Антон Дубинин
Рыцарь Бодуэн и его семья
Книга вторая, о родственниках рассказчика по отцовской линии, о крестовом походе и снова — о безрассудной любви
Поначалу я слегка боялся военной жизни, заведомо считая себя слабым и ни на что не пригодным. Однако особых тягот наш зимний поход не приносил, к большому моему удивлению. Мы, конные, не так уж и уставали за короткие дневные переходы; еды было вдосталь, погода выдалась довольно удачная — теплая для зимы, не слишком ветреная. Сеньор Куси, мессир Анжерран III Строитель, вел с собою около семисот рыцарей и несколько тысяч разного пилигримского сброда. Столько народа сразу я видел впервые и сперва всех стеснялся. Бедные паломники — безлошадные, дурно одетые — вызывали у меня нечто вроде неловкости: всякий раз я начинал стыдиться, что еду верхом (и иногда так устаю сидеть в седле, отбив всю задницу, что предпочитаю спешиться и пройтись, ведя коня в поводу!) Брат быстро выбил из меня эти пережитки вагантской нищеты: он-то нимало не смущался необходимостью прогнать словами или пинками из рыцарской части войска особенно настырных бедняков, приходивших побираться. Среди бедных встречались и женщины; они так жалобно просили монетку ради Христа, на прокорм малым детишкам, что я, памятуя, как сам, было дело, побирался у ворот Сен-Женевьев, все время подавал им — то обол, то кусок хлеба — тайком от брата, конечно. Однажды Эд застукал меня за этим занятием; я, почему-то уверенный, что он меня ударит, втянул голову в плечи, но брат только скривился и рявкнул на побирушку — мол, пошла, шлюха! — и та, подобрав многослойные драные юбки, пустилась бежать без долгих уговоров. Ишь ты, дети у них малые, неприязненно высказался брат. Какая ж дура среди зимы потащит своих щенков дьявол знает куда? Мы ж не в Рокамадур на богомолье собираемся, а сам понимаешь — на войну, и если и тащатся с нами бабы — то все как есть шлюхи, а не добрые мамаши семейств. Только и знают рыцарей обирать, а то им в голову не идет, что рыцари — наконечник копья, глава войска; коли мы будем голодные да слабые, то и им, дряням, несдобровать.
Так мало-помалу я начинал думать, что и впрямь мы — дворяне, и то, что у нас есть лошади и еда, это Господне установление: зачем-то же Он придумал разницу сословий, так тому и быть, чтобы одни были богаче других. Надо радоваться, что мы, по милости Его, попали не в самую бедную часть христиан.
Наш конюший Манесье был мужик честный — не проворовался ни разу за всю дорогу — и сильный, как вол. Один только у него был недостаток — из-за отсутствия почти что всех передних зубов он так шепелявил и коверкал слова, что мы с братом его едва понимали. Но лошадей вполне устраивал выговор нашего конюшего, и это было, в общем-то, главное. Так что все складывалось весьма удачно: после вагантской голодухи походная кормежка — горячий суп из солонины, хлеб и вино, а иногда куски окорока — мне казались просто пиром. А обид, мучивших в походе моего честолюбивого брата, для меня, человека простого, еще не существовало.
В Каркассон — ставку и столицу крестоносцев Лангедока — мы прибыли в начале марта. Здесь, в долине, не лежало снега, прошлогодняя трава виднелась темной зеленью — и кое-где, особенно в солнечные дни, начинала выглядывать уже молочно-зеленая, новая поросль. Я с изумлением оглядывал волшебное королевство — иную страну, которая открывалась мне богоданным наследством Йонека. Я еще не привык думать, что сеньор этой земли — мой отец. Я вообще не думал о нем в те дни; только желание увидеть его, посмотреть на его настоящее человеческое лицо глубоко укоренилось внутри, увеличиваясь по мере продвижения к югу. Весенние дни стояли изумительно теплые, пахло совершенно по-сумасшедшему — просыпающейся влажной землей и почему-то морем. Кони месили копытами мокрую глину дорог, увязая по самые бабки; ходить пешком даже я отказывался — стоило спешиться, и сквозь все швы обувь тут же набухала жижей. А с коня так хорошо смотреть на Божий мир! Волей-неволей чувствуешь себя хозяином и сеньором, стоит только оглянуться на медленный, на все изгибы долгой дороги растянувшийся бурый хвост обоза. Тут-то и пролегала разница между дворянином и сбродом, милая моя: граница эта проходила по уровню конского седла. Кто выше ее, в седле — тот и благороден, у того сухая кожаная обувь на ногах, даже если на одежде его больше заплат, чем на заднице — следов побоев.
Чудесна была земля, открывавшаяся нам, милая моя! Не знаю, что в ней видели мои товарищи по походу; я же, когда горы впервые открылись вдалеке нашим глазам — я совершенно пропал. Господь по мудрости Своей вздыбил землю, не оставив ее равномерно плоской, но покрыв узором чудесных гребней, которые, должно быть, с высоты складываются в узоры, слова, цветы… Понятно, почему восклицает псалмопевец: «Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя!» Горы — Божье место, ясно дело; оттого и стремится душа человеческая к горнему. Вот бы увидеть мои горы очень-очень сверху, мечтал я — как видят, должно быть, ангелы и святые люди от облаков! Так сразу сложились слова — «мои горы» — и иначе я их уже не называл в своем разуме. Я понял, чего мне так ужасно не хватало в пологой, как плоская тарелка, Шампани — этих краев высокой чаши, неровных, с обрывками тумана, свисавшими с рубчатых скал, то серых и нагих, то дивно зеленых, живых. Гор. Пока они виделись еще издалека — город Каркассон стоял на равнине — и хотя брат мой не обмолвился о горах добрым словом (узкие тропы, опасные дороги, туман проклятущий, тяжелый путь для войны), я уже страстно мечтал увидеть их ближе, как можно ближе.
По пути войско росло — отряды из Парижа нагнали нас еще в пределах королевских ленов; брат показал мне — хотя издалека — знаменитого архидиакона Парижского, того самого, который лучше всех разбирается в осадных машинах. Приходили и новости. Дела идут хорошо, совет баронов и прелатов, собравшись в Нарбонне, судил Раймона (да, графа Раймона, графа Тулузского — в войске называли не иначе, как по имени; будто умалением, хотя бы словесным, столь крупной дичи охотники заранее возвеличивались над нею. Словом же «граф» именовали исключительно Симона Монфорского. Даже большие сеньоры вроде Анжеррана де Куси выговаривали такой титул с почтением, едва оказавшись на территориях этого графа — Монфора сильного, Монфора удивительного, Монфора, любимого Папой и королем. Монфора, признаться, оказавшегося теперь в скверном положении — с огромными враждебными землями под рукой и горсткой людей под началом, и собственным аллодом едва ли не на другом краю земли.)
Что до Раймона — Раймона судили долго, сперва в Нарбонне, потом в Монпелье, а он все крутил хвостом, отказывался изгнать еретиков, по своему обыкновению. На последний собор и вовсе не явился, взамен чего юлил перед арагонским королем и вместе с ним разъезжал повсюду, притворяясь, будто они с королем — лучшие друзья. Да, у графа Монфора все ладится, с тех пор как взяли Терм, замок крепкий (вы слышали, что взяли Терм? Да, за девять месяцев, но взяли же, взяли! Теперь там сидит барон Ален де Руси, а прежний сеньор, старик Раймон Термский, догнивает в каркассонской темнице. А говорят, хвалился, что крестоносцы и за десять лет не возьмут его замок, что вся округа перед ним трепещет, старый хвастун.) С тех пор, как взяли Терм, у графа все идет как по маслу: арагонский король принял графову присягу, так что Симон де Монфор теперь за виконстство Каркассонское полноправный вассал Арагонской короны. Король в знак приязни и дружбы отдал графу Монфору своего сына, наследника, маленького Хайме, на воспитание. Чего иного и было ждать католическому графу Монфору от наикатолического короля Пьера, даже и прозванного — Католиком? Как Раймон, тулузская лисица, ни крутись, ничего он себе не выговорит. Арагон и Каталония против Папы не попрут ни за что на свете, а Папа — за наше дело, дело крестовое!
Новости приходили ко мне через брата, в его же, весьма одностороннем, толковании. Он говорил, что граф Раймон наконец отлучен заново, потому как отказался подчиняться постановлениям собора; с немалым удовольствием рассказывал он, как Раймона продержали под окнами Арльского замка в ожидании окончательной хартии — под февральским мокрым снегом, на ветру; как не помогли тому хитрые увертки, покаяния-бичевания позапрошлого года, некогда сохранившие в неприкосновенности его еретические лены; и как умчался несчастный граф из Арля со свитою не больше десяти человек, мокрый, голодный, отлученный, яростно потрясая пергаментом хартии и крича, что донесет это до самого Папского престола… Правда, ходили слухи, что благочестивый король Арагонский тоже был там, ждал конный под вечерним дождем, и тоже грозился жаловаться Папе; но этому мы не верили, конечно, потому как что за дело католическому арагонцу до тулузца-еретика. Темная история, вовсе я в ней запутался, да и не я один — многие из наших пребывали в большом смятении, не зная, что и думать, на чьей стороне теперь король Пьер, и что это вовсе за король Пьер такой — много ли с ним людей, каков его личный интерес в деле, верно ли его сестра замужем за мятежным сиром Раймоном…
Меня же все с большей определенностью накрывала счастливая мысль: я могу быть спасен, мой грех против мессира Эда — простителен, потому как мессир Эд мне не родной отец. Ниша, занятая страшной тенью, благостно опустела; и еще не чувствовал я потребности заполнить ее иной фигурой — слишком хорошо мне было на первых порах чувствовать себя свободным.
Еще была новость: граф Раймон («Раймон», «тулузская лисица») не сидит сложа руки, он готовится к войне, рассылает по всем городам герольдов. Те зачитывают арльскую хартию перед народом, приукрашивая справедливые ее строки безбожным враньем, и науськивают народ убивать крестоносцев, точить оружие, собирать силы для большого бунта. Потому весьма своевременны подкрепления, спешащие к Каркассону — графу (Монфору то есть) понадобятся люди, Церкви нашей понадобятся бойцы, неровен час придется этой же весной идти не куда-нибудь — на земли графа Тулузского.
А земель тех — немеряно: если сложить вместе Шампань, Невер, Оссер, королевский лен и все наделы дома Блуа — как раз получится чуть меньше, чем графство Тулузское. Огромный нарыв на теле христианского мира, нарыв, который надлежит вскрыть, выпустить дурную кровь, а потом засеять порченую землю хорошими всходами. Потому что земля здесь богатая, два раза в год родит почти без возделывания. А винограда столько, что вино пить дешевле, чем воду, получается — особенно если молодое. Даже горы виноград родят.
И еще новость — мессир Бушар, правая рука графа Монфора, попал в плен уже более года назад. Невесть когда вернется и вернется ли вообще. Не знал я, что это за мессир Бушар такой, но по охам и кряканьям рыцарей постарше вычислил, что он — фигура важная.
Прекрасен для меня был город Каркассон. Представь себе, милая, как он еще издали открылся нашему взору — в сияющий весенний день, когда залитые предзакатным солнцем горы Монтань-Нуар (Монтань-Глуар, сказал бы я, судя по золотой и алой их красоте) окаймляли низко-холмистую благодатную равнину в черных квадратах пашен и пушистой первой зелени дерев! Каркассон, как огромный венец, коронующий холм зубцами ровных башен, чей светлый камень от света казался золотистым. Да золотистым он и был — серо-желтая местная порода камня в темноте могла быть совершенно черна, а на свету делалась почти прозрачной, как витражное стекло. Медно-красные крыши сторожевых башен — еще издали такие крепкие, блестящие, и широка стена, так что по ней едва ли не повозка может проехать. А над оскаленной в самой середине города второй стеной — замком — реял неопределенного цвета флаг. Потом выяснилось — красный, Монфоров.
«Что, нравится? — спросил меня брат, да так довольно, как будто самолично припас для меня этот город в подарок. — Крепкий город, да. Нелегко было нам его взять. Смотри, а вон там пригород стоял, а второй-то наши даже почти отстроили! Вот красота. Когда я уезжал, там одни трубы торчали, да проплешина была чернющая».
Войско наше долго тянулось в узкие каркассонские врата; первые отряды уже расквартировывались в домах, а мы все никак не могли перейти мост — хороший каменный мост через реку Од, желтый быстрый поток, почти непрозрачный от глины, поднятой со дна недавним полуснежным дождем. Брат, указывая с коня вниз, через железные гнутые перила, объяснял, что никак не взяли бы Каркассон в позапрошлом году, если бы не отрезали виконту и его людям путь до этой самой реки. «Вода в ней не ахти какая, глиной воняет и на зубах скрипит, — говорил Эд, — да у них в городе и такой-то не было. Там их столько набилось — виконтово войско, да весь город, да все окрестное мужичье — что колодцы до дна выскребли. А которые через Кастеллар — видишь, вон то черное, это бывший Кастеллар — пробовали до воды добраться, тех мы как зайцев стрелами брали. Жажда — хороший союзник, она и Терм взяла», — закончил он фразой, видимо, почерпнутой по пути у кого-то из старших рыцарей.
— Вам-то виднее, юноша, вы-то и под Термом отличились, — насмеялся над моим братом рыцарь Альом, ехавший со своим оруженосцем от нас неподалеку, в том же отряде. Рыцарь Альом прибыл с нами от самого Куси, и не было Эду от него покоя. Похоже, они с этим рыцарем все время что-то делили; Альом был несколько старше и тоже не слишком богат, носил висячие усы и считал себя весьма опытным; возможно, он таковым и впрямь являлся. Оруженосец же его казался мне перестарком; из тех дамуазо, которым отсутствие денег никогда не позволит надеть шпоры. Звали его Анжерраном, как нашего сеньора Куси, да только звучное имя не добавляло ему удачливости. Будучи старше моего брата (и даже, похоже, собственного сеньора), он носил побитый щит с порченной кое-где оковкой и котту много хуже моей; при нем я порою чувствовал себя щеголем. Однако Анжерран был остр на язык и все время меня поддевал, так что особого сочувствия к нему я не испытывал. Похоже, его рыцарь часто пробовал на нем кулаки — поэтому Анжерран не упускал случая съездить по физиономии или отвесить пинка кому-либо из нижестоящих. Один раз по дороге, близ города Валенсии, он поколотил нашего Манесье, из-за чего у брата вышла ссора с Альомом, и не вмешайся сеньор Куси — дело могло бы дойти до драки. Впрочем, это скучная история, и я не буду занимать ею твое внимание.
Когда наконец мы вошли в Каркассон — это оказалось делом долгим, солнце успело окончательно закатиться (большому войску долго идти по узкому мосту, а потом просачиваться в ворота, и я уж не говорю об обозе!) — мы все изрядно устали. Важнейших рыцарей — мессира Анжеррана, других вождей, их проводников и первых советников — пригласили в графский замок на ужин, а нас послали расквартировываться. Наш отряд проводили в квартал неподалеку от ворот, что близ церкви святого Назария, и велели занимать дома, в которых найдется место. Была еще большая сутолока с простолюдинами — каждый хотел найти своих собственных слуг, теснившихся с телегами сеньорова добра, а вместе с таковыми в город пытались просочиться обычные паломники, всякий сброд, бесхозные вилланы, которым отдали приказ обосновываться до времени в полуразрушенных пригородах. По холодному времени — начало марта как-никак — всем хотелось занять хороший, не подпорченный дом с печью и с закрывающимися воротами и ставнями. Нашего Манесье едва удалось выручить — мы с братом с трудом выговорили его у солдат, которые не умели понять его косноязычной речи и не пропускали конюшего за ворота, а вместе с ним — и нашу телегу и запасную лошадь. Да, мы же, как богатые рыцари, обзавелись запасным конем! Вообще-то всю дорогу брат ехал на нем, но ввиду Каркассона пересел на своего боевого, серого с черной гривой. Запасной наш конь был предметом недобрых насмешек рыцаря Альома (у него-то и того не было!) — тот неизвестно как прознал или догадался, что брат пустил на «парадного скакуна» последние наши деньги.
