- “В этих основаниях вы не имеете надобности”.
- Но я вовсе неизвестен императрице...
- “Ошибаетесь; она вас видела и даже заметила”.
- Во всяком случае, я не осмелюсь приблизиться к ее величеству без чьего-либо посредства.
- “Я там буду”.
Граф условился со мной о дне и часе. В назначенное время я пошел на прогулку один, рассматривая обстановку сада. По обеим сторонам аллеи были расставлены статуи жалчайшей работы: горбатые Аполлоны, тщедушные Венеры, дюжие Амуры, сложенные гвардейскими солдатами, и, вдобавок, ничего не было смешнее путаницы, допущенной в именах мифологических и исторических. Помню одну маленькую и безобразную фигурку, с названием Гераклита, и уродливую же, хныкающую физиономию, под титулом Дeмокpита. Бородатый старик наречен был Сафо, старуха именовалась Авицeнна; двое юношей, невинно-ласкающих друг друга, слыли Филемоном и Бавкидой. Но я сдержал в себе смех, приближаясь к подходящей императрице.
Впереди шел Оpлов, сзади следовали многия да мы, сбоку государыни шел граф Панин. После первых приветствий, она спросила мое мнение об обстановке сада. Ответ мой был повторением того, который я дал королю прусскому на подобный же вопрос[13].
- Что касается надписей, прибавил я, то, конечно, оне сделаны для мистифирования несведующих и для забавы тех, кто имеет некоторые познания в истории.
- “Надписи и персонажи - все это ничего не означает. Мою покойную тетку[14] обманывали. Надеюсь, вы могли бы увидеть в России многое, не столь смешное, как эти статуи”.
- Государыня! Если в вашей империи что-либо и могло бы показаться подобным, то оно отстоит неизмеримо далеко от всякого сравнения с предметами, возбуждающими восторженное изумление иностранцев.
При дальнейшем ходе разговора я имел случай произнести с похвалою имя короля прусского. Императрице угодно было, чтобы я сообщил ей подробности моего с ним свидания, что я и выполнил. В это время зашла речь о празднестве, предположенном императрицею, но отложенном за дурною погодой, то-есть, об упомянутом уже мною турнире или каруселе, на который должны были собраться отличнейшие воины государства. Екатерина спросила меня, в обычаи-ли подобные праздни и в моем отечестве.
- Конечно, и тем более, что климат Венеции благоприятен для увеселений такого рода. Хорошие, ясные дни там столько же обыкновенны, как здесь редки, не смотря на то, что путешественники находят здешний год моложe, нежели во всех прочих местах.
- “Правда, ваш год старее одиннадцатью днями”.
- Не было-ли бы, подхватил я тут, нововведением, достойном вашего величества, принятие грегорианского календаря в вашей обширной державе? Вам, государыня, не безъизвестно, что он усвоен всеми народами. Сама Англия, четырнадцать лет тому назад, откинула 11 последних дней февраля, и этою мерой правительство ее приобрело несколько миллионов. В прочих странах Европы все с удивлением взирают на то, что старый стиль до сих пор еще употребляется в такой империи, где государь есть в тоже время глава церкви и где существует академия наук. Все готовы думать, что Петр Великий, установивший начало года с 1-го января, отменил бы притом и старый стиль, когда бы не сознавал для себя обязательным держаться тогдашнего примера Англии, в руках у которой была торговля России...
- “И потом”, перебила меня императрица, “Петр не был ученым”.
- Он был выше всякого ученого, государыня! Он был муж великого, гениального ума! Что за такт в делах! Что за искусство в их ведении! Какая решительность! Какая смелость! Он успевал во всех своих предприятиях, потому что обладал умом, который предохранял его от ошибок, и всею силой, необходимой для борьбы со злом...
Я не успел окончить панегирик, как Екатерина отвернулась от меня и пошла далее. Тут мне пришло в голову, что она не могла, без некоторого затаенного неудовольствия, выслушивать похвалы, расточаемые ее предшественнику. Встревоженный таким исходом разговора, я старался разведать что-нибудь по этому поводу от графа Панина, который, однако-ж, уверял меня, что я весьма понравился ее величеству и что государыня каждый день расспрашивала обо мне. Он мне советовал пользоваться случаями - вновь встретиться с нею.
- “При том же”, прибавил граф, “так как вы произвели хорошее впечатление, то, по всей вероятности, удостоитесь приглашения бывать при дворе, - и тогда, если заявите желание вступить здесь на службу, то получите место”.
Недоумевая, какое место могло бы мне быть подстать в стране, где постоянное житье не особенно улыбалось моим мечтам, я был, однако-ж, весьма польщен известием, что государыня приняла о моей особе благосклонное мнение и обрадован: возможностию иметь доступ ко двору. И так, я в полной мере воспользовался данным мне правом и каждое утро ходил гулять в царские сады, где снова встретил императрицу. Для меня было чрезвычайно лестно, что она сама заговорила опять о вопросе,, которого я коснулся при первом моем представлении.
- “То, чего вы желали для чести России, уже сделано”, сказала она. “Отныне впредь, на всех письмах и сообщениях, идущих от нас заграницу, также как и на всех официальных документах, могущих иметь значение для истории, будут выставляемы числа того и другaгo стиля, одно над другим”.
- Я доложу вашему величеству, что старый стиль различествует от нового на одинадцать дней и что в конце нынешнего века разность эта еще увеличится. Что же вы сделаете с излишком, который образуется вследствие этого?
- “Я все предусмотрела. Последний год века, который, по грегорианскому счислению, не будет высокосным в Европе, придется не высокосным и у нас. Притом ошибка допускает разницу на 11 дней, совпадающих как-раз с тем числом, которым ежегодно умножают эпакты. Это дает нам право сказать, что ваши эпакты те же, что и наши, с единственным различием на один год. Относительно праздника Пасхи мы предоставляем первое слово вам. Вы полагаете равноденствие 2-го марта, а мы его определяем 10-го; но, в этом случае, вы не более нас научились от астрономов... иногда вы бываете правы, а иногда нет, ибо то число, когда настает равноденствие, есть переходящее: оно наступает одним, двумя и даже тремя днями раньше или позже... Вы можете даже убедиться, что в счислении своем вы не сходитесь неизменно с евреями, которые сохранили у себя особую вставочную прибавку дней (Pembolisme)”.
Я был озадачен. Вот полный курс астрономии, подумал я. Затем приискивая возражения, я сказал:
- Мне остается только преклониться пред доводами вашего величества; но как же быть с вопросом о праздновании Рождества?
- “Я ожидала, что вы это скажете. Рим прав в этом отношении и вы хотите заметить, что Рождество не празднуется во время солнцестояния, как следовало бы праздновать. По моему, подобное замечание не имеет особенного веса. Сверх того, справедливость и политика обязывают меня поддерживать эту маленькую неправильность. Я не могу, вычеркивая 11 дней из календаря, заставить несколько миллионов человек, - да и себя в том числе, - потерять годовщину дня их рождения и имянин. Как знать? Пожалуй, сказали бы, что я отняла 11 дней у жизни человеческой; наконец, стали бы смотреть на меня, как на безбожницу и нарушительницу вселенских постановлений Никейского собора”.
Аргумент не допускал возражений. Всякий поймет, что не было средств оспаривать непогрешимость Никейского собора. По мере того, как императрица говорила, мое удивление возрастало с каждым ее словом; но скоро я заметил, что она пересказывала все это, как алейшее урок, и что если следовало удивляться, то разве ее памяти. Действительно, я узнал на другой день, что великая Екатерина имела у себя в кармане небольшой трактат об астрономии, с помощью которого ей удобно было выказать знание этого предмета. Впрочем, она выражала свои мнения (внушенные ей предварительно) с примерною сдержанностию, она искала эффекта в самой себе, а не в том, что говорила. От природы своенравная и настойчивая, она поставила себе законом сохранять совершенно ровное расположение духа, - привычка, нелегко достающаяся и стоившая ей громадных усилий. В то время, как я видел Екатерину, она была еще молода, высока (sic), белолица, полна, с предрасположением к тучности, имела открытый вид и благородное выражение лица. Люди, которые не признавали главным достоинством наружности правильные черты и гармонию всех лицевых частей, считали Екатерину красавицей. Я в особенности был тронут ее добротой, которая со всех сторон привлекала к ней сочувствие и доверие, столь необходимые монархам, тогда как, напротив, оне отталкивались строгим видом и неприветливостью ее соседа, короля прусского. При обзоре деятельности и всей жизни Фридриха II, удивляешься высокому его мужеству, которое он выказал в своих войнах; но скоро убеждаешься, что он пал бы без поддержки счастия, много послужившего его успехам. Фридрих II многое вверял случаю: это был игрок, по крайней мере, на столько же отважный, на сколько ловкий. Теперь возьмите в сравнение историю Екатерины: вы увидите, что она мало рассчитывала на такие успехи, которые ловятся на лету; что она выполнила дела, которые дотоле Европа признавала невозможными, и что она, казалось, полагала гордость свою лишь в том, чтобы уверить свет, как легко для нее было совершение славных деяний.
Императрица не один еще раз говорила со мной о календаре. Это ни алейшее не подвигало дела вперед. Я решился ей представиться еще однажды, располагая завести речь о другом предмете. И так, я отправился в Czarnokowo (Чернышево?). Увидев, что я иду, она подозвала меня знаком.
- “Кстати”, начала она, “я забыла вас спросить, осталось-ли у вас еще какое-нибудь возражение против предположенной мною меры?”
- Все по предмету календаря?
- “Да”.
- Я доложу вашему величеству, что преобразователь его сам признал маленькую неточвдсть в своих вычислениях; но эта ошибка так мало заметна, что потребует исправления разве через восемь или десять тысяч лет.
- “Мои вычисления согласуются с вашими; но если последние правильны, то папа Григорий VII напрасно сознал свою ошибку, потому что законодатель не должен подозревать за собой ни бессилия, ни неуменья. Не смешно-ли думать, что если бы преобразователь календаря не исключил высокоса в конце столетия, то мир в течение 50-ти тысяч лет имел бы одним годом более, - тогда как в течение этого периода равноденствие прошло бы около 150 раз по всем дням года, а праздник Рождества приходился бы от 10-ти до 12-ти тысяч раз в самой средине летней поры! Преемник святаго Петра, как его называют, встретил в своей пастве сговорчивость и податливость, каких он не мог бы надеяться найти здесь, где существует приверженность к старым обычаям”.
- Для меня несомненно, что воля вашего величества превозмогла бы все эти препятствия.
- “Желаю этому верить. Но какое огорчение было бы нанесено членам нашего духовенства, если бы я принудила исключить из календаря около сотни имен святых, памяти коих посвящены 11 последних дней! У вас, католиков римской церкви, полагается один святой на каждый день года, а у нас бывает по десяти или двенадцати в день. Кроме того, вы возьмите во внимание, что старейшия из государств крепко держатся за свои первобытные учреждения. И народ имеет основание чтить эти учреждения, как благия и священные, потому что оне были всегда неизменны. На этот счет я далека от того, чтобы порицать, например, обычай вашего отечества - начинать год с 1-го марта; для вашей страны в этом обычае является почетное доказательство ее древности. Только не происходит-ли из того какой-нибудь запутанности в счислении времени?”
- Никакой; посредством двух букв, которые мы прилагаем к числам месяца в январе и феврале, всякое недоразумение устраняется.
- “Говорят также, что вы не разделяете 24 часа суток на две равные половины?”
- Действительно, мы ведем счет суткам с начала ночи.
- “Странно! И если вы находите этот способ счисления удобным, то, по мне, он очень затруднителен”.
- Ваше величество, дозволите мне считать наш обычай предпочитательным вашему: с ним мы не имеем надобности возвещать всякий раз о заходе солнца пушечным выстрелом.
- “В добрый час. За то для нас это неудобство возмещается выгодой знать наверно о наступлении полудня или полуночи, когда стрелка на наших часах указывает цифру 12”.
После этой научной беседы, императрица разговаривала со мной о других обычаях Венеции и, между прочим, об азартных играх и лотерее.
- “Меня хотели склонить”, сказала она, “к учреждению лотереи в моем государстве; я на это согласилась, но под условием, чтобы ставка была не ниже рубля. Моя цель была - поберечь деньги человека бедного, который, не зная всех тонкостей игры и соблазняясь ее заманчивостью, постоянно мечтал бы, что dерно выиграть очень легко”.
Таков был последний мой разговор с великой Екатериной, несравненною государыней; которую никогда я не забуду.
...Однажды был я в петербургском французском театре. Сидя один в ложе, я порядочно скучал, как вдруг увидел в соседней ложе хорошенькую даму, также сидящую одиноко. Мы тут же познакомились. Дама говорила по-французски безукоризненно чисто и правильно (вещь, весьма редкая между русскими дамами), и когда я сказал ей об этом, то она объявила себя парижской артисткой, по имени Вальвилль.
- Я не имел еще удовольствия апплодировать вашей игре.
- “Неудивительно: я здесь уже с месяц, а играла всего один раз в “Folies amoureuses”.
- Один только раз? Почему же?
- “Потому, что я не имела счастия понравиться императрице”.
- Императрица весьма разборчива, причем не всегда бывает справедлива. Вы, конечно, намерены ходатайствовать по поводу преждевременного суждения о вашей игре.
- “Ни за что. Однако-ж, я аганжирована на год и потому мне будут платить по сто рублей в месяц; а по прошествии года, выдадут паспорт и деньги на обратный путь”.
- Вот это обстоятельство значительно оправдывает императрицу. Я полагаю, что, поступая с вами таким образом, она думает, что оказывает вам милость...
- “А между тем, выходит совсем иное. Невольное бездействие для меня более убыточно, чем выгодно: я отстаю от своего дела, не успев еще изучить его”.
- Если ваша скромность не обманывает вас в этом случае, так необходимо обратиться с просьбой к государыне.
- “Но каким же образом я добьюсь аудиенции?”
- Способом исходатайствования.
- “Мне откажут”.
- А нет-ли у вас кого из знакомых, кто мог бы по содействовать вам в этом?
- “Никого”.
(Казанова предложил актрисе ехать вместе с ним в Варшаву).
- “Как же вы”, сказала Вальвилль, “выхлопочете мне дозволение выехать из Петербурга?”
- Я не предвижу в этом затруднений, и вот чем можно устранить их отвечал я, принимаясь за письмо.
- “К кому оно будет?” спросила артистка.
- К императрице.
И я написал следующее:
“Умоляю ваше величество соизволить принять на вид, что, пребывая здесь в бездействии, я могу забыть мое ремесло актрисы и тем легче, что я не закончила еще изучения его. Великодушие, коим я ныне пользуюсь от вашего величества, может, следовательно, сопровождаться для меня более вредом, нежели пользой. Посему я была бы преисполнена глубочайшею признательностью за милостивое разрешение на скорейший выезд мой отсюда”.
- “И вы хотите, чтоб я подписала это?”
- Почему же бы вам не подписать?
- “Но, ведь, могут подумать, что я отказываюсь от путевых денег, да притом здесь нет ни полслова о паспорте”.
- Пусть я прослыву за глупейшего из смертных, если вы не получите, сверх суммы на дорожные расходы, ваше годовое жалованье не в зачет выданных вам денег.
- “Я не столь требовательна; это значило бы домогаться слишком многого”.
- Нет; сама императрица все поймет и сделает. О, я знаю ее! - “Вы человек тонкий и в этом мне с вами не тягаться. Пусть будет по вашему: перепишу письмо”.
...Прежде, чем Вальвилль рассказала мне историю своего прибытия сюда, я угадал, в чем дело. В Россию посоветовал ей ехать Клерваль (известный парижский артист). Имее поручение набрать комическую труппу для петербургского театра, он уверил молодую особу, что она рождена быть комическою актрисой и успеть непременно составить себе блестящую карьеру на берегах Невы. Приятным предсказаниям всегда верится легко, и вот она принимает вызов и вступает в ангажемент: решение, слишком смелое для молодой особы, которая от-роду не появлялась на сцене. Падение было более чем вероятно, и оно осуществилось на деле.
...Вальвилль выждала императрицу, когда она шла в часовню, и подала ей свою просьбу. Императрица прочитала бумагу на ходу, не останавливаясь, а потом сделала просительнице знак, чтобы она погодила. Через несколько минут просительнице возвратили бумагу с надписью на имя статс-секретаря Елагина. В этой надписи содержалось повеление - выдать актрисе годовое ее жалование, сто червонцев на проезд и паспорт. Все это она могла получить через две недели, потому что русская полиция выправляет иностранцам паспорты не прежде, как спустя пятнадцать дней после подачи о том просьбы.
...На другой день, по приезде в Варшаву, я отправился развозить рекомендательные письма, которыми запасся в Петербурге, и начал с князя Адама Чapтоpижского. Я застал его в кабинете, в обществе человек сорока. Прочитав поданное мною письмо, он отозвался с похвалою о том лице, от кого я имел эту рекомендацию, и пригласил меня на ужин. Приняв приглашение, я покаместь поехал к польскому посланнику при французском дворе, графу Сулковскому (Sulkowski), человеку обширных познаний, дипломату-энтузиасту, голова которого была набита проэктами в роде аббата де-Сен-Пьера. Он показал, что очень рад меня видеть и, имея, по его словам, многое мне сообщить, оставил меня обедать с ним вдвоем. Я провел четыре убийственных часа за его столом, где я играл роль не столько собеседника, сколько ученика, выдерживающего экзамен. Граф Сулковский говорил со мною обо всем, исключая того, о чем я мог с ним говорить. Его сильная или, лучше скажу, слабая сторона была политика; он решительно подавил меня своим неоспоримым превосходством в этом предмете.
Потом я поспешил к князю Адаму, чтобы скорее забыть диковинные порождения дипломатической премудрости. Там я нашел многочисленное общество: генералов, епископов, министров, виленского воеводу и, наконец, короля (Станислава Понятовского), которому князь меня представил. Его величество много расспрашивал меня об императрице Екатерине и знатнейших особах ее двора. Я был столько счастлив, что имел возможность сообщить ему подробности, которые, казалось, представляли для него живой интерес. За ужином я сидел по правую руку, монарха и он не переставал обращаться ко мне. Из собеседников мы только двое ничего не ели.
Король польский был росту небольшого, но хорошо сложен; его лицо было исполнено выразительности; он изъяснялся очень свободно и легко, речь его сверкала остроумием и любезностью... В обществе он всегда был в хорошем расположении духа... Он выказывал себя большим знатоком классической литературы и действительно имел в ней сведения, более обширные, чем кто-либо другой в его положении. Однажды, когда он заговорил о многих римских поэтах и прозаиках, я вытаращил глаза от удивления, слыша, как он сыплет цитатами из многих рукописных схоластических сочинений, манускриптов, неизвестных публике, а если и существовавших, то лишь по соизволeнию его величества (qui peutetre nexistaient que par le plaisir de Sa Maj-este)... Когда речь коснулась произведений Горация, я сказал, что, льстя Августу, он заставил этого государя обессмертить себя покровительством писателям, почему и самое имя Августа так популярно между венценосцами, что они присвоивают его себе, отказываясь от собственного.
Король польский (принявший имя Августа при своем восшествии на престол) сделался весьма серьезен при высказанном мною замечании и потом спросил меня: кто же были эти венценосцы, пожертвовавшие собственным именем имени Августа?
- Первый из них, отвечал я, был король шведский, называвшийся Густавом.
- “Какое же соотношение видно между Густавом и Августом?”
- Одно из этих имен есть анаграмма другого.
- “А где нашли вы такое указание?”
- В одном манускрипте, в Вольфенбюттеле.
Тут король расхохотался, вспомнив, что он сам делал ссылки на рукописные источники. Он спросил меня, не знаю-ли я какого-нибудь изречения из Горация, в котором сатира была бы прикрыта тонкой и деликатной оболочкой, и я отвечал: “Coram rege sua de paupertate tacentes plus quam poscentes ferent”.
- “Правда”, молвил король с улыбкой, и m-me Шмидт (хозяйка дома) просила епископа Красинского объяснить ей это место. Тот перевел так: “Умалчивающий о своей бедности перед царем получает более, нежели просящий”.
Добрая женщина заметила, что тут она не видит ничего сатирического. Я же не проронил ни слова, боясь, что сказал слишком много. Король переменил предмет беседы и заговорил об Apiocte...
Спустя несколько дней, я встретился с его величеством, и он, подавая целовать свою руку, вложил неприметно в мою - маленький сверток, пособивший мне расплатиться с моими долгами: в свертке было двести червонцев.
С того времени я не пропускал ни разу бывать при утреннем приеме короля (au lever du roi), когда ему убирали волоса, при чем мы разговаривали о всевозможных, кажется, предметах... По-итальянски он понимал хорошо, но говорить не мог.
Всякий раз, когда я вспоминаю этого прекрасного государя и его качества, столь достойные уважения, не могу постигнуть, как мог он впасть в такие важные ошибки, из которых наименьшая заключается не в том, что он пережил свое отечество....