Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собаке — собачья смерть - Антон Дубинин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Как не обратились, обращались. — Снова вступил байль. — От епископа-то перед Пасхой аккурат сборщики приезжали, за десятиной, дай Бог им здоровья. Мы все как положено заплатили, насчет карнеляжа поспорили малость и доложили, что так и так, был отец Юк — и нету отца Юка, где пропал — мы не в ответе…

— Понятно. Значит, любезные, мы явились как раз вовремя. — Аймер ошарашенно покачал головой. Не мог он с ходу разобраться, все ли тут чисто; но проповеднический восторг медленно захватывал его целиком. Воистину, сам Святой Дух напомнил Антуану о родине, направив их сюда — в место, более всего в них нуждавшееся! В этот миг страшноватые и недружелюбные люди с байлем во главе стали для Аймера родными — его собственной паствой, голодными, которых он пришел накормить. Какие они славные, ключи принесли, кров предлагают, исстрадались без таинств… В Пасхальное-то время, подумать страшно!

— Что ж вы, бедные, и на самую Пасху без мессы? — это был вопрос сострадателя, а не следователя; Антуан робко улыбнулся тому, как изменился Аймеров тон.

— Да откуда ж нам было взять, рассудите милостиво, — забубнило, почуяв приязнь, сразу несколько голосов.

— Кто побогаче вот, тот и в Акс может съездить, как захочет… Хоть в сам Памьер…

— Брюниссанда вон с семейством и катала, так ей что сделается, у нее денежный ящик небось набит…

— А мы люди бедные, трудовые, в Акс не наездишься…

— Работа и работа, на Пасху самая пахота, сев, и за семена нынче дерут втридорога…

— Сама же Брюниссанда и дерет за масло, как иудейка, даром что на Пасху в Акс ездила…

— Ну, довольно, — взмолился к жалобщикам голодный Аймер. — Жизнь у вас тяжелая, вижу; однако ж Господь вас без поддержки не оставляет — будет вам завтра и месса, и проповедь, и исповедь с радостью приму у всех желающих. Объявите по родным, по знакомым — завтра по звуку колокола, хотя и не воскресение, но время сейчас пасхальное, воскресенье Господа до Пятидесятницы вспоминаем каждый день.

— Откушать-то у нас изволите? — с надеждой на отказ напомнил малость успокоенный байль. По крайней мере никто не объявлял неделю милосердия, и пришли монахи взаправду вдвоем, без вооруженных франков, — а то из болтовни перепуганной Гильеметты что угодно можно заключить.

— Думаю, нам лучше всего будет заночевать в доме кюре, оно же и к церкви ближе, — порадовал его ответом Аймер. — Да и не побеспокоим никого, коль скоро дом пустует. Отужинать же… Если чем от своего стола поделитесь, будем благодарны.

Лучшие люди села согласно загудели. Среди них не было Брюниссанды — что, в общем-то, не так уж странно, если учитывать, кого именно в первую голову побежала упреждать Гильеметта. А ведь жалко: Аймер с удивлением понял, что ждал и хотел видеть толстую трактирщицу. Ей, судя по пятилетним воспоминаниям, в этой деревне можно было доверять — наряду с немногими.

— Итак, дети мои, объявите по селу, что завтра поутру и месса, и проповедь с исповедью; а сейчас скажите мне, ключ от дома священника на связке есть?

— Как не быть, мы все сберегли, ключик для вас и все, что надобно, — носатый мужик, новый ризничий, почтительно указал на толстой связке самый малый и затрапезный ключ. — Там, правда, не прибрано у нас, не судите строго, я жену гонял почистить с месяц назад, а ну как нового господина кюре пришлют; да она и на сносях у меня, могла и упустить чего по этому делу…

Аймер сделал обоснованный вывод, что в доме не прибирались с самой пропажи — или бегства? — кюре; разве что пограбить заходили малость и в припасах покопаться. Но это его, к собственному его удовольствию, нимало не волновало. Почти как Гальярда.

Дом кюре, по-хорошему, должен бы — и мог бы — прилегать вплотную к храму; но из-за особенностей Мон-Марсельского рельефа на ровной площади, пошедшей под церковь, со стороны ризницы не помещалось бы уже никакой постройки — скала уступами шла вниз, образуя кривые великанские ступени, из которых, как продолжение серой горы, и рос храм местного камня. Дом священника построили снизу, несколько на отшибе, за уступчатым и заросшим огородом кюре. Домик, — обычный бедный осталь, крытый почерневшим гонтом — стоял далеко от всего, кроме разве что церкви, от которой до него вела неровная каменная дорожка — ступень за ступенью по огородным ярусам. Байль почтительно отдал братьям свой фонарь; при свете его коптящего огня они легко проделали путь вниз в стремительных южных сумерках, отказавшись от всякого сопровождения. С востока огород плавно переходил в кладбище: земли в горах скудно, мертвым приходилось делить друг с другом каменные узкие ложа, слегка покрытые дерном, а всякий мало-мальски плодородный клок земли занимали деревца да капустные грядки. Антуану такое положение дел казалось естественным, а вот Аймера слегка передернуло, когда он на пару шагов уклонился в темноте с тропы меж бурной ежевикой и запущенными, оборванными яблонями — и едва не налетел на обвалившуюся каменную оградку и одинокий могильный крест, отбившийся от общего кладбищенского стада. Дом кюре на стыке крестов и капустных грядок даже издали казался необитаемым. Впечатление холода и неуюта усугубляло окно с полуоткрытой ставней, качавшейся и скрипевшей на холодном ветру.

Хозяйственный Аймер прикрыл окошко, закрепив ставенку при свете фонаря; внутри повесил светильник на крюк, запалил масляную плошку с обрывком фитиля, чутка подвигал жалкую мебель — пыльный стол и два трехногих стула (на одном из них сиживал еще Антуан в бытность мальчишкой), остов кровати, почему-то стоявший поперек комнаты. Смахнул рукой роскошную паутинную сеть на распятии. Единственная комната, она же кухонька, стала сразу будто уютнее, будто и жилой.

Аймер вообще был необычайно бодр, не сказать — весел и доволен. Он уверенно и ловко наводил порядок в бедном хозяйстве кюре, обнаружил шерстяные одеяла в сундуке, нашел хороший кувшин и таз для умывания. Поискал богослужебных и приходских книг, не встретил их и рассудил, что такую ценную вещь байль или ризничий непременно прибрали к себе — хотя бы во избежание порчи крысами. А миссал с часословом, может, священник и с собой забрал, если и впрямь решил сделать ноги, а не просто достался зверью или еретикам, спаси его Господи в любом случае. Бодрость Аймера объяснялась просто: он чувствовал себя нужным. Отсутствие священника в бедной деревушке придавало смысл его пребыванию здесь. Что сперва казалось причудой — обрело теперь ясный облик воли Божьей, явленной через Антуанову печаль, через его, Аймерово, к ней сочувствие, через простые события нашей жизни, коей Ты, Господи, есть творец и владыка. Жаркий и голодный путь по горам уже более не был утомительным, потому что привел делателя на жатву. И делатель, обожавший работать, напевал от радости. Антуан, напротив же, сдулся, как проколотый пузырь. Куда только девалась его утренняя радость — потерянно торкался за братом по углам, не зная, куда девать руки. Даже в домике кюре, где он не раз бывал мальчиком, беседуя с еще не окончательно спившимся отцом Джулианом о святых из календаря, — даже здесь он чувствовал себя крайне неуместным и чужим. Чувство дома осталось где-то между порталом и часовенкой Марциала.

— Что грустишь, брат? Тебе апостол что сказал? Радуйся! — весело наставлял его Аймер, выныривая из сундука с куском недурного полотна в руках. Дырок всего ничего и не слишком пыльное, сгодится вытереть и лица, и руки! — Видишь, как Господь обо всех радеет. Послал нас — не без твоей помощи, по благодати! — именно сюда, где священник так надобен; все у нас замечательно, кров есть, месса завтра, горы у вас и впрямь прекрасные, сейчас помолимся, поужинаем чем Бог подаст…

Антуан благодарно улыбался — не пропустил доброго слова «у вас». Очень хотелось верить Аймеру, да и прав тот был, как обычно, прав. Божие подаяние тоже подоспело скоро: после робкого стука в дверь просочилась, низко нагибаясь и заполняя собой всю деревенскую фоганью, процессия навроде трех волхвов с дарами. Антуан вспомнил городские рождественские миракли, не мог не вспомнить: ведь вместо католического детства Господь подарил ему тулузский новициат. Первым — (старший, Мельхиор с золотом) — явился байль, прижимая к почтенному животику деревянное блюдо, крепко обернутое сукном. Из-под сукна пахло теплым, масляным. Вторым, с круглым белым хлебом, пахшим не хуже ладана, шел волхв помладше, Гаспар — старший байлев сын, уже поважневший и располневший обратно после вечерней паники. Третьим был Пейре Маурин, Гильеметтин муж, — примечательно худой и черный (вот он, черный волхв с дальнего юга, без него и миракль не миракль!), волочивший оплетенную бутыль давешнего вина и кувшин с водой. Оставив дары, процессия удалилась — несколько пятясь, выговаривая любезную неправду, которая, впрочем, не поколебала благодарности голоднющих братьев. На деревянном блюде обнаружилось произведение кулинарного искусства тетушки Вилланы, которое сейчас радовало больше, чем любой трактат или фреска: большой мягкий пирог с маслом и рыбой, и перца кухарка тоже не пожалела. Железный Аймер, однако же, повлек свою малую паству в лице соция читать вечерню в церковь — скорее из соображений, что здесь не даст помолиться обильное слюноотделение.

Прыгал, заставляя стены плясать, кривой огонек свечи на алтаре. Пустой храм в ночи казался больше. Щурясь на плохо различимые буквы, Антуан пел — и ему постепенно становилось полегче. Бревиарий всегда один и тот же, дом проповедника — вокруг проповедника.

Живя в Мон-Марселе, Антуан всегда боялся прихода осени. Уже в сентябре, хотя кругом теплынь, быстрое наступление ночи предвещало для него времена худшие, с трудом выносимые — времена тьмы и промозглого дождя, времена домашней трудовой тюрьмы, из которой не сбежишь даже в кабану, времена, когда в окно лучше не смотреть. В Сабартесе, будем честны, и в феврале-марте бывает не лучше: но тогда хотя бы знаешь, что скоро станет светлей, что каждый день прибавляет понемногу к светлому времени, и завтра рассветет на чуть-чуть — да пораньше, а там и почки набухнут, листва пойдет… В ноябре же, можно быть уверенным, вскорости следует ожидать только большей темноты. А когда Бермон запретил пасынку ходить в храм и видеться с отцом Джулианом, пропала, превращаясь в стыд, и единственная зимняя радость — примиряющее с тьмой и холодом ожидание Рождества.

Ноябрьской холодной ночью умерла когда-то его сестренка Жакотта; в этот же месяц пять с лишним лет назад он лишился матери. Однако ноябрь инквизиции оказался последним, чьего прихода он ждал с такой тоской: жизнь мон-марсельского сироты круто изменилась той осенью, и тулузские ноябри оказались совсем иными — темный месяц, начинающийся ослепительной вспышкой Всех-Святых (и нас некогда сопричти, Господи), продолжался ласковой темнотой снаружи, облекавшей монастырь, как материнское лоно. Если весной или летом порой и отвлекаешься, и горит кровь, зовет на глупости — с ноября и до марта очень хорошо понятно: нет в мире места лучше Жакобена. И нет жизни лучше братской. Ничего лучше часа первого и утрени в холодном полумраке, при редких горящих свечах, дающих ощущение крайнего уюта; теплых обмоток и угольной грелки в рефектории; зимней защищенности учением и молитвой, когда нет нужды искать пустыни для спасения — она тихо смыкается вокруг, едва закроешь дверь. Осень готовит нас к смерти, без которой не бывать жизни вечной; Антуан наконец понял к девятнадцати годам — и полюбил осеннее счастье, встречая смену сезонов с молчаливым радостным вниманием. Он даже ноября больше не боялся…

Но в славном сиреневом апреле в родных горах что-то внутри него оставалось замерзшее, несчастное, что заставляло сейчас чувствовать близость давнего детского ноября. Он сам не мог понять, что же так тревожит; не то что бы и картинки из детства мучили, и не то что бы хотелось большего привета — а вот поди ж ты, словно заноза в сердце осталась и после вечерни. Вспомнив прекрасного Гальярда, юноша попросил Аймера оставить его ненадолго в церкви одного; тот согласился без лишних слов, плотоядно сказал: «Пока пирог порежу!» — и всепонимающе ушел. Но и в одиночку Антуану не сделалось легче. Он обошел храм, постоял на коленях немного, подумал — и не стал простираться на пыльном полу, не мели тут, похоже, все два года, а хабит и без того пес нынче испачкал… Стыдясь глупых мыслей и своей непригодности к молитве — тоже мне, остаться хотел с Богом поговорить, а сам только и знает на дверь оглядываться — Антуан при свете огарка вставил в скважину ключ, после чего задул свечку и вышел в ветреное синее тепло. Замкнул церковь, поплелся к Аймеру и пирогам — и наконец понял, чего же так не хватает, отчего все неладно и чуждо, куда теперь бежать (не убежишь)… Согнувшись, он тихонько забыл себя на каменном сиром кладбище — а ведь у нее даже нет могилы тут, где ж ее положили, куда отнесли! — и, поскуливая пред Господом, сообщил Ему то, что Он и так знал: мама покончила с собой.

В Тулузе Антуан помнил об этом не хуже. В миссии не забывал. Но горе оставалось отдельным от радостей и нужд, отдаляясь и теряясь в череде насущного; а тут каждый камень, помнящий стопы худой русоголовой женщины, от которой сын унаследовал цвет волос и темные глаза, и манеру смеяться — каждый кривой плетень и яблонька говорили и грустили о ней.

— Она не хотела, Господи, — мучительно прошептал Антуан, прикрывая глаза, жмурясь от боли. Он устроился, как оказалось, у крупного каменного креста, под которым спали поколения семейства Руж. Антуан помнил смерть матери Бонета Руж — она в солидном возрасте, под сорок уже, нежданно понесла ребенка, но стала от этого слаба здоровьем, навернулась при стирке в реку и слегла, а потом умерла — мучительно и быстро, и вся деревня жалела ее — так и не разродилась, и не старая еще! — и мужа ее Понса, впрочем, ненадолго ее пережившего, и сына Бонета, ревевшего на похоронах как телок и вырывавшего из головы черные волосы клочьями… Антуану было лет 12, не тот возраст, чтоб за мать цепляться, да и занята она была — с другими соседками хлопотала над телом, помогала с поминальным столом; но так хотелось Антуану подойти и ухватиться за нее покрепче, проверить, что жива еще, цела. Мог ли он тогда подумать, что десять лет спустя будет завидовать Бонету — завидовать не тем, чьи матери живы, но тем, чьи померли в горячке, в родах, утонули, сгорели на пожаре, пропали без вести в лесу, как мамаша Готье Седого из Прада: по весне нашли, по нательному кресту узнали… Все лучше, чем самоубиться. Все, что угодно, лучше. Всех остальных Господь непременно простит. Всех остальных в церкви отпевали.

— Она… Дура была, Господи, обманули ее… Она думала, мне поможет… Может, как повисла, так покаяться успела… Господи! Знал же я ее! Не хотела она, помилуй ее!

Антуан, Антуан, такой хороший проповедник, знающий разницу между аллегорическим и нравственным толкованием… ничего-то путного не мог сказать и в молитве за собственную мать, уткнувшись лбом в спасительный крест. Над костьми семейства Руж из Мон-Марселя, из которых благодатно росли в темноте кладбищенские цветы, будущие ягоды. «Как цвет полевой, так и он цветет… Пройдет над ним ветер — и нет его, и место его уже не узнает его». Бедная женщина Росса, и бедный ее сын — ничего-то не он мог для нее сделать.

— Антуааааан!!!

Крик был так ужасен, что парень вскочил, как ошпаренный, разом позабыв все несчастья. Хвать за пояс — ножа нет, в доме забыл, при виде пирога на стол выложил — ладно, камень из-под ног, палку, что угодно…

— Аймер! Что?! Где?! Я иду!

— Ффух, вот где прячешься, — белый длинный призрак приближался со стороны храма. Один. Фонарь бесполезно болтался в его руке, слепя самого идущего. Но, как выяснилось, Аймер был цел и даже улыбался.

