Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русский в Париже 1814 года - Николай Александрович Бестужев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Это ничего, графиня. Это царапина, – говорил он.

– Нет!.. нет, – восклицала она, – вы ранены, пойдемте наверх… к матушке… мы пошлем за доктором… а пока… Вы покажете нам!.. нет, Шабаню!.. нет, вы покажете Дюбуа, не опасна ли рана!.. он понимает это… Бога ради пойдемте. – Говоря это, графиня насильно почти вела Глинского из сада.

– Ах, графиня! – шептал он, – пусть кровь моя вытечет капля по капле, только не лишайте меня счастия, каким я наслаждался в эти полчаса! – графиня! если вы уходите сами – пустите меня!.. я не хочу теперь видеть людей… но куда вы меня ведете? – спросил он, видя, что Эмилия подвела его к стене дома.

– Я боюсь отпустить вас домой… после того, что вы говорите, вы не придете наверх; я поведу вас сама, поведу той дорогой, по которой хожу в сад. – Сказав это, она подошла к стене, тронула пружину у решетки одного из низменных окон, и решетка с окном, повернувшись на петлях, открыла лестницу, ведущую вниз, они сошли по ней, и взорам Глинского открылся длинный коридор, шедший под всем домом. Он слабо освещался фонарем, висевшим посредине; по одну сторону между, сводами сквозь решетки видны были бочки, другая сторона была забрана глухо.

Испуганная и озабоченная Эмилия только и думала о раненом. Сердце ее замирало при виде, даже при мысли о крови; она сошла вниз, забыла затворить решетку, и едва они оба ступили несколько шагов, как порыв ветра хлопнул сзади их окном, пробежал по коридору, закачал фонарем и погасил огонь – они остались в совершенной темноте.

Эмилия в первом движении вскрикнула. Глинский по первому же движению прижал ее к груди. – Чего вам бояться со мною, – сказал он – она не отвечала, но, трепеща всем телом, легонько высвободилась из его объятий, взяла за руку и повела за собою.

В первый раз дыхание Глинского стеснилось новым для него образом; сердце билось, в нем было такое множество ощущений. Он слепо следовал за Эмилией – и ни один благодетельный камушек не запнул его, не заставил упасть к ногам Эмилии и сказать ей: люблю, и вырвать из ее трепещущей груди признание. Рука ее дрожала в руке Глинского, но Эмилия бежала от самой себя, боясь проговорить какое-нибудь слово, чтоб это признание не слетело с губ ее. Одним словом, они вышли из этого лабиринта на дневной свет рука с рукой, оба с бьющимися сердцами.

Эмилия вздохнула легче на чистом воздухе; Глинский вздохнул также… но вздох его был также тяжел!

Наверху уже собирались обедать; но появление Глинского сделало там суматоху и заставило дважды подавать простывавший суп; старая маркиза хлопотала и упрашивала слезящими глазами юношу, который никак не хотел, чтоб посылали за лекарем для его бездельной раны. Наконец он, попросив позволения, удалился в особую комнату и дал привратнику Базилю, служившему некогда в войнах Вандеи, перевязать себя. Маленькая де Фонсек беспрестанно закрывала рукою глаза, представляя в своем живом воображении, что Глинский уже умирает, и опять открывала их с детским любопытством. Он снова так был интересен для нее в эту минуту.

Было поздно, когда встали из-за стола. Шабань не обедал дома: он ездил и рассказывал про дуэль; маркиза собиралась ехать ко двору; Клодина беспрестанно вертелась около Глинского, вздыхала, складывала свои ручонки, заботилась о его здоровье; большие черные глаза ее увлажались слезами, когда счастливый Глинский, порывами выходя из задумчивости, высказывал ей то, что бы ему хотелось говорить Эмилии. Графиня была молчалива, наблюдала и краснела, когда он с жаром говорил с Клодиной; тайное чувство сердца сказывало ей, что она сама была предметом его разговоров, но это же сердце замирало, когда она замечала, какими глазами Клодина смотрела на Глинского. Ей было жаль своей кузины!

Хорошенькая де Фонсек, с своей стороны, была убеждена, что Глинский любит Эмилию; но не менее того впечатление настоящего, ласковость и веселость его увлекали ее. Она возвращалась мысленно к первым дням знакомства и румянец выступал на щеках ее, когда встречала оживленные взоры Глинского или когда он в бешеной радости схватывал ее и вертелся с нею по комнате в вальсе.

