Пристукнув костылем, Платонида встала.
— Свое сама отберу, — тихо, но твердо сказала она и кивнула на сундук. — Ты наипаче деньги припаси.
Не оглянувшись на странноприимицу, проповедница похромала к двери горницы и уже открыла ее, но Минодора сердито проговорила:
— Опнись-ко, ты!.. Всякая птица своим носом сыта; чаю хоть выпей с вареньем да с кренделем.
Терять старую проповедницу, по крайней мере до появления пресвитера, Минодоре не было расчета: старуха наверняка могла уманить за собой всю обитель, включая и Варёнку, а на очереди летние работы.
— Не дури, Платонида, садись, — примиряюще сказала она. — Садись. Не волки мы, чтобы друг друга грызть. Сама знаешь, сколько нас теперича осталось!..
И обе вдруг вспомнили «смутные времена» своей общины, когда странноприимцы из явных кулаков-эксплуататоров были раскулачены и выселены, а их хоромы с рассекреченными обителями переданы нарождавшимся колхозам. Именно в те годы община скрытников претерпела тяжкие потрясения: огромное большинство странников разглядело подлинное лицо своих «благодетелей», поняло свои заблуждения и «вернулось в мир»; иные, не имея сил порвать с религией, «открывшись миру», срослись с легальными сектами. Лишь закоренелые фанатики вроде Неонилы либо преступники, скрывающиеся от суда или наказания, остались верны заправилам общины. Из странноприимцев уцелели немногие — вроде Луки Полиектовича Помыткина да Минодоры. Это были, пожалуй, начинающие, не оплывшие господским жирком, но уже вкусившие плодов легкой наживы. Наученные горьким опытом предшественников, они повели свои дела с тройной осторожностью, и лишь непомерная жадность вынуждала их к привлечению новых членов общины, однако с большим разбором. Все это создавало видимость исчезновения истинно православных христиан странствующих с лица земли, а с упрочением в деревне колхозного строя, о них — по крайней мере, в общинной округе пресвитера Конона — вообще перестали вспоминать.
— Давай, коли, кипятку да меду выставь, — садясь, произнесла Платонида.
На этот раз Минодора сама принесла самовар, выставила кушанья. Теперь в комнате за столом сидели уже не враги, а союзницы.
— Ты Капку к рукам прибери, — советовала Минодора, закончив сетование на «охиление» прежде могучей общины. — Мой старик об этой девке не больно красно поговаривает. Сплавить бы ее, да на безрыбье-то, видно, и рак рыба.
— Заматереет — смирится, — ответила Платонида. — На Агапиту зри: неизреченно строптивой была, в мир собиралась, а заматерела — смирилася, и впредь покорною будет. И с Капитолиною ты мне не прекословь. Надо токмо, чтобы Калистрат… я зелье знаю… напою обоих, заматереет она. Сама говоришь о безрыбии. Поступися на час мужиком!
— Не жалко. Не убудет клади, коли мышь погрызет. Но поначалить ее когда-никогда и мне дозволь: у меня, знать, тоже сердце имеется.
— Ты мать-странноприимица, тебе и сам Христос велит. Токмо чтобы и я была в ведении, за что взыскуешь и наказуешь. Я за обитель перед светлым престолом ответчица!
Проповедница помолчала, отхлебывая кипяток.
— Вот еще Гурий меня заботит. Хоть, слышь, и принял он святое крещение от Конона, но хлыстовцами походя бредит, и мню, грешница, не с расколом ли он в нашу общину явился от поганых хлыстов?.. Бывало такое, помнится!.. Да замечаешь ли ты, раба, что по ночам Гурий часто из обители выходит? К добру ли сие шляние зырянину? Нет ли у пса наложницы? Знакомцев нет ли из потусторонников? Не предал бы нас, двуглавый змий!
Минодора знала от отца, что Гурий сочиняет «святые» письма и по двадцать верст за ночь бегает то на разъезд, то на станцию, чтобы рассовать «послания пророка» по военным вагонам, однако ответила уклончиво:
— Не видала.