— Испугался я что-то за тебя, — смущенно объяснил он, протягивая к брату руку с фонарем. — Говорил, на один Pater останешься, а сам все не идешь. Пирог почти остыл уже, а я, между прочим, твой супериор, есть без тебя не сажусь и слюнки роняю! Прихожу к церкви — заперто, тебя нет… Подумайте, брат, хорошо ли так волновать соция и морить его голодом! — уже сурово закончил он. Но, рассмотрев Антуаново потерянное лицо, смягчился.

— Испугался зря — и слава Господу, что зря. Идем есть, брате… И вот что я тебе скажу, — задумчиво добавил он, пропуская того вперед. — Давай-ка больше не будем ходить по одиночке. Разве только по той нужде, где вдвоем не справиться, — по-вагантски хмыкнул он, предупреждая шутливый вопрос. Которого, впрочем, все равно бы не последовало — не до шуток было Антуану.

— Почему? — поразился он, едва ли даже не обиделся. — Уж не думаешь ли ты, что тут… В моем родном Мон-Марселе…

— В твоем родном Мон-Марселе пять лет назад кюре убили.

— Так его не потому! И вообще… То рыцарь сделал, он в тюрьме сейчас!

— А братьев Петра и Доминика под Миланом тоже рыцарь убил? А Петра, что в Арагоне проповедовал? А что брат Ферьер из Нарбонна едва ноги унес — опять тутошний Арнаут был виноват?

— Это совсем другое! — возмущенный юноша даже остановился в двух шагах от дома, так что Аймер с фонарем на него налетел. — Я сам здешний! Я к своим пришел! И мы — просто проповедники! В скольких деревнях уже бывали — только тут, где меня каждая собака знает, ты решил озаботиться не на шутку? Аймер, не будь ты моим супериором, я бы сказал, что это немыслимая глупость!

— Но поскольку я есть твой супериор, ты мне обязан послушанием, — Аймер невозмутимо втолкнул соция в низкую дверь. — Глупость, не глупость — я так решил. И кстати же о собаках, которые тебя знают: наличие хотя бы этой псины мне подсказывает, что ее хозяин, осужденный еретик, где-то неподалеку. И переполох его сестрицы говорит о том же. Не спорь, — Аймер властно поднял руку, заодно вешая над столом фонарь. — Места тут неспокойные, мы оба знаем. Мой… разум говорит, что и надежней, и приличней нам с тобою будет не разделяться, пока мы здесь. По крайней мере не бродить по ночам в одиночку — это и в Тулузе, и в Памьере идея опасная, а в Сабартесе — дурнее вдвойне.

Разум… Антуан отлично знал, чьим голосом говорил с Аймером его так называемый разум. У него самого в ушах тоже будто бы звучали слова Гальярда: «И помните: проповедник смерти не боится, но сам искать ее не должен. Берегите себя и друг друга, юноши. Лучше оказаться слишком осторожным, чем после на телеге везти в Тулузу тело своего соция. Я возил, поверьте мне, я знаю».

Антуан вздохнул и стал разливать вино с водой. Правота Аймера была очевидна, хотя и не доставляла удовольствия.

Даже и остывший, пирог оставался сказочно прекрасным. Аймер сладко потянулся, едва не опрокинув плохонький стол.

— Благодарим Тебя, Господи, за все дары Твои… — молитву прервал широкий зевок. — Ну что, читаем комплеторий — и спать?

«Дисциплина?» — взглядом спросил Антуан. Аймер подумал, шевеля бровями. С одной стороны, вторник, можно бы… С другой…

— Dispensatio, — решительно объявил он. — Мы все еще в дороге. Вместо дисциплины у нас проповедь. И высыпаться надо… хотя бы иногда.

— Жду не дождусь, когда тебя выберут приором, — подмигнул Антуан, вроде даже становясь из сабартесского прежним, тулузским. — Вот тогда начнется в Жакобене сладкая жизнь! Диспенсации от всего… Общие пьянки каждый день и частные — по желанию…

— Вот поэтому я никогда не стану приором, — вздохнул Аймер. — Просто не выберут. У нас народ святой и аскетичный.

— Если доживу, считай, мой голос за тебя.

— Лучше не надо, — как-то всерьез испугался Аймер. — Слышишь? Не вздумай! Не хочу людьми управлять. Мне б собой как-нибудь управить…

— Так кто хочет — тех и не выбирают, — философски заметил Антуан, ища закладку на текст комплетория. — Помнишь историю про приора, которого едва избрали, как он из монастыря сбежал, и Святая Дева сама ему вернуться приказала? Мол, как не стыдно от работы бегать, придется мне за твоими братьями смотреть, раз ты струсил…

— Уговорил, — Аймер, уже и вставая на молитву, не мог перестать улыбаться. — Твоя элоквенция сломала напрочь мою резистенцию. С завтрашнего дня бросаем есть и пить и бичуемся по три раза за все грехи Мон-Марселя и Тулузы, чтобы ты проникся мыслью, какой я скверный буду приор.

3. «Не сын ли то плотника?»

Карабкаясь поутру по узкой колоколенной лестнице, Антуан все пытался разобраться в своем сне. Вернее, в том, был ли то в самом деле сон — или и вправду он, нарушив запрет старшего, выходил ночью из дому в одиночестве и бродил по спящему Мон-Марселю, заглядывая в окна, вплоть до прежнего — родного — дома… В безнадежном поиске той, которую сам видел плотно запеленатой в саван, и больше нет ей места среди людей, только сумасшедший, такой, как ты, братец, пустится ночью бродить по столь дурному поводу… Взявшись за колокольную веревку, Антуан вдруг вспомнил от ее шершавого прикосновения, как задевала ноги ночная трава — и понял, что не ходил, а низко летал по Мон-Марселю, значит, все в порядке, значит, точно сон.

Ухватился обеими руками, и-и-рраз, присел, давя всем телом, и-и-и-два, и еще, и еще… В прозрачной синеве зазвенела медь, отдаваясь через руки до самого сердца — Дон! Дон! Славить Бога! Подни-майтесь!

Антуан не знал многих перезвонов, подобно жакобенскому звонарю; он отбивал самый простой ритм, и Мон-Марсельский колокол — кто сказал, что колокола просят и плачут? — властно взывал, приказывая, возвещая по власти Церкви, что пришло время; голос его, делясь с Антуаном властью через ладони, вымывал из головы тревоги ночи, опустошая для настоящего.

Внизу веселый и выспавшийся Аймер бегал взад-вперед, подготавливая дом для Дела Господня. Двери храма были в кои-то веки распахнуты, косая полоса солнца касалась колен Распятого над алтарем. В пронизанном золотой (поднятой Аймером) пылью свете то и дело вспыхивала огнем голова молодого священника; вот он выскочил из ризницы с диаконской столой в руках — и тут же засветился ярким нимбом вокруг тонзуры.

— Есть! И альба для тебя есть, а на кадильной цепи кольцо оторвано, надо срочно приладить что-нибудь! А теперь быстренько пройдись тряпкой по лавкам, паутину я смахнул, и еще покровы вытрясти надо, позорище, сколько ж тут не прибирались…

Протирающим последнюю лавку Антуана и застали первые прихожане, что отнюдь не добавило ему респектабельности в глазах бывших односельчан. Тем более что отец Аймер, клирик куда более убедительный, в это же время важно расставлял свечи в алтаре.

Народу собралась масса. В основном пока толпились на площади, галдя и то и дело засовывая головы в дверной проем, чтобы с парой мелких вестей — «Свечки зажег, вовнутрь делся! А вот и второй, кажись, всего двое, солдат никаких не видно, может, в ризнице прячутся?» — высунуться обратно к товарищам. «Лучшие люди» Мон-Марселя вчера поспешно предупредили своих, что и как происходит, но большая часть деревни повскакала сегодня от звука колокола, как на пожар, не имея представления, чего ждать и кого бояться. Поэтому за церковными дверями и происходило волнение, шепот, ропот, дележка скудными новостишками; толпа собралась вокруг Пейре и разряженной к мессе в нарядное полосатое платье его супруги-Пастушки, охотно делившейся странными истинами. Антуан краем уха и от алтаря слышал собственное имя, перепархивающее из уст в уста с ахами и смешками — и сердце его неприятно поднималось к горлу.

Самые уверенные и храбрые — байль с супругой и выводком, новый ризничий — начали заходить, занимать места во храме. С неожиданной радостью Антуан увидел и Брюниссанду, вплывавшую в церковь, как боевой корабль, в окружении меньших суденышек — сыновей и невесток. Едва первый лед тронулся, народ осмелел и хлынул в церковь весь разом, по сабартесскому обычаю тут же получился шумный затор; какая-то старушка ругалась в дверях, что ей придавили ногу, мужичонка Мансип тонким голосом кричал, чтоб крещеные Бога ради помогли втащить дедушку. Антуан бросился на помощь; от белого хабита люди тут же расступились, еще не разглядев его носителя, и дедушка сам собой оказался в храме, зажатый на особом стульчике между сыном и зятем — плешивый патриарх Мансипова семейства, бывший неимоверно старым и неходячим еще во времена Антуанова детства. Есть же что-то, что никогда не меняется, и это одновременно пугает и обнадеживает. Среди ропота и неуверенных окликов юноша прошел обратно в алтарь, повинуясь звуку Аймерова колокольчика, счастлив уже тем, что сейчас имеет право не останавливаться и не отвечать.

Начиналась месса, и Антуан — «Подойду к алтарю Божию» — на время радостно превратился в собственное чистое действие. Что бы ни видели сейчас люди — а они видели двух монахов, одного высокого и красивого и по всему главного, и второго — небольшого и непонятного, с лицом местного сироты, — все это не имело к главному никакого отношения. Но все-таки, пробежав быстрым взглядом по заполненным людьми лавочкам во время интроита, юноша с постыдным облегчением успел отметить, что Бермона-ткача, его отчима, в церкви нет.

Стоило Аймеру ступить за алтарную преграду, он провалился в толпу, как в воду. Пользуясь тем, что он все-таки выше ростом, чем большинство прихожан, Аймер выглядывал поверх голов, ища своего соция и невпопад отвечая на вопросы. Вот руки свои едва успевал отнимать из чужих ладоней — с неким неоправданным ужасом прикосновений поднял их сцепленными ко груди, глубоко спрятав в рукава: как перед началом диспута, вагантское наследие.

— Возлюбленные во Христе, успокойтесь и не давите! Сию минуту я буду прямо здесь принимать исповеди, а со всем, что вы хотите спросить, обращайтесь к моему социю, брату Антуану.

Год служения лектором в Тулузе поставил Аймеру хороший голос, годный, чтобы перекричать даже хор из Гильеметты, старухи Мангарды и Брюниссандиных невесток.

Но, собственно, где же означенный соций, брат Антуан? Он обнаружился у стены, одной рукой ухватившийся за алтарную преграду и совершенно одинокий. Оглядываясь, люди, однако же, избегали подходить к нему — и только после приказных слов Аймера нехотя потянулись узенькой струйкой. Большинство, хотя и расступилось, оставалось стоять вокруг священника, несомненно более настоящего, более надежного, чем старый знакомый в новом платье. Несколько стыдясь перед социем — но да небось сам помнит, что Спаситель говорил о пророках и отечестве — Аймер выровнял края лиловой столы и велел ближайшему — попался мужичок Бонет — принести ему стул из ризницы. На ногах столько исповедей не отстоять.

