Кляня на чем свет стоит и Карасева, и Заставского, шел Железняков на наблюдательный пункт третьего батальона. По прямой что там — километр. А мимо минных полей, в обход, а мимо «эм зэ пэ» — малозаметных препятствий, а проволочные заграждения? Все на чем немцы должны были сломать головы, так и цеплялось, так и цеплялось за ноги Железнякова с Нестеровым. Чуть ли не час добирались они к Карасеву. И еще больше озлились, услышав из его блиндажа, как кто‑то играет там на аккордеоне.
— Ну, что за срочные дела? — ввалились оба в блиндаж. — Песни ваши слушать.
Карасев отставил аккордеон на нары, где сидели четверо чем‑то очень похожих друг на друга сержантов.
— Сейчас, пушкарь, узнаешь, какие песни. Сам запоешь. И кивнул одному из сержантов:
— Приведите.
Пока кого‑то, за кем посылали, не привели, Карасев рассказал, как с этими самыми, как оказалось, батальонными разведчиками, что сидели у него на командном пункте, он сам лазил ночью в немецкие окопы.
По полку уже давно ходила молва, что комбат три лично ходит в разведку. Тайком конечно. И языка никому еще не удалось захватить. Да и можно ли верить слухам. Но ротные третьего батальона курили немецкие сигареты, и в штабе батальона тоже, и появлялись какие‑то немецкие побрякушки, и на немецкой бумаге писаря отправляли донесения.
Начальник штаба полка капитан Кузнецов уже обращал на это внимание. И самому ему, как бывшему начальнику разведки дивизии, ухари из дивизионной разведроты, хвалясь трофеями, пробалтывались, им‑то многое достоверно известно, о карасевских приключениях. Давно грозил Кузнецов положить конец мальчишеству комбата.
— Ох, Володя, нарвешься ты того и гляди, — хмуро улыбнулся Железняков, которому, как и всем в полку, нравился и сам комбат, и его лихая повадка. — Аккордеон оттуда?
— Да, поделились наши заклятые друзья. Чуть было и аккордеониста не привели, да ухитрился, сволочь, родную немецкую пулю схлопотать на обратном пути.
Немца бросили в нейтральном поле, когда окончательно уверились, что волокут мертвого. Сначала думали ~ притворяется, потом, что может живым дотащат, но не повезло и на этот раз.
— Вот с этим повезло, — показал Карасев на небольшой немецкий ящик. — Открой.
Железняков открыл.
— Ракеты немецкие. Ну и что? Да не темни. Звал зачем? О Заставском что хотел рассказать?
Железняков еще с высоты двести сорок восемь шесть, чуя неладное в вопросе командира батальона, на всякий случай отправил бойца, чтобы встал на пост у шестого орудия, если часового там не окажется. Поэтому и не очень удивился, когда сержант привел именно Заставского.
Карасев прибавил огня в немецкой карбидной лампе. И в ее ярком мертвенном свете Железняков вдруг понял, чем были сходны друг с другом лица карасевских разведчиков. Они были сытыми. В полку, на кого ни глянь, всю весну лица, как маски, скулы выступают наружу, щеки ввалились внутрь. Что поделаешь — голод. А у сержантов в блиндаже этого нет. Отделение разведки батальон кормил досыта. Особенно ясно это стало Железнякову, когда увидел рядом с сержантом худое лицо Заставского. Но что‑то еще было в этом лице, чего не понимал Железняков. В дальнем темном углу стоял Заставский.
— Нестеров, посвети, — крикнул он в нетерпении.
Но Нестеров не успел и спички достать. Один из разведчиков уперся лучом немецкого электрического фонарика прямо в лицо Заставскому. Всюду на нем были синяки, явные следы жестоких побоев, один глаз заплыл от удара.
— Заставский, кто тебя? — вскинулся Железняков.
— Они, — всхлипнул Заставский, кивнув на сержантов и подошедшего к ним Карасева.