Потрясение чувств, испытанное Эмилиею сегодня, неожиданность происшествий, за тем последовавших, заставило ее глубже заглянуть, что там происходит нечто новое. Она видела, что еще несколько минут в саду, еще одно мгновение в подземном коридоре привели бы Глинского к признанию и чувствовала по состоянию своего сердца в то время, что не в силах была бы сказать, что его ненавидит; но теперь, когда эти опасные минуты прошли, она припоминала все, что создала в своем воображении об обязанностях к самой себе, к дочери, к обществу и в отношении к Клодине. Эмилия задумывалась, глядя на нее – невольные вздохи вырывались, и все еще она не могла дать полного и ясного отчета в чувствах своих.

Глинский то был рассеян, то весел до безумия; он перебирал все случаи этого дня: иногда ему представлялось, так как это бывает всегда, когда пропущен случай, как он был близок к своему благополучию и как мало умел этим воспользоваться, и тогда уныние овладевало им: но утешаясь опять надеждою, что чувства сердца не могут быть также переходчивы, как случаи, он видел в каждой будущей минуте исполнение своих желаний, и место задумчивости заступала болтливость, резвость, даже какая-то отчаянная веселость. Такое положение, такое волнение чувств наконец произвело волнение крови, стеснило ему грудь, он стал в отворенных дверях балкона подышать чистым воздухом.

Эмилия и Клодина сидели, не говоря ни слова; наконец первая, воспользовавшись тем, что Глинский не мог слышать их, спросила с беспокойством свою кузину:

– Милая Клодина! ты любишь Глинского?..

Клодина вспыхнула и потупила глаза. Она давно уже не говорила ничего о Глинском по двум причинам, первое потому, что ей известна была склонность его, второе, что он реже ей приходил на память с тех пор, как она перестала считать Шабаня братом. Маленькое сердце ее уже понимало, что она питала к нему более, нежели сестринскую любовь и, хотя она никогда не скрывалась от Эмилии, но совестилась сказать ей о быстрой перемене своих чувствований. Теперешний вопрос графини пробудил ее от настоящего забвения: она почувствовала, как много отдалось влияния минутного впечатления, и потому вопрос показался ей упреком. Она не знала, что отвечать.

– Ты очень его любишь? – повторила Эмилия.

Клодина бросилась к ней на шею. – Я виновата пред тобою, Эмилия, – сказала она вполголоса и запинаясь… – Довольно! Довольно! – прервала графиня, – не говори мне более!.. – Она произнесла эти слова в большом волнении, думая также, что в словах Клодины заключается тайный упрек за ее расположение к Глинскому; стыд, что Клодина понимает ее чувствования, а может быть считает соперницею, вогнал в лицо краску, и в этом положении Глинский застал обоих сестер.

Де Фонсек, возвращенная самой себе, вспомнила, что Шабань, долго не едет; она вставала, смотрела на часы, трогала репетицию; потом оставила совершенно графиню с Глинским и ушла в другую комнату брянчать аккордами на фортепиано.

Глинский, который думал, что такая минута будет для него благополучием, теперь трепетал духом и телом. Роковое слово вертелось в мыслях, но язык отказывался служить ему; как мог он выговорить это слово? с какой стати сказать?.. счастливые обстоятельства прошли, а первая любовь так боязлива! Он начинал говорить, не оканчивал речи – останавливался, думая слушать графиню; у него только звенело в ушах, а она не говорила ничего, почти ничего; нельзя было начать и привести разговора к тому, чего желал Глинский. Его положение было тягостное, графиня не подымала глаз с своего рукоделья.

Несколько минут продолжалось совершенное молчание. Только было слышно тяжелое дыхание Глинского и стежки иголки Эмилии. Наконец, он начал дрожащим голосом:

– Графиня! в жизни нашей бывают такие минуты, в которые мы переживаем целые годы; есть такие шаги, которыми переступаем ужаснейшие пространства; есть магические слова, которые делают счастливейшими людьми самых несчастных…

Иголка выпала из рук графини – и в эту минуту послышался шум; раздался голос Шабаня; он вошел, напевая какую-то арию – Глинский в большом волнении духа остановился на средине приготовленной им речи.

– Ah! vous êtez en tête à tête! Pardon! Que je ne vous dérange pas [105] , – вскричал ветреный Шабань, – я только приехал сказать вам bon soir, ma cousine [106] . Это сделалось для меня необходимостью. Bon soir, Glinsky [107] , – сказал он, подавая руки обоим, – но где же сестрица Клодина?.. я сейчас из театра… Ah! ma cousine! [108] что за новый водевиль!.. хотите ли, я спою куплет, который я удержал в памяти… – и не дожидая ответа, запел чистым и приятным тенором:

Malgré nous, un destin tutélaire,

Tu lé vois, nous protège en secret.

Par dépit, tu t\'éloignais ma chère,

D\'un amant que ton coeur aimait,

Notre folie à tous est pareille…

la, la, la, la… [109]

Здесь он остановился – потирал лоб, запевал снова la, la, la, la; потом, топнув ногою, сказал: – Проклятая память!.. а я все время его напевал дорогой! – и, не замечая смущения графини, он встретил вошедшую де Фонсек, хлопая хлыстом по сапогу; играл лорнетом; смеялся выговорам Клодины, целуя ее руку; рассказывал Глинскому, что его дуэль известна уже всему Парижу; после этого сел подле Эмилии, объявляя с восхищеньем, что он приглашен завтра на охоту за 10 миль от Парижа, – звал с собой Глинского; одним словом, он тормошил всех, шутил со всеми: не было никакой возможности продолжать важного разговора, но даже сохранить важный вид; беседа сделалась общею и вечер кончился приездом маркизы, которая, рассказав несколько придворных анекдотов, раскланялась со всеми.

– Графиня! – сказал заманчиво Глинский, прощаясь, – вы не сердитесь более на меня? – позвольте же возобновить нашу прежнюю доверенность: будете ли вы завтра в саду?

– Глинский! – отвечала она. – Бог свидетель, что я дорожу вашей дружбою, дружбой, – повторила она, ударяя на этом слове, – и потому хочу именно искренности и доверенности. Я буду в саду, но не забудьте, что там есть свидетель всех наших поступков, – прибавила она полушутливо и полусерьезно.

Это слово «дружба» сделалось теперь для Глинского совершенною насмешкою со стороны Эмилии: – И эта вздорная царапина!.. и этот купидон! – думал он, усмехаясь от досады – все было против меня сегодня! даже мрамор смеялся моему несчастию!.. но я отплачу ему за испуг… он не будет более издеваться над моей неловкостью.

Почти всю ночь он вертелся на постеле; различные мысли теснили грудь и голову: то казалось ему, что он уже близок вершины своего счастия, и сколько он ни был неопытен, сердцу его сдавалось, что чувства графини дышали нежностию; то вдруг слово дружба, ею произнесенное, убивало холодом цветок надежды, распускавшийся в его воображении. Ему представлялись все препятствия: решимость графини, образ ее мыслей насчет любви, приближающаяся пора выступления, отдаленность родины от Франции, народные предрассудки, – одним словом, все, что могло лишить его Эмилии. Потом надежда снова светлелась блистающей звездою и, по мере того, как эта звезда всходила пред его глазами, свет ее увеличивался и она прогоняла мрачные призраки, порожденные сомнением.

Завтрашний день решит, жить ли мне в мире с Эмилией или умереть без ее любви, думал он; сердце мое так полно, что я выскажу ей все. Завтра я не испугаюсь тебя, злой купидон; я найду средство не видеть твоей лукавой усмешки и не бояться твоего пальчика – он заснул в веселом расположении духа – и в веселом расположении встал утром, с твердою решимостию действовать по тому плану, который составило пылкое и красноречивое его воображение.

Эмилия пришла к себе домой, разделась и в легком спальном платье отправилась, по обыкновению, в ванну, помещенную подле ее спальни. Она в рассеянии села на табурет, спустила с плеч свое платье и осталась в задумчивости размышлять о всем, что случилось с нею сегодня. Одна ее нога поставлена была на край ванны, врезанной ровно с полом, другая, спущенная вниз, легонько бороздила воду; левая рука ее придерживала на груди единственный покров; правая, облокоченная на колено, подпирала голову; казалось, будто Эмилия пристально рассматривала что-то в воде и забыла, для чего она пришла сюда. Сзади ее стояло большое трюмо, освещенное двумя канделябрами; против ванны пылающий камин разливал приятную теплоту и яркий свет по всей комнате. Прекрасная Эмилия была освещена со всех сторон; распущенные волосы проливались густыми волнами между тоненьких пальцев руки, скатывались на обнаженные плечи и ревниво закрывали лицо графини, шею и грудь, которая подымалась и опускалась, как лебедь на волнах. Зеркало сзади повторяло этот милый образ в другом виде: прозрачная батистовая рубашка, проникнутая со всех сторон волнами света, изменяла каждому изгибу, всем обводам черты, обрисовавшей живописные формы рук и стана графини; в ванне отражалось задумчивое лицо и темные, как вечернее небо с вечернею росою – глаза.

Ни поэт, ни живописец не умели бы сказать, которая из этих картин очаровательнее; тот и другой, конечно бы, списали эти три картины вместе!

Но что же думала она?.. перед нею вполне открылось все ее положение. Ей теперь нельзя было сомневаться ни в своих чувствах, ни в любви Глинского. Но собственные ощущения были для нее так удивительны, что она никак не понимала, отчего с нею сделался такой быстрый переход от прежнего спокойного положения к тому волнению душевному и сердечному, которое теперь ощущала. «Неужели это, – думала она, – происходит оттого, что я увидела привязанность Глинского в ином виде, нежели представляла: может быть, это для меня неприятно? – нет, – говорила она со вздохом, перебирая происшествия, – нет, я чувствую, что люблю его; чувствую, отчего мне так больно было слышать клевету и так приятно примирение!..»

Эмилия, думая это, играла своим обручальным кольцом, любовалась им; примеривала с левой на правую руку – вдруг оно выпало, скатилось по ноге и кануло в воду; струи взволнованной жидкости блеснули от света канделябров и отраженный блеск заиграл зайчиками по потолку, сбежал змейкой по стене и вылетел молнией сквозь занавеси окошка.

Это испугало Эмилию, как будто она верила предзнаменованиям и как будто падение кольца что-нибудь предвещало. Она опомнилась от своего рассеяния: горничная, ее ожидавшая, спала в углу на стуле, свечка, поставленная на полу, догорела, вода была холодна!.. Эмилия ушла в свою спальню и бросилась на постель.

Здесь ей представилась другая сторона предмета: все, что говорила прежде Клодине о ее любви, пришло ей на память. Глинский был также чужестранец и теперь, каким был тогда; она осуждала Клодину за неуместную склонность, осуждала с жаром каждого, чье сердце не повинуется рассудку, и теперь была сама виновата в том же. В сегодняшнем ответе Клодины видела она ее любовь и справедливый упрек себе, потому что сама дала ей повод и надежду, она, которая называла хитрою любовь, и порывы сердечных чувствований слабостью, она как будто нарочно пробудила ожидания юной Клодины, чтобы перехватить самой все ее надежды.

С другой стороны, мнение целого Парижа о любви графининой к покойному мужу, о ее намерении остаться навсегда вдовою, было так утверждено; она сама с такою искренностью объявила об этом отцу, матери, родным и знакомым: даже при дворе, составленном теперь большею частию из ее родных и коротких людей, это столько считали верным, что она трепетала при одной мысли, какого бы шуму наделала новая любовь, если бы она имела слабость отдаться ей, – а это могло случиться, потому что Клодина, Шабань, сам Дюбуа и даже маркиза, одним словом, все, что ее окружало, подозревали ее и каждый по своему выразил о том свое мнение. Но она никого столько не боялась, как Шабаня, который по ветренности готов был распустить об этом слухи, и никого ей так не было стыдно, как Дюбуа, кому она столько раз ручалась за свои чувства.

Все ужасы ее положения явились тогда пред глазами; она скрыла горящее лицо в подушку и старалась отыскать в самой себе столько спокойствия и силы рассудка, чтобы воспротивиться своему сердцу.

– Принуждение недолго, – думала она, – еще неделя, может быть, две, а там!.. Предвижу, какая сцена ожидает меня завтра в саду, но я предупрежу ее; скажу ему, чтоб он был тверд, подобно мне, скажу все, что велит благоразумие!.. – Я люблю, но не покажу этого и мое хладнокровие остановит его… Сегодня я была робка, потому что не знала, что со мной случится; завтра буду смелее, предвидя бурю!..

Так рассуждала Эмилия, так ободряла себя, старалась казаться самой себе твердою – пересчитывала, что ей завтра надобно будет говорить и улыбалась в обольщении самодовольствия, воображая, какие сильные доводы представит, какие убеждения употребит, чтобы возвратить Глинскому власть над самим собою; наконец, она составила целую речь, которая, казалось, должна была привести ее прямо к предполагаемой цели.

Глинский с раннего утра гулял по саду; вид его был веселый; можно было приметить на лице, что надежды льстили его воображению. Он ходил неровными шагами, улыбался, смотрел рассеянно перед собою и всякий раз, когда проходил мимо мраморного купидона, с усмешкою грозил ему, приговаривая: «Теперь я не боюсь тебя!» Он ожидал долго: терпение его было подвержено большому испытанию; он целую ночь боялся, что придет в сад, теперь думал, что графиня опаздывает; наконец она показалась; он бросился к ней навстречу.