Провозившись с Манесье и встречей нашего обоза дольше, чем следовало бы, мы наконец вернулись к загодя избранному дому. Дом был небольшой, одноэтажный, но крепкий, одной стороной лепившийся к самой стене, как ласточкино гнездо; нас он привлек толстой печной трубой и двойной дверью со слегка погнутым, но крепким засовом. Внутреннего дворика у дома не было — он стоял углом, у самой стены; и конюшню делил с другим таким же строением. Не слишком богатая конюшня, хотя и крытая деревянным «гонтом», не соломой какой-нибудь; но для наших трех лошадей плюс вьючный мул, тянувший телегу, должно было хватить. Брат как только нашел этот дом, сразу пометил его, навесив на дверь свой щит и поставив белый крест куском щебенки. И что бы ты думала? Конечно же, стоило нам явиться с телегой и лошадьми, мы обнаружили наш щит мирно прислоненным к стенке неподалеку, рисунком внутрь, а на дверях красовался чужой знак, с тремя птичками-мартлетами на белом поле, со звездочкой младшего в роду в уголке. Альомов щит.
Брат вспылил, конечно. Я знаю очень мало людей его круга и возраста, кто смог бы отреагировать иначе. Он сразу сбросил герб «наглеца» на землю и хотел войти, но дверь оказалась заперта! Крепкая дверь, верно мы рассудили — засов нипочем не поддавался, и не штурмовать же было ее! Положение наше к тому же возмущало своей глупостью: в чужом городе на ночь глядя оказаться выброшенными за ворота почти что своего собственного жилища! Уже почти ничего не видно в темноте, рядом пыхтит наш конюший и будто усмехается, а обоз с одеялами, котлами, запасом вина и всяческим железом вооружения перегородил всю узенькую улочку, ни туда, ни обратно… Да мы еще и замерзли порядком: в марте ночи тут не теплее зимних.
Эд заколотил в двери яблоком меча; на шум приоткрылась ставня, выглянул оруженосец Анжерран и неприятным голосом сообщил, что мессир отлучился, и что никого он пускать без мессира не намерен. Брат принялся поносить его и его мессира последними словами, обзывая гнусными ворами, подробно описывая, куда именно, должно быть, отлучился Альом и что с ним случится по прибытии из — по мнению брата, не иначе как — отхожего места. «Сразу видно, юноша, что ты деревенщина, — сообщил тем временем сам Альом из-за другой ставни. — В городах вместо отхожего места используется ночной сосуд, и кабы я в самом деле пошел им пользоваться — сейчас бы вывернул горшок вам на упрямые головы; зачем вы ночью в чужие дома ломитесь?»
Дело непременно дошло бы до драки; брат мой покраснел лицом, вконец разъярившись. Если бы не явился рыцарь, ответственный за расквартировку нашего войска, быть беде. Я уже сам готов был упрашивать Эда оставить все как есть и пойти к другому дому, благо здесь пустых зданий достаточно. Очень уж мне не хотелось в первый же день на земле Лангедокской потерять брата в глупейшем поединке из-за дома, или попросту оказаться такими шутами. Но графский рыцарь остановил грядущую свару; он устыдил Альома, пригрозив донести мессиру Анжеррану о беспорядках; успокоил моего брата и отвел нас к хорошему двухэтажному дому через проулок, где уже жило двое братьев-рыцарей со свитой, но места оставалось достаточно еще для нескольких. Конюшня там была получше прежней; проверив, хорошо ли устроены лошади, и оставив с ними Манесье (и с ним — теплый чепрак укрыться и кус хлеба на ужин), мы с братом поднялись наверх и уснули, даже не особенно разглядев своей комнаты и кровати. Так нас встретил Каркассон, красивый город, столица франкского королевства в Лангедоке.
Несколько дней прошло со времени нашего прибытия; войско, распределившись наконец по домам и расселив солдат по казармам, слегка отдохнуло и отъелось, а также получило указания, что, собственно, и когда надлежит делать. Такого мелкого человека, как я, никто не приглашал на советы — даже маленькие, какие собирал сир де Куси среди своих рыцарей. Так что я использовал время для прогулок по городу и не пропустил ни одной обедни (правда, на утреню просыпался не всегда. Честно скажем — почти никогда).
Через несколько дней после нашего прибытия случилось событие, весьма обрадовавшее весь крестоносный город. Вернулся из плена барон Бушар де Марли. Тот самый, что просидел более года в темнице замка Кабарет (не так уж далеко от Каркассона, со стен вдалеке видать, если смотреть на север, в сторону Монтань-Нуар: этакий толстый шип на скале, называется «Голова Овна» — почему голова, и почему овна, совершенно непонятно.) Владетель этого самого Кабарета, седой старик, пронаблюдал из окон замка подход нашей длинной армии, испугался прибавления в стане опасных соседей и решил откупиться, пока не поздно. Лестно это было нашим рыцарям, даже мой брат, помнится, на радостях смеялся вместе с Альомом, встретившись с закадычным недругом случайно возле лавки: ишь ты, едва стоило прибыть войску, а его все уже боятся! И правильно боятся, помнят, видно, франкскую силу!
Мессир Бушар прибыл со свитой из троих перепуганных чернявых экюйе, на толстенном гнедом иноходце, в новой одежде. Это все подарки старика сеньора Кабарета, который надеялся, что за возвращение Бушара ему разрешат сидеть и дальше в замке на скале. И разумно поступил сеньор Пейре-Рожер (так его звали, кабаретского): граф Монфор, все говорили, уже было наметил его замок одной из первых целей. Но мессир Бушар слово свое держал, выговорил для старого хитреца неприкосновенность. Вернулся он в субботу, на св. Лонгина, а на следующий день, в воскресенье, уже был в Сен-Назере и заказал пышную благодарственную мессу. Мы с братом тоже там были и видели мессира Бушара — на одной из передних скамей, рядом с графом Монфором, он сидел в синем бархате, поблескивала рыжеватая коротко стриженая голова — даже издали видно, что одежда свисает с него, как с пугала. Здорово худ был мессир Бушар, вряд ли его в плену хорошо кормили.
Тогда же я впервые видел графа Симона. Того самого Монфора. Паладина веры, которым, на моей памяти, лангедокские матери пугали детишек.
Признаться, я его тогда не разглядел — церковь была полна. Запомнил только, что не такой уж он великан ростом, как говорили — не выше моего брата, зато в плечах почти квадратный. Медвежья такая фигура, слегка сутулая, как у того, кто не вылезает из доспехов. Буроватые волосы на голове — тоже как медвежья шерсть. Наверное, дело в том, что у графа Симона были слегка коротковатые ноги, и он делался настоящим великаном, лишь поднимаясь в седло. Брат сказал, в жилах Монфорского графа — кровь Карла Великого. Что есть, то есть — пространство он собою умел заполнять; бедные кабаретские послы, приехавшие выговаривать волю для своего барона, и так-то были невелики, а ошую Монфорского графа совсем потерялись. Хотя ничего он им не говорил, даже не смотрел на них, чинно участвуя в богослужении. Странно то, что я так ни разу не слышал голоса графа Симона — его речи, обращенной к кому-то или лично ко мне; только в командах, только в боевом крике, когда все голоса мешаются в один-единственный зов, древний, как кличи первых двенадцати пэров, страшный, страшный…
Я всегда боялся большой войны, милая моя. Даже в те минуты, когда она завораживала меня, как большой ветер грозы — боялся. С какой бы стороны прилива не находился я, как бы ни становился им увлечен и в него вовлечен… А клич наш тогда был уже не «Монжуа», клич наш был — «Монфор».