Кинув руку на кобуру пистолета, Железняков угрожающе двинулся прямо на них. Нестеров снял с ремня карабин и встал за спиною своего командира.
— Да, как вы посмели?…
Он не успел договорить всего, что хотел им сказать, его напористо перебил Карасев.
— Ты лучше спроси, как он к нам попал.
Действительно, как попал часовой шестого орудия в третий батальон, за два километра от своей пушки?
— Как ты сюда попал, Заставский?
— Я шел домой.
Пришел черед Железнякову удивиться еще больше.
— Куда домой? в Красную Гремячку?
— Да нет, домой!
— На Красную Горку?
— Домой, — уже плакал Заставский. — Домой.
— Да куда домой‑то, на двести сорок восемь шесть что ли?
— Домой! В Донбасс.
Тысяча девятьсот сорок второй год. Тысяча километров до оккупированного немцами Донбасса.
Все продумал Заставский в этот роковой для него день. Все предусмотрел.
Зарыл партийный билет. Узнал кто у стрелков идет в боевое охранение перед огневой позицией и за окопы к нейтральному полю, и в секреты на нейтралку. Всех предупредил, что артиллеристы этой ночью пойдут в разведку, что поведет группу он, и все должны пропустить его тихо, чтобы не насторожить немцев. Придумал даже, как остаться опять одному на посту, когда Мартыненко заранее распорядился, чтобы он собирался идти на двести сорок восемь шесть. Отыскал комиссара батареи, пожаловался, что его сняли с поста, понимая, что тот испугается взять ответственность на себя и либо командира уговорит оставить все, как было, либо запросит полк, а там едва ли позволят что изменить.
Все предусмотрел Заставский, все.
Не мог предусмотреть одного. Что командиру третьего батальона от роду всего двадцать два года. И вернувшись из разведки с целым ящиком немецких ракет, тот захочет устроить иллюминацию.
Карасев же, добравшись с разведчиками на обратном пути до окопчика своего боевого охранения, остановился в нем и стал стрелять из немецкой ракетницы в небо. Салютуя прежде всего тому, что все вернулись живыми с немецкой стороны, а у противника как‑никак четырех человек не стало, да и немало добыто в немецких блиндажах, в чем еще предстояло разобраться.
Да и просто хотелось ему по молодости лет посмотреть, как расцветят разноцветные огни небо над его передним краем.
А Заставскому в это время было очень трудно. Страшно было идти сдаваться противнику.
Прежде всего неизвестно, что его там ждет, как встретят, что будет дальше. Хотя листовкой немецкой с пропуском он запасся уже давно. Он не раз пожалел, что не взял партийный билет. Сразу бы было доказано, что не разведчик: с партийным билетом в разведку не посылают.
Но с другой стороны, коммуниста могут и сразу расстрелять, только за то, что он коммунист. Нет, хорошо, что закопал.
Держа путь на далекие немецкие ракеты, Заставский полз, подгоняя себя и сомневаясь.
Может лучше вернуться?
Но, вдруг, комбат уже на огневой? Возвращаться нельзя. Нельзя.
Где‑то впереди и сбоку почудилось движение. Там не должно было быть секретов, о которых Заставский вызнал. А незнакомые задержат, схватят, и тогда конец. Он стал забирать правее, еще правее, пополз быстро, стараясь слиться с землей, еще не понимая, что уже сбился с направления.
И, вдруг, обдало жаром счастья. Совсем рядом, справа взлетела ракета. Значит он добрался до какого‑то немецкого поста. У наших нет и не было ракет.
Встав во весь рост Заставский побежал прямо на окоп, откуда взлетали ракеты. Не полз, чтобы не приняли за разведчика и не застрелили, когда посчастливилось уже почти добраться до цели. Все сомнения отбросил и только торопил себя — скорее, скорее, скорее.
В боевом охранении заметили фигуру, бегущую в нейтральной полосе от противника.
Кто может бежать оттуда? Только немец, собирающийся сдаться.
— Фриц! — заорал один из сержантов. — Фриц! Давай, давай!
Заставский понял только «фриц». В других словах не разобрался. Но раз зовут какого‑то Фрица, значит точно, добрался до какого‑то немецкого поста, значит ушел, значит жив!
Он вскинул над головой руки, и так с поднятыми руками и спрыгнул в окоп боевого охранения, крича:
— Пан, я ваш! Пан, я ваш!
Сначала его действительно приняли за сдавшегося немца. Весело хлопали по плечу, ободряли, смеялись.
А Заставский, с замирающим сердцем и уронив руки, не мог вымолвить ни слова. Понял, услышав русскую речь — все, жизнь кончилась.
Только это стучало и щекотало в мозгу, только это. Задолго до того, как разведчики, понявшие, что перед ними совсем другой перебежчик, принялись его бить. Он даже не чувствовал, как Карасев обломал об него палку. Ему уже было все равно.
— Прикажи принести мне стакан водки, — попросил командира полка майор юстиции, высокий красивый к тоже нарядно одетый сорокалетний прокурор дивизии. — Я у тебя сегодня расстреливаю.
Майор Автушков не слышит просьбы: он слушает что читает перед строем его полка председатель трибунала.
Слышит начальник штаба Кузнецов. Но не к нему обращается прокурор. И капитан, засунув большие пальцы за ремень, резким рывком расправляет складки гимнастерки, туго облегающей его литое тело.
Водки ему! Он у нас расстреливает. Мы ему поэтому должны. Сказать бы пару слов соб–баке.
— Капитан, — не дождавшись ответа от Автушкова, поднимает майор юстиция смутный взгляд на Кузнецова, — прикажи…
— У нас в полку, — лихо щелкает каблуками Кузнецов, четко, как на шарнирах, поворачиваясь в пол-оборота к прокурору, — до обеда не пьют. При такой паршивой работе свою надо возить водку.
А подполковник юстиции заканчивает чтение:
—…Военный трибунал… дивизии приговорил: Заставского… расстрелять перед строем полка.
Слышно, как шелестят складываемые подполковником бумажные листочки, как щелкает замочек полевой сумки, куда он их засовывает. Ни дальние разрывы не глушат бумажного шелеста, ни пулеметы. Не дышит полк. Замер.
Заложив руки за спину, прошелся подполковник меж строем и осужденным.
— Вам понятен приговор? — очень вежливо спрашивает он в такт четким, неслышным своим шагам. И в бархатном тембре его голоса звучит, кажется, очень большая озабоченность — так ли понял все человек, которого при жизни звали Заставским. И очень как‑то участливо даже, заканчивает, — у Вас есть вопросы?
— Издевается, гад, — хрипло выдавливает из себя Нестеров рядом с Железняковым. — Стрелял бы уж. Какие вопросы?
И батарея слитным ропотом подтверждает согласие с разведчиком.
— За один такой голос, в рожу бы…
Это уже сдавленный выкрик с другой стороны, из пехотного строя. И опять тихо, потому что заговорил Заставский. Дрожащий голос, последние в жизни слова, безумная надежда:
— Я подавал просьбу о помиловании…
Подполковник не усмехнулся, нет, но повернув обратно, насмешливо как‑то прохаживаясь тем же прогулочным шагом, он идет мимо Заставского, слегка поворачивая голову, то к нему, то к строю полка.
И голос, нестерпимо участливый, невыносимо барственный, с бархатными переливами, разъясняет, разъясняет, разъясняет.
— Ваша просьба отклонена. Вас сейчас расстреляют…
Откуда он взялся перед строем, старший лейтенант юстиции с перекрещенными мечами золотыми щитами в петлицах. И голос, в котором ничего нет от подполковничьего бархата, только ржавое железо, скрежетнул:
