— Спасибо, Лизавета. Егоровна, Дорушка возблагодарит-с!
— Ну-у, было бы за что; все мы не чужие в колхозе-то.
— Золотые слова, — поддержал Трофим Фомич.
— Папаша, я к тебе, знаешь, зачем?.. Сейчас в правлении была. Рогов там и Спиридон с Фролом. Вокруг деревни тайные караулы выставляют. Может, слышь, у того дезертира дружки есть, — так кабы в отместку, что на нашей лошади увезли, деревню не сожгли…
Говоря, Лизавета видела, как заерзал Коровин.
— Шел бы ты тогда домой, — продолжала она тем же спокойным тоном, трогая свекра за рукав, — да отдохнул бы, а я посижу здесь; раз караулы — не боязно.
— Пожалуй, верно, мила душа, — согласился Трофим Фомич, еще не зная, ловчит или правду говорит сноха. — Бери ин фузею…
— Пойду и я, — поднялся Коровин и аккуратно отряхнул штаны. — Пора костям на место. До свиданьица!
Он вышел из-под навесика, но, будто обходя грязный участок дороги, прокрался к правлению колхоза и, приподнявшись на носках, заглянул в освещенное окно.
— Ну, слава богу, сейчас поверит и в караулы, — смеясь, прошептала Лизавета свекру. — Все трое в правлении, только не про караулы говорят… Теперь Минодора своего милого и в нужник не выпустит!
Трофим Фомич прыснул со смеху и рассыпал табак из свертываемой цигарки себе на штаны; собирая его, сказал:
— Ладно бы, если она покараулит его до Кольши; так думаю, что Кольша без милиции не приедет, а, Лизанька?
— Для того и солгано, чтобы сама караулила… Ты ничего не слыхал про скрытницу, которую вез?.. Коровин не проболтался?
— Подъезжал я и лесом и пахотой, увиливает. А у них они обе две, хоть огнем пытай — не отрекуся, что обе у них!
— Я хочу попробовать увидеть ее, младенец ведь с нею теперь, — проговорила Лизавета, запинаясь, и вдруг выпалила нечаянно самое сокровенное: — Сама не пойдет, так, может, ребеночка отдаст… Куда ей с ним в странствии-то, а мы бы с Колей…
— Вот за это умница так умница, а воспитать — мы за милую душу!
— Попробовать?..
— Только того… Волки ведь!..
Берегом реки, поросшим кустарником, Лизавета дошла до усадебной изгороди Коровиных и остановилась в раздумье. За мглисто-черной площадью огорода, засаженного картофелем, будто скалы, серебримые луной, высились богатые хоромы. Над усадьбой витала, казалось, какая-то особая же таинственно-гнетущая тишина… Поборов робость, Лизавета перелезла через прясло и узенькой тропкою направилась к строениям. С каждым шагом она все сильнее чувствовала гнет отчужденности, он сжимал ее душу тоже каким-то особенным, еще неизведанным страхом, точно женщина вдруг очутилась среди ущелий, в дебрях которых таились невиданные чудовища. Даже воздух здесь был несомненно иным, чем внизу на деревенской улице, — от строений веяло чуть ли не тем же запахом, каким припахивало «святое» письмо.
— Поганцы, — прошептала Лизавета, чтобы хоть звуком своего шепота отогнать жуть; ей захотелось вернуться на берег, но желание увидеть странницу с младенцем оказалось сильнее страха.
Не помышляя проникнуть во двор, она осторожно пошла возле стен хозяйственных построек, выходящих задами в огород. Боязнь отступила, когда молодая женщина услышала по-домашнему знакомое пыхтение и жвачку коровы; исчезла и оторопь, как только вблизи послышалось полусонное бормотание кур. Уже спокойно достигнув середины садика, Лизавета остановилась; откуда-то справа и снизу доносился как будто приглушенный стон. «Не она ли?» — подумала Лизавета и оглянулась. В двух шагах чуть брезжилось полуоткрытое оконце. Молодая женщина бесшумно обогнула ствол искривленной черемушки, отстранила духовитую поросль полыни и заглянула.
В узенькой приземистой клетушке, на застланном дерюгой топчане, прямо и неподвижно сидел мужчина. До пояса голый, он лишь на шее имел толстую белую повязку, отчего голова человека представлялась напрочь отделенной от туловища. Устремленные в угол на луч какого-то светильника красно-коричневые глаза его выражали не то внутреннюю боль, не то страшную неукротимую злобу. Человек что-то шептал невнятно и быстро, отчего оранжевый клочок его бороды вздрагивал и трясся, а скрещенные на груди руки то вздымались, то западали. Наконец он истово перекрестился, и Лизавета снова услышала стон.
— Вот он, Калистрат! — чуть не вскрикнув, прошептала она.
Насилу сдерживая себя, чтобы не пуститься бегом, не зашуметь и не наделать переполоху, Лизавета выкралась из садика в огород, оттуда на берег речки и, обессиленная, свалилась на траву. Внешность скрытника потрясла молодую женщину: именно таким представляла Лизавета самых отъявленных душегубов. «Недаром Арсен сказал, что им пугали Федорку», — думала она. А где-то, за этим чудовищем, ей вдруг представилось светлое личико младенца и скорбный образ его матери-странницы. Но что сделать: бежать ли тотчас к Андрею Рогову, чтобы схватить человека с петушиными глазами и — пусть насильно — увести к себе домой странницу с ребенком, или подождать, когда Николай привезет милицию? В смятении она рванула клок травы, по привычке поднесла было его к лицу, но с омерзением отшвырнула прочь, вскочила и быстро зашагала берегом реки к своему огороду.
— Боже мой, какой страхилат! — шептала молодая женщина, прижимая ладонь ко все еще прыгающему сердцу. — Какой крокодилище, да еще в ямине!.. Вот куда надо сводить наших богомолок, вот кого показать… «Одежды светлы, лики пречисты», тьфу, паршивые поганцы!.. А эта баба? Странница с ребенком — неужели в этом же подвале, рядом с этим сатаной? Живой не буду, если не выволоку ее из этой ямы… Ее и ребенка, ее и ребенка… Клянусь, живой не буду!.. Наше это дело, мое дело, да, мое, мое!
Сгоряча Лизавета выкрикнула два последних слова и громко стукнула калиткой огорода. Как будто от этого стука тотчас распахнулась калитка на улицу, и во дворе показался Арсен.
— Ты чего здесь обретаешься? — почему-то оробев перед внезапно появившимся парнем, грубо спросила Лизавета.
— Николая Трофимыча жду, — весело откликнулся тот, не заметив сердитого тона хозяйки. — Новостей, новостей!..
— А ведь я Калистрата видела! — словно извиняясь за свою первоначальную грубость, мягко и чуть-чуть хвастливо выпалила она.
— Но-о-о!.. Расскажите, расскажите!
Она рассказала, и Арсен помотал головой.
— Нет, Лизавета Егоровна, это не он. Тот жердило с черной бородой; это, выходит, другой крокодил, а вот у меня форменная везучка!.. Старуха в сером платке оказалась? Оказалась: выползла, цветочки в садике обнюхала, черемуху ладошкой погладила и назад вползла. Потом бабочка с черными бровями выползла, воды из колодца набрала и тоже обратно вползла… Почему ползают?.. А у вас, Лизавета Егоровна, в дом через курятник входят?.. Нет?.. А вот на ихнем свете — да, вползают и выползают через курятник!.. Потом, знаете, Лизавета Егоровна, где у них нужник?.. Нет?.. В бузине за баней, него уже на закате посетила такая самая старушечка с клюшкой.
— Маленькая, кривобокая?..
— Ну, так я так и отметил: собачья отрава, которая на хуторе у Офроси гостила!.. А сейчас низко кланяюсь и лечу на вашего крокодила поглядеть… Поздно?.. Где же поздно, когда полночь не пропета?!. До зорьки еще уй-ю-юй, как до Африки!
Он бегом умчался к берегу реки.
VIII. ОБРЕЧЕННАЯ НА СМЕРТЬ
Постоянная в своих решениях, Минодора запретила дневные работы на дворе; туда выходили только Платонида и Варёнка, которой приходилось теперь вносить и выносить зловонное ведро, которое, как в тюрьме, называли парашей. Обитатели подвала после утреннего моленья и завтрака тотчас принимались за урочную работу по кельям. После обеда они отдыхали до вечернего моленья, а отстояв его, отправлялись на ночные работы по двору и огороду. Капитолине же были запрещены и ночные работы, ее совсем не выпускали из подвала, но это не удивляло девушку: после расправы над нею заточение казалось ей вполне естественным.
Она поражалась некоторым изменениям, происходящим в обители. На другой же день после избиения ее оторвали от стежки одеяла и перевели в келью Калистрата на вязку сетей. Никогда прежде не спускавшаяся в подвал, Минодора дважды в день приходила в келью Гурия, а сам Гурий вообще не показывался, и даже парашу Варёнка носила ему в жилье. Всегда избегавшая Платониды и как-будто возненавидевшая ее Агапита изменила свое отношение к проповеднице. Девушка думала, что Минодора, обидевшись, на Калистрата за его заступничество, отказалась от дезертира и теперь завлекает Гурия, — поэтому-то и она, Капитолина, допущена в келью Калистрата; а вот поведение Агапиты она объяснить никак не могла. «Платонида убила ее ребенка, а она за убийцей на задних лапках ходит, — возмущалась Капитолина. — Глядеть страшно!.. Встретит в коридоре — кланяется чуть не до полу, либо глазки потупит, как виноватая. На зорнях встает рядышком, свои поклоны к ее поклонам приноравливает, свечка у нее погаснет — свечку зажжет. Вчера за утренней два раза зажигала. А на вечерней два же раза лестовку ее поднимала. Выпадет лестовка, Агапита подымет и ласковенько с поклончиком Платониде: получите! Двоюличный народ, факт налицо! А сегодня, сегодня… после горнего тропаря — ну, не смешно ли? — взяла и подняла эту жабу с коленок под оба локотка… Конечно, если разобраться, жалко ей ребеночка, вот она и ухорашивается, и лебезит, чтобы узнать, кому его подкинули. А мне не поверила, думает, что я натрепалась. Ненормальная дура!.. Ну да плевать мне на вас! Вот еще немножко коросты с морды сойдут — и только вы меня и видели!»
Думая обо всем этом, она взглядывала на Калистрата.
Окно в его келье, прикрытое снаружи бурьяном сада, было намного шире, чем оконце в келье Капитолины. Жилье это досталось Калистрату по распоряжению самой Минодоры — чтобы в случае опасности дезертир мог легко скрыться. Летом окно почти не закрывалось, через него проветривали всю обитель. Теперь через окно в келью врывались острый, пощипывающий в носу, запах набухающей семенами полыни и сыроватый холодок земли, приятно освежающий израненное лицо Капитолины. Лучи полуденного солнца пробивались сюда сквозь покачивающиеся ветви черемух, а тени их будто царапали и без того обезображенные оспой щеки Калистрата.
Калистрат, точно нарочно, чтобы не выпустить Капитолину из кельи, с утра уселся к двери. Сегодня он выглядел угрюмее обычного и пока что не проронил ни слова. Было слышно лишь, как постукивала об его окостеневшие ногти вязальная игла да шуршала сеть, цепляясь за просаленные заплаты на штанах. Петля за петлей, ячея за ячеей его конец сети приметно удлинялся, тогда как вязево Капитолины почти не прибывало, да и немудрено: девушка впервые видела, как вяжут сети, а Калистрат вязал в келье уже двенадцатую сеть. Ей хотелось перенять его умение — в жизни может пригодиться всякое мастерство, — но после того, что случилось позавчера и вчера, она не отваживалась на расспросы.
Позавчера, объясняя Капитолине размеры ячеек, Калистрат невзначай коснулся ее руки. Первый раз он, словно обжегшись, отдернул свою руку, отвернулся и понурился. Капитолина видела, как его длинная шея покрылась багровыми пятнами и как лихорадочно запрыгала в его руках вязальная иголка, взблескивая своим отточенным хоботком. «Видно, на мою напоролся, чертушка», — взглянув на свою иглу, подумала она и, жалеючи, посоветовала:
— А ты поосторожней лапай; это тебе не восковая свечечка в моленной… Больно?
Он хмуро покосился на нее и не ответил.
Второй раз она упросила его показать, как крепится деля. Он стал свертывать узелок, но зацепился пальцами за ее пальцы. Капитолина не могла точно припомнить, как это случилось, все произошло мгновенно; она не успела отстраниться, и Калистрат схватил ее руку, на какой-то миг прижался к ней щекой, вскочил и выбежал из кельи. Взволнованная происшедшим, Капитолина было задумалась — не далеко ли она зашла, поддразнивая Калистрата своим расположением, но вскоре дежурная сестра-трапезница Неонила принесла обеденную горошницу, и девушка на время забыла о своей тревоге.
Вчера около обеда Капитолине понадобилось выйти. Она понадеялась, что проскользнет мимо Калистрата, если поплотнее прижмется к противоположной стенке. Калистрат заметил ее намерение, хотел посторониться, но сделал это слишком поспешно и неуклюже — и колени их столкнулись. Он вскочил, вытянул к ней руки, но не дотронулся, а лишь прошептал:
— Ка-апа…
Девушка стремглав выбежала из кельи и долго не могла набраться храбрости вернуться туда. Вздрагивая от каждого звука, она сидела в своей келье и, прижав пальцы рук к губам, шептала: «Какой он страшный, какой он страшный». Однако физическое отвращение к внешности Калистрата тут же затенялось чем-то вроде жалости к нему. Мало ли на свете некрасивых, но добрых людей, и наоборот, красивых и зловредных? Не ее ли мать частенько говаривала: «Красивых хватит, хороших дай». Да и что плохого сделал ей Калистрат? Чуть-чуть прижался щекой к ее руке? Ну и что же — не укусил ведь. Или что пролепетал как ребенок «Ка-апа»? Но ведь не схватил, не обнял, не притиснул? Значит, нечего и бояться его. Совсем бы человеком стал, если бы убежал из этого подвала да явился в военкомат, выпросился на фронт, в самое пекло, да орден бы на грудь, — вот бы и покрасивел. А то и лицом урод, и дезертир, и в секте — такого даже и жалеть противно. «Дай-ка я с ним поговорю начистоту», — решила девушка и, еще не зная, о чем и как станет говорить с Калистратом, поднялась и вышла.
В коридоре на маленьком угловом столике дежурящая сегодня Агапита разливала по чашкам ячменную кашицу. Капитолина подошла и, усмехаясь, заглянула в чашки. Улыбнулась и Агапита, но так странно, словно кто-то невидимый взял и насильно растянул ее губы уголками в стороны.
— Это Платониде? — спросила Капитолина, показав на чашку, налитую много полнее других.
Агапита кивнула.
— Масла побольше влей, — не скрывая ехидства, проговорила девушка и, взяв свою порцию, вернулась в келью.
Агапита посмотрела ей вслед, укоризненно покачала головой, вздохнула, но конопляного масла в чашку проповедницы все же положила больше, чем в другие. Отрезав толстый ломоть хлеба, она смиренно помолитвовалась у дверей жилья Платониды.
После обеда Капитолина не видела Калистрата.
На другой день, снова сидя с ним за той же сетью и едва дыша от полынного запаха, девушка прикидывала: с чего бы начать задуманный вчера разговор? Если заговорить прямо о его дезертирстве, то не напугаешь ли мужика, как тогда на копке ямы в погребу? Если начать с Минодоры, то не обидишь ли: вдруг он действительно любит ее? Начинать беседу с секты девушка тоже боялась: а что если он верующий?.. Ей уже хорошо известны фанатики вроде Платониды или Неонилы: моментально наживешь себе врага, тогда как в Калистрате хотелось приобрести друга. Но всегдашнее нетерпение подгоняло ее, и наконец она спросила, начав издалека:
— Калистрат, тебе охота креститься?
— Мы крещеные, — сквозь зубы ответил он.
Капитолина не обиделась.
— А об чем ты тогда думаешь? — продолжала она.
— Об чем нам думать?.. Так, про мужицкое.
— Ну все ж таки?
— Про деревенское, — глухо вымолвил он и зябко передернулся плечами. — Про коней, примерно. Вот, мол, взять бы теперь накосить травы. На телегу траву-то скласть. Полезти самому да и лечь на нее. И на траве лежи до самого до конного. А на конном Игренько с Лысухой сурепку любят, так им бы сурепки…
Голос его стал скрипучим, а лохматая голова будто сама собой посунулась к коленям. Громко сопя и путая нитки, он некоторое время молчал, потом сжал длинными пальцами лоб, из-под руки глянул на девушку и пояснил:
— Кони, Лысуха-то с Игреньком.
Разговор прервался.
— Калистрат, а ты стрелять умеешь? — наконец спросила она, надеясь все-таки добраться до войны.
Он беззвучно засмеялся, потом сказал:
— Один раз было по пьяному делу. На братановой свадьбе для уваги свах пальнул.
— Из нагана?!..
— Из кремлевого ружья.
Капитолина не расхохоталась, как обычно, когда он перевирал слова, а лишь покачала головой.
— Уйти бы тебе отсюдов, Калистрат Мосеич, — проговорила она и сама удивилась своему серьезному тону. — В военкомат бы заявиться да на фронт бы поехать… Теперь без ордена тебе не жить, факт налицо!
Мужик тяжело вздохнул.
— Боишься, что расстреливать начнут? — продолжала девушка, придвигаясь к Калистрату и переходя на полушепот. — Это тебя Минодора запужала, а я не верю. Ну какая им корысть расстреливать, если на фронте ты, может, сотню фашистов убьешь?.. На фронт зашлют, в котел, орден заслуживать. Наш фэзэошный военрук за котел получил… Конечно, одному страшновато в военкомат являться. Мне тоже страшно в милицию — хоть как верти, а факт налицо. Вот если бы вдвоем явиться, сперва бы оба в милицию за меня, потом в военкомат за тебя, только бы вместе… Помнишь, я решалася воровать, чтобы в тюрьму за паспортом? А одна женщина растолковала мне: ни фига, слышь, не выйдет, лучше явись и оправдывай, повинную голову не рубят. И я решаюсь на фронт. Думаешь, треплюсь?.. Вечно не трепалась!
— Вон оно ка-а-ак?!
— Точно. Перевязывать умею, научили в фэзэо, и стрелять знаю, тоже в фэзэо показывали, факт налицо!
— Ай-ай-ай! — живо проговорил Калистрат, не сводя заблестевших глаз с девушки.
— Думаешь, девчата не воюют? А партизанка Зоя, а Лиза Чайкина?.. Тысчи!.. Сама читала и в кино видела. Вот бы и нам с тобой вместе, в одну бы роту: мол, друзья по каторге Капитолина Устюгова и Калистрат Мосеев…
— Ермолины наша фамиль, — поправил Калистрат задушевным тоном. — Мосей-то у нас отец был… Говорите, Капочка, слушаем. Нам это завлекательно, про фронт-от.
Он было отложил иглу и заикнулся сказать что-то еще, но в коридоре раздался всполошный крик Варёнки:
— Куд-кудах, Капка!.. Сичас жо к хозяйке, медведь полосатый, а то…
Обычную свою угрозу дурочка прокричала уже с лестницы за дверью, и Капитолина ее не расслышала.
— Станет забижать, так шуми, — строго проговорил Калистрат, видя, что девушка медлит уходить.
Но Капитолина медлила не из боязни. Твердо решив уйти из обители, как только подживет израненное стекляшками лицо, она не испытывала ни малейшего страха перед Минодорой. Всем своим существом ненавидя странноприимицу, девушка страстно хотела отомстить ей за все издевательства над собой. Сейчас, не предвидя ничего хорошего в вызове Минодоры, она решила отбиваться и в случае повторного нападения нанести врагам ответные удары. С минуту Капитолина сидела и, глядя то на стальную вязальную иглу, то на острожалые ножницы, соображала, что из них взять с собой для защиты или отпора?
Выбрав ножницы, девушка поднялась и вышла.
В большой Минодориной комнате разговаривали странноприимица с проповедницей. Пришедшая на обеденный перерыв кладовщица поминутно взглядывала на ходики и говорила не зло, но рывками, будто командовала. Платонида же была не в духе. Ее разгневало и унизило предложение странноприимицы наблюсти за больным Гурием.
— Господь ведает, кого наказует! — гордо процедила проповедница, пристукнув костылем. — Хамское семя, поделом вору и мука. Провидела я, что добром его якшание с миром не кончится!.. Зело лют спортствовать, токмо не во имя Христово!.. Не проси, мать, не пойду, заставлю Агапиту воды плеснуть псу смердящу.
— Ладно, согласна. Только не надо бы споров да разговоров меж нами перед приходом пресвитера. С Агапиткой как?
На лице Платониды мелькнуло подобие улыбки.
— Давно зрю: каждодневно крепнет в вере сестра Агапита, — твердо проговорила она, устремив вспыхнувший взгляд на небогатую в этой комнате божницу. — Раболепна зело, смиренна…
— Ты не размазывай, прямо говори: надежна?
— …к послушанию и молитве прилежна.
— Варёнка!..
— Частухи?! — вскочив и ощерясь в улыбке, спросила дурочка, дремавшая на сундуке.
— Иди к чертям с частушками, фефела; ушьми слушай чего прикажут… Зови Агапитку!
Разочарованная, что на этот раз не удалось заработать желанного кусочка сахару, Варёнка, почесываясь, убежала в обитель за Агапитой, но, что с нею нередко бывало, впопыхах перепутала имена и вызвала Капитолину.
Девушка вошла и, помня, что здесь на нее нападали сзади, остановилась у самой двери.
Однако, к ее удивлению, странноприимица повела себя совсем по-иному, чем когда бы то ни было прежде: она не влепила дурочке обычной в таких случаях затрещины, не обругала ее отборными словами, но благодушно оскалилась и даже пошутила:
— Приволокла одра заместо бобра… Агапитку зови, дурында.
Захихикав и ударяя себя ладонями по бедрам, что она делала в подражание обожаемым ею курам, Варёнка умчалась снова.