Общался я в те дни по большей части с братом и все новости узнавал тоже от него. Как ни странно, я ни с кем не подружился: при каждом из рыцарей нашего отряда состояло иногда даже по несколько оруженосцев, но так как брат мой не дружил ни с кем из людей Куси, то и мне казалось неуместным общаться с кем-то как бы через его голову. Да мне и не хотелось — я в кои-то веки наслаждался, захватив брата в личное пользование.
Эд казался мне в те дни лучше всех на свете. Именно о такой жизни с братом я и мечтал все детство. Он много разговаривал со мною, как с равным, позволял есть и пить сколько угодно, рассказывал о том, что должен делать оруженосец во время боя — и не поучал, а скорее делился опытом. Иные рыцари, я знал достоверно, заставляли своих экюйе работать не меньше слуг и конюших — готовить на них, ходить за лошадьми, бегать за покупками, следить за огнем, содержать сеньорскую одежду в чистоте, едва ли не вшей у рыцаря давить… Мне же, при моем добром и весьма неприхотливом брате (неряхой возлюбленный мой Эд всегда был даже более, чем я сам) не приходилось делать почти что ничего. «Пока можно, братец, отъедайся, отсыпайся и гуляй, — говорил он, хлопая меня по плечу. Лапа у Эда всегда была широченная и крепкая, но мне, не избалованному лаской, его дружеские тычки казались сущим блаженством. — Начнется поход — тогда набегаешься, а пока отдыхай. Все, что от тебя здесь требуется — это оружие содержать в порядке». До начала похода оставались считанные деньки, ожидали только прибытия с севера крестоносных проповедников с войском — а они, как сообщали каждый вечер герольды в Святом Назарии, были уже на подходе со стороны Бордо. К нам как-то раз заходил мессир Ален де Руси, нынешний сеньор замка Терм, прибывший к своему графу Монфору по каким-то делам. Мессир Ален, наш родич, носивший наше родовое имя, считал своим долгом участвовать в судьбе Эда после смерти отца, и хотел проверить, хорошо ли нас устроили. Он выпил с Эдом, придирчиво осмотрел его лошадей (брат мой топтался у него за спиной и краснел от напряжения — хотелось выглядеть достойно в глазах такого знаменитого воителя.) Я страшно смущался нашего гостя — тот отдаленно напоминал мессира Эда как внешностью, обилием рыжеватых волос на голове и на руках, так и манерою садиться посреди комнаты на единственный стул и заполнять ее всю без остатка. Однако мессир Ален казался добр к нам, потрепал меня по щеке, узнав мое имя, и оставил нам немного денег на походные нужды. Звал также, когда сеньор Куси соберется домой, нас оставаться под его началом и пополнить рыцарский гарнизон области Термене.
Там чудо как хорошо, в Термене, восторженно сказал мне брат. Замок Терм — скала в скале, взять совершенно невозможно, это просто чудо Господне, что мы оттуда провансальцев вышибли. Вильруж — тоже оплот крепкий, не деревня — сплошная стена шириной с две каркассонских, и донжон дай Бог всякому. Осядем в Термене, братец, вместе с мессир-Аленом заделаемся тутошними баронами, если живы будем!
Посещение нашего домика одним из первых баронов Монфора снискало нам несколько больше уважения в глазах двух братьев, Пьера и Лорана Рыжего, деливших с нами кров и конюшню. Один из них даже снизошел до того, что занял у Эда — рыцаря еще зеленого и не умеющего отказывать в деньгах собратьям по оружию — двадцать су «до первой хорошей добычи». Каковая, судя по растущему в городе Каркассон напряжению, ожидалась быть не так уж и нескоро, самое позднее — к Пасхе.
Я послушно промаслил кольчугу брата и свой простенький доспешек подправил — это была кожаная куртка со стальными пластинами, не ахти что, но для маленького и легкого оруженосца вроде меня и того много. «Заработаем в Лаворе — тебе тоже хауберт справим», обещал мне Эд. Лавором назывался замок — не слишком большой, но и не бедный — ожидавший нас на пути к Тулузе; в нем рассчитывали взять добычу деньгами и фураж, а также устроить постоянную ставку для набегов на столицу. Я кивал, стараясь казаться довольным; а на самом деле никак не мог поверить, что наша жизнь станет чем-то еще, кроме прекрасного бездействия, ожидания, когда можно не думать ни о чем и каждый вечер засыпать сытым, в тепле, под одной крышей с братом. О войне я не знал ровным счетом ничего. Ни в земли Термене, ни в лаворский заработок с хаубертом как-то не верилось; я чувствовал себя скорее пилигримом, отдыхающим перед дальней дорогой в какой-нибудь Санто-Яго де Компостелла. Тем более что мы находились почти что на одной из четырех дорог Святого Иакова — той, что берет начало из Арля.
Хауберт, Бог Ты мой, земли Термене, вечность впереди… Мог ли я знать, чем окажется для меня такое паломничество.
И еще меньше мне верилось в реальность человека по имени граф Раймон Тулузский. Может быть, потому, что о нем так много и так скверно говорили. Старый лис, говорил мой брат. Тулузский пройдоха, говорил Альом. Еретик лживый, слышал я как-то с Сен-Назерской кафедры, когда проповедовал тот самый великий легат, монсиньор Арно, который когда волновался, начинал ужасно коверкать слова совершенно Адемарским акцентом! О, готовьте оружие, добрые сеньоры, ведь на святого Роберта, семнадцатого числа месяца апреля, наш Папа подписал отлучение, что мы вынесли этому графу-клятвопреступнику еще в феврале. Земли тулузского графа ждут нового сеньора, христианского взамен еретического, они принадлежат тому, кто сможет их взять. Граф Оссерский в двухдневном переходе от Каркассона, с ним епископ Тулузский, проповедовавший по Фландрии и Эно и приведший с севера не менее пяти тысяч войска. Кто владеет Тулузой — владеет страной.
И снова странный выговор этого слова — Толоза — и снова это слово, касавшееся каждых губ странной сладостью, хотя что, казалось бы, было моему брату Эду до города с таким чужим именем, что до него было мне… До сих пор существовавшее только как имя графа — слитое с сеньоровым имя земли — оно никак не могло обрести реальность настоящего места.
Тулуза, говорил мой брат, лучший город на свете. Больше Парижа, говорят, даже богаче. Розой городов его называют, и еще — розовым городом. Там все дома — двух- и трехэтажные, из розового камня, и каждый набит деньгами, как соты — медом. Слышал такое слово — «Золото Тулузы»? Если оттуда еретиков вышибить, так в этой Тулузе можно устроить такую крепкую столицу, что короли французский и английский от зависти свои мантии сжуют. Этот самый Каркассон по сравнению с Тулузой — даже и не город, так, деревня. Только живут там, беда такая, одни предатели — как в новом Вавилоне…
Наконец уже в канун самого вербного воскресенья войско вышло в сторону Лавора. В сторону Тулузы, на самом деле. Подняли нас рано — колоколами, как в монастыре каком; всех рыцарей, каждый отряд в своем квартале, заставили прослушать хвалитны. Нельзя сказать, чтобы все были в восторге. «Граф Монфор с его дерьмовым благочестием, — помнится, бормотал брат, раздирая рот зевками. — Это что ж, у нас теперь каждый день такая житуха будет — или только сегодня ради праздничка?» Утро было мокрое, на город падала морось, натощак казалось очень холодно. Каркассон весь висел словно в дыму, острые башни его стен мокро блестели красным. «
А старого Пейре-Рожера все-таки выставили из его замка Кабарета. Я достоверно знаю, мы в этом Кабарете провели первую ночь на пути на север. Граф Монфор сразу по возвращении мессир-Бушара послал его с отрядом Кабарет принимать во владение, так что когда мы мимо на войну проходили, там уже монфоров львиный флаг на башне реял. Обещали старому Пейре дать другой какой-нибудь замок, а этот больно хорошо укреплен, чтобы оставлять его в руках такого ненадежного вассала. Сам я в замке не бывал, мы стояли лагерем у его подножия, но я помню зеленые (уже вовсе зеленые!) горы в его окрестностях, наконец-то я попал в середину зеленых гор, хотя и по пути на войну — и я не знал, что здесь есть даже сосны, совсем как у нас. Только пониже, с кривоватыми стволами, но с правильным сосновым запахом — за одну из таких сосен была привязана веревка нашего латаного-перелатаного шатра. Что ж я делаю здесь, спросил я себя, прежде чем уснуть. Иду на войну, наконец превратившись в кого-то надобного? Играю в Йонека (тоже нашел время для игры!) Направляюсь посмотреть на графа Раймона, на этого графа Раймона, к которому нужно же как-то относиться, только бы сначала поглядеть на него вблизи, хотя бы поглядеть, кто же так просто погубил нас с мамою и так просто забыл об этом, только покажите мне его поближе, господа, мне бы только на шаг приблизиться… Так и уснул без ответа.
