? Император, как все Габсбурги, прекрасно образованный музыкант. У него отличный бас, он прекрасно поет, и оттого вершиной всех искусств он считает итальянскую оперу. «Похищение из сераля» слишком непривычно для него. Да и сам Моцарт непривычен. Недавно в Вену вернулся итальянец Антонио Сальери. Он весел, общителен, импозантен. Но, главное, он итальянец, сочиняющий превосходные традиционные оперы. Они нравятся и Европе, и великому Глюку. И нашему императору. И конечно же, он назначил Сальери Первым капельмейстером.)
Леопольд. Это людская зависть, дорогой барон. Вечные интриги «музыкальной преисподней». И наверняка – господин Первый капельмейстер! Да, да, этот Сальери ненавидит мальчика!
(Я не стал возражать. Я был благодарен ему за то, что он избавил меня от объяснений по поводу императора. Добавлю от себя: я много раз говорил с Сальери, но никогда при мне он не отзывался с ненавистью о Моцарте. Хотя успех «Похищения» должен был его насторожить. Но Сальери слишком упоен собой, слишком благодушно процветает, чтобы испытывать к кому-нибудь такое сильное чувство, как ненависть. Скорее это равнодушное недоброжелательство. Как положено опытному царедворцу, узнав, что Моцарт мечтает давать уроки дочери императора, Сальери тотчас устроил на это место бездарного господина Фогта…)
Я. И все-таки чувствую: на этот раз вы довольны жизнью?
Леопольд. Я думаю, при нынешних его доходах он скоро сможет положить в банк две тысячи флоринов… И хозяйство Констанца ведет экономно. Главное – следить за расходами. Я давно советовал ему завести особую тетрадь. И вот – смотрите!
(Он с умилением показал мне Тетрадь. И я даже прочел по его просьбе несколько записей:
– «26 мая: два ландыша – один крейцер. 27 мая: птица-скворушка – четыре крейцера».
Рядом с расходами на скворца я увидел ноты.)
Леопольд. Это прелестная мелодия, которую насвистал скворец. Точнее, мой мальчик напел, а скворец повторил… Остальные расходы он сказал мне, что не помнит!
Он расхохотался.
(Я впервые услышал, как старик смеется. Замечу: на самом же деле Моцарт давно передал вести эту тетрадь Констанце. А экономная хозяйка, конечно же, тотчас позабыла это делать. Зато каталог своих сочинений, который также научил его вести отец, он заполняет с тщательностью, странной для этого человека.
Заканчивая беседу, г-н Леопольд сказал весьма важно:
– Но особенно меня порадовало, барон, что мой мальчик вступил в масонскую ложу.
Добавлю: старик не только порадовался, но и сам вступил. Еще бы – вся наша знать состоит в масонах. Я часто думаю: почему Моцарт так страстно возлюбил масонство? Выгода? Сие непонятно этому ребенку! Все много проще: в реальной жизни знатный человек пинком ноги может поставить его на место. Зато в масонских ложах все равны. Все братья, все оставляют свои титулы в миру. Радость братства! И конечно же, таинственность обрядов.)
Когда мы прощались, я спросил старика:
– Как вам последняя музыка, сочиненная сыном?
Леопольд. Знаете, что сказал Йозеф Гайдн: «Говорю, как перед Богом: ваш сын – величайший композитор».
Я. Ну а вы? Вы сами что скажете?
Он долго молчал. Очень долго. Потом глухо сказал фразу… я запомню ее до смерти.
Леопольд. Ежели мой сын ни в чем не испытывает нужды, он тотчас становится слишком довольным, беззаботным. Его музыка… порхает. Бог покидает ее.
ИЗ ДНЕВНИКА
1785–1786 годы
12 августа 1785 года. Вчера у меня был Сальери. Сначала он долго рассказывал о своих европейских успехах. Эту часть разговора я опускаю. Привожу конец нашей беседы. Я. Скажите, а что вы думаете о Моцарте?
Сальери. Помилуйте, зачем мне о нем думать. Есть вещи, о которых думать куда приятнее. Например, певица госпожа 3.
Я. Неужели в нашей опере осталась та, которая не стала жертвой вашего темперамента?.. И все-таки – о Моцарте.
Сальери. Легко, изящно, грациозно. Публика это любит. Но вы?! Впрочем, барон, ваш вкус столь безукоризнен, что вас уже могут взволновать только самые примитивные вещи… Моцарт – прекрасный клавирист. Но когда исполнитель желает сам сочинять, одним исполнителем становится меньше и редко одним сочинителем больше… Так что при всем моем уважении к вам, барон, Моцарт – это… несерьезно. Хотя есть вещи, которые мне в нем симпатичны: щедр, умеет сорить деньгами, прекрасно острит.
Я. Вас, например, он зовет «Музыкальный фаллос». Только погрубее.
Сальери. А вас – всегда изысканно: «такой же зануда, как все его накрахмаленные симфонии». И все-таки: Моцарт – это несерьезно.
Я. И все-таки: обучать принцессу музыке вы его не допустили.
Сальери. Ну можно ли допустить к принцессе человека с такими манерами? «Жопа» и «выкуси» у него как у нас с вами «здравствуйте».
Теперь самое смешное: к концу вечера я сыграл Сальери несколько любимейших моих сочинений Моцарта. И выяснилось: он не слышал ни одного из них! Как все наши музыканты, Сальери избегает слушать чужую музыку. Но «накрахмаленные симфонии»?! Моцарт, Моцарт… Это для меня – удар. Я близко сошелся с ним в последнее время. Наши встречи проходят в моем доме, который находится рядом с отелем «Цум римише Кайзер»… Я много рассказывал ему о своей жизни: как, будучи послом в Берлине, сумел договориться с прусским королем. И когда они с русской императрицей поделили несчастную Польшу, мы тоже получили свой кусок пирога… Но разве в этом моя истинная заслуга перед потомством?.. Она – в музыке. Вернувшись в Вену, я занимаю особое место в музыкальной жизни. Если я присутствую на концерте, все знатоки смотрят не на музыкантов, но на меня. Чтобы прочесть на моем лице: какое суждение они должны составить об услышанном. Да, конечно, не последнюю роль в этом играют мои титулы: директор придворной библиотеки, глава императорской комиссии по образованию. И наконец, близок к императору. Но Моцарт… эта беспечная птица… мне казалось: уж он-то ценит во мне иное, понимает, что я совершаю ныне! Будучи послом в Берлине, я узнал великое «Берлинское искусство»… Забытого гения – Иоганна Себастьяна Баха! И весь этот год я знакомлю с ним Вену. Я осуществляю свою мечту: Моцарт – воплощение легкости, грации – введен мною – мною! – в мир великой и строгой немецкой музыки. И я гордился, когда он показал мне переписку с отцом. Не скрою, я даже переписал эти письма. Вот они:
«Любимейший из отцов! Все воскресенье я хожу к ван Свитену. Там ничего не играют, кроме Генделя и Баха. Исполнение в самом тесном кругу. Без слушателей, только знатоки». И вот испуганный ответ Леопольда: «Это увлечение, дорогой сын, может стать для тебя пагубным и увести тебя ох как далеко от вкусов нынешней публики».
Старый, опытный хитрец. И как прекрасно ответил ему Моцарт: «Барон знает не хуже вас и меня, что вкусы, к сожалению, все время меняются… Вот и получается, что настоящую духовную музыку надо отыскивать на чердаках и чуть ли не съеденную червями…»
«Барон знает»… И вот благодарность: «накрахмаленные симфонии»!.. Что ж, я прощаю ему.
ИЗ ДНЕВНИКАВ парадной зале придворной библиотеки я распорядился исполнять великие генделевские оратории. И Моцарт обработал некоторые из них. Гендель предстал в одежде Моцарта. Кто еще мог с таким вкусом облачить старика Генделя, чтобы он понравился и франту, и знатоку! Этот непостижимый человек умеет поглощать чужое, и оно тотчас становится его собственным.
Так случилось и с великим «Берлинским искусством». На беду Моцарта. И на счастье музыки. Ибо, как предполагал его отец: изменившийся Моцарт все менее нравится публике… Вчера он пришел ко мне. Передаю (вкратце) наш разговор.
Моцарт. Я должен посоветоваться с вами, барон. Я был у издателя, он долго ругал меня и просил писать популярнее. Он прямо сказал: иначе ничего твоего я просто не смогу продать.
Я. И что же вы ответили?
Моцарт. Значит, я больше ничего не заработаю, черт меня побери!
Я обнял его – и в памяти зазвучали слова его отца: «Когда у него все в избытке – Бог покидает его музыку»… Что ж, до нынешнего 1786 года у него были немалые доходы. Но денег ему все равно не хватало, ибо тратил не считая. По моим сведениям, уже тогда случилось с ним страшное: он обратился к ростовщикам. Теперь его доходы начнут сокращаться и сокращаться. При его беспечности это значит: уже вскоре – беды и нищета! Что ж, мы видели великую музыку счастливого Моцарта. Впереди нас ждет величайшая музыка Моцарта трагического. О, как я жду ее!
ИЗ ДНЕВНИКАВчера я пришел к нему в дом. Он сидел за клавиром – спиной… Теперь я всегда вижу его спину. Он сказал мне: «Дорогой барон, я работаю, работаю, работаю, и нет денег… Работа пьет мозг и сушит мое тело. И все равно – нет денег!»
Теперь ежедневно он дает концерты… иногда дважды в день. Он объявляет бесконечные Академии. А ночами – сочиняет. Воистину – это музыкальная лихорадка. Воспаленный мозг все время требует продолжения. И потому даже после концертов Моцарт часто импровизирует. Три дня назад после его Академии я стоял за кулисами, поджидая его. Он был на сцене. Я услышал его нежный тенор: он разговаривал со старым скрипачом из оркестра, который, видно, уже уходил со сцены.
– Вы наговорили мне столько хороших слов, маэстро, позвольте и мне хоть немного отблагодарить вас. Если вы не торопитесь, я хотел бы сыграть для вас…
И он начал играть на темной сцене перед пустым залом. Я стоял, боясь пошевелиться. Это была импровизация. Она длилась добрый час. И, клянусь, там, в темноте, он беседовал с Господом. Если бы мне было дозволено испросить у Творца земную радость, я попросил бы вновь вернуться в тот вечер. Наконец, мелодия оборвалась. Я слышал, как в темноте он стремительно вскочил. И сказал старому скрипачу:
– Теперь вы слышали настоящего Моцарта! Все остальное умеют и другие.
Я вышел из темноты со слезами на глазах. Мы обнялись. Мы оба были растроганы.
Вот полностью наш разговор, который в конце стал столь неожиданным.
Я. Однажды я показал вам свою Десятую симфонию. Она мне очень дорога. Я все надеюсь, что вы сыграете ее когда-нибудь.
Он промолчал. Он просто заговорил о своих бедах
Моцарт. Меня беспокоит здоровье Штанци. У нее были неудачные роды. И не одни. И врач велит отправить ее на курорт. Она хочет в Баден. Но у нас совершенно нет денег.
(После того как он отказался сыграть мою симфонию, он хотел, чтобы я одолжил ему денег. В этом он весь! «Накрахмаленные симфонии»!)
Я. Хорошо. Я дам, но очень немного. Вам известен мой принцип: я помогаю помалу, но многим.
Моцарт. А мне много и не надо, скоро у меня вновь будут деньги. Ко мне обратился Лоренцо ди Понте.
(Проклятие! Я знаю этого хитрющего венецианца: это итальянский еврей, который крестился, стал аббатом, что-то натворил и бежал из Италии. Он очень способный человек По протекции Сальери император сделал его придворным поэтом… Он сочинил множество либретто для опер Сальери. И вот добрался до Моцарта.)
Моцарт. Он предложил мне написать оперу на его либретто. Я получу сто дукатов.
(Неужели – выкарабкается? И вновь – веселый и легкомысленный Моцарт?)
Моцарт. И знаете, каков сюжет? «Свадьба Фигаро» Бомарше. И вот тогда – в единый миг! – я понял всю мою будущую интригу.
Я. Дорогой Моцарт, это великолепная затея.
Моцарт. Но разрешит ли император? «Фигаро» запрещен и в Париже, и в Вене… правда, после невиданного успеха. (Последние слова он произнес лукаво.)
Я. Тем больший будет интерес у нашей публики. Публика – женщина, и ее особенно влечет запретное.
Моцарт. Ди Понте клянется, что избежит в либретто всяких политических намеков.
Я. Но избежите ли вы? Вы – гений-простолюдин, который помнит пинок ноги ничтожного аристократа?
Моцарт. Я могу сердиться в письмах, барон, могу ненавидеть в жизни, но когда начинаю слышать музыку… Впрочем, вы знаете лучше меня: злой Гендель, злой Бах – разве это возможно? Музыка есть молитва, а Бог – Любовь и Прощение… Нет, нет, это будет веселая опера-буфф, и, клянусь, все итальянцы умрут от зависти! (Это он, конечно, о Сальери.)
Моцарт. Зная ваше доброе отношение, барон, ди Понте просил меня поговорить с вами. Император ценит ваши советы.
Я. Я уверен, дорогой Моцарт, моей помощи не потребуется. Император одобрит эту идею. Наш просвещенный монарх не раз говорил: «Предубеждение, фанатизм и рабство духа должны быть уничтожены». Он поклонник французских просветителей, ему будет приятно разрешить оперу на сюжет, запрещенный в Париже.
Он обрадовался как дитя. Он не знает: императоры часто говорят одно, когда думают совсем другое. Но я знаю.
ИЗ ДНЕВНИКАВсе случилось, как предполагал я.
На последней репетиции – предощущение триумфа. После арии «Мальчик резвый» оркестранты вскочили, стучали смычками и кричали: «Браво». Да, это восхитительная опера-буфф. Но на мой вкус это – прежний Моцарт. А я мечтаю о другом… Который только нарождается и рождению которого грозит помешать этот легкомысленный успех.
И потому вчера, когда император осведомился о моем впечатлении, я ответил вопросом:
– Ваше Величество, уже не говоря о том, как будут недовольны в Париже, надо ли в нашей спокойной благословенной стране насаждать развращающий французский дух? Не лучше ли нам почитать всех этих великих просветителей на расстоянии?
Вот почему, несмотря на успех, опера быстро исчезла со сцены…Разговор за обедом.
Моцарт. Он – демон!
Я. Кто?
Моцарт. Демон всей моей жизни.
Я. Боже мой, о ком вы это?!
Моцарт. О Сальери!
И это он повторяет теперь разным людям. Истинный сын своего отца. И хотя ни разу впрямую они не столкнулись, о вражде Моцарта и Сальери знает вся Вена. Хотя на этот раз Моцарт прав. Болтун Сальери быстро подхватил и развил мой слух о недоброжелательстве императора. Он разнес его по дворцам, и Моцарта перестали приглашать.
Уже уходя, Моцарт сказал мне: «Боже мой! У меня совсем нет концертов. Осталось всего два ученика. А мне, как никогда, нужны деньги. Я прошу вас, барон, если услышите, что кому-то нужен хороший учитель…»
Как я люблю его таким!.. Началось, началось его истинное одиночество… путь в бессмертие…На днях исполнялись написанные Моцартом струнные квартеты. На исполнении одного из них я печально вздохнул, и сидевший рядом со мной влиятельный критик, естественно, это заметил. Сегодня утром Моцарт был у меня. Наш разговор был очень занятен.
Моцарт. Боже мой, что они обо мне пишут! Что они пишут: «Жаль, что Моцарт столь жаждет стать новатором… На цыпочках долго не устоишь…»
Я. Вы обращаете внимание на эти писания недоумков?
Моцарт. А вот что пишет обо мне дрянной итальяшка Сарти: «Эти варвары, немцы, лишенные всякого слуха, смеют предполагать, что они пишут музыку!» За этим говнюком, конечно, – Сальери.
(Замечу: издатели уже отказываются от его сочинений, и он все больше становится образцом не самого хорошего тона.)
Моцарт. Вчера, барон, я объявил свою Академию. Я разослал подписные листы. Они вернулись пустыми. Точнее, на них было только одно имя.
Я. Одно? Но, согласитесь, оно стоит многих.
Моцарт. Да, да. Ваше имя, дражайший барон. Боже мой, что бы я делал без вас.
Но его заботили деньги. И на лице его была мука. Я дал ему, но немного. И прибавил: «Я закончил вчера свою Одиннадцатую симфонию…»
Но он молча взял деньги и торопливо откланялся.
Таков характер этого человека!
ИЗ ДНЕВНИКАЯ вижусь с Моцартом редко. На Рождество 1786 года он уехал в Прагу, где, говорят, с великим успехом идет его «Фигаро». Чтобы поболее узнать о Моцарте, я отправился сегодня к его либреттисту ди Понте.
Я застал его дома. Он сочинял. На столе – бутылка токайского, открытая табакерка с испанским табаком. На коленях – юная красотка, которая при моем появлении бросилась прочь из комнаты. Он хвастливо показал мне письма Моцарта. Вот их содержание:
«В Праге ни о чем другом не говорят, не играют, не поют, не танцуют, кроме нашего „Фигаро“! „Фигаро“ всюду! „Фигаро – здесь, Фигаро – там“. Бесконечные балы… Ты, конечно, представляешь меня волочащимся за всеми красавицами? Представь – лучше плетущимся. У меня нет сил танцевать и любезничать, потому что я смертельно устал из-за своей работы, и к тому же ты знаешь мою застенчивость».
Ди Понте сказал, что успех «Фигаро» блистательный – и директор Пражской оперы Бондини заплатил Моцарту сто дукатов за будущую оперу. Оказалось, либретто к этой опере и писал сейчас этот поэт и прощелыга. Помогая себе вином и красоткой! Будущая опера называется соответственно всей обстановке – «Дон Жуан»… Итак, опять? Опять – опера-буфф? И опять прежний Моцарт?Сегодня беседовал с господином Ланге, мужем Алоизии, урожденной Вебер. Он рассказал, что Моцарт в Праге дописывает своего «Дон Жуана». По слухам, он живет в чьем-то имении. И в саду пишет оперу. Вокруг идет веселая попойка, играют в кегли… Рассказал о бесконечных певичках из местной оперы, которые охотно помогают Моцарту входить в образ Дон Жуана. Моцарт, Моцарт!.. Забавная деталь: Бондини вызвал в Прагу некоего итальянца Джакомо Казанову, который в молодости отличился большими удачами в охоте на женщин. И этот старый ловелас исправил Моцарту либретто «Дон Жуана». О, Боже!
В Праге – огромный успех «Дон Жуана». А у нас в Вене не торопятся. Все это время в опере исполняли «Тарара» Сальери. (Отмечу – с неизменным успехом.) И вот вчера – долгожданная премьера Моцарта.
Я пошел в театр, чтобы стать свидетелем: «Дон Жуан» провалился. Наши тупоголовые венцы ждали повторения «Фигаро». Они пришли поразвлечься веселыми похождениями наказанного небом ловеласа. Но «Дон Жуан» не слишком веселит. Это лихорадочное напряжение. Устрашающее неистовство музыки. И это явление Командора… Железный ритм… Дыхание предвечного… Я был не прав… Рождается новый Моцарт… Я счастлив.
Моцарт встретил провал, к моему изумлению, насмешливо. Он сказал только одну фразу: «Ну что ж, дадим им время разжевать».
Наконец-то мы увиделись с Моцартом. После пражских успехов император назначил его камер – музыкантом с обязанностью сочинять музыку для придворных маскарадов. Наша беседа:
Моцарт. Восемьсот флоринов за музыку для маскарадов. Слишком мало за то, что я мог бы сделать, и слишком много за то, что я буду делать.
Я. И все-таки – это радость. Я поздравляю вас с долгожданным зачислением на придворную службу.
Моцарт. Нужно было умереть бедняге Глюку, чтобы мечта покойного отца наконец-то осуществилась.
(Добавлю: «наилучший из отцов» скончался в прошлом году, и теперь он – один на один со своей судьбой.)
Моцарт. Если бы вы знали, в каком я сейчас положении. Такого и врагу не пожелаешь.
Да, несмотря на жалованье, он весь в долгах… Но я не дал ему денег. Все-таки у него – жалованье. Замечу: он ко многим теперь обращается с одними и теми же словами. На днях его почитатель купец Пухберг показал мне его послание: «Боже, в каком я положении! Такого и врагу не пожелаешь. Если вы, наилучший из друзей, не поможете мне, я погибну вместе с бедной больной женой и ребенком». И т. д. Как все художественные натуры, он несколько преувеличивает – и нищету свою, и ее болезни. Кстати, сей «наилучший из друзей» дал ему деньги. На эти деньги Констанца отправилась сейчас на курорт. Кажется, она там поправилась слишком быстро. И, видно, веберовский темперамент сыграл с ней злую шутку.
Он пожаловался мне, что какой-то его знакомый, который вообще-то относится к женщинам с большим уважением, написал из Бадена о Констанце отвратительные дерзости. Но, видимо, и она тоже кое-что узнала. Во всяком случае, в письме, которое он при мне сочинял, он ей писал в начале: «Я не хочу, чтобы ты поступала так подло!..»
А в конце: «Не мучь ни себя, ни меня излишней ревностью! Умоляю! И ты увидишь, какими довольными мы станем! Лишь умное ровное поведение женщины может возложить узы на мужчину. Пойми это!»
О, Моцарт!
ИЗ ДНЕВНИКАИтак, умер дорогой император, и на престол взошел Леопольд II. Наш новый повелитель в отличие от прежних Габсбургов отнюдь не знаток музыки. Хотя недурно играет на лире. Как всегда при новом царствовании, все прежние фавориты тотчас потеряли места.
Уже утром Моцарт появился в моем доме. Он был так взволнован, что забыл о приветствии. Наш разговор (кратко):
Моцарт. Неужели это правда? Неужели Сальери…
Я. Совершеннейшая правда. Новый император сказал: «Этот Сальери – невыносимый эгоист. Он хочет, чтобы в моем театре ставились только его оперы и в них пели только его любовницы». Вчера наш Сальери ушел в отставку. На его место назначен молодой Йозеф Вайгель.
Моцарт. Значит, я могу рассчитывать на место Второго Капельмейстера? Я написал прошение, дорогой барон. У меня большие надежды. Я предчувствую! Неужели я стою у врат своего счастья? Вы не представляете, как мне нужны сейчас деньги. Это жалованье спасет меня. Вы передадите мое прошение, барон? Я здесь упоминаю: Сальери совершенно пренебрегал церковной музыкой. Я же…
Он еще что-то лихорадочно говорил… Я взялся передать его прошение.
И хотя мне жаль Моцарта, но во имя музыки… Короче. Передавая прошение императору, я сопроводил его необходимым комментарием.
ИЗ ДНЕВНИКАИтак, он не получил место Второго Капельмейстера. Но вместо того, чтобы покориться судьбе, этот безумец продал все бывшее в доме серебро и на свой страх и риск отправился во Франкфурт-на-Майне. Там совершалась коронация. И хотя Моцарта не приглашали, он решил попытать счастья у нового императора и заодно заработать деньги во время путешествия. Как он хочет вырваться в прежнюю жизнь! Сегодня я навестил Констанцу. Эта балаболка охотно мне показала все последние письма мужа. Вот что он писал ей:
«Моя любимая. Мы великолепно отобедали под божественную застольную музыку. Райское гостеприимство и восхитительное мозельское пиво. Какую великолепную жизнь мы поведем, когда я вернусь. Я мечтаю работать. Так работать, чтоб мы никогда более не попали в столь фатальное положение».
(Замечу: он сочиняет сейчас, не гнушаясь самым мелким заработком. Он написал ей, что сочинил музыкальную пьесу для часов какого-то мастера!..
«О, если бы это были большие часы и аппарат звучал как орган! Но инструмент состоит из маленьких дудочек… Ах, моя милая, это хвастовство, что в имперских городах хорошо зарабатывают. Люди здесь еще большие крохоборы, чем в Вене».)
Констанца пожаловалась мне, что сначала он писал ей дважды в день, но через некоторое время… письма прекратились. Она вздохнула и сказала мне:
– Я слишком хорошо знаю своего супруга. Он опять… не смог устоять. Мой бедный… Я тотчас написала ему сердитое письмо…
Длиннейшее послание, полученное в ответ, она с гордостью зачла мне, периодически покрывая его поцелуями. Вот что писал ей Моцарт:
«Ты сомневаешься в моем желании писать тебе, и ты меня этим очень мучаешь. Ты должна все-таки знать меня лучше. Люби меня вполовину, как я люблю тебя, – и я буду счастлив… Когда я писал предыдущую страницу, у меня упало несколько слезинок на бумагу. Но позабавимся: лови! Не видишь? Вокруг летает удивительно много моих поцелуйчиков! Что за черт! Я вижу еще множество! Х-ха! Три поймал. Они – прелестны».
– Вы видите, как он раскаивается, – сказала она, вздохнув. – … Нет, на него нельзя сердиться.
И, покрыв в очередной раз поцелуями грязную бумагу, она продолжила чтение его письма:
«Боже мой, как я стремлюсь к тебе. Я совсем не могу оставаться в одиночестве. Надеюсь между 9 и 10 июня снова почувствовать тебя в своих объятиях. Я придумал нам новые имена: я – Пункитити, моя собака – Шаманатски, ты будешь – Шабле Пумфа… Ха-ха-ха!»
Все – напрасно! Он неисправим!
ИЗ ДНЕВНИКАМне стало известно: около Моцарта появился еще один гениальный проходимец – Иоганн Шиканедер. Он директор театра, он актер, режиссер и т. д. и еще величайший распутник. Все, что наживает, тотчас расточает. Но у этого мерзавца гениальное чутье. Он поистине человек театра. Говорят, что он масон и состоит в одной ложе с Моцартом. На днях Моцарт сообщил мне, что этот Шиканедер заказал ему волшебную оперу.
Констанца – в очередной раз в Бадене на очередные деньги купца Пухберга, и Моцарт поселился в театре Шиканедера. Сегодня я решил его навестить.
Театр находится во Фрайхаузе. Это длинная трехэтажная постройка с бесчисленными лестницами и дворами. Театр – в шестом дворе.
Там прелестный сад и садовый домик, где я и нашел Моцарта. Весь город уже наполнен слухами о самой бурной жизни, которую устроил Моцарту Шиканедер. Называют певичку из театра – мадам Герль. Но я застал Моцарта за чистым столом, заваленным партитурой. Никаких следов распутства или попойки. Напротив, было видно, что он сочинял всю ночь.
Вернувшись домой, как обычно, я записал весь наш разговор.
Моцарт. Я безумно скучаю по Штанци, барон, и я поехал в Баден. Пока она принимала ванны, я решил сделать ей сюрприз. Я попытался влезть в ее окно, чтобы встретить ее в доме… Лезу и чувствую – меня хватают за пятку. Оказывается, какой-то офицер увидел мои упражнения и решил, что я вор. Он пытался заколоть меня шпагой, он никак не мог поверить, что я лез в окно к собственной жене.
Он залился смехом.
Я попытался вернуть его к музыке.
Я. Итак, вы пишете волшебную оперу. Весьма легкомысленный жанр.
Моцарт. Зато двести дукатов. Это поистине находка в моем бедственном положении…
Он сыграл мне песенку из будущей оперы. И я понял: он опять вернулся в оперу-буфф. Опять! Будто не было «Дон Жуана»! Он увидел, что мне не понравилось. И сказал:
– Ну что ж, моя совесть чиста. Я сразу предупредил Шиканедера: если вас постигнет беда, я не виновен. Я никогда не писал волшебных опер.
После чего он вновь решил меня порадовать рассказом о любви к жене: он захотел непременно прочесть свое последнее письмо к Штанци. Пока он читал его нежным своим тенором, я немного задремал. И проснулся, когда он дочитывал последние строки:
«Будь здорова! И радостна. Ибо только если я уверен, что у тебя нет ни в чем недостатка – мои труды мне приятны. Желаю тебе самого хорошего и, главное, веселого. Не забудь воспользоваться твоим застольным шутом…»
(Замечу: шутом он называет боготворившего его музыканта господина Зюсмайера, которого послал помогать беременной Констанце. Он обожает превращать в шутов любящих его людей.)
«Почаще думай обо мне, люби меня вечно, как я люблю тебя, и будь вечно моей, Штанци, как я буду вечно твоим… Штукамер-пап-пер… Шнип-шнап-шнепер-спаи, ха-ха-ха и прочие дурачества… Это еще не все. Дай шуту Зюсмайеру пощечину и скажи при этом, что ты хотела убить муху… Ха… ха-ха. Лови. Би-би-би. Три поцелуйчика подлетают к тебе, сладкие, как сахар».
Он сидел по уши в долгах и хохотал. И тогда я окончательно понял: я идиот. Деньги, нищета… на самом деле не затрагивают его глубоко. Решить, что нищета сможет помочь ему родить поистине строгую музыку? Какая глупость. Все эти ужасные слова, которые он пишет мне и купцу Пухбергу… все это только снаружи. Внутри он по-прежнему остается веселым и легким Моцартом. И вот тогда, говоря языком моего отца – лейб-медика, мне и пришло в голову «сильнодействующее средство».
ИЗ ДНЕВНИКАВ шесть часов пополудни ко мне явился Моцарт. Он вернулся недавно из Праги, где состоялась премьера его новой оперы. (Нет-нет, это не волшебная опера, которую ему заказал Шиканедер.) Это заказ чешских сословий по случаю коронации нашего императора Леопольда чешским королем. Я слышал, что эта новая опера провалилась в Праге. Императрица назвала ее «немецким свинством». Вот запись нашей беседы.
Я. Рад вас обнять, мой дорогой Моцарт. Вы выглядите усталым.
Он хотел что-то ответить, но сильно закашлялся.
Моцарт. Простите, после возвращения из Праги я все время болею. И принимаю лекарства.
Я. Я так надеялся повидать премьеру волшебной оперы.
Моцарт. Мне пришлось все отложить. В доме совершенно нету денег. А тут Господь послал нам сына. И вдруг счастье: пришел этот заказ из Праги. Господь опять не оставил нас.
Он вновь закашлялся.
Моцарт. Заказ не терпел отлагательств. Я подумал: если вдруг умру – У Констанцы ничего нет! Одни долги. А тут сразу двести дукатов! И я писал оперу в карете, в гостинице… спешил, спешил успеть к торжествам… Всю жизнь, дорогой барон, я спешу… двести дукатов! Но сразу столько расходов! Констанца опять уехала в Баден на воды, а я не могу жить один. И вот теперь я опять спешу…заканчиваю «Волшебную флейту»… так мы пока назвали оперу… может быть, придумаю название получше… Но меня очень беспокоит, барон, совсем иная работа. Мне пришлось ее также отложить из-за пражских торжеств.
Он был бледен – ни кровинки.
Моцарт. Это случилось в июле. Мы готовились ко сну, когда пришел этот человек. Это был худой, очень высокий мужчина… в сером плаще, несмотря на душный вечер. Он принес мне письмо без подписи. В письме было множество лестных слов по моему адресу. В конце было три вопроса: не хочу ли я написать музыку погребальной мессы? За какой срок и за какую цену? Я уже как-то говорил вам: я и сам мечтал потрудиться в церковной музыке. Но это письмо отчего-то меня взволновало. Штанци удивилась моим колебаниям. И я согласился. Но потребовал сто дукатов и не связывать меня сроком. Если быть искренним, я поставил эти условия в надежде, что аноним откажется. Я не могу объяснить, почему этот заказ так меня встревожил. Но вскоре серый господин явился вновь, передал сто дукатов и согласие на все мои условия. С какой-то странной улыбкой он предупредил: не следует трудиться и узнавать имя заказчика, ибо узнать все равно не удастся… Хотя я не был связан никаким сроком, я тотчас начал трудиться. Я работал день и ночь, я отодвинул даже волшебную оперу. И в этот момент последовал заказ из Праги. И я вынужден был оставить Реквием. В Праге я провалился.Я. Ну что вы, милый Моцарт, просто трудно было слушать серьезную оперу во время таких торжеств.
Моцарт. Нет, нет, я провалился. Это моя первая неудача в Праге. И я не сомневаюсь: это наказание за то, что отодвинул Реквием. Когда мы с Констанцей уезжали в Прагу и уже садились в карету, я увидел руку на ее плече. Это был он!.. Серый незнакомец. Он спросил: «Как дела с Реквиемом?» Я извинился, объяснил обстоятельства. Обещал взяться сразу по возвращении. И вот – опять не удается. Шиканедер требует завершения «Волшебной флейты». Но все равно: он – со мной.
Он был невменяем. Он бормотал: «Я ясно вижу его во снах. Он торопит. Негодует. И знайте, барон: мне все больше кажется, что это не просто Реквием. Это Реквием для меня самого».
Да, впервые я видел его до конца серьезным. Ибо он… он уже был охвачен грядущей смертью. А я… я – ощущением того великого, что он создаст. Создаст – благодаря мне!
Мое разъяснение
Все началось в доме моего давнего знакомца графа фон Вальзег цу Штуппах. Граф – отличный флейтист. Он держит прекрасный оркестр. Но у него слабость: он мечтает прослыть композитором, хотя ленится сочинять. Он предпочитает тайно заказывать музыку хорошим композиторам. Недавно умерла его жена, царство ей небесное. И вот когда я приехал засвидетельствовать соболезнование, граф обмолвился, что желает сочинить Реквием по случаю ее кончины.
Я. Это достойная мысль, граф. Я с нетерпением буду ждать вашего сочинения. В церковной музыке мало кто может с вами соперничать… Ну разве что… Моцарт.
По его глазам я понял: он внял моему совету. В это время в комнату вошел его служащий, господин Лойтгеб… Я знаю этого господина: это он обычно выполняет подобные деликатные поручения. Он длинный как жердь и худой как смерть. В вечно серой одежде. Я легко представил, что случится, когда он явится к впечатлительнейшему Моцарту и закажет Реквием. Да. Я не ошибся!
ИЗ ДНЕВНИКАЯ продолжаю пожинать плоды. На днях был на премьере «Волшебной флейты». Зал переполнен. Моцарт ввел в мою ложу Сальери и его любовницу – певицу госпожу Кавальери. Сальери, как всегда, начал рассказывать о своих триумфах. Я давно примирился: жрецы искусства с интересом могут говорить только о себе. В кульминации рассказа, к счастью, погас свет и заиграли увертюру. Опера прошла великолепно. Даже Сальери был растроган и впервые забыл говорить о себе. Когда вошел Моцарт, Сальери его обнял. Привожу их знаменательный разговор:
Сальери. Опера достойна исполняться, дорогой Моцарт, перед величайшим из монархов. Это – «опероне».
(То есть – оперище.)
Сальери. Я обнимаю вас, великолепны вы, великолепны певцы, великолепно все!
(От себя добавлю: в течение действия я все думал – неужели это то, что совсем недавно он играл мне? Вот уж поистине волшебная опера, так в ней все волшебно преобразилось! Вместо оперы-буфф родился этот фантастический слиток возвышенной печали и сверкающего смеха. И какой вкус! Гений – это вкус.)
Сальери. Какая прекрасная идея: одеть пустячную сказку в философские масонские одежды. Масонские символы в опере прекрасны.
Один я знал: не в масонских символах дело. За оперой маячила тень Реквиема. Сладкий привкус смерти. О нет, не масоны! Моя выдумка родила сегодняшнее чудо.
ИЗ ДНЕВНИКАТолько что от меня ушла Констанца. Вот запись этой очень важной беседы.
Констанца. Я не знаю, что делать! Я схожу с ума. Уже три недели, как я вернулась из Бадена и нашла его совершенно изменившимся. Он не выходит из дома. И сидит, и сидит над этим проклятым Реквиемом.
(Я не мог сдержать лихорадочных вопросов: «Ну как?! Как?!») Констанца. Реквием почти закончен, но я принуждена отобрать его у Моцарта.
Наверное, я побледнел.
Я. Вы… сошли с ума?!
Она была удивлена моим волнением.
Потом сказала: «Прочтите это письмо. Я нашла его на столе. Он написал его ди Понте».
Я начал читать… Это – длинное письмо, где были действительно страшные строки:
«Я не могу отогнать от глаз образ неизвестного. Постоянно вижу его перед собой. Он меня умоляет, торопит и с нетерпением требует мою работу. По всему чувствую, что бьет мой час. Я кончил прежде, чем воспользовался моим талантом. Жизнь была так прекрасна, карьера начиналась при таких счастливых предзнаменованиях!.. Я понял, передо мной моя погребальная песнь».
– Он и мне написал столь же ужасное, – сказала она, когда я закончил это письмо. И она прочла мне вслух несчастным голосом: – «Я не могу тебе объяснить, дорогая, мое ощущение. Это некая пустота, она причиняет мне почти боль… Какая-то тоска, которую никак не утишишь. Она никогда не пройдет и будет расти изо дня в день». Мне страшно! – сказала она, всхлипывая. – Вчера мы гуляли по Пратеру и он вдруг заплакал, как ребенок. И сказал: «Я слишком хорошо понимаю: я долго не протяну. Конечно, мне дали яд. И я не могу отделаться от этой мысли».
Я. И кто же ему дал яд?
Констанца. Он говорит – Сальери. Он привез Сальери на премьеру, и потом они ужинали вместе. Я. Что за чепуха!
Констанца. Он невменяем, господин ван Свитен. И поэтому я отобрала у него Реквием. И помогло: он немедля успокоился. Прошло уже две недели без Реквиема… Слава Богу, здоровье его улучшилось. Он сумел закончить масонскую кантату и даже ее продирижировал… но вчера он опять потребовал назад Реквием.
Я пришла спросить у вас совета, барон: как отвлечь его от этой ужасной мысли?
Я был в ужасе: неужели эта глупая курица не даст завершить? Лишит меня величайшего наслаждения? И музыку – величайшего творения?
Сальери. Если бы я знал… Почему вдова не обратилась ко мне?! Я охотно дал бы денег.
Я. Это говорят теперь все. Но втайне радуются, что не обратилась. Кстати, Сальери, почему вы сами не обратились к вдове? Вы ведь знали, что он нищий.
Сальери. А вы?
Я. Я скуп.
Сальери. Как быстро закончилась жизнь, начавшаяся так блестяще.
Я. Ну что вы, Сальери. Все у него только начинается. Теперь и вы… и я… и император, и все мы только и будем слышать: МОЦАРТ! Теперь все мы лишь его современники. Люди обожают убить, потом славить. Но они не захотят признать… никогда не захотят, что они… что мы все – убили его. Нет-нет, обязательно отыщут одного виноватого… И я все думаю: кого они изберут этим преступником, этим бессмертно виновным? И я понял.
Сальери. Кого же?
Я. Вас. Он ведь вас не любил. Так не любил, что даже жене пожаловался, что вы его отравили. Сальери. Какая глупость!
Я. Отчего же? Ведь вы травили его, Сальери. Вы не давали ему поступить на придворную службу. А где травили, там и отравили. Какая разница. Ведь вы поэтому пришли на отпевание. Замолить грех. Но поздно, милейший.
Мне нравилось пугать этого самовлюбленного и, в сущности, доброго глупца.
ИЗ ДНЕВНИКАСегодня, в Вене в зале Яна по поручению госпожи Констанцы Моцарт я, Готфрид ван Свитен, с большим успехом исполнил Реквием Вольфганга Амадея Моцарта.
Добавление из дневникаСальери воспринял слишком всерьез все, что я когда-то ему сказал. Сейчас, когда мое предсказание сбылось, когда слава Моцарта растет с каждым днем, у Сальери бывают странные нервные припадки. Я даже слышал, что порой, пугая домашних, он вопит, что убил Моцарта.
Ну что ж, хоть один из нас – признался!Прогулки с палачом
Зимой 1996 года я приехал в Париж. И все представлял, как ровно сто лет назад были в Париже – Они…
Шел 1896 год. Это был первый визит русского царя во Францию – после того, злополучного, когда поляк Березовский выстрелил в его деда. Поляк мстил за поруганную Польшу. К счастью, Александр II тогда остался жив (его убьют потом – бомбой).
Теперь никто не стрелял. Толпы восторженных парижан заполнили улицы. В открытой коляске ехали: красавица императрица, Государь – милый молодой человек в военной форме – и очаровательная дочка.
Он записал в дневнике:
«25 сентября произошла закладка моста, названного именем папа. Отправились втроем в Версаль. По всему пути, от Парижа до Версаля, стояли толпы народу, у меня почти отсохла рука, прикладываясь. (Он отдавал честь, прикладываясь к козырьку фуражки. –
Это «историческое отношение»… Оно уже тогда должно было Их поразить.
С площади Согласия (бывшей площади Революции) хорошо видны колонны церкви Святой Магдалины. Здесь, на кладбище у храма, когда-то были похоронены жертвы фейерверка. Он случился в знаменательные дни для той, французской королевской четы – во время бракосочетания Людовика XVI и Марии Антуанетты. И окончился страшными жертвами – сгорело много людей. Тогда в Париже говорили: это предзнаменование! Не к добру такое начало совместной жизни!
И у Них тоже произошло страшное и тоже в знаменательные дни. Случилось это незадолго до поездки в Париж, во время коронации…
Они приехали на Ходынское поле – сверкало солнце, гремел оркестр. В павильоне – вся знать Европы. Но Они знали – все утро отсюда вывозили трупы: во время раздачи бесплатных подарков в ужасающей давке погибли почти две тысячи несчастных…
И тот же страшный шепот: не к добру это! С кровавой приметы начинается царствование!«Интересны в историческом отношении»… Только потом царь узнает, как связан был с Ними Париж в этом самом «историческом отношении». Какой пророческой оказалась безликая фраза! Все, что узнали Они тогда в Версале, повторится в Их жизни.
Был мягкий, безвольный Людовик – и Николая будут называть мягким и безвольным.
И две Елизаветы – сестра Аликс, набожная основательница Марфо – Мариинской обители. И другая, столь же набожная, с той же неземной улыбкой – сестра Людовика XVI.
Мария Антуанетта была властной и надменной красавицей. И его жена – властная и надменная красавица. И та же ненависть народа к королеве – Марию Антуанетту называли «австриячкой» и обвиняли в измене и разврате. И его жену будут называть «немкой» и обвинять в прелюбодеянии с мужиком. И ненавидеть! Так же ненавидеть!
И как те в любимом Версале, Они в любимом Царском Селе увидят те же страшные, яростные толпы восставших и станут их пленниками.На кладбище у церкви Святой Магдалины Революция похоронит обезглавленных короля и королеву. Они будут лежать в безымянной могиле, в грязной яме, облитые негашеной известью. И Их впереди ждала такая же участь – безымянная могила, грязная яма. Их, которые ехали тогда такие счастливые по Парижу!
Оскверненный собор Парижской Богоматери, храмы, превращенные в склады провианта, убитые священники, свергнутые с пьедесталов статуи королей… Поруганные мощи святых (святую Женевьеву, покровительницу Парижа, к мощам которой за помощью столько раз обращался народ в дни великих бедствий, разрубили топором на позорном эшафоте и бросили в Сену)…
Страшное кладбище у парка Монсо (оно было совсем недалеко от православного собора, который посетил Николай)… На этом кладбище они лежали вместе – блестящие аристократы и убившие их революционеры. И убившие этих революционеров другие революционеры…
Все эти воспоминания времен Французской революции станут Их будущим. Возвращаясь из Версаля, Они не знали: перед ними было зеркало.
Царица до конца поймет это лишь в страшном 1917 году.
И поэтому, узнав о его отречении, она в ужасе и странном безумии будет шептать
Последний русский царь был мистиком. Рожденный по церковному календарю в день Иова Многострадального, он был уверен в своем трагическом предназначении. И, конечно, он не мог не заинтересоваться тем мистическим рассказом, о котором тогда, в дни столетия Революции, много говорили и спорили в Париже. Речь идет о пугающем пророчестве, сделанном за два десятка лет до Революции другим мистиком, неким Казотом.
Казот был масоном и сочинителем. Мистические взгляды придавали его изящным творениям несколько тяжеловесный характер пророчеств.
Но однажды случилось невероятное. В тот вечер в салоне маркиза де Водрейля собрался один из тех очаровательных кружков, которые исчезнут вместе с Галантным веком: несколько умных и весьма вольно мыслящих аристократов, несколько очень красивых и пугающе умных дам (в век господства философов красивым женщинам приходилось быть еще и умными, коли они хотели быть модными). Приглашен был и Казот – философ, литератор и блестящий рассказчик. Но утонченной беседы не получилось – Казот весь вечер пребывал в тоскливом молчании, причем долгое время угрюмо отказывался объяснить свое непонятное поведение.
Однако настойчивые дамы победили. И он рассказал, как внезапно перед ним предстало некое видение – тюрьма, позорная телега, потом эшафот со странным сооружением…
Он описал его. Впоследствии оказалось: он описал
Но не диковинное сооружение напугало Казота. Он увидел нечто более страшное –
После такого рассказа, естественно, воцарилось тягостное молчание. И тогда одна из дам попыталась пошутить:
– В вашем рассказе меня более всего пугает не эшафот, но позорная телега, любезнейший Казот. Оставьте мне по крайней мере право подъехать к вашему загадочному сооружению в собственном экипаже.
– Нет, – вдруг сказал Казот каким-то странным, чужим голосом. – Право ехать на казнь в экипаже получит только король. А мы с вами отправимся туда в позорной телеге.
Поразительно: пророчество Казота приводит в своей книге внук того, кто был в то время хозяином этой самой позорной телеги. Когда 26 сентября 1792 года Казота повезли на гильотину, этот человек был рядом с ним, и у него было время поговорить с Казотом о его пророчестве. И внук услышал от него рассказ о господине Казоте и его последних минутах: как спокойно, но «без наглой самоуверенности» взошел он на эшафот. Что ж, двадцать лет назад Казот все это уже пережил – так что он
Ради него я и приехал в Париж в те зимние дни 1996 года. Я приехал на свидание с ним, следуя уморительной привычке литераторов, – решил подышать, так сказать, «теми же воздусями» и насладиться лицезрением мест, где жил мой герой. И все представлял себе, как ровно сто лет назад на обратном пути из Версаля царская семья проехалась по Парижу – по древнему кварталу Маре с его старинными сонными отелями, где в Тампле в дни Революции томилась несчастная королевская семья. Затем на площади Республики их коляска сделала круг… От площади Республики и идет та самая улица Шато д\'О. Александра Федоровна была нервной женщиной, и она наверняка вздрогнула, когда проезжала мимо этой улицы! Ибо здесь, в глубине сада, возделанного его женой, стоял дом моего героя.
Дом Сансона. Палача Сансона. Сансона Великого. Каждый вечер я шел к тому месту, где когда-то стоял его дом. Я хорошо изучил все его жизнеописания – и подлинные, и ложные. Лучшая книга о нем принадлежит перу его внука. Но он писал ее, когда короли снова вернулись во Францию. Он жил в дни правления внуков тех, кого обезглавил его дед. И пришлось ему сочинять жизнеописание, в котором Сансон Великий выглядел добрым роялистом, нежно любившим короля, королеву и всех бесчисленных аристократов, которых он почему-то отправил к Господу с головами под мышкой… Но мы-то хорошо понимаем этих вчерашних революционеров, которым пришлось менять свои убеждения.
В Париже я часами стоял у его дома. Я старался увидеть, как выходил он на свою вечернюю прогулку, как редкие прохожие (это была тогда окраина Парижа), завидев его, торопливо переходили на другую сторону улицы…
а он шел. Один. Он тогда был молод, высок, красив.
Он привык разговаривать сам с собой. Ибо тогда он был презираем, и не было у него собеседников.
Сансон – палач города Парижа… Именно в те молодые годы он и начал вести Журнал, куда аккуратно записывал свой кровавый отчет. И я все представлял, как уже потом – старый, разбитый болезнью и страхом – пытался описать он свою жизнь. Жизнь, столь необыкновенную именно «в историческом отношении»…И однажды, придя в гостиницу, я услышал голос. Слов не было – одно далекое, невнятное бормотание… Я бросился к крохотному гостиничному столу и начал торопливо писать. Голос тотчас пропал, но я не останавливался… Только впоследствии я понял: я переносил на бумагу чужие мысли. Его мысли. Я обнаружил их потом в «Записках палача», написанных его внуком.
Это были те же мысли, но… одновременно и
Рассказ Сансона, исполнителя высших приговоров уголовного суда города Парижа Вариации на тему «Записок палача»
Я привык быть один. Я гуляю вместе с самим собой. Я и Я – мы шествуем вдвоем.
Я иду и думаю – как всегда, об одном и том же.
С тех пор как существует человечество – существует казнь. Сколько наказаний придумал зловредный человеческий род – и поручил Исполнителю. И все – с изощренными, изобретательными муками!
Возьмем самое легкое – бичевание. Вы думаете, просто секут? Нет, поусердствовали, выдумали – и поручили палачу волочить по городу несчастного, привязанного к телеге, а на каждой площади останавливаться и сечь! Сечь!
Но бичевание – это детские шалости по сравнению с клеймом, навсегда отлучающим человека от общества, с дыбой, ошейником и прочими пытками. Но разве палач их придумал? Люди придумали – и поручили палачу! И презирали его за это.
Венец нашей работы – смертная казнь. И опять: людям мало убить – им надо еще мучить, мучить, мучить!
Смерть на кресте – самое древнее из мучений казни. Но распятие было отменено римским императором Константином, ибо стало предметом поклонения христиан. Ничего, сколько новых казней придумали – и куда страшнее!
Колесование! После каждого колесования я, привыкший к ужасам палач, не в себе – мне все мерещится, все снится, как я раскладываю человеческое тело на колесе, ломаю суставы, залезаю в рот, отрезаю язык… Нет ни одной частички тела, которую при колесовании не «ласкает» палач! Но и это еще не самый худший вид смерти. Люди придумали сдирать кожу с живых, варить их в кипятке, сажать на кол… О, изобретательное человечество!
А эти тысячные толпы, приходящие глазеть на мучения… Им интересно! Складывается костер из дров и соломы, на него возводят осужденного, привязывают к столбу… Он будет долго мучиться, сгорая живьем, а толпа – смотреть, как корчится в огне несчастная жертва. Иногда мне кажется, что самые гуманные люди – это палачи. Во всяком случае, мы, палачи, придумали милосердную хитрость: при сожжении на костре мы ставим багор с острым концом для перемешивания соломы точнехонько против сердца осужденного, чтобы он мог лишиться жизни до мучений от огня…
Кого мы только не сжигали на кострах: еврея – потому что он не христианин; христианина – потому что он протестант; католика – потому что он стал атеистом… Люди приказывали – и мы сжигали! И они же нас за это презирают.
Почему же люди так презирают того, кого они же выбрали быть Исполнителем? Точнее – презирают и боятся… Боятся? Еще бы! При встрече со мной каждый невольно представляет себя в объятьях палача.
В заключение назову две самые простенькие казни – на виселице (для простолюдинов) и от меча (для дворян). Даже здесь, на последнем пути, – нет равенства.
Впрочем, Великая Революция отменила все эти многообразные ужасы и всех уравняла в смерти. Был принят закон: с 1790 года казнь для всех граждан стала единой – гильотина.
О том, что вышло из этого «облегчения», вы вскоре узнаете из моего рассказа.
Во Франции должность палачей – наследственная, передается от отца к сыну. Не важно, сколько тебе лет, когда умирает твой отец. С этого мгновенья ты –
В нашем доме была комната, где висели мечи (каждый имел свою историю). Как справедливо заметил один из нас, свою профессию и свои мечи палачей – как скипетр королей – передавали мы, Сансоны, из рук в руки, от отца к сыну. А если после тебя не осталось сына, пусть приготовится муж твоей дочери – быть ему палачом!
Именно так стал палачом мой прадед Шарль Сансон – Сансон Первый.Его предки были дворянами и участвовали в крестовых походах. Шарль Сансон родился в 1635 году. Вот он-то и женился на дочери палача города Руана. То ли это была безумная страсть, то ли попросту выгода: поговаривали, что Шарль впал тогда в большую бедность, а палачи очень неплохо зарабатывали…
Но уже вскоре тесть стал требовать от Шарля помощи на эшафоте.
В судебных актах города записана такая история: «Когда руанский палач потребовал от своего зятя нанести железным шестом удар преступнику, зять упал в обморок, и это сопровождалось хохотом толпы».
Но уже вскоре Шарль Сансон не только привык к казням – он преуспел в них. О его ударах мечом гремела такая слава, что после смерти жены ему тотчас предложили уехать из Руана и стать палачом Парижа. Он переехал туда и поселился в месте, которое народ звал «Дворцом палача». Это было мрачное восьмиугольное строение с башенкой, около которой привязывали приговоренных к позорному столбу. Рядом шумел парижский рынок – там прадед брал припасы и товары. Таков был закон: палач мог взять с рынка столько, сколько мог унести в руках. Но он уносил слишком много, и однажды толпа торговцев подожгла его дом. Тогда мой предок и решил переехать в пустынный квартал, называвшийся Новой Францией, – теперь это часть Пуассоньерского предместья.
Ему было за шестьдесят, когда он женился на молодой женщине – разумеется, тоже родственнице палача. И в 1703 году, в самом начале века, который сделает наше имя воистину знаменитым, Шарль Сансон передал свою кровавую должность моему деду, ибо «душа почтенного старца осветилась нежными утехами любви». Он захотел отдохнуть от крови.
Я не смогу перечислить всех, кого покарал меч моего деда – Сансона Второго, ибо он, к сожалению, весьма неаккуратно вел Журнал казней. Отмечу, пожалуй, только Картуша. Это был великий грабитель, о подвигах которого народ до сих пор слагает легенды. (Дед колесовал его в 1721 году на Гревской площади.)
Тогда было много грабежей, целые банды нищих разбойничали на дорогах Франции… Людовик XIV умер, оставив страну в состоянии печали и крайнего разорения. Правил пятилетний король, вернее, его регент – герцог Орлеанский, провозгласивший очаровательный закон: «Запрещено все, что мешает наслаждению».
И действительно, после мрачного аскетизма последних дней Людовика XIV двором овладело безумие удовольствий. Сам бедный регент попросту сгнил от дурных болезней – этими «дорогими наградами, полученными от самых разнообразных прелестниц», «доблестными ранами, заработанными на поле самого восхитительного из сражений», герцог поистине гордился.
В то время топор палача часто бездействовал, и жертвы были малопримечательны – в основном все те же грабители, доведенные нищетой до преступлений.Сансон Второй умер в 1726 году, сорока пяти лет от роду. Он оставил двух сыновей – Жана и Николя. И несмотря на возраст, старший из них, семилетний Жан, был тотчас посвящен в звание палача. А на время его малолетства обязанности палача были возложены на некоего месье Гаррисона. Он-то и заставлял несчастного ребенка присутствовать при казнях на Гревской площади, ибо без Исполнителя казнь незаконна и является попросту убийством. И маленькая кукла – мой будущий отец – стояла на кровавом эшафоте и смотрела, как рубили головы… Я думаю, именно тогда нестерпимый ужас поселился в детском сердце – оттого Жан Сансон так недолго орудовал на эшафоте. Отца разбил паралич, когда мне было только семнадцать лет. Я уже упоминал о комнатке в нашем доме, где в полумраке на стенах висели мечи – наши родовые мечи палачей, – выбирай любой! С детства я любил приходить туда. В колеблющемся пламени свечи сверкали лезвия… На всех этих великолепных широких клинках с удобными рукоятками кованого железа было вырезано одно слово – ПРАВОСУДИЕ.
Я много слышал от матери о своих предках – как они страдали от человеческого презрения, как таились от людей, как редко выходили из дому, стесняясь взглядов прохожих… Ничего этого во мне не было – я с детства ощущал себя палачом и с гордостью готовился к этой роли. Я презирал людское презрение.
Когда я взошел на эшафот в первый раз, отец рубил голову знатному дворянину. Помню, как тот ослаб и как отец ободрял его – когда-то гордого вельможу. Мне понравилось… И когда отец, побежденный болезнью, более не мог действовать мечом – меч оказался в надежных руках. Может быть, впервые в нашем роду за него взялся тот, кто хотел быть палачом.
Однако больной отец прожил еще два десятилетия. Все это время я без него орудовал на эшафоте, но… отец был жив, и потому он по-прежнему считался палачом города Парижа. С трудом шевеля ногами, тяжело дыша, он поднимался на эшафот и стоял в стороне – наблюдал за моей работой… Исполнителем я был утвержден только после смерти отца в августе 1778 года.
Между тем работы становилось больше – король старел, характер у него портился… И все чаще мне приходилось встречаться на эшафоте со знаменитостями. Вся Франция следила за моим топором, когда четвертовали беднягу Дамьена, покусившегося на жизнь самого короля.Это случилось холодной ночью: король направлялся к карете, дрожа в своем модном рединготе (он был великий модник, наш Луи XV). Он уже было поставил ногу на подножку, когда этот Дамьен – самый что ни на есть простолюдин, чей-то слуга – проскользнул мимо гвардейцев к королю и нанес удар кинжалом. По воле Всевышнего лезвие прошло между ребрами и не задело ни одного драгоценного органа короля. Дамьена схватили, и я его четвертовал… Как мучился этот несчастный, когда мы с помощниками рвали его тело клещами, когда раздирали его плоть на части мчавшиеся в разные стороны лошади… На эшафоте со мной был дядя Николя – палач дворцового ведомства. Но всей длинной и ужасной казнью руководил я, и выдержал, а вот несчастный дядя сразу отказался и от должности Исполнителя приговоров дворцового ведомства, и от довольно большого дохода – 24 000 ливров в год. Так я стал единственным палачом города Парижа.
Впоследствии, в дни Революции, я вспоминал этого Дамьена, вернее, его странное послание королю. Вот оно: «Я глубоко скорблю, что имел несчастье к Вам приблизиться и смел причинить Вам боль… Но если Вы, Ваше Величество, не перейдете на сторону Вашего народа, то в самое короткое время, может быть, через несколько лет, Вы сами, и дофин, и еще некоторые лица неизбежно должны будете погибнуть». Королю эти слова, конечно же, показались безумием. Но уже его сыну они покажутся пророчеством.
Именно тогда, после смерти Дамьена, мне попался на глаза Журнал отца, в котором он записывал имена жертв и подробности казней. Оказалось, все мои предки заполняли Журнал – правда, бегло и плохо. Я решил продолжить сей кровавый реестр, но куда аккуратнее и подробнее – будто предчувствовал, со сколькими замечательными людьми мне доведется встретиться… увы, на эшафоте!
Между тем отец мой хирел на глазах Но у него были мы – семеро сыновей, унаследовавших его ремесло. Теперь Сансоны рубили головы в Реймсе, Орлеане, Суассоне, Монпелье, Дижоне… И когда мы сходились у отцовского стола, слуги почтительно называли нас по местам службы – Месье де Реймс, Месье д\'Орлеан, Месье де Дижон…
Эти домашние прозвища вскоре стали официальными. Так я стал называться Месье де Пари.Никто никогда не смел говорить в доме о крови, об эшафоте. Наши беседы с братьями за столом были самыми светскими, самыми возвышенными – о пьесах месье Мольера, о чудачествах месье Вольтера, о музыке месье Рамо… Кстати, все мои братья-палачи (впрочем, палачами мы никогда себя не называли, только официально – Исполнителями) обожали музыку и превосходно играли на самых разнообразных инструментах. Я, Месье де Реймс, Месье д\'Орлеан и Месье де Дижон составляли превосходный квартет.
Но если все-таки приходилось говорить о казни, мы называли ее «делом». Допустим: «Мне придется завтра встать пораньше – у меня дело».
И все! И баста!Кроме братьев, редко кто посещал наш дом. Да что я говорю – «посещал»! Люди старательно мыли руки, если случайно здоровались с нами. Аббат Гомар был одним из немногих, которые тогда решались приходить к нам. Этот францисканец часто стоял на эшафоте вместе с Исполнителем – помогал несчастным осужденным встретить последний час.
Палач направлял их к Всевышнему, священник – напутствовал.
За столом после рюмки хорошего вина отец Гомар бывал весьма словоохотлив. И однажды я узнал, что у него есть племянница – Жанна де Вобернье, существо очаровательное, но совершенно погрязшее в пороке. По словам аббата, Жанну сгубила ее замечательная красота: «Как жаворонка заманивают в клетку блеском зеркала, так одна проклятая куртизанка заманила мою пташку прелестями легкой жизни и посеяла в ней семена порока, каковые теперь дали такие пышные всходы!»
Порок меня тогда не особенно отпугивал, а красота привлекала. Я выведал у аббата, где живет сия порочная красавица, и, убедив себя (для облегчения души), что я должен вернуть ее на стезю добродетели, стал караулить у ее дома.
Это очень длинный рассказ – как я сумел очутиться в ее доме, как предстал перед нею (естественно, назвавшись иным именем), как увидел эти лазоревые глаза, эти коралловые губки и неправдоподобно роскошную копну белокурых волос…
Жанна полулежала на красном диванчике. Я пал к ее ногам…
Что было потом – я унесу с собой в могилу.Впоследствии моя красавица Жанна, столь щедрая на любовь, пленила стареющего короля. Да, это была она – та, которая сделалась всевластной графиней Дюбарри. Она правила и сердцем короля, и Францией…
Но это потом… А тогда, во время наших встреч, она любила вспоминать, что родилась в Вокулере – в той самой деревушке, где родилась другая Жанна – Жанна д\'Арк.
Она уже тогда была уверена в своем предназначении и говорила мне, что у нее будет что-то общее с судьбой той, великой Жанны. Что ж, она не ошиблась – они обе приняли нелегкую смерть.
Еще я помню, как однажды, уговаривая ее о свидании, я сказал жалкую фразу безнадежно влюбленного:
– Не прогоняйте меня, я могу вам еще пригодиться!
И я тоже не ошибся! Я пригодился ей – через двадцать лет на эшафоте.Все эти годы я ее не видел, но имя Дюбарри было у всех на устах. Перед самой Революцией о ней много говорили в связи с «Делом об ожерелье королевы». (Впрочем, и мне пришлось сыграть печальную роль в этом деле.)
Госпожа де ла Мотт, потомица незаконного сына Генриха II, вышла замуж за бедного королевского телохранителя. Нужду она, в чьих жилах текла кровь древней королевской династии Валуа, сочла для себя незаслуженной участью. И придумала, как обогатиться.
Она узнала, что у парижских ювелиров находится необычайно дорогое ожерелье, которое покойный король предназначал для Дюбарри, но не успел выкупить. После его смерти казна была столь разорена, что королевской чете пришлось отказаться от ожерелья (хотя Мария Антуанетта была от него в восторге). Де ла Мотт придумала великолепную интригу…
Кардинал де Роган мечтал о красавице королеве. И де ла Мотт устроила ему встречу с ней, и королева попросила его купить для нее ожерелье. (На самом деле роль королевы сыграла некая девица Олива, необычайно на нее похожая.)
Кардинал согласился, и муж де ла Мотт уехал с этим баснословным ожерельем в Англию. Но все разъяснилось, мошенницу де ла Мотт схватили и приговорили к клеймению и розгам. Так наступил мой выход в этом спектакле.
Около шести утра мои помощники разложили ее на эшафоте во дворе тюрьмы Консьержери. Она кричала и проклинала нас. Я дал ей двенадцать ударов розгами – двенадцать ударов по заднице особе королевской крови!
После розог, когда она – с распущенными волосами, в изодранном платье – как пантера металась по камере, я связал ее, взял железо из жаровни и придавил к ее телу. Связанная, она продолжала отбиваться, и лишь кое-как мне удалось наложить клеймо и на другое плечо…
В ушах у меня до сих пор стоит ее крик: «Ты, жалкий палач, смеешь прикасаться к телу королей, ты, грязный ублюдок!»
Она была права – это было мое первое надругательство над королевской плотью.
Была она права и в другом – для людей я был ублюдком, вызывавшим в них страх и отвращение.
И они мне постоянно это доказывали.Помню, однажды познакомился я с дамой. Благородной дамой. Я был тогда молод, хорош собою, высок, великолепно сложен. У женщин я имел большой успех (естественно, под чужим именем). Я старался изысканно одеваться, хотя и не мог носить голубой цвет – цвет французского дворянства. Однако я не стал рыться в древних пергаментах и поднимать вопрос: лишает ли должность палача звания дворянина. Я попросту заказал себе самое дорогое платье, но из светло-зеленого сукна. Оно так хорошо на мне сидело, что этот цвет вошел в моду, и щеголи при дворе начали носить вместо голубого мой светло-зеленый.
Именно тогда я обратил на себя внимание маркизы X. Мы встретились на обеде, оживленно беседовали. На вопрос о моей службе я ответил, что состою офицером при Парламенте (что было почти правдой – ведь я исполняю высшие приговоры Парламента). Но кто-то из гостей узнал меня, и, когда я ушел, госпожа X. узнала всю правду. Клянусь, она не была бы в большей ярости после знакомства с величайшим преступником!
Она даже подала жалобу в Парламент – требовала, чтобы меня выставили у позорного столба, чтобы я просил у нее прощения с веревкой на шее!И тогда я выступил в Парламенте и спросил: как я мог обидеть ее знакомством со мною? Сам Бог влагает меч правосудия в руки короля, но, разумеется, сам король не может карать преступников, и он доверяет меч нам – Исполнителям! Я – хранитель меча правосудия, которое составляет атрибут королевской власти. Я укрощаю безумие преступных граждан, и только тупая чернь смеет покрывать позором мое звание. Приходится только сожалеть, что сие предубеждение разделяют порой и порядочные люди…
Они не посмели меня осудить, но их лица выражали презрение и брезгливость. Они старались не смотреть на меня… Что же касается маркизы X. – впоследствии ей пришлось оценить важность моего занятия. В дни Великой Революции она вновь встретилась со мной – на эшафоте. И это я опустил на ее глупую голову нож гильотины.
Тогда же я женился. Мне опостылело заниматься любовью под чужими именами. Сколько раз после страстных объятий я видел столь же страстное отвращение, как только намекал на свою работу! И вот мне посчастливилось.
В то время окрестности Монмартра были заняты огородами бедняков. Там я и познакомился с бедным семейством одного огородника. Его милой и доброй дочери было за тридцать, она уже смирилась с тем, что останется старой девой.
Вскоре я понял, что вместо ужаса и отвращения, к которым так привык, я внушаю ей сострадание. Тогда я попросил ее руки и получил радостное согласие.
На свадьбу съехались все Сансоны. Среди долгого хмельного застолья ни один не обмолвился о нашей работе. И Месье д\'Орлеан, и Месье де Реймс, и прочие братья веселились как обычные добрые буржуа.
Кровь осталась за дверью.Я купил дом на улице Шато д\'О под номером 16. Моя жена разбила там великолепный цветник.
Скоро она подарила мне сына. Веселый младенец играл среди цветов, не подозревая, какое я приготовил ему будущее.
Мы зажили тихо и замкнуто. Жена ввела в доме обычай – дважды в день мы собирались на молитву… И еще она следила за слугами, чтобы никто из них не позволял и намека на занятия хозяина…Так я жил, тщетно борясь за свое достоинство, пока не грянула она – наша Великая Революция. С эшафота далеко видно, и я раньше многих понял, что она придет.
Это случилось в августе 1788 года. Очередная казнь должна была состояться в Версале, где пребывали тогда двор и король. Осужденный, некий Лушар, совершил отцеубийство – случайно, защищаясь от обезумевшего в гневе отца. Его приговорили к колесованию.
Толпа была явно недовольна приговором. Эшафот воздвигали под угрожающий ропот.
Когда Лушар взошел на помост, люди вдруг с яростными криками бросились к месту казни. Они освободили осужденного и водрузили колесо, где должен был мучиться несчастный, на разломанные доски эшафота. Запылал огромный костер. И люди, взявшись за руки, плясали и пели, пока горел он – мой эшафот!
Палачи понимают толпу: люди взбунтовались не из-за несчастного Лушара. Они бунтовали против короля, они хотели беспорядка, они наслаждались погромом…
А король и двор были беспечны. В тот день в Версале был бал, и там тоже весело танцевали – в отсветах грозного костра… Революция упадет как снег на их головы!Его Величество Людовик XVI… Его бедное жалкое Величество! Я три раза встречался с несчастным королем.
Первый раз я увидел его в связи с денежным затруднением: мне не заплатили жалованье – в казначействе не было денег. Я подал жалобу королю и был вызван в Версаль.
Я остановился на пороге залы, сверкающей мрамором, зеркалами и позолотой. Король не пригласил меня войти. Он стоял спиной ко мне и так провел всю аудиенцию.
– Я приказал, – молвил он, не оборачиваясь, – заплатить вам указанную сумму.
Именно тогда, рассматривая его спину – эту презирающую меня спину, – я отметил сильные мускулы шеи, выступавшие из-под кружевного воротника.
На прощание ему все-таки пришлось обернуться. И король – клянусь! – не смог скрыть ужаса. Нет, это не был обычный трепет человека при виде палача. Это был ужас!
Он будто почувствовал,И еще: при выходе из дворца я увидел двух женщин. Одна была – сама величественность и надменность, другая – сама доброта. Это были они: королева и сестра короля – принцесса Елизавета. Так в один день я увидел всех венценосных особ, которые падут от моей руки…
Как весело началась Революция! С какой праздничной легкостью народ овладел Бастилией! Правда, во всей «зловещей тюрьме тирана» оказалось всего несколько заключенных (один из них был безумен и никак не хотел покидать камеру).
Я буду часто вспоминать почти пустую Бастилию, проходя по переполненным революционным тюрьмам.
Свобода, Равенство и Братство! Или Смерть! О Великая Революция!Равенство и Братство… Уже 23 декабря 1789 года (этот день – навсегда в моем сердце) на заседании Национального собрания разгорелась дискуссия. Депутаты предложили уничтожить унизительные ограничения, существовавшие для некоторых профессий. В частности, для нас (Исполнителей приговоров) и театральных актеров.
С актерами было все ясно, но палачи стали предметом дискуссии. Два выступления я переписал в Журнал.
Депутат аббат Мари: «Это не предрассудок и не предубеждение. Это справедливость. Каждый человек должен испытывать содрогание при виде господина, хладнокровно лишающего жизни своих ближних. Это основано на понятиях Чести и Справедливости».
И тогда поднялся бледный щуплый человек. Он также (правда, несколько монотонно) заговорил о величии Свободы, Равенства и Братства, о непременном торжестве Всеобщей Справедливости. И потому, заключил он, человек не может быть лишен своих законных прав за исполнение обязанностей, предписанных ему во имя Закона!
Так я в первый раз увидел Робеспьера. И так Революция дала палачам равные права с другими гражданами. Разумные люди даже требовали запретить само постыдное слово «палач» и ввести только наше официальное наименование – «Исполнитель высших приговоров уголовного суда». Но это предложение как-то утонуло в речах…
Депутаты обожали говорить.
Я часто встречался с депутатом Национального собрания доктором Гийотеном. Только впоследствии я оценил, каким великим человеком он был. Ибо он, Гийотен, предчувствовал будущее. Не будь его, мы, Исполнители, попросту задохнулись бы в потоке жертв, которые поставит нам Революция. Куда мне, единственному парижскому палачу, было справиться с той бессчетной чередой осужденных, которую когда-то предсказал несчастный Казот? Здесь и армия палачей не справилась бы!