Первой к Антуану решилась наконец подойти тетка Виллана. Подошла совсем не с тем, в чем Антуан мог ей помочь — робко спросила, нельзя ль исповедаться; видно, бедняге знакомый и свой парнишка казался, напротив же, куда менее опасным, чем его инквизиторский друг; однако ж Антуана ее никчемный визит скорее порадовал. В конце концов, хоть он и вынужден был отправить тетушку к Аймеру — не обессудь, любезная, я пока не священник — кто-то в родной деревне все-таки принял его всерьез.

За Вилланой, вскрывшей лед полного недоверия, по одному начали подходить и другие. Порадовала на Брюниссанда в яркой накидке поверх трех разноцветных платьев, которая совершенно неожиданно ухватила хрупкого монашка поперек туловища, так что он даже смутиться не успел, и смачно расцеловала его в обе щеки, приговаривая: «Какой же красавец! Ну что за молодец! То-то мать была б довольна!» После чего непререкаемо пригласила обоих братьев сегодня же у нее отужинать, и Антуан, ведомый привычкой робеть перед Брюниссандой, с поспешностью обещался быть, если отец Аймер иначе не скажет, но только после исповедей, да еще вот двоих детей крестить договорились, так, значит, и после крестин… Но отец Аймер иначе не скажет, усмехнулся сам себе Антуан, прислушиваясь к тихим руладам собственного живота. Аймер даже больше его любит покушать, а вчерашние пироги были вчера!

С легким содроганием сердца Антуан заметил среди прочих своего старого… детского еще, так сказать, врага. Здоровый парень Марсель Альзу-Младший, сын Марселя Кривого, — один из последних, кого Антуан ожидал, да и, по правде говоря, хотел тут увидеть. Когда тот подошел ближе, терпеливо ожидая за спиной тетки Вилланы своей очереди поговорить с Антуаном, молодому монаху стоило немалых усилий смотреть на собеседницу, а не поверх ее головы — на грозную фигуру Марселя, семья которого наряду с Бермоном славилась в деревне как оплот ереси. Старые еретические верные, унаследовавшие ересь от дедов вместе с ненавистью к франкам и памятью партизанской войны… Некстати же вспомнилась Антуану и одна его возлюбленная сестра во святом Доминике, молодая Пруйльская монахиня: в бытность еретичкой она, юная, была просватана не за кого иного, как за этого самого Марселя. От которого Антуан всю сознательную жизнь до 16 лет невольно ожидал какой-нибудь гадости — старый, хорошо знакомый недруг, мимо которого следует как можно скорей прошмыгнуть по улице, пока тот смеха ради не щелкнул больно по голове… Идиотское ощущение детства заколотилось у Антуана в трусоватом месте под сердцем; даже ладони вспотели, и он только надеялся, что глупая тревога никак не отразилась на лице. Не добавляло покоя и воспоминание о последней их встрече — в то время как пасынок Бермона уезжал с монахами вступать в доминиканский Орден, их же вооруженный эскорт увозил с собой в Памьерскую тюрьму Марселева родного отца.

Однако Марсель Большой подошел против обыкновения кротко. Сверху вниз, но все равно с легким заискиванием глядя ему в лицо, поклонился малость — в такой-то одежке и человек другой! — и Антуана до кончиков пальцев проняло облегчение. Разом сделалось жарко и хорошо.

— Здрасьте, мм, отец… Отец Антуан! Помните меня?

— Брат, — поправил юноша, чувствуя, как губы разъезжаются в дурацкой улыбке. — Пока я не отец, только брат студент, и здоровья тебе желаю от всей души, Марсель! Еще бы я тебя не помнил!

Он был совершенно искренен. В этот миг он и правда забыл, каким на самом деле помнился Марсель — дававший тумака ни за что ни про что, убивший камнем матушкину курицу, Марсель чужой и неприятный. Прошедшее прошло, мир изменился вместе с людьми, больное исцелилось, иссохшее оросилось. Это был земляк из Мон-Марселя, один из наших, и Антуан-диакон, спустившийся навестить родное село с вершин своей новой жизни, уж так-то был рад его видеть.

— Для проповеди вы, значит, явились? — скромно допытывался Альзу-младший, и Антуан подавил усмешку. Вот же перепугались, бедные, двух белых хабитов! А уж Марсель и подавно, у него ведь — страшное дело — отец в тюрьме, инквизиция всюду мерещится… Надо его поскорей утешить.

— Для проповеди, только для проповеди, сам Господь будто подсказал, что вы тут остались в пасхальное время — и без священника.

— И надолго ли к нам? — почтительно бубнил Марсель, выглядывая из-под густой шевелюры, как стеснительный пес из-под куста. Явно не мог придумать, наравне со всеми, как будет правильней держаться с новым, белорясным и бритым Антуаном.

— Нет, к сожаленью, ненадолго — нас с отцом Аймером в монастыре ждут со дня на день, может, и на завтра не останемся — приор будет гневаться. И капитул так велел!

Антуан, разливаясь соловьем, сыпал роскошными монашескими словечками — приор, капитул — чувствуя наконец, как все становится по местам, как два несочетаемых куска жизни — до и после — наконец срастаются: Антуан из Мон-Марселя и брат Антуан из Жакобена оказались одним и тем же человеком.

— Так это вас прямо из Тулузы и послали к нам в Сабартес? В самый Мон-Марсель отправили с проповедью нам, грешникам?