На третий день пути мы видели очень много трупов.
Ох, в самом деле было страшно. Тогда уже вечерело, мы собирались встать на ночь в местечке Монжей — замок такой в полутора дневных переходах от искомого Лавора. Чудесная была погода — апрель, самый красивый месяц в году, радовал нас летней погодой, только без летнего жара. Разве что ночью бывало холодновато, а днем я по дороге все любовался, почти забывая, куда и зачем мы едем.
Представь себе, милая, молочно-зеленую весеннюю траву, молодую и блестящую, покрывающую покатые, невысокие холмы; зеленые горы где-то по правую руку, теневая сторона их почти синяя, а солнечная — горит золотом; и множество цветов по сторонам дороги, таких разных — синих, белых, как звездочки, и алых россыпью, и розовых гвоздик, и мелких маргариток; и такие высокие желтые кусты — чистый мед и на цвет, и на запах, так и хочется съесть хоть один цветочек! Из цветущих кустов взлетали птицы — блестящие черные дрозды с желтыми носами, и какие-то большие, серые, в которых паломники победнее сразу начали стрелять — но прекратили по приказу войсковых командиров. Шли мы спешно, некогда было заниматься пустой тратой стрел на мелкую охоту. Мы видели виноградники — они удивительным образом поднимались квадратами даже по склонам гор, едва распустивши листья, и земля под ними сочно чернела. Пару раз мы пересекали засеянные поля — на них колосилось что-то зелененькое (но путь нашего войска пролегал как можно короче, наискось, потому зелененькому посеву не судьба была вырасти). Деревушки, через которые мы проходили, стояли тихо, как вымершие. Что там люди — даже обычных деревенских звуков было не слышно: ни тебе скотина не блеет, ни псы не лают. Аккуратные серые стены маленьких домишек под одинаковыми крышами светлой черепицы стояли как пустые ульи. Вокруг деревень белели деревья — цвели, должно быть, вишни и яблони. И тишина такая! Плотное облако страха, тишина. Прячутся они все, что ли, спросил я брата. Тот довольно кивнул. Конечно, прячутся — и правильно делают, мужичье еретическое.
Один раз мы набрели-таки на стадо — сам я его не видел, только слышал радостные крики в передней части войска. Что, что там, спрашивали многие, кое-кто отлучился вперед узнать, что за дела — и вернулся с новостями. Овцы, отличные серые овцы, которых пастухи гнали к Монтань-Нуар на горные пастбища. Овцы достались паломникам Гильема Парижского — благо таковые шли впереди. Наши рыцари из Куси недовольно роптали — войско парижского кантора и так считалось не бедным, благо сеньор его — брат Филиппа де Бове, королевского родича. Разбойники, да и только, ругался мой брат, тоже мне крестоносцы — грабят какое-то жалкое мужичье, всех в пути задерживают! Что ж это такое, ребята, мы сюда пришли овец красть или еретиков карать? Однако я знал, что достанься стадо нашим — ропота бы вовсе не было, по крайней мере, среди людей Куси. Кто ж не любит перекусить бараниной, особенно в долгих военных переходах.
Но это все днем, а к вечеру, когда дорога наша пролегала вблизи самых гор, мы вышли из тени длинного отрога… Сначала опять же услышали крики спереди. Потом прискакал оруженосец от головного отряда, весь белый, его едва ли не тошнило — то ли от скверного зрелища, то ли от ярости. Немецкие пилигримы, рыцари, сказал он, было пять тысяч, теперь пять тысяч трупов, все валялось под солнцем дня три, уже смердит, Господи помилуй, это люди из Фуа. Это сделали люди из Фуа. Приказ от графа Монфора — не останавливаться, продолжать марш со всей возможной скоростью, будут оставлены на месте отряды паломников для захоронения трупов. Все идем к Лавору, и как можно скорее. Пять тысяч трупов. Пусть у них будет трупов не меньше.
Приоткрыв рты, мы выслушали потрясающие новости, не слезая с седел; никто не остановился, никто ничего не сказал. Только потом, когда мы углубились в долину, стало понятно, что это такое на самом деле. Господи помилуй этих людей! Я не знал ни одного из них, но все равно стонал и покачивался в седле — кони наши ступали по трупам, потому как иного пути такому большому войску здесь не было, и эти люди — бывшие люди — трескались и ломались под ногами. Среди наших был один рыцарь немецкого происхождения; матушка у него, что ли, была из имперских дворян, а отец — из Куси. Так этот дядька, Готье, хотя и лет ему было сильно за сорок, ревел как кабан и стучал себя в грудь, говоря сплошь на непонятном языке. С земли пахло кровью, и я говорил себе, чтобы не вывернуть на траву и на мертвых свой завтрак — вот смотри, смотри, как поучительно, как проста и скверна плоть человеческая, вот что мы на самом деле такое. Прах ты, человек, и в прах возвратишься, и нечего тут бояться, это просто мертвая плоть, ты сам станешь таким, когда умрешь.
Да как бы прах — а то гниль сплошная. Даже не жалко было этих немцев — так скверно пахло поле убитых. Не смотреть вниз не получалось, многих тошнило, трупы попадались по большей части обобранные — видно, три дня лежания под открытым небом не прошли даром, постарались мародеры, вилланы окрестных деревень. Кто бы теперь опознал этих немцев — ни щитов, ни котт при них не оставалось, полуголые мертвецы, вилланы ведь везде одинаковы — даже куска ткани не упустят, если можно в хозяйство приспособить. Это сделали люди из Фуа, проходил говор по рядам, будь они прокляты, люди из Фуа, тамошний граф и дети его, и все их вассалы до седьмого колена. И сильно задрожал мой брат, услышав имя среди прочих имен — Жерар де Пепье.
Он ехал и сильно дрожал, и я боялся прикоснуться к нему, а Эд скрипел зубами и говорил такие страшные вещи себе под нос, что я боялся за его голову. Уж не знаю, сколько раз мой брат поклялся убить этого Жерара. А история все обрастала словами — справа от нас какой-то клирик уже рассказывал едущим рыцарям, что впереди с графом Монфором скачет немец, молодой оруженосец из отряда этих вот убитых. И говорит тот молодой, что чудом избежал смерти, рассказывает, как люди графа Фуа подстерегли их засадой у этого самого отрога Черных Гор, не дав германцам времени ни вооружиться для боя, ни перестроиться из простой походной колонны… Многие даже доспехов надеть не успели, говорил клирик, даже копий развернуть. Подлость, мессиры, подлость, невинная кровь пилигримов вопиет к небесам. Пилигримы мирно шли… Собственно, к Лавору и шли, графу Монфору в подкрепление…
Брат обернулся на клирика, и страшно закричал, будто тот и был во всем виноват, что убьет, убьет Жерара де Пепье, катарскую зловонную собаку, и пускай у него, Эда, проказа сожрет все кишки и глаза в придачу, если он не нанижет этого дьявола на свой собственный меч, а то и голыми руками вырвет ему внутренности… Брата начало рвать, его поддержали с двух сторон, потому что останавливаться было нельзя, граф велел продолжать дорогу, ехать как можно скорее, без остановки, без ночевки, до самого Лавора. Граф послал передовой отряд — да нет, сам поехал искать этих людей Фуа — и мой брат все порывался куда-то ехать вперед, присоединиться к передовым, боясь, что Жерара убьют без его участия. Но его удержали, конечно.