Казалось, что желаемая для обоих минута наступила; оба приготовились встретить друг друга, но надобно было видеть, что сделалось с ними: все приготовления были забыты: Эмилия остановилась, отвечала с замешательством на робкий поклон Глинского, потом пошла, потупя глаза; он боязливо следовал за нею; оба молча подошли к мраморной скамейке, сели; Глинский начал первый:

– Вы требовали от меня вчера, графиня, совершенной откровенности и потому я должен сказать вам, что у меня на сердце.

Бледная Эмилия трепетала как лист.

– Постойте, Глинский, – прервала она, – ради бога, постойте… я запрещаю вам говорить, пока не скажу того, что мне надобно сказать вам…

– Но, графиня, вы не знаете, как это мучит меня, как это раздирает мое сердце… я лю…

Испуганная Эмилия закрыла своею рукою губы Глинского.

– Нет, Глинский, нет!.. мне очередь говорить, – лепетала она дрожащим голосом.

Глинский вместо ответа овладел рукою, и как она ни силилась отнять, как ни повторяла, что рассердится – он не выпускал ее – «вы забыли, что за нами присматривают», – сказала Эмилия и с сими словами, взглянув на статую, вскрикнула в ужасе! – Купидон стоял перед нею с завязанными глазами и спутанной рукою! – Глинский недаром приговаривал, что теперь его не боится.

Эта неожиданность так поразила Эмилию, она так испугалась повязки, как будто с глазами и пальцем купидона лишилась покровительства! Она потерялась, не знала, что делала; закрывала, как дитя, рукою ту руку, которую Глинский осыпал поцелуями и теперь обе были в его власти, а у нее не было силы отнять их. Такие минуты жгут, взрывают человека; юноша схватил трепещущую Эмилию, сжал ее в своих объятиях с такою силою, что из ее груди только мог вырваться невольный стон, и тот был задушен бешеным поцелуем. Глинский упал на колени – Эмилия, люблю тебя, – повторял он…

Но первое действие свободы Эмилии было убежать: только на это достало ее присутствия духа. Она чувствовала себя не в силах бороться с своим сердцем и страстью Глинского, она не думала, что слово люблю любимого человека может иметь такое действие над женщиною. Она бежала!

Беги, Эмилия! беги! одно средство для того, кто понадеялся на защиту вероломного купидона!

Глинский долго оставался один с раздирающей досадой, с горьким отчаянием в сердце.

Глава VI

Слухи о выступлении русской гвардии подтвердились приказами по всем войскам и назначением очереди полков. Это известие пришло к Глинскому в самый день его несчастия: чрез три дня он должен был выступить. Все офицеры спешили воспользоваться последними минутами пребывания в Париже, один только Глинский не принимал участия ни в общих веселостях, ни в приготовлениях. Казалось, он умер для всего, кроме тоски: его положение было жестоко. Все надежды его рушились. Графиня, как говорили, была нездорова и не выходила из своей комнаты; Глинский два дня уже не видел ее и эти два дня были для него веком. Старушка маркиза с удивлением замечала эту перемену, спрашивала, выпытывала и качала головою, когда он отзывался нездоровьем, впрочем, она наверное полагала, что разлука томит его, но никак не думала, что Эмилия страждет тою же болезнию. Она видела дружбу ее к Глинскому, даже казалось ей иногда, будто чувство нежнейшее обнаруживалось в обращении Эмилии с молодым человеком, и старушка втайне радовалась, что милая дочь ее может отступить от своего обета; притом же русский имел столько блестящих качеств, имел независимое состояние и был в ее глазах такого знатного происхождения: но, не менее того, она знала твердую волю дочери, была уверена в неизменности ее правил, слышала беспрестанное повторение того же и горевала, что скорое отправление разрушает надежды ее в исполнении приятной мечты о человеке, которого столько полюбила.

Мучения Глинского превосходили душевные силы. Эмилия оставила его без ответа: он не знал, чего надеяться, чего желать – и так, как нет страдания пронзительнее неизвестности, ему казалось лучше, если б графиня решительно сказала, что его ненавидит; теперь же, что мог он думать?.. Два дня колебался он, ожидая каждую минуту видеть графиню и каждую минуту был обманут в надежде; оставался только один день, и Глинский решился написать к ней письмо. Оно было следующего содержания:

«Вы ненавидите! Вы презираете, вы не хотите меня видеть, графиня! довольно одного из сих оружий, чтоб убить, а вы поражаете всеми тремя – и за что? За то, что я люблю вас, что сказал это, что запечатлел это печатью священнейшею самой клятвы? Графиня! я сам себе нашел мученье в этом поступке: он жжет меня, он сушит мозг в костях моих – не удвоивайте же кары, скажите, что заслужил я от вас, ненависть или презренье? в обоих случаях буду уметь сам наказать себя, но не томите неизвестностью. Скажите, напишите, дайте знак: лишь бы я понял, что вы обо мне думаете. Вы не имеете надобности убегать моего присутствия, скажите ответ – и меня здесь не будет!»

Все молодые влюбленные люди думают, что они пишут очень красноречиво и убедительно; иначе они бы не писали. Неизвестно, что думал Глинский, но письмо его свидетельствовало более беспорядок его мыслей, нежели выражало то, чего хотел он.

– Скажи графине, – поручал он няньке Габриелиной, отдавая, однако же, самой малютке письмо, – что я послезавтра выступаю с полком и теряя надежду видеть ее лично, осмеливаюсь послать мое прощанье в письме.

Бедный юноша! он рассчитывал на завтрашний день, но поутру этого дня получил приказание явиться в полк. Выступление было ускорено целыми сутками, и в 11 часов утра Глинский оставлял стены Парижа, не получив никакого ответа, не зная ничего о своей участи.

В это печальное утро графинины окошки, против обыкновения отворяемые ранее других, в девять часов еще задернуты были розовою тафтою. Сердце Глинского сжималось при мысли, что Эмилия не выйдет к завтраку и он даже не увидит ее более! Все бремя обиженной любви легло на его сердце. Долго для него тянулось утро, наконец, ударило девять часов и с последним ударом колокольчика явился к нему Шабань.

– Я хотел к тебе быть ранее, – сказал он, – но меня задержал проклятый портной и отнял, по крайней мере, час моей беседы. Надобно последний день провести вместе.

– Торопись, любезный Шабань, мы получили повеление в 11 часов выступить с полком.

– Peste! [110] – воскликнул Шабань, сделав два шага назад. – Почему же не завтра? – но знаешь ли, что этому быть невозможно: кузина Эмилия поручила мне сегодня звать тебя на чай к ней на половину. Она не может выходить, но желает с тобой проститься; мы все там – и Дюбуа тоже.

– Если графиня, – сказал Глинский с судорожной улыбкой, – не удостоит меня принять теперь или выйти к завтраку, то мне останется одно воспоминание о том, что называла она дружбою!

Изумленный Шабань подбежал к окну:

– Скажи пожалуй, – говорил он, – еще спит!.. неужели она не проснется к завтраку! Пожалуй, она и не узнает, что ты уехал!

– Она того и хочет! Но оставим это, друг мой, и поговорим о тебе. Мне надобно видеть счастливых людей, хотя я и завидую их счастию.

– Не меня ли ты хочешь назвать счастливым? Я самый несчастнейший человек в свете! я целые сутки ничего не ел с грусти и целую ночь не мог заснуть с тоски; а ты знаешь, как для меня важно то и другое. Эта негодная вертушка свернула мне голову и я не узнаю сам себя. Вчера мы поссорились с нею за пустяки и если не помиримся сегодня, я, верно, умру с голоду!

– В самом же деле ты несчастлив! – сказал Глинский с усмешкою, но видя, что Шабань, несмотря на свои шутки, едва не плакал, спросил его с участием: – Но за что же поссорились вы?..

– За что? – За то, что я имел глупость в нее влюбиться! Лучше бы было, если бы ты сошелся с нею, потому что моя кузина непременно хочет, чтоб я вздыхал подобно ей, – кто бы этого от нее ожидал! – жаль, что я не полюбил Эмилию, она не охотница до сентиментов. Ну, Глинский, ты погубил меня в конец своим безвременным отправлением; а я думал, что ты помиришь меня с Клодиною. – Но что же! пойдем наверх, теперь нечего ждать завтрака, я побегу уведомить всех о твоем выступлении и, может быть, успею известить Эмилию.

Они взошли вместе наверх. Шабань побежал и Глинский остался один в кабинете маркиза. Долго стоял он против портрета Эмилии и мрачные мысли, одна другой прискорбнее, рождались в его сердце, впивались в него змеями и исчезали, сменяемые еще злейшими, наконец, небольшой шорох заставил его оглянуться. У окна стоял Дюбуа, сложа руки, точно в том же положении, в каком Глинский увидел его в первый раз. Вид его был столь же мрачен, как и тогда.

– Прощайте, Дюбуа, – сказал Глинский, бросаясь к нему, – в 11 часов я оставляю Париж.

– Я сам еду из Парижа сего же дня и пришел проститься с вами, но не хотел мешать вашему забвению. Глинский, вы любите эту женщину?

Юноша покраснел вместо ответа.

– Я это знаю, – и знаю более, нежели вы мне сказать можете. Не вправе давать вам советов, но скажу, что ваше общее счастие здесь – вам не должно упускать его. Не краснейте, Глинский; всякому человеку суждено любить раз в своей жизни; любовь пристала юноше, но горе тому, кто пропустит свое время; нет ничего страннее влюбленного старика! он смешон, ежели обнаружит свою любовь, и жалок, ежели должен скрывать ее; перед юношею все надежды, передним… один ужас отказа!

Сказав это, Дюбуа прошелся несколько раз по комнате, потирая свой лоб, как будто желая разогнать мысли, теснившиеся в его голове.

Глинский не мог опомниться от изумления, каким поразила его доверенность человека, удалявшего доселе всякий разговор об этом.

– Итак, вы знаете, что я люблю графиню, и говорите, что она должна составить мое счастие, тогда как я осужден не видать ее более – когда я расстаюсь с ней навеки?..

– Прежде, нежели буду отвечать, скажу нечто о себе, Я не имел ни брата, ни сестры, ни родного в целом мире. Суровая жизнь и трудное поприще отдаляли от меня нежные склонности сердца и я осталея до сих пор одиноким; но эта дорого мне стоило и еще дороже стоит теперь. Часто при моих горестях, при счастливых удачах, я не мог ни с кем разделить чувств моих! как иностранец, как отверженец посреди толпы, я не встречал ничьего взора, в котором выразилось бы участие; не было ни одного существа, которому бы стало прискорбно мое горе или понятно мое торжество, и я, со смертью в душе, дожил до сей поры. Глинский! не доживайте холостым до моих лет и не выпускайте из рук счастия потому только, что оно трудно достается. Я только теперь благословляю бога, что он в трудную минуту, для меня наступившую, оставил руки мои несвязанными и сердце… сердце, над которым я еще имею власть. – Теперь выслушайте мой ответ на ваши вопросы: я вижу давно, что вы любите графиню, но еще не уверен был в ее к вам расположении; сверх того, я имел посторонние причины не говорить с вами об этом предмете. Теперь я знаю, что графиня любит вас…

– Она любит меня? вы ошибаетесь, Дюбуа! три дни как она не хочет меня видеть, не хочет отвечать, не хочет даже проститься!

– Вы ошибаетесь также. Я прочитал в ее сердце и лице совсем другое; я не солгу, если скажу, что даже знаю это от нее изустно. Эмилия должна быть ваша!

– Но как я могу? – теперь я не вижу ее, а если и увижу, то на минуту.

– Одна минута решает участь нашей жизни. Я бы не советовал вам, если бы не собственная сердечная потребность меня к тому принуждала. Я уважаю графиню; желаю ей добра; участь ее беспокоит меня; но я знаю и вас и ваше соединение отнимет у меня последнюю надежду!.. я хотел сказать, последнее препятствие, т. е. все, что меня удерживало здесь и мешало выполнять предпринятые намерения. Итак, если выступите к полдню, возвращайтесь вечером и будьте у графини к чаю; ведь она пригласила вас. Но, если желаете успеха, не говорите об этом.

В сердце Глинского любовь боролась с надеждою, сомнением и досадою. Он стоял, смотря на портрет Эмилии. «А если она не любит меня? – сказал он задумчиво, – а если мне суждено никогда не видеть ее более? – Я не хочу ее видеть!»

Дюбуа молчал и потупил глаза, чтоб скрыть какую-то радость, выразившуюся в его чертах; однако, за этою радостью последовала борьба, потом он сделал приметное усилие над собою и сказал:

– Знаете ли, что этот портрет есть славнейшее произведение Жерара? У меня сделана была с него копия и долго я хранил ее с другими моими работами – но теперь мне надобно ехать, может быть, надолго; может быть, не возвращусь никогда и эта копия тогда попадет бог знает в какие руки. Хотите ли вы иметь этот портрет?..

Глинский с жаром бросился к нему в объятия. Дюбуа потихоньку высвободился и вышел из комнаты.

Можно представить положение взволнованного юноши! Не успел он раздумать о словах Дюбуа, как замок стукнул снова и он, остановись в полуотворенной двери, протянул к нему руку с портретом. Лицо его было необыкновенно бледно, рука дрожала, и когда Глинский подбежал взять портрет, он отворотил голову, чтоб не показать своего смущения, и сказал:

– Отдаю залог вашего счастия с условием, чтобы вы сегодня были ввечеру. Теперь прощайте, Глинский, может быть, навсегда; теперь я пойду прямо к цели; меня ничто более не остановит. – Сказав это, он сжал руку Глинского и скрылся.

Закрытый стеклом портрет был тепел и на лайке, закрывавшей затылок, обозначались следы золотой рамки, из которой как будто поспешно его вынули. Глинский ничего этого не видел, кроме портрета.

Не станем говорить о том, что происходило за завтраком. Старик маркиз и маркиза плакали, прощаясь и благословляли Глинского; Шабань переступал с ноги на ногу, крутил усы, барабанил в окно; несколько раз брал руку уезжающего и отходил к окну, не сказав ни слова. Одной Эмилии не было; напрасно маркиза извиняла ее нездоровье и уговаривала Глинского остаться с ними до вечера пить чай и проститься с дочерью; он отговаривался невозможностью и едва ли он не в самом деле так думал, потеряв надежду увидеть Эмилию, а Дюбуа тут не было, чтобы поддержать колеблющуюся веру шаткою надеждою на будущее.

Наступила минута прощания. Юноша переходил из рук в руки, наконец, вырвался из объятий и с стесненным сердцем сбежал с лестницы; но тут в огромных сенях ожидала его вся дворня маркизова. Все в доме любили его от мала до велика; каждый по своему изъявлял свои сожаления и напутствия; он вынул кошелек: червонцы посыпались и вся дворня, провожая, кричали ему изо всех сил благодарственные восклицания.

Глинский сел на лошадь, которая давно уже обливала удила пеною, и тронул поводами. В эту минуту он оборотился взглянуть последний раз на окна Эмилии: ему показалось, что занавесь зашевелилась, отдернулась и графиня, вызванная криками толпы, махала ему рукою.

– Только теперь?.. в эту минуту? – подумал Глинский, отвечая ей низким поклоном – и вонзил шпоры в бока лошади. Бедный конь взвился на дыбах, дал отчаянный поскок и вылетел за вороты!

В самом ли деле Эмилия была больна? – В самом деле; но болезнь ее была нравственная; ужасная борьба происходила в ее сердце. Любовь боролась с ложным стыдом, с ложно принятыми правилами; к тому же ложные заключения о склонности Клодины, которую она сама вызвала на сцену; намеки родных, мнение света казались ей упреками в такой слабости, – в такой вещи, о которой она пред целым светом дала торжественную клятву, не могши сдержать оной. Она получила письмо Глинского: сперва не знала, что сказать ему, потом отвечала отказом; написала еще – тут были надежды – оба ответа остались дома; в обоих положение сердца графинина светилось сквозь набор строгих сентенций, громких слов и воззваний, худо прикрывавших ее чувства. Волнение страсти перемогало нежное сложение графини; бессонные ночи, больное сердце, напряженное воображение привили ей лихорадку, которая увеличивалась еще более нерешительностию духа и поступков.

– Нет! – говорила она, когда бессонница гнала ее с постели, – нет! я боюсь его видеть, боюсь отвечать ему. Скоро его не будет – это преходящее чувство исчезнет, я сдержу слово пред людьми, пред лицом Неба, – и никто не увидит моей слабости!.. Но почему же во мне эта слабость?.. Нет! для меня есть мечты, на коих непозволительно даже останавливать мысли!.. но что подумают обо мне другие, ежели узнают, что боязнь удержала меня в постеле; что я не смею сделать шагу, не изменив сердцу, против которого столько вооружалась и столько была тверда некогда?.. Столько ли я больна в самом деле, что моя болезнь могла изменить меня в нежелании видеть его – проститься с ним, с человеком, который был так короток в доме? эта лихорадка не оправдание!.. но я могу сказать, что очень больна… Нет! я стыжусь притворства!.. Но если увижу его, в состоянии ли буду скрыть свои чувства?.. Боже мой!.. буду, по крайней мере, плакать; этого он не увидит… однако, я позову его к себе, но с другими; должность хозяйки не оставит мне ни одной опасной минуты.

Так думала Эмилия, откладывая приглашение до последнего дня и эта решительная минута не приближалась, два дни протянулись для нее веками. Сколь ни твердо было намерение Эмилии расстаться навсегда с Глинским, но все еще она хотела проститься с ним, хотела еще раз увидеть его. Бессонная ночь, расстроивавшая Эмилию, заставила ее остаться в постеле, когда уезжал Глинский. Она лежала, забывшись легким забвеньем, мечтая о сегодняшнем вечере, когда крик на дворе, звяканье подков, ржание лошадей и напутные желания, пробудив ее, высказали горькую истину отъезда и неожиданной разлуки, без свидания, без прощанья, без дружеского привета.

Пусть судит каждый, что было в это время с Эмилией. Прошел жестокий час: подушка ее была взмочена слезами; в комнате было темно, когда старая маркиза на цыпочках вошла к ней.



Поделиться книгой:

На главную
Назад