Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сердце трубадура - Антон Дубинин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да?..

— Точно вам говорю. И знаете, кто постарался его, хе-хе, такой… короной увенчать?.. Как ваш де Ветнадорн пишет — «Короной о двух рогах»?.. Наш Гийом. Ловкий мальчик…

— Как?! — вскричала она, будто человек, которому всадили в сердце нож, но Раймон был так занят поисками у рубашки рукавов и собственными довольными думами, что крика отчаяния не заметил.

— Ну да, наш добрый трубадур из Кабестани, не без моей помощи, конечно… Рассказал мне все, я ему и устроил… хм… свидание. Молодец, мальчишка, своего не упустил!.. Всю ночь напролет развлекался, только на рассвете от своей милой уполз… Вот умора-то!.. А Робер, дубина, напился и всю ночь храпел в своей кровати, пока его женушка нашего малыша утешала…

Серемонда издала какой-то замороженный звук, словно ее душили. Супруг на прощание потрепал ее по плечу (она даже не заметила) и ушел, посмеиваясь и припоминая, как все получилось презабавно, а она осталась лежать на спине, холодная, как собственная надгробная статуя, и до утра прошла все стадии умирания — от помыслов о самоубийстве до слабых слез и желания страшно отомстить.

…Все это надлежало сейчас забыть. И забыть навеки — не только произошедшее, но и то, что ей двадцать четыре года, и что она страшно боится опять остаться одна… Одиночества боятся только те, кто познал, что бывает и иначе; в городе лжи задыхаются те, кто видел и любовь… Был только один способ забыть — только сначала задвинуть засов, а потом — скорее отгородиться от мира, и пусть ждут сколько хотят домашние работницы свою госпожу, чтобы под ее присмотром приниматься за шитье; и пусть сколько угодно околачиваются у ворот нищие и калеки, ожидая еженедельной милостыни из рук хозяйки замка, а с ними и пара-другая пилигримов, увешанных ракушками с берегов Святого Иакова… Все они подождут.

И уже в слезах радости она вспомнила — золотая радость, прочертившая полосу, как падающая звезда, золотая радость, в которой она еще не была уверена, хрупкая, но единственная на свете — и хотела сказать Гийому. Потом решила не говорить. Потом опять захотела сказать… Теплый огонь тлел внутри нее, и кажется, это все же была правда. Хотя об этом до срока говорить нехорошо, мало ли, какие демоны подслушают… Франки говорят — «суеверен, как испанец»; это они, наверное, насмотрелись на дам вроде каталонки Серемонды.

Но все-таки она решилась, наконец, сказать; да не успела — помешал громкий стук в дверь.

…Они отдернулись друг от друга, как безумные; сколько раз бессовестно испытывали судьбу — на этот раз, кажется, она им отомстит за все… Быстро, не сговариваясь, поправляли друг на друге одежду; Серемонда, раскрасневшаяся, дрожащими руками что-то поправляла на Гийоме, он, часто дыша, разглаживал складки на ее платье. Наконец, переглянувшись, как бедные Тристан и Изольда, глазами почти без зрачков, беззвучно — спросил — ответила… Стук повторился, еще более настойчивый, и Гийом пошел открывать.

Серемонда уже сидела с вышиваньем, не поднимая глаз, стараясь попасть в узор иголкою; но на вырвавшийся у Гийома возглас облегчения подняла голову — и блаженно закрыла глаза.

— Элиас… Ч-черт бы тебя побрал… Господи Боже ты мой…

Друг окинул быстрым взглядом комнату, пробежал неодобряющими глазами по Серемонде, все до малости про этих двоих понял и рывком выволок приятеля за дверь.

— Доиграешься с огнем, башка твоя деревянная… Решил, раз Раймон тебя теперь любит, так можно вообще хоть на городской площади с ней миловаться?..

— С каких это пор ты за мной шпионишь, а?.. И вообще…

— С тех пор, как я твой друг. И благодари Бога, что я успел первый. Вон, смотри!

И впрямь, это был барон; он подымался по лестнице, весь сияя навстречу другу яркой улыбкою — той самой, при виде которой обычно у Гийома кружилась голова от тоскливой любви, потому что заполнялась та ниша, что у молодых людей называется — «отец», та ниша, из которой ушел человек, бивший его мать собачьей плетью, смеявшийся, как демон, и отдавший его в монастырь…

— А, Гийом, вот вы где!.. А у меня есть для вас кое-что. Пойдемте, покажу.

— Да, мессен, — страстно, как никогда, желая умереть, Гийом пошел следом за своим сеньором, и Элиас, милый друг, посмотрел ему вслед с безнадежной любовью и тревогой. На этот раз-то он успел. На этот раз…

«Кое-что» оказалось ястребом. Небольшой, ладненький, линявший раз пять, не более, он восседал на перчатке сокольника и терзал красное, кровоточащее птичье крылышко, которое егерь держал другой рукой, поцокивая языком от восхищенья.

— Хорош, красавец, а? — Раймон горделиво потрепал злую птицу по спинке одним пальцем, а та, не будь дура, быстро, как змея, развернулась, щелкнула клювом. — Вот ты какой, зло-ой, ишь, кусается!.. И натаскан, говорят, хорошо. Испытать не хочешь?..

— Это что, мне… мессен? — Гийом широко распахнул глаза, и сеньор его с удовольствием отметил — раскраснелся. Должно быть, от радости. Еще бы, хорошая птица, дорогой подарок.

— Ну да, тебе. За… отвагу, Гийом, — Раймон радостно рассмеялся, и честный егерь тоже ощерился в подражание господину, хотя знать не знал, о чем это идет речь. — Собирайся, надо его попробовать. Давно я с тобою вдвоем не охотился! — он подчеркнул слово «охотился», и Гийома продрал по спине невыносимый стыд. Лучше бы он меня убил, подумал он, прикрывая глаза. Да что угодно лучше. Это же какой-то ад. И что, в этом аду я отныне должен жить?.. Да?

(Да, Гийом, честно и спокойно отвечал его разум. Именно так. А знаешь, кто этот ад сам для себя соделал? А помнишь, когда?..)

…Почему у солнца — такой черный свет?..

…Но надежда мне все ж видна В дальней и злой любви моей… В дальней и злой… Злой…

…Пейре Овернский. Почему привязалось это стихотворение?.. Откуда?..

Гийом слегка встряхнул перчаткой, на которой в монашеском своем клобучке хохлился новый подаренный ястреб. Раймон ехал рядом — здесь лесная дорога слегка расширялась; он сокола не взял — не хотел, думал только испытывать Гийомова, смотреть и радоваться тому, как друг наслаждается его подарком. Птица набила уже немало дичи, в охотничьей сумке у Гийомовой луки потряхивало несколько уток и довольно увесистый заяц. Торговец не обманул, ястреб оказался прекрасный, это стало видно с первого же мига его полета — как он яростно взмыл, рассекая звенящий воздух, и как камнем, смертелен и точен, как арбалетная стрела, пал на жертву, и закружились, мягко полетели вниз бурые окровавленные перья… Гийом следил полет птицы, приложив к глазам ладонь, чтобы не слепило солнце, и ему хотелось разрыдаться. Кто-то сидел с ним рядом на бледном коне и смеялся, и смех его слышал один лишь Гийом — но этот кто-то был дьявол.

…Обратный путь их лежал через вечереющий лес, и путь этот обещал быть недолог. Гийом любил этот участок леса — здесь росло больше всего сосен, а он вообще любил хвою, и сам ее запах, и то, как длинные иглы дробят собою солнечные лучи… И час пришел самый его любимый — осень медленно вступала в свои права, и солнце уже стало оранжево-розоватым ранее, чем обычно, и прохлада ложилась на плечи ласковым плащом — поверх Гийомовой охотничьей зеленой одежды с длинным капюшоном, тем, что оторочен мехом золотой белки… Конь ступал медленно, и Гийом еще никогда не был так отчаянно несчастлив. И все из-за медленного спутника, улыбавшегося на бледном коне, из-за того, что Гийом окончательно понял — более ему не стать человеком.