Мы продолжали путь уже в темноте; трупы остались позади — под копытами что-то еще хрустело, но запах отступил. Я наконец спешился, чтобы дать коню отдохнуть; мой брат просто сменил коня и теперь ехал рука об руку с немцем Готье, сдружившись с ним за один этот вечер. От авангарда приходили герольды, сообщали, как идут дела. Людей Фуа (именно тогда я впервые услышал название «Фуа») не догнать, они скрылись в направлении Монжискара, отряд Монфора поедет за ними, есть шансы догнать, если те останавливались в прошлую ночь — и под Лавор граф прибудет с опозданием. Монжей пуст, надо идти на Лавор. Граф говорит, отдохнем под Лавором. Лавор заплатит за все, Лавор за все воздаст, граф говорит — он набит еретиками, может быть, он набит и людьми Фуа, этими неизвестными, хитрыми, ненавистными людьми Фуа. Ловкими людьми, которые умудрились до начала большой игры отыграть у нас первую партию.
Бог ты мой, ведь эти немцы тоже шли завоевывать Лавор, запоздало догадался я. И еще запоздало догадался, что когда исчезла вонь и позади остались отряды для погребения, лишь немногие рыцари сохраняют ужас и возмущение первых минут. Скорее они казались раздосадованными — вот, первый тур проигран заранее, и так глупо проигран, нет никаких сил! Эти-то люди видели в жизни трупов побольше моего, сказал я себе, надо приучаться, если хочу стать мужчиной, к виду мертвых тел. Только капеллан Куси продолжал еще долго разглагольствовать о том, что земля вопиет об отмщении, что близка кара Господня на вероломных убийц, но хриплый голос его во тьме звучал весьма угнетающе, и кто-то из рыцарей вскорости попросил святого мужа помолчать. Вот тебе и Монжей, Монжуа, радость моя, думал я совершенно некстати, спотыкаясь в темноте на каменистой дороге. Монжуа — так восклицает обычно «король паломников», тот, кому первым повезло по пути увидеть с высокой горы святой город Иерусалим…
Темнело здесь быстрее, чем у нас, и ночь казалась совсем черной; только тени гор позади показывали, что есть чернота еще темнее черноты небесной. От света факелов по сторонам войска совсем не видно было звезд. «Ничего не скажешь, отличное начало похода», сказал кто-то у меня за плечом. Я обернулся — это был парнишка моих лет, с очень большими в темноте глазами. Он тоже вел коня в поводу. «Мерзко, верно ведь?» Я пожал плечами. «Отец говорит — пожалуй, хватит, — сказал мне мальчик, — каков бы ни оказался этот Лавор, мы после него, пожалуй, обратно. Э? А вы как? Деньги деньгами, а с сарацинами и то лучше. Дерьмо чертово, а? Как думаешь?» Я ничего ему не ответил, что ж тут ответишь, и он куда-то девался. Потом уже я подумал, что он говорит с первым попавшимся человеком, чтобы не бояться — и верно, страшно оказалось в этой земле, такой чужой, ужасно чужой… И решил ответить что попало, парень же не виноват, что мне так скверно, — но собеседника уже не было.
Вот что называется — начало Страстной недели. Сплошные страсти.
Никак мы не могли прийти в себя после тех трупов. Даже мой брат такое видел впервые — а я и подавно. Конечно, немцы — люди чужие, но ведь рыцари, христиане… Даже если бы и сарацины так не погребенными гнили на равнине, Господь бы, я думаю, очень страдал. Легат Арно-Амори отслужил по убиенным роскошную мессу, мы всем войском отчитали за них «Angelus», свет вечный да светит им — а все-таки они пару раз снились, не желая, видно, оставаться не отомщенными: особенно запомнилось телесное ощущение — когда ноги коня ступают по подающейся вниз мертвой плоти.
Встали мы лагерем под Лавором. Маленький уютный замок на невысоким холме над городом, красноватого камня, ладный такой. Холм невысокий только с одной стороны — где распластался низкий бург, плавно переходящий в хуторки с пашнями; а с другой стороны, с западной, обрывается почти отвесной стеной на реку Агут. Река — даже пошире Ода, темная, жутко извилистая, а за ней — чудесные зеленые поля, и платановые рощи, такое райское место — если бы мы не явились издалека, чтобы устроить здесь небольшой ад.
Бург наши заняли почти что сразу; всего-то было дел войти и пожечь все, что мешало обзору на замок, да немного в нас постреляли, когда мы через Агут переправлялись. Бург стоял совершенно пустой — видно, горожане при приближении войска все укрылись в верхнем городе, а кто и в замке. Мессир де Куси гордился тем, что хоть что-то сделал сам, безо всякого Монфора. Монфор со своим большим отрядом — человек в тысячу, не меньше — из-за всех этих погонь запоздал на два дня и появился в лагере только в Страстную Среду: они безуспешно преследовали хитрых людей Фуа, но ничего не добились, только загнали себя и коней. Теперь вернулись через какой-то Лантар, проделав, вроде бы, кружной путь, и поспели как раз к вечерне — голодные, грязные, по братским словам — злые как черти. Возможно, единственный человек, который был доволен их неудачей — это мой Эд: получалось, что ненавистный ему Жерар де Пепье все еще жив и доступен его мести в будущем.
Лагерь гудел, как улей, сожженный бург все дымился (погода стояла хорошая, как раз когда небольшой дождик не помешал бы). Хлопья черного пепла осыпались весь следующий день и ночь, падали в еду, пахло так, что все время хотелось пить. Лица людей обгорали на солнце, особенно у светлокожих; у меня самого горели и шелушились щеки и нос. Анжерран де Куси поставил инженеров строить осадную машину и за дополнительную плату нанимал на нее работников. Машина называлась «требушет»; этакая деревянная раскоряка с камнеметной чашкой и какими-то сложными креплениями вроде колодезных. Солдаты и простолюдины стаскивали к ней камни размером самое малое с человеческую голову. Я тоже был бы не прочь подработать — потаскать камни, но брат запретил: сказал, не рыцарское дело. Еще брат сказал — кантор Гильем Парижский эту машину загодя осмеял, а граф Монфор заявил, что Лавор возьмет самое большое через неделю безо всяких камнеметов, одной живой силой, с лестницами да хорошей осадной башней по имени «кот». Потому как замок Лавор почти что на равнине стоит, его взять — как дважды два сосчитать, кидай себе фашины в ров, а главное — не давай людишкам со стен высовываться и огнем швыряться. Эд повторял речи графа почти дословно, по несколько раз в день, посмеиваясь с неподдельным восхищением, как мальчик, изображающий своего отца. Несмотря на подчиненное положение перед сеньором Куси, мой брат отчетливо избрал себе сеньора в графе Монфоре и этого не скрывал.
Господь послал несколько дней жары, рыцари ходили потные и мрачные, между собой заговаривали только по делу. Даже мой брат, со мною такой легкий и приветливый, все время молчал, и один раз даже накричал на меня — я сунулся к нему под руку с вопросом о «Божием перемирии». Ты ведь знаешь, милая моя, в дни «Treuga Dei»[1] христиане обычно не воюют — в Страстную Неделю и в Пасхалию в том числе; а тут даже господин легат собирался драться, хотя и монах. Эд рявкнул, чтобы я катился ко всем чертям, потому что графу и монсиньору Арно лучше моего ведомо, что и когда делать; потом перед сном, правда, он извинился и объяснил, что в крестовых походах законы другие, это вам не междоусобица какая; вот Иерусалим вообще в Страстную Пятницу взяли, разве я, ученый такой и грамотный парень, об этом не слышал? Тут же мы не с христианами воюем, а с еретиками, которые вроде мавров по вере и Пасху свою замешивают на христианской крови, а облатки топчут ногами.