— Ну, не вовсе так, — счастливо болтал Антуан. — Назначение-то было по Тулузену и Фуа, а в Мон-Марсель мы, можно сказать, Святым Духом забрели. Я собрата упросил завернуть с дороги на пару дней — сильно мы не опоздаем, а мне так-то захотелось своих повидать и вам послужить — вам, земляки!

— Так это, стал быть, никто и не знает, что вы с… отцом Аймером тут у нас гостите-проповедуете?

— Ну, по возвращении мы, конечно, от приора того не скроем — послушание, друг Марсель, это дело спасения, — карие глаза Антуана лучились радостью собственной нужности, — но поначалу такого намерения мы и правда не имели, так что в Тулузе да, никто ничего…

Громкий и весьма тревожный оклик прервал такую приятную и доверительную беседу старых недругов, Божьей волею обращенных в приятелей. Антуан досадливо обернулся — чтобы нос к носу увидеть лицо, которое видеть было изначально радостно, куда отрадней, по правде сказать, чем Марселево. Гаузья, сестра Альзу-Старшего и Марселева тетка, влезла между собеседниками, оттесняя племянника с непонятной настойчивостью.

— Брат Антуан, простите Бога ради, мне б исповедаться!

Сын Россы всегда любил эту женщину, еще в бытность ее доброй девушкой, всегда готовой поддержать молодую вдову с двумя детьми на руках, подкинуть свежую лепешку на Всех-Святых, поделиться маслом для рыбы… Именно Гаузья сидела порой дома с больной Жакоттой, Антуановой сестренкой, пока они с матерью мыкались в поле с почти непосильной «вдовьей долей» работы. Красивая, бойкая и веселая Гаузья была предметом первых и невольных Антуановых мечтаний, когда он, еще не знавший, что призван к безбрачию, мучительно превращался из мальчика в отрока. Он даже нешуточно вздохнул пару раз, когда ее выдали замуж в Прад. А за кого выдали — сейчас не мог и вспомнить.

— Прости, Гаузья, исповеди слушать я пока не вправе, я только диакон, — в третий раз за день повторил он с глубоким сожалением. — Вот сейчас отец Аймер исповедует… Он за сегодняшний день всех до единого выслушает, непременно! Даже не тревожься, успеешь!

— Тогда… — Гаузья яростно — или так показалось Антуану? — оглянулась на племянника. — Тогда хоть поговорить бы, Ан… Брат Антуан, ваше преподобие? Поговорить бы малость, побеседовать?

— Вообще-то мы с госпо… братом Антуаном и без тебя тут беседуем, — Марсель в свою очередь теснил свою тетку, злясь не без причины. — Обожди, как закончим, а то не лучше ли и втроем поговорить — ты меня, что ли, стыдишься?

— Да и впрямь, потолкуем вместе, земляки мои, — Антуану ужасть как хотелось всех примирить. — Расскажи, Гаузья, как твоя-то жизнь, как семья, что в Праде?

Признаться, глубокие тени на лице женщины, морщинки сеткой вокруг глаз, бедность наряда — ранняя тетушка, вчера только бывшая девушкой — все это и без слов говорило, что не слишком хорошо дается Гаузье несение семейного креста. Антуан, хоть и был монахом, не мог не заметить, как изменилось ее тело — где обвисло, где согнулось… и улыбается она теперь только губами, не глазами и всею собой, как в прежней жизни, когда оглушительный хохот Гаузьи в Мон-Марселе был прославлен примерно так же, как гулкий лай овчарки по имени Черт.

Так что не особо удивился Антуан, услышав, что Прадского мужа нет, что она — молодая вдова с ребенком, да еще и дочкою, не сыном, вернулась от нужды в родную деревню и теперь тянет на себе почитай что все хозяйство семейства Альзу. Марсель в тюрьме, мамаша стара уже, племянник… что же, мужскую работу делает, а женская вся на ней. Только сердце неприятно дернулось в груди, когда на неудачный и случайный вопрос — неужели больше не сватают, все ж полегче бы стало — Гаузья засмеялась почти как прежде, всплескивая большими, почти и не женскими ладонями:

— Как же не сватать, я баба еще крепкая, в любую работу гожусь. Вот и отчим ваш ткач, господин мой брат Антуан, еще на прошлую Пасху подкатывал — мол, не зажить ли единым домом, ты без Жана своего, я без Россы… Так что сватают, милый Антуан, еще как сватают, да я сама не иду. И в своем доме работы хватает, а захочу служанкой — пойду за плату.

Не зная точно, правильно ли он поступает, и намереваясь потом если не исповедаться, то хотя бы спросить Аймера, юноша быстро погладил ее по упавшей руке. Шершавой, как грубое полотно. И не покраснел. Зато покраснела Гаузья.

После всех исповедей, после четырех кряду крещений с надлежащим шумом и воплями, после долгого разговора о заупокойных мессах за усопших Донаду, Гаусберта, Пейре-Марселя, Гальярда из Прада (на этом имени — занося все чин по чину в список, чтобы исполнить уже в Тулузе, — Антуан невольно вздрогнул), всех усопших из семьи Катала и младенца Гильема, после того, как до храма добрались захожие люди из Прада и просили Христом-Богом священника зайти и отслужить такожде и у них в селе — после всего этого оба проповедника чувствовали себя совершенно выпотрошенными. Выдубленными, как кожи у башмачника. Однако никогда ранее Антуан не ощущал настолько сильно своей нужности, не напрасности. Голова его гудела, желудок подводило — но и усталость, и голод служили источниками дополнительной радости. А предвкушение пира у Брюниссанды — в обход семейств Каваэр и Армье, зазывавших праздновать крестины — вызывало восхищение, схожее с ожиданием Пасхи.

Жмурясь и моргая от яркого после храмовой темноты солнца, Антуан бок о бок с братом вышел на церковный двор, озираясь с восторженным любопытством. В его день славы, день обретения сам Господь решил расчистить небеса: утренние облачка минули, Сабартес сиял, как золото и жемчуг, как драгоценная дарохранительница. Зеленые горы проповедовали славу Божию, и даже убогие остали с черными крышами казались прекрасными: в конце концов, разве не так же мал, не убог ли был город Вифлеем, а Назарет, а Вифания! У ближайшего к церкви дома сидел неизменный патриарх Мон-Марселя — Мансипов больной дедушка на своем стульчике, тот самый, кого сегодня торжественно вносили в храм. Антуан с детства помнил этого деда, так сказать, на посту: каждое утро, когда погода позволяла, сын и невестка выволакивали его погреться на солнышке и удобно прислоняли стул к стене. Там дед и сидел вплоть до заката — то с другими стариками-старушками, приходившими поговорить и поискать друг у друга вшей; то один, покрикивая на пробегавших мальчишек, подавая прохожим непрошеные советы или просто подремывая у теплой стены под молью траченным одеялом. И сам он весь был какой-то молью траченный, уютный, старый и постоянный; сейчас же старичок и вовсе казался Антуану воплощением всего лучшего, что было в тихой и постоянной жизни его односельчан. Кротость, смирение, претерпение — и заботливая семейственность хороших христиан, вместе потихоньку бредущих, как бедные пилигримы, по дороге в Царствие. Он едва не прослезился, проходя мимо Мансипова осталя: как раз невестка выглянула наружу и передала деду подсолнечных семечек целый круг, и заботливо осведомилась, не надо ли папаше еще чего, по нужде или там водички. От умиления Антуану щипало глаза; он с нежностью отозвался на приветствие, улыбаясь, как дурак, пока Аймер щедро крестил склоненную женскую голову. Жизнь свою за други своя, Господи. Вот за этих людей, бедных и простых, как наши нищие горы, плоть мою и кровь мою, как бы счастлив я был умереть. Если, конечно, своей повседневной святостью они не предварили перед Тобой меня, самонадеянного глупца.

В сиротском детстве Антуану уже случалось пользоваться гостеприимством на Брюниссанды, первой — наряду с Бермоном — богачки на селе. Наслушавшись кюре Джулиана, который в начале служения был еще бодр и языкаст, благочестивая трактирщица порешила на Пасху, на Пятидесятницу и на Рождество, а также на святого Марциала, покровителя прихода, кормить за собственным столом двенадцать бедняков деревни — по примеру не иначе как графа Тулузского. Недавно овдовевшая Росса с отроком-сыном и младенцем на руках точнехонько попадала в эту категорию. Непременным гостем оказывался и кюре — в те годы он пил умеренно и бодро председательствовал за столом, благословляя щедрость хозяйки и рассказывая примеры из житий. Выражение «свой стол» было совершенно истинным — по приказу на Брюниссанды ее сыновья вытаскивали на молотильную площадку за домом козлы и здоровенную столешницу, хранившуюся для свадеб и крестин, и за ним целиком помещалась торговкина семья вкупе со священником и двенадцатью pauperi, как она важно называла гостей, подцепив от Джулиана латинское словечко. Под сенью пары вишен, цветших пышно, но почти не плодоносивших, праздник продолжался до темноты, плавно переходя в вечерние посиделки с вином — в конечном итоге все были свои, односельчане, редко среди гостей затесывался пришлый нищий или бродячий монашек. Антуан не забыл, как он, семилетка, прятал не до конца обглоданные кости в рукава, после праздника втихую совал себе в капюшон то кусочек сыра, то хлебец: сегодня сыт, а завтра снова день, и завтра уже в гости не позовут… От этих воспоминаний уши его слегка алели, когда двое братьев, пройдя насквозь всю деревню, ступили на широкий дворик Брюниссанды — двор, одновременно служивший и трактиром, и единственной торговой лавкой на весь Мон-Марсель. У ушей была и дополнительная причина краснеть: два семейства, праздновавшие крестины и получившие от братьев учтивый отказ присоединиться, были утешены по крайней мере тем, что добрые монахи не побрезговали зайти на порог и угоститься вином за здоровье новокрещенных младенцев. Выкушав одну за другой две большие чашки неразбавленного — а у семьи Армье так и с травами — ничего со вчера не евший Антуан почувствовал беспричинную лихость, но лихость слегка слезливую: то ли хохотать, то ли слезы ронять над чем попало. Аймер был желудком покрепче, он даже и не порозовел щеками, только тихонько попросил соция не улыбаться так по-дурацки в гостях: все-таки они проповедники, а не бродячие жонглеры. От чего глаза у соция стремительно наполнились слезами раскаяния: чувствителен стал от вина.

Запах жареного и печеного чувствовался еще на подходах к дому. Сглатывая, чтобы не расслюнявиться, как собака, Антуан вежественно здоровался с домной Брюниссандой и ее огромной семьей. Собрались все — трое взрослых сыновей, двое старших с женами; причем в жене среднего Антуан с удивлением узнал Брюну Катала, небогатую хорошенькую соседку Брюниссанды. Когда-то она гуляла с Раймоном-пастухом и увлекалась его ересями, вспомнилось некстати Антуану; но те времена давно минули — и Брюна, располневшая и свежая, как бутон, держала за руку вертлявого парнишку лет трех, да и живот у нее был весьма недвусмысленно круглый. Дети старшего сына, трое полнощеких отроков, смотрели прямо, не опасаясь взглядывать доминиканцам прямо в глаза: сразу видно, что в этом доме монашеских хабитов не боятся.



Поделиться книгой:

На главную
Назад