«Хорошо, — сказал бледный. — Хорошо, мой слуга.»

«Я не хотел так…Не хотел тебя…»

«Да ладно, брось. Все отлично. Видишь, я улыбаюсь тебе.»

«Нет!»

— …отлично бьет…

— А?.. Эн Раймон, вы… что-то сказали?..

— Ну да. И зайцев, говорю, отлично бьет, верно, сынок?..

…Это слово. Гийом посмотрел еще раз на своего сеньора, на человека на черном коне, с черными глазами, а волосы — нет… Уже не черные. Пегая седина. Эн Раймон улыбнулся, и улыбка против солнца проложила глубокую тень по обе стороны лица, две вертикальные морщины, следы усталости… пятидесяти трех лет… горечи… любви. Да будь ты проклят, эн Гийом, да будь ты проклят.

Сейчас, сказал голос-самоубийца. Сейчас, рыцарь. Или никогда. Последний твой шанс.

Но решающим был не этот голос. И не тень бледного коня. И не…

…А маленький зверек, белка. Они редко бегают по земле — все больше по деревьям. И потому, когда она — маленький зверек, Божий посланец — высоко подкидывая шелковый задок, поскакала через дорогу… Эн Раймон натянул поводья, засмеялся. Указал — не рукой, а ножнами меча, что был у пояса (никогда не ездил без меча), указал, оборачиваясь у Гийому, смеясь и смеясь. Белка замерла на миг, повернула маленькую, обостренно-четкую головку, видна была каждая шерстинка, кисточки на ушах, маленький шерстяной ангел, черные глаза… Глаза в глаза , и поскакала, ускорив ход, какая же смешная, Господи…

…И чтобы остаться по ту черту мира, где скачет белка, где мы останемся людьми, и помоги мне Христос, я не умею думать, но я так больше не могу…

— Эн Раймон…

Он перекрестился бы — но не смог поднять руки, и воздух зазвенел сотнями колокольцев, как кисти пояса дамы Агнессы, как волшебные бубенцы красноглазых эльфовых коней, и больше уже не оставалось выхода, ястреб завозился под монашьим своим клобучком, перебирая ногами, а Гийом, широко открыв глаза (чтобы видеть, как она рушится) — с размаху ударил в эту стеклянную проклятую стену голой рукой.

— Эн Раймон, я…

— все еще смеясь и смеясь, медленно обернулся, глаза просвечены солнцем, карие и невидящие, почему я так ясно все вижу, будто раньше что-то мешало, а теперь оно ушло -

— я люблю вашу жену.

…Глаза Раймона медленно меняли выражение; непонятно, что бы он сделал, может, и ничего не сделал бы. Но он увидел Гийома так, как не должен был его увидеть — как ветер, налетев, спутал и чуть откинул его светлые волосы, короткую пушистую челку, и лицо его, молодое, честное, необычайно красивое и ждущее, одновременно — беззаботное, и одно ухо Гийома, просвеченное солнцем, было прозрачно-розовым, немножко смешно, а губы приоткрылись в улыбке… Он увидел того Гийома, которого любила Серемонда, увидел сразу все то, что она видела в нем, и понял ясно, как видят мир при вспышке молнии, что это так и было в самом деле, а иначе быть не могло, и она не могла не любить его. Молния — ты видишь все, ничего потом не вспомнишь, но в тот миг, пока ты это видишь, ты почти всезряч — и то, как она кричала от радости в его объятьях, и как он целовал ее в грудь, тычась в темноте мягкими губами, как щенок, прикасаясь там, где еще не искали теплые губы ее нерожденного сына… И сына (того, которым стал для нее Гийом) тоже увидел. И этого Гийома он и ударил мечом.

…Гийом не успел перекреститься, он вообще ничего не успел. Ястреб, почуяв кровь, взбесился, захлопал крыльями, и тело Гийома еще долго-долго валилось с седла, а конь его рванулся вперед, крича, как человек, и тело, запутавшись ногой в стремени, проволоклось несколько шагов, бороздя дорожную пыль плечами, которые так любила гладить Серемонда де Кастель… Из обрубка шеи мощной темной струей ударила кровь. Голова Гийома, с широко открытыми широкими глазами, прокатилась, расплескивая алое на сером, лицом — затылком — снова лицом по дороге, и так осталась лежать.

…Раймон некоторое время сидел неподвижно, хотя конь его и шарахнулся в сторону, трясясь и закидывая голову. Он тупо смотрел на дело своих рук. Потом — на меч, запятнанный красным. Потом вытер меч о седельную сумку (только хуже размазал, о кожу-то), глянул — и вытер о край одежды. Попытался что-то выговорить, усмехнулся — страшно, как сам бледный всадник — и тяжело спешился, шагнул вперед. Гийомов рыжий конь, бесясь, проволок тело хозяина на несколько шагов вперед и встал; ястреб еще бился, ругаясь по-птичьи, в придорожной траве — но одно крыло его уже было сломано падением, безнадега. Проходя мимо, Раймон походя придавил головку птицы в кожаном колпачке пяткой сапога — под ногой хрустнул хрупкий ястребиный череп. Чтоб не мучился.

…Чем дальше, тем легче. Потом к себе привыкаешь.

Раймон наклонился к голове предателя, поднял за волосы. Светлые, светлые пряди, в серой пыли, в темной крови. Слегка стряхнул перчаткой пыль с лица — вниз с шеи падали последние тяжелые капли, и Раймон чуть отодвинул ногу, чтобы не запачкало сапоги. Долго смотрел в мертвое лицо — пытаясь представить, как оно совсем недавно было живым и красивым; как двигались, улыбаясь, скривленные приоткрытые губы. Гийом всегда улыбался, как дурак… Лицо почему-то не в крови; только на мочке уха застыла темная… нет, родинка. Вот так, отстраненно подумал Раймон, холодный внутри собственного тела, будто оно наполнилось сырою землей. Вот так.

…Он похоронил Гийомово тело неподалеку от дороги; возиться с могилой было некогда, и она получилась неглубокой. Барон положил сверху снятую полосу мягкого дерна, вытер запачканный землею меч о траву. Солнце уже почти зашло, нужно ехать. Должно быть, Серемонда не сядет ужинать без него… без них.

В самом деле, их же ехало двое. Улыбаясь одной стороною губ, Раймон поднялся в седло; Гийомова коня надлежало вести рядом в поводу. О ногу что-то ударилось — неудачно подвешенная седельная сумка. Да, теперь и Раймонова наполнилась добычей — в ней лежал трофей, круглая, слегка неровная штука, голова Гийома.

…Цветы, и золото, и красные башмаки с загнутыми носами… Глиняная бутылка. Зимний ясный день. Лица, лица. Большая деревянная лохань, в которой купали младенца. Младенца купала мать, и вытирала досуха, и прикладывала к груди… Мать любила, расчесывала волосы, целовала в макушку, звала… Как его звали? Как крестили младенца? Его крестили — Гийом.

…Кто ты?..

…Я… я не знаю. Как темно, Господи… как темно…

…Грешный человек, грешный и слабый…

…Я не хотел.

…Не хотел?..

…Видит Бог…или — хотел… не это важно, но… отпустите меня, я не могу, не могу, КОГДА ТЕМНО…

И только тогда, почти перестав уже быть Гийомом, он увидел себя, таким, каким был он все это время, и каким должен был быть, и упал на лице свое, впрочем, не было еще лица у того, кто — голос и взгляд, и не защититься…

…Я хочу только света. Милосердия…

…Только ли?..

…Тебе все ведомо, Господи. Забери меня от НИХ…

(Розы, помнишь — поле роз. Поле, куда уходят все, кто прощен, но еще не может быть отпущен, это поле, тысячи роз, тысячи…)

…Или — поле роз… Я уйду в поле роз. У меня более нет сил быть человеком…

Когда впервые вас я увидал, то, благосклонным взглядом награжден, я боле ничего не возжелал…

В дальней и злой любви моей…

…Она была дальней и злой, но зато, кажется, я все же знаю, КОГО…

Поле роз?..

Или так, сын. Или пусть будет так.

Еще не время.

Отпустите его.

И на время стало совсем темно.

7. О том, чем же закончилась эта история, и об эн Гийоме де Кастель, рыцаре из Руссильона

— И для вас, Серемонда, я тоже кое-что привез с охоты.

— Да, супруг мой?.. И что же это?..

Раймон приказал подать ужин им двоим, наверх, в Серемондину спальню, но свечей распорядился зажечь множество. Серемонда тосковала по Гийому, смутно тревожилась, слегка стыдилась вкрадчиво-доброго мужа, который едва не застал их сегодня днем… А кроме того, смотрела внутрь себя. Прислушивалась к происходящему внутри нее, такому тихому, хрупкому, что в это почти невозможно поверить, и надо было сегодня все же сказать Гийому, такое золото, может ли быть, а главное — почему так ноет сердце?..

И, еще слушая только себя, себя изнутри, она подняла спокойное, слегка осунувшееся лицо на слова мужа, приготовясь без интереса слушать и слышать, и тонкие пальцы ее еще держали надкусанное птичье крылышко — когда она уже все поняла. Наказана, наказана, уже кричали безумные, совсем не человеческие глаза Раймона, когда большой уродливый дар, выхваченный из сумки, шмякнулся ей на колени. И она даже не успела крикнуть, ни спросить, и мягко повалилась вбок, вон, прочь из мира, в темноту, пока голос ее мужа выкрикивал с края земли — и там, на краю земли, Раймон стоял на узеньком мостке через темноту, а на плечах его, улыбаясь до самых звезд, держал руки бледный человек.

— Получай голову своего любодея! Что, довольна, потаскуха?! Вот, забирай его и жри, вот он — твой!..

…Она не слышала. Она лежала на полу, сильно ударившись о плиты затылком — не помогли и ветви, и сухие цветы на узорчатых камнях, и изо рта ее кривой полосой протянулась струйка крови. Руки ее, намертво стиснувшие голову возлюбленного, черты которого так страшно и насмешливо исказила смерть, были как руки старухи.

Раймон посмотрел сверху вниз на упавшую жену и подумал, что она, наверное, умрет. Покончит с собою, например, или просто теперь не встанет. Наклонился и хотел поднять ее, но не стал. Только высвободил из рук Гийомову голову и спрятал ее обратно в мешок. Следы надлежало замести. Все-таки не годится убивать своих вассалов, дворян, без суда и следствия. Даже изменников. Даже изменников.

На Серемонда, как ни странно, не умерла. Она несколько дней пролежала в постели, не в силах принять какой-либо пищи; и больше она уже никогда не смеялась. За время болезни ее ни разу не навестил муж, но она этого и не заметила. Зато заходил рыцарь Элиас де Серданьи, который вышел от нее белее полотна, с глазами, смотрящими в разные стороны, и той же ночью быстро ускакал из замка Кастель в неуказанном направлении, а Серемонда осталась лежать — такая же серовато-бледная, спокойная и неприкаянная. Даже сказанные ей злые слова («Это ты его погубила… На тебе его кровь, ведьма, ведьма…») не изменили, не могли изменить ничего. Весь смысл ее жизни теперь сосредоточился внизу живота, где, как казалось ей, напряженно слушающей свое тело, словно бы собирались живые пузырьки тепла.

Через пять дней из Перпиньяна прибыл гонец с приказом от графа Руссильонского. Граф приглашал Раймона де Кастель-Руссильон явиться на суд не позже дня святого Архангела Михаила, в противном же случае вассальная его клятва будет считаться нарушенной, а земли изменника перейдут к даровавшему их сеньору. Собрав побольше денег, каменно-спокойный Раймон отправился в Перпиньян, и свита его была на этот раз малой. Не как в последний раз, когда они ездили вместе с Гийомом. Раймон уехал и пропал там надолго, и те рыцари, что вернулись уже в конце октября, оповестили госпожу, что на суде оказался и вершил его сам арагонский король. А от дона Педро, по прозвищу Католик, убийце трубадуров добра ждать не приходится, так что непонятно — может быть, Раймон не только свободы, но и прав на замки лишится.

Серемонда выслушала, молча кивнула, улыбнулась впервые — сама себе. Живот ее — теперь, когда она перед сном смотрела на себя, обнаженную, было уже ясно видно — и в самом деле слегка округлился, и то, что происходило внутри нее, казалось куда более важным, чем власть или месть. Она носила ребенка, теперь-то уж точно понятно, и это был ребенок Гийома, и она хотела только одного — дать ему жизнь, а все остальное неважно.

Однако была на свете и дама, которая умерла из-за эн Гийома. Даму эту звали Агнесса; она выслушала привезенные из Кастель вести с выражением лица серьезным и строгим, кивнула, прошла несколько шагов по высокой внутренней галерее с непомерно прямой спиною, а потом перегнулась через перила балкона, словно силясь что-то разглядеть на мощеном внутреннем дворе — и бросилась вниз рывком, так стремительно, что ни гонец, ни потрясенный горестной вестью муж не успели ее удержать. Она разбилась насмерть, и хорошо, что смерть ее совсем не принесла мучений — судя по всему, она умерла сразу, ударившись о камни черноволосой головой. Платье на ней в тот день было балдахиновое, пурпурное, кровь на нем стала заметна не сразу — только на голове, на половине желто-бледного (так всегда бледнеют смуглые люди — в желтизну) лица. На похоронах голову ей прикрыли белой тканью — кому охота смотреть на разбитый череп?.. И так немало пришлось уговаривать капеллана, убеждая его, что это несчастливая случайность, а не самоубийство.

Потом все равно болтали много про могилу доны Агнессы, говорили, что из нее растут бесовские какие-то алые розы, которые кровоточат, а также что была она ведьма, и закопали с нею не то голову, не то сердце рыцаря, из которого хотела она сварить волшебное зелье, чтобы научиться летать… Видно, не научилась.

…В июне следующего, тысяча двести первого Анно Домини донна Серемонда родила наконец своего сына. Родила, крестила Гийомом и отправила на воспитание своей старухе матери, Марии де Пейралада — суд над Раймоном затянулся, половину замков у него за время отсутствия уже отобрали ретивые соседи, в том числе и овдовевший Робер де Тараскон, но замок Кастель еще держался, и Раймона можно было ожидать в любое время. Нашлись у него и верные рыцари, которые собирали деньги, искали знакомых судейских, даже в Тулузу ездили, поминая тулузскому графу некие совместные давние подвиги и прося заступничества… Тулузский граф, будучи в дружбе и в близком родстве с королем Педро, замолвил за беднягу барона словечко — и тот, как и предвидела его супруга, ближе к зиме вернулся наконец домой. Это был уже не тот человек — говорят, тюрьма ломает и самых сильных; новый Раймон стал тихий, седой и совсем-совсем старый, а кроме того, за время пребывания в неволе какие-то ловкачи проповедники умудрились обратить его в свою еретическую веру. Должно быть, немало ночей провел барон Раймон наедине с бледным человеком, что уцепился за эту Церковь Духовную, как утопающий — за крапивный стебель; и в замок Кастель-Руссильон зачастили изможденные люди в черных одеждах, толкующие Библию на провансальском и желающие всем благословенным доброй кончины. Серемонде же было все равно. Сердце ее находилось далеко отсюда, в доме ее матушки, и бегало ее светловолосое сердце по бывшей ее комнате, дралось под столом с собаками из-за косточки и громко плакало, когда кормилица отвешивала ему шлепка.

И только иногда снились ему — всплеском — алые розы, или алая кровь цветом как розы, и вздрагивал он, не по-детски затихая, когда заезжий жонглер запевал о том, что короток день, и ночь длинна, но надежда мне все ж видна, или, подымая к небесам грязноватый палец, заявлял торжественно: «А сейчас, благородные господа, спою я вам песню злодейски зарезанного за любовь трубадура, которую написал он за день до своей смерти…»

Они не должны ничего помнить. Таков закон.

Зато теперь все на своих местах…

Только когда эн Раймон умирал, когда было ему шестьдесят три года, дама Серемонда послала людей, чтобы привезти к ней ее сердце. Было Гийому де Кастель тогда почти что семь, самый возраст, чтобы отдавать мальчика в пажи какому-нибудь знатному эну, может, даже королю. И получился он хрупким, но ловким и быстрым, светловолосым, как ангел, и с голосом красивым и звонким, подходящим для пения песен… Если только голос не сломается за время отрочества.

…У ложа эн Раймона уже стояли двое. Тот, что старше — худой, как деревянная статуя, с сухим, длинным лицом, с черным капюшоном, откинутым на спину, простер желтоватую жилистую руку на баронов покрытый предсмертный испариной лоб. Раймон лежал, вытянувшись под белым предсмертным покровом, как мертвый; только запавшие его глаза слегка дрожали под тяжелыми сомкнутыми веками — кажется, умирающий рыцарь плакал. В спальне его с маленьким витражным оконцем и в самые яркие дни было темно, но сейчас горели и сильно пахли жиром свечи, множество свечей, в канделябрах, в руках у коленопреклоненных рыцарей, везде, везде…

Когда Серемонда вошла, держа руки на плечах мальчика, старший из черных людей не шелохнулся. Только второй, тот, что казался совсем молодым, темноволосый, с яркими, сумасшедшими глазами (Господи, какие же они все худые и сумасшедшие…) быстро скользнул взглядом по вошедшим и снова опустил лицо.

Гийом поднял голову, вопросительно взглянул на мать. На мочке мягкого, круглого уха у него чернела крупная родинка. Плечико его чуть дернулось под ее рукою, она одним взглядом ответила — «да». Мальчик легко опустился на колени, глядя прямо перед собою; Серемонда, помедлив не более мига — вслед за ним, перед Госпожой Смертью все рАвно почтительны… А старый катарский священник все читал, и черная книжка в его руке источала слова, произносимые мягким, уводящим внутрь говорящегося голосом…

«…Был Свет истинный, Который просвещает всякого человека, приходящего в мир. В мире был, и мир через Него начал быть, и мир Его не познал…

Пришел к своим, и свои Его не приняли.

А тем, которые приняли Его, верующим во имя Его, дал власть быть чадами Божьими,

Которые не от крови, и ни от хотения плоти, ни от хотения мужа, но от Бога родились…»

…От Бога родились. Серемонда поняла, что плачет, только когда капля упала на шею ее сыну, и он чуть передернул лопатками, как двигает загривком кот, стремясь согнать назойливую муху.

И Раймон плакал, под сухой и горячей рукою у себя на челе содрогаясь от последних слез, и не имел даже сил исповедаться, только ответить прерывистым шепотом, когда старик спросил, называя его братом, воистину ли он хочет служить Богу и Его Евангелию — ответить «да» так, что в это «да» ушли последние силы его тела, и снова закрыть глаза, нет сил, где же я слышал этот голос, и я ответил бы тебе — «да», если только еще не поздно… Еще не темно. Есть любовь, и она единственный свет человеков. Принесите света, света… пожалуйста…

Легкая, маленькая книга коснулась Раймонова лба. Конец обряда, сейчас будут звать Святого Духа. «Отче, вот Твой слуга для Твоего правосудия, ниспошли ему Свою милость и Дух Свой»… Но Раймон был уже мертв, и веки его слиплись навеки, все еще влажные, и я не знаю насчет Духа, Господи, но милосердие Твое ниспошли…

…Серемонда, легкая, будто бы пустая изнутри, вышла прочь, когда они читали хором «Отче наш». Гийом некоторое время оставался еще у ложа покойного, даже подошел ближе — посмотреть. Детей еще более, чем взрослых, влечет к себе смерть — может, потому, что они еще меньше, чем взрослые, в нее верят.

Потом вышел наконец — ранее, чем рыцари и слуги, все те, кто разделял с бароном его суровую и плачущую веру. Мать ждала его у дверей; Гийом подошел — маленький, сосредоточенный, с вертикальной морщинкой меж бровями. Спросил напряженно, глядя снизу вверх:



Поделиться книгой:

На главную
Назад