На стенах замка, и верно, порой появлялись еретические люди. Они бросали на наш лагерь камни из своих машин, стараясь особенно сломать монфорова «кота» и наш требушет, стреляли или просто выкрикивали что-то на неизвестном нам языке. Впрочем, я-то язык понимал; язык Адемара, провансальский. Говорить на нем я умел с трудом — потому что никогда не пробовал; а вот смысл различал ясно, если бы не мешало расстояние. Маленькие фигурки кричали оскорбления, один раз вытащили на стену большое распятие и разрубили его топором — сам я этого не видал, но слышал, как оруженосец рыцаря Мартена из Куси рассказывал инженерам, старавшимся над требушетом. И хорошо, что сам я не видал.
Брат с самого первого дня под Лавором все уходил бродить в одиночку по погорелому бургу и смотрел вверх, на замок. Я опасался за него — нехорошо бродить так одному, мало ли какой еретический разбойник из засады выскочит! — и потихоньку ходил за ним, захватив с собою коротенький лук. Я знал, как знали все в лагере — об этом не рассказывал никто в отдельности, но говорили все: во время служб, за едой, возле строящегося требушета — что замок битком набит народом, там гарнизона человек двести, Бог весть сколько горожан (из тех, кто не попрятался в деревнях). А самое главное — целая толпа совершенных еретиков, черных людей, которые оскверняют распятия и считают Господа Отца — выговорить страшно — нечистым! Называются они катарами, от слова «катус» — кот, потому что поклоняются демону в кошачьем обличье; всякий знает, что один святой подвижник как-то раз изгнал такого демона из девяти еретичек, и все его видели — черный кот размером с собаку, с красной пастью и огромными вонючими гениталиями, демон нагадил в Божьем храме и с адским криком испарился. А женщины те, когда опомнились от страху, стали настоящими праведницами и все до одной ушли в монастырь. Я много слышал о еретиках таких и подобных историй — да кто из нас слышал о них мало! — но верил далеко не всему. Хотя и того, чему я верил, хватало, чтобы опасаться их, как людей нечистых и действительно страшных — не демонически, а так по-человечески, как страшен любой нераскаянный смертный грешник, как страшен был мой Адемар, когда с сухим треском сломал о колено Распятие…
А здесь-то, в замке, говорил господин легат на общей проповеди, их не менее сотни собралось. Потому что хозяйка замка Лавор, по-ихнему говоря, Лаваур, сама знаменитая еретичка и всегда эту сволочь у себя привечала, приют им давала, диспуты устраивала, чтобы посрамить нас в нашей вере. Так что цель крестоносцев теперь — победить эту дьявольскую женщину и ее брата, командира гарнизона и опасного врага графа и Церкви, и уничтожить змеиное гнездо подчистую. Что значит «подчистую» — я старался не думать. Как же они все там умещаются, должно быть, в большой тесноте, думал я, глядя снизу вверх. Красный замок на холме казался таким маленьким.
В Великий Четверг, на следующий день после возвращения Монфора, к нам прибыл новый гость — не кто иной, как граф Раймон Тулузский.
Неудачный он нашел момент для своего прибытия — ни Монфор, ни господин легат не желали его принять, уставшие и занятые только предстоящим штурмом. Граф со свитою поставил шатер в отдалении от нашего лагеря и принялся смиренно ждать, когда его наконец выслушают. Мы с братом как раз завтракали у общего костра с рыцарями Пьером и Лораном и их оруженосцами. Завтрак был не ахти — хлеб, размоченный в невкусном вине; утешал только вареный сыр, а вот о яйцах или свежем мясе давно не было речи. Все, что было съедобного в соседних бургу деревнях, мы съели за первые два дня.
«В Лаворе отъедимся и отопьемся», помнится, говорил брат, ковыряя в зубах кончиком ножа (меня всегда пугал этот трюк, унаследованный им от мессира Эда: порезаться — легче легкого, тем более что мой брат точил ножи до предельной остроты.) Тут как раз подошел рыцарь Альом, деливший с нами лагерь, и сказал:
— Слышали, какие у нас гости? Старик Раймон приехал, подарки привез. Сидит обижается, смиренник наш, что никто его с трубами и знаменами не встречает.
Я поперхнулся и едва не опрокинул миску на землю.
— А чего ему надо? — спросил Эд, не прерывая трапезы.
— Чего обычно — лебезить, замиряться. Капеллан мессир-Анжеррана мне по секрету сказал: предлагает нам получать фураж из Тулузы, лишь бы его шкуру не трогали. Чует, куда ветер дует.
— Тут и безголовый бы почуял, — вставил саркастически рыцарь Пьер, старший из двух братьев. Оруженосцы у них, кстати, были смирные, при рыцарях рта не открывали и ели, сидя на корточках на земле, а не на щитах или бревнах, как остальные.
— Чего ж, граф Монфор сам не дурак, — сказал рыцарь Лоран, и мой брат с ним полностью согласился. — Он и фураж получит, и шкуру с Раймона сдерет, когда понадобится.
Все засмеялись и продолжили кушать. Потом зазвонили колокола на походной часовенке, которую возил с собою господин легат. Это на обедню как раз, припозднились мы с завтраком. Некоторые рыцари, среди них и мой брат, закончив трапезу, поставили миски на землю и лениво пошли к мессе. Ясно дело, никаких стариков Раймонов до обедни граф Монфор принимать не будет; он бы и брата родного не принял, если бы тот во время мессы приехал! Так, по крайней мере, о нем говорили — благочестивый человек. Умеющий показать другим их место на белом свете.
Я тоже хотел пойти — но вместо этого ноги понесли меня совсем в другую сторону. Я легко вычислил надобный шатер — красный, ранее еще не виденный среди знакомых очертаний лагеря, да еще и какой-то сиротливый: он стоял на самой границе обгорелого бурга, в сторонке, и из-за него торчала грустная печная труба одного из бывших домов.
Не знаю, почему у меня так колотилось сердце. Я почти что желал не застать никакого Раймона, старика Раймона, графа Раймона, отсрочить миг истины, уйти со спокойным сердцем. Мне казалось — от того, каким окажется этот человек, зависит вся моя дальнейшая жизнь. Я даже струсил было, повернул обратно. Но постоял, постоял — и все равно пошел к красному шатру. Может, этот граф Раймон тоже отправится к обедне, подумал я с последней надеждой на отсрочку — но вспомнил, что граф отлучен, к мессе ходить не может (особенно при господине легате), так что ничего не получится, иди, бедный дурак, иди.
Моя мать говорила — он самый красивый на свете, этот человек, этот пэр Франции, этот униженный граф, которого здесь называют презрительными словами. Он клятвопреступник, еретик, на него граф Монфор и остальное войско, в том числе и мой брат, собирается пойти войной, он сюда приехал мириться, унижаться,
Уж не знаю, кого я пытался обмануть подобным образом. Конечно, я добрался до красного шатра, хотя путь показался мне длиною в несколько миль. Стояла духота — еще бы, около полудня, и полог шатра был откинут; солнце жарило совершенно по-летнему. Несколько коней на привязи перебирало ногами и объедало листья с нижних веток деревьев; на траве сидело человек пять рыцарей, они кушали, поставив себе стол из одного из щитов. Один из рыцарей — пожилой, почти седой — обернулся ко мне, окликнул по-французски. Я ответил ему на провансальском — это случилось само собой, раньше, чем я подумал. «Мне нужен мессен граф Раймон», сказал я, тот удивленно поднял брови и сам начал подниматься, опираясь о землю. Но тут из шатра, из красноватой тени, вышел еще один человек и спросил, в чем дело.
Так я впервые увидел его, милая моя. Этого человека, своего — напиши же, рука, это слово наконец, довольно его бояться — своего отца.