И на это были свои причины.
Представив ей Гурия как весьма нужного человека, пресвитер Конон наказал лишь хранить и беречь его, не ни слова не промолвил о том, чтобы следить за ним. Поэтому-то Минодора не ввязывалась ни во что, чем занимался Гурий в обители или за ее пределами: если он превозносил баптистов или хлыстов, значит, дело Платониды оспорить его; если диктовал Прохору Петровичу «письма пророка Иеремии» и разносил их, значит, такова воля пресвитера; выходит, роль странноприимицы здесь наблюдательная. Она лишь иногда советовала, когда кому именно из колхозников и какими путями подбросить «святое» письмо, и неизменно упрашивала Гурия взять этот труд на себя, потому что отца все-таки жалела, а Калистрата считала бестолочью.
Собеседницы проговорили до полуночи. Они еще поспорили о «святом послухе», причем Минодора повернула дело так, что Платониде оставалось только согласиться подавать пример трудолюбия — вязать чулки и варежки — и блюсти порядок на внутренних работах. Однако не уступила и Платонида, потребовав себе хозяйского питания, разумеется, втайне от обители. Странноприимице пришлось согласиться. Они по-дружески договорились о встрече пресвитера, которого ожидали со дня на день, не поскупились выделить ему щедрый подарок из своих доходов. Потом Минодора предложила обратить к своей общине одну «сильно надежную грешницу». Ею оказалась Ефросинья, не старая, но страстно богомольная вдова, очень работящая колхозница с соседнего хутора. Глаза проповедницы алчно вспыхнули.
— Только с этой ты не торопись, — предупредила странноприимица. — С месяцок надо понюхаться вокруг да около. Письмецо от Еремея ей по-бабьи напиши, а Неонилка подбросит.
— Твое слово закон, — проговорила Платонида, впадая снова в свой обычный тон. — А мне скажи, чем прогневила Христа грешница Ефросинья?
Минодора перечислила:
— В церковь ходит, с попами дружит, в колхозе робит, а с председателем поругалась и бездушным бюрократом обозвала.
Платонида стукнула костылем и закивала.
— Избенка у ней на ладан дышит, — объяснила Минодора. — Летом в своей живет, а зимами постоялкой мается. Лесу да помощи выпрашивает, а председатель на солдаток указывает: вон, мол, какая орава за помощью прет…
— Сам Христос предает ее в руки мои!
— Только не торопись; зануздаешь да приведешь эту бабу — тысчу выложу!..
…Платонида отправилась к Ефросинье в тот самый день, когда Агапита и Капитолина стежили одеяло. Выпроводив Платониду через огород, Прохор Петрович наказал Варёнке следить за баней, вышел за ворота и сел на лавочку возле погреба. «Укостыляла каракатица, — с ненавистью подумал он о проповеднице. — Хвати, так на хутор, как в тот раз с Минодорой договаривались». Именно эта догадка и всколыхнула в нем воспоминания о печном душнике, тайной беседе между Минодорой и Платонидой и полученной затем от дочери головомойке, после конторой Прохор Петрович отказался ведать делами послуха, довольствуясь лишь бдением на улице и подслушиванием разговоров братии.
Но сегодня он оскандалился и на этом.
Вытащив напуганную Капитолиной Варёнку из-под амбара, Прохор Петрович снова ушел за ворота и присел на лавочку. Улица под горой была пустынна и тиха, словно все живое попряталось от палящего зноя и выжидающе примолкло. Старик сидел и дремал; он не сразу расслышал дикий крик Варёнки:
— Прошка, медведь во дворе!
Старик бросился во двор.
Там стоял и, скаля зубы, смеялся над забравшейся под крыльцо Варёнкой низкорослый старик-татарин в черной выхухолевой шапке. Узнав своего постоянного косаря, Прохор Петрович назначил ему срок начала работы, выпроводил и вздохнул: «Старею-с, заснул. Будет потасовка от Дорушки, если Варёнка проболтается!»
Размышляя, что лучше пообещать Варёнке за молчание, старик припомнил свой недавний конфуз с письмами. Однажды он вручил Гурию готовые «послания пророка Иеремии» и не заметил среди них объяснительную записку Минодоры правлению колхоза о проросшем на складе просе. Хорошо, что Гурий взглянул на бумажку, прежде чем сунул ее в чужое окно, и, не увидев на ней креста, снова спрятал ее в карман. Гурий не сказал об этом странноприимице, однако пожурил Прохора Петровича и запретил ему писать «святые» послания за дочерней конторкой. «Тот пожалел, — горестно думал старик, — а дура не пожалеет, за сладкое на все пойдет!»
Так оно и случилось.
— Куд-кудах, Минодорка!.. Баню теперь сама топи, — заявила Варёнка, как только кладовщица вернулась с работы: — Там полосатый живет и рюхат!
Коровину пришлось повиниться. Располыхавшаяся Минодора швырнула в лицо отца своего рыжего кота. Вытирая кровь на расцарапанном кошачьими когтями носу, старик попытался перевалить часть вины на Платониду.
— Это она-с, она опоганила баню, — бормотал он, указывая дрожащим пальцем на печной душник. — Она послала туда Капку с Агапиткой. Воля-с, воля дана ей, пучеглазой иродице!
— Платонидку! — выдохнула странноприимица.
Варёнка сломя голову кинулась в обитель.
Проповедница только сейчас вернулась от вдовы Ефросиньи; и по тому, как она сразу переоделась во все черное и удалилась в молельню, было понятно, что визит к очередной грешнице не удался. За последние годы подобных неудач становилось все больше, и у проповедницы выработалась особая привычка. Она одевалась в черный хитон, брала тяжелую лестовку из черных граненых бус литого стекла, уединялась в молельню и, встав на колени, пропевала с начала и до конца скорбную Давидову песнь «На реках вавилонских тамо седохом и плакахом».
— Эй, куд-кудах, старая ведьма! — крикнула дурочка, подражая своей хозяйке. — Айда к Минодорке! Чичас же, медведь полосатый; опоздаешь — дак увидишь чё будет!
Платонида с лестовкой в руке поднялась наверх. Спустя несколько минут к матери-странноприимице были призваны Неонила и Капитолина; Агапита не смогла подняться с постели.
Переживая горе своей новой подруги, Капитолина выглядела необыкновенно грустной. Озорной блеск ее серо-синих глаз заметно поблек, губы были скорбно поджаты, пышные волосы заплетены в короткую толстую косу. Но взглянув на Варёнку и вспомнив давешний ее переполох, девушка не смогла подавить улыбки.
— Ишь ты! — прошипела странноприимица, чувствуя, как выступает на лбу знакомая испарина. — Иш-ш-ш, она еще улыбится, она еще.. Ну-ка, мокрица, винись: что в бане делала?
— Ваше одеяло стежила…
Красивая и статная, в цветастом платье, Минодора сидела на стуле возле своей конторки, сложив на высокой груди полные белые руки. Голова ее вздрагивала, поблескивали шпильки в короне светло-бронзовых волос. На сундуке, скособочившись, сидела Платонида; под стать своему одеянию, она была мрачна и смотрела в пол; по складкам ее хитона изогнувшейся суставчатой змеей ниспадала стеклянная лестовка.
Напротив проповедницы, возле шкафа с посудой, стоял Коровин и не моргая глядел на дочь; он был похож на волка своим ощерившимся ртом и ощетинившимся серым бобриком, с капельками крови на носу. Держась за ключик, привязанный к поясу старика, слоено плача, беззвучно хихикала Варёнка. Поодаль от всех раболепно сутулилась и что-то шептала Неонила.
— Одеяло стежила, — скривив губы, повторила Минодора. — А еще что?
— Разговаривали.
— Разговаривали, так, так. Ну, а потом что?
— Варёнку напугала…
— Скоморошничала, — глухо перебила Платонида. — Беса тешила!
— Нет, не беса! Напугала, чтобы не подслушивала. У нас секретов нету. Калистратовой шубой напугала.
— А-а-а! — будто простонала странноприимица. — Калистра-а-атовой?!. Я тебе выверну Калистратову шубу, я т-тебе…
Минодора вскочила, рванулась к Капитолине, но остановилась, окинула всех диким взглядом, схватила за плечо Варёнку и пихнула ее на середину комнаты.
— Ты, пугало, дай этой… Постой, вот…
Она вырвала из рук Платониды лестовку.
— На!.. Бей по морде!.. А ты держи, — приказала странноприимица Неониле. — Лапы ей назад!.. Кому сказано?!
Капитолина побледнела и оглянулась на Неонилу.
— Уволь, матушка, — растерянно поклонилась старуха и прижала руки к груди. — Я не стану.
— Кто тебя кормит?!
— Сама ем, матушка, святым послухом питаюсь, покуда силушка есть.
— Рабы, да повинуются! — строго сказала проповедница.
— Уволь, Платонидушка, рученьки — пле́ти, ноженьки — кисельны. Я травинки-былинки не таптывала, а человека…
Коровин, поглаживая бородку, направился было к двери горницы, но вдруг обернулся и сзади бросился на Капитолину. Он заломил девушке руки, схватил за косу, всей тяжестью своего тела оттянул ее голову и прохрипел:
— Бей!
— По шарам? — хихикнула Варёнка.
— Меду дам! — крикнула ей Минодора.
Варёнка взвизгнула и со всего размаху хлестнула лестовкой по лицу Капитолины. Дурочка подскакивала, ругалась всеми словами, каким успела научиться от своей хозяйки, и била, била… Побелевшая, с остановившимися глазами, будто нарочито шипя, Минодора отсчитывала удары: «Шес-сть, с-семь, вос-семь». Капитолина крутила головой, отпинывалась ногами, но молчала. Неонила не выдержала, ввязалась было отнимать девушку, но в этот момент шнурок лестовки лопнул и стеклянные бусы градом рассыпались по полу. Варёнка покачнулась, взмахнула руками, ударилась головой о кромку посудного шкафа, упала и забилась в припадке. Коровин отшвырнул Капитолину к двери. Пошатываясь, она поправила волосы, брезгливо скривила окровавленные губы:
— Все на одну… А бог-то?.. Эх вы!
Повернулась и вышла вон.
— Бога вспомнила, — проскрипела Платонида. — Бог везде найдет!
Неонила покосилась на проповедницу и без обычного поклона вышла вслед за Капитолиной.
— Грех ваш, миленькие, — молвила она в дверях.
— Ну-ка, воин, оттащи эту падаль, — приказала отцу Минодора, кивнув на бесчувственную Варёнку.
Вошел Калистрат.
В короткой рубахе, замызганной до лоска и давно утратившей свой первоначальный цвет, подпоясанный обрывком тесемки, в заскорузлых, будто сыромятных штанах, босой, он был сегодня еще мощней и угловатей. Взлохмаченные, позабывшие о ножницах и гребне волосы и борода скрывали его лоб, лиловые впалые щеки и огромный отвислый подбородок. Открытой, словно нарочито выпученной оставалась лишь середина лица, изуродованного оспой. Даже глаза казались щербатыми от мелких черных крапинок. Прерывисто дыша, он словно воткнул тяжелый взгляд в лицо Минодоры.
— Чего пожаловал, коли не зван! — спросила странноприимица, стараясь быть строгой.
— Ныне мы по делу, — ответил мужик без тени обычной робости. — Интересуемся, кто здесь девку забижал?.. Али все скопом?.. Гляди, Минодорья, кабы… Мы тоже с норовом!
Калистрат оглядел свои пудовые кулаки, неуклюже потоптался и вышел.
— Ишь ты… Обезьяний король! — поддельно засмеялась Минодора, потом рывком повернулась к Платониде: — Ступай к ним да спокой водвори.
Выпроводив проповедницу из комнаты, Минодора переоделась, подошла к зеркалу и распечатала флакон «Красного мака». Смачивая одеколоном пылающее лицо, шею и голову, она не замечала, что жидкость льется на платье, на коричневые полусапожки. За многие годы своего странноприимства она впервые не испытывала торжества полновластной повелительницы. Наглость девчонки представлялась ей безмерной: сопротивляться, когда ее наказывает мать-странноприимица — кто это видывал в общине? Давно ли в этой же самой комнате белобородый старец Мефодий, покрытый чирьями и паршой, ползал на четвереньках и вымаливал прощения — не у Минодоры, а у суковатой палки, которая в руках наказующей странноприимицы рвала его болячки?.. А эта смиренница Неонила — как она ответила своей кормилице? «Сама ем, матушка». Сама ест?! А кто приносит из колхозного амбара то, что едят?
Она занялась косами и вспомнила Калистрата, — и это ничтожество подняло голос против нее?..
Минодора всегда ощущала потребность в мужчине. Но те, которых она каждодневно видела, казались ей слишком обыкновенными и ничем не отвечали ее вкусам. Однажды летом на узарской мельнице она встретила Калистрата, конюха соседнего колхоза, присмотрелась к нему, поговорила с ним и определила: «Этот — по мне». Они сблизились в ту же ночь, в помельне. Но вскоре грянула война. Не встречая больше Калистрата, Минодора считала его мобилизованным в армию. А он получил отсрочку на год, жил дома, полагая, что давний случай на мельнице лишь бабья блажь, и новой встречи с Минодорой не доискивался. Оба они удивились, столкнувшись на рынке областного города; она продавала рукоделия странниц и странников, а он, теперь действительно мобилизованный, присматривал купить шерстяные носки и вязаную фуфайку. Минодора выбрала из непочатого мешка самое лучшее, прибавила еще перчатки и шарф, потом привела Калистрата на свою городскую квартиру. Он выпил стаканчик водки и захмелел, со второго затянул какую-то нескладную песню, а после третьего сполз под стол и залился всепотрясающим храпом. Минодоре стало ясно, что Калистрат выпить любит, но пьет безубыточно; такого не трудно удержать и приручить, у нее будет мужчина и работник!.. Калистрат пришел в себя лишь на тринадцатые сутки. Он лежал на топчане в келье узарской обители. В тот же день Минодора сообщила ему, что на сельских сходах района он объявлен дезертиром и что всех дезертиров расстреливают. Ласкаясь, она богом поклялась спасти его, заявила, что после войны уедет с ним из Узара подальше на Урал, выйдет за него замуж и при регистрации брака переведет его на свою фамилию. Он присмирел, с тех пор не вспоминал при Минодоре об истории своего пленения, работал за пятерых, послушно исполнял все прихоти капризной и развращенной хозяйки и даже прилежно молился на Платонидиных зорницах. Странноприимице казалось, что зверь приручен — и вдруг он явился защитником этой паршивой девчонки!.. «Ничего, покуда война — не свернешься», — самонадеянно пригрозила Минодора, надевая жакет.
— Ты, Дорушка, ушла-с? — спросил Прохор Петрович.
— На собрание, — буркнула Минодора. — Гляди тут, а то опять чертей спущу!
Солнце пряталось за пожарным сараем, и по улице наискось ложились тени построек. Там, где в погожие дни зеленела лужайка, около палисадников, возле плетней и прясел, перед кучей сбунтованных бревен, тени были гуще, и эти места напоминали Минодоре свежевырытые ямы. Быть может, потому что за спиной Минодоры с востока наплывала туча, а прямо на запад дул свежий ветерок, заходящее солнце казалось ей нестерпимо ярким. Ее раздражали и пылающие отблеском заката окна домов, и тополя во дворе колхозного детского сада, шевелимые ветерком и серебрящиеся, точно на них упал иней, и первомайский флаг над крышей правления колхоза — он порхал, словно краснокрылая птица, стремящаяся к солнцу. И чем ближе Минодора подходила к школе, где сегодня собирались колхозники, тем сильнее ее душу окутывало чувство настороженности, страха и озлобления. Это чувство стало знакомо ей с тех пор, как она приняла в свой дом первого странника-скрытника, а из колхозного амбара унесла в собственный ларь первые карманы крупы и муки. С этого дня дорожка на колхозные собрания казалась ей тяжкой: а вдруг дознаются и разоблачат?
Возле школы одиноко стоял парень.
Это был сын колхозного мельника, семнадцатилетний Арсений, стройный и плотный, с черными открытыми глазами под темным чубиком, как ласточкино крылышко свисавшим над стрельчатой бровью. То ли за кавказские черты лица, то ли за вечно неунывный горячий характер и откровенное добродушие, но один из бывалых односельчан прозвал парня Арсеном, и это имя прильнуло к нему. Он и сам подчеркивал это сходство неизменным щеголеватым костюмом — темной рубашкой с застежкой-молнией, брюками галифе, заправленными в легкие брезентовые сапоги, и легкой черной кубанкой.
— Куме Прохоровне! — весело крикнул он подходившей Минодоре. — Сто лет ходить да двести на карачках ползать! Как земля носит, как живем?
— Хлеб жуем, — скрепившись, постаралась весело же ответить Минодора. — Только что я тебе за кума?
— Здрасте! Колхозный амбар с колхозной мельницей завсегда родня. На собраньице? И я; замещаю папашу: он воюет, я голосую. Что слышно в вашенском амбаре про второй фронт?
Натянуто улыбаясь, Минодора молчала. «Мельница так мельница ты и есть», — думала она о парне, а он, болтая, поглядывал на нее искоса и мысленно посмеивался: «Уж больно ты надушенная да расфуфыренная. И кто бы это объяснил мне — для чего старушечка фуфырится?»
В школе было густо накурено. Уступив скамьи женщинам (парты на днях покрасили и вынесли на просушку), мужчины сидели на полу, будто подперев спинами стены. Арсен облюбовал место недалеко от порога и втиснулся между двумя юнцами. Минодора прошла к скамье и села с краю, рядом с Лизаветой Юрковой.
За столом, положив блестящую бритую голову на ладонь, сидел приезжий районный работник, а рядом с ним на длинной скамье — три члена правления колхоза и двое учителей. Они слушали колхозников хуторской бригады — лысого мужчину в старинном кафтане и женщину в серой пуховой шали. Хуторяне, примостившись на подоконнике, попеременно тянулись к столу и что-то рассказывали так тихо, что приезжий, вслушиваясь, морщил большой почти коричневый от загара лоб. Кругом шумели приходящие колхозники. Среди шума выделялись звонкий тенорок Трофима Юркова и густой, как звук многопудового колокола, бас деда Демидыча. Борода Демидыча полоскалась из стороны в сторону.
— Бесноватый! — доказывал Демидыч, потрясая развернутой газетой. — Вот она, в ней все здесь прописано: бес-но-ватый фулер!.. И выходит, что в нем черт!.. Газете не веришь?.. С Демидычем, брат, спорь, да оглядывайся!
— Да никакого черта, Демидыч, — возражал Трофим Фомич. — Ни черта в нем, ни дьявола. Так только пишется по-ученому: бесноватый фулер — вроде как собака, которая бесится.
— Ага, ты про собаку?! Ладно, согласен и про собаку. На кой, скажем, хрен, Тимошкины ребята окрестили Гитлером своего щенка?.. Ну-ка?.. Собака — она тварь любезная, ее, скажем, часом и обласкать причтется, а тут кого ласкать?.. Тьфу!.. Да я бы этого бесноватого, тать его в треск, так погладил бы, что… А ты толмачишь: собака!