Моя матушка говорила — он самый красивый. Я не знаю, был ли он хоть сколько-то красив. Еще — он оказался старше, чем я ожидал; даже седой. Хотя седина у него была не сплошная и не пегая, а прядями — одна прядь черная, другая седая, очень странно, никогда так не видел. Невысокий (мой брат, к примеру, превосходил его ростом). Чуть-чуть сутулый. Желтовато-смуглый, с большим ртом, большим носом, с несколькими горизонтальными морщинами через озабоченный лоб. С широкими бровями. С длинными руками, сложенными на груди. Не помню, что за одежду он носил в тот день — кажется, что-то длинное, скорее всего красное. Все это разрозненные детали, из которых ни одна не была особенно хороша или примечательна. Но я увидел его и понял, что пропал.
Потому что лицо, милая моя, его лицо… Опять же не знаю, как оно так получилось, и увидел бы другой человек то же самое, что увидел я. Я стоял шагах в десяти от графа Раймона, но сразу понял, что этот человек — из тех, кто не будет похож на себя, когда умрет. Бывают такие черты, которые всегда в движении, и жизнь, сияющая в них, есть их истинный свет. Я точно могу сказать, какого цвета у него глаза. Я никогда не думал, что карие глаза — это красиво, да и сейчас так не думаю — по большому счету. Но у него были прекрасные темно-карие глаза, яркие, сияющие даже (так бывает только у людей с острым зрением) — и его глаза, будучи темными, одновременно казались очень светлыми. Такие глаза я видел только на юге, в моем Лангедоке.
Странно мне так подробно, будто возлюбленную, описывать мужчину, да еще и собственного отца. Но я хочу, чтобы ты увидела его так же ясно, как он сейчас стоит у меня в глазах; он слегка щурился от солнца, и рот его улыбался — кажется, рот его всегда слегка улыбался, в уголках губ были маленькие морщинки от улыбок. Он спросил меня, чего мне надобно — и я почти не различил слов, потому что услышал его голос.
Если спросишь меня, красив ли был его голос, я снова отвечу — не знаю. Кажется, глуховатый. Зато в смехе могущий делаться очень звонким, много моложе хозяина. Для меня он почему-то стал единственным, точкой отсчета других голосов, красивых или нет; его голос был —
Он спросил — что, у меня к нему какое-то послание? Я должен был хоть что-то ответить, хотя бы по-французски, но все равно молчал. Более того — я даже не понял, на каком языке он со мной говорит. «Ты что-то спутал, юноша? — спросил он еще раз, все еще улыбаясь, но уже с меньшей надеждой. — Кого ты ищешь?»
И опять я не ответил, качая головою и глядя на его скрещенные на груди руки. И на синюю короткую тень у него под ногами, как чернильное пятно на утоптанной траве.
— Ступай тогда, — сказал мне тот седой рыцарь. — Ступай; или нет — пойди передай графу Монфору…
— Не нужно, Раймон, — сказал мой… сказал граф Раймон. Мой граф Раймон. Тоже Раймон; я еще не знал, сколь многих здесь звали этим именем. — Не стоит.
И он, развернувшись, ушел обратно в шатер.
— Извините, — сказал я графским людям.
— Ничего, ничего, ступай, — ответил седой, но продолжал стоять. Я понял, что он не сядет, пока я не уйду, и наконец ушел. Лицо мое горело — и не только от солнца. Ноги спотыкались. Я не с первого раза нашел нашу стоянку. Там я сел в тень, ткнулся головой в колени и принялся думать, думать, думать. Но получалось только видеть — видеть перед собой это старое длинноносое лицо и понимать, что вот и я пропал. Ах, матушка моя, царствие вам небесное. Неужели же могло такое случиться со мною, что я полюбил безрассудной любовью собственного отца, да еще и такого, которому до меня нет никакого дела, против которого мой брат собрался воевать. А ведь против безрассудной любви ничего не может человек; что же, значит, теперь я буду так жить всегда?
Больше за этот день я не пытался его увидеть. Вечером брат сказал мне — Раймон уехал, не оставшись ночевать в нашей ставке. Ускакал к себе в Тулузу и обещал сразу же по прибытии прислать обозы с фуражом, а значит, до чего-то все-таки он с графом договорился. Отлученный, а туда же: в крестоносный лагерь заявился. А Пасху, видать, хочет в Тулузе справить; может, ему там кто и отслужит… особенное навечерие для отлученных.
Тут-то, на ночь глядя, меня и осенило: Боже мой, счастье-то какое. «Почитай отца своего, и продлятся дни твои на земле». Мессир Эд тут ни при чем. И продлятся дни мои на земле. Я могу быть свободен. Свободен. Потому что я люблю своего отца. По крайней мере, то, что я к нему испытываю, более всего похоже именно на любовь (если бы еще не этот странный голод сердца).
Я даже заплакал от радости. Брат не понял, почему я плачу — неужели из-за отлученных?
— Дурак ты, братец, — сказал он раздраженно, — нашел из-за кого слезу точить. Да хоть бы им всем погореть в аду, еретикам чертовым — нам и нуждочки мало. Не то дело, когда обычных католиков отлучают, как, помнишь, нашего отца из-за того жирнозадого епископа! Плюнь немедленно, помолись и ложись-ка спать. Завтра, похоже, первый штурм будет. А у нашего графа первый может и последним оказаться.
Я послушно лег спать, помолившись с небывалой рассеянностью. Мои молитвы плавно перетекли в размышления о графе Раймоне. Все-таки не мог я его в мыслях своих называть отцом! Я уже совсем было заснул, когда пришли мне на ум давние слова матушки. Сказанные не помню даже когда. «Если ты отыщешь его и скажешь, что ты — его и мой сын, он примет тебя… Примет тебя… С вежеством и любовью, любовью, любовь… безрассудная любовь…» Он примет тебя, сказала моя мать, и я едва ли не подпрыгнул в своей жесткой постели — к счастью, Эда разбудить таким способом было невозможно. Неужели я мог бы жить с ним? Жить с графом Раймоном — как со своим отцом, и для этого нужно было только сказать ему, что я — его сын?
Бедный я глупец. Я лежал, напрочь забыв, где я и что происходит, и думал только об одном — я могу быть бесконечно счастлив, потому что могу остаться навсегда со своим отцом, а дальше — века беспробудного счастья, он улыбается мне и говорит — «мой сын», и я нахожусь рядом с ним, в его доме, и больше ни о чем не помню, как в Раю. Я еду на коне по каким-то зеленым солнечным горам, и рядом едет мой отец, у него карие глаза, он улыбается своим большим ртом и говорит мне, указывая рукой — смотри, сын мой Йонек, это моя страна, это город Толоза, тебе пора туда ехать со мной… Пора ехать, пора… Пора! Черт тебя дери!
…Это был уже брат, который никак не мог меня добудиться. Я спросонья моргал на его припухшее бородатое лицо и прощался со своими мечтами. Потому что моей семьею был он, рыцарь Эд из Шампани, мой настоящий брат, а все остальное — должно быть, сон и дела райские, которым на земле никак невозможно случиться.
Что у меня было на свете? Теперь, после смерти мессира Эда — надежда на многое: вырасти рыцарем, иметь свои земли, семью и прочное место в мире. А главное — у меня был брат. С другой же стороны оставался райский человек с широкими черными бровями — граф Раймон, о котором я не знал совершенно ничего и который не знал ничего обо мне. И вряд ли когда-нибудь ему судьба узнать, решил я, натягивая штаны; тут серьезные дела происходят, война большая, а я — весьма мал и никому, если по-честному, не надобен. На целом свете надобен я только своему брату, любимому и единственному, с которым я и останусь до скончания века, потому что люблю его и буду ему верен, аминь. И пускай никто никогда не узнает, что за предательские чудеса мне снились этой ночью. Что мой отец чудесным образом и на самом деле оказался рыцарем-птицей… Королем волшебной страны…
Нужно строить тезисы, подумал я, вспомнив Адемара и Париж. Это Адемар меня научил — даже если дело пустяковое, расписать в два столбца все «sic» et «non», хотя бы мысленно, если с бумагой тяжко, а потом подсчитать, чего больше. Примерно такая у меня получалась схема тезисов:
1. Если оставить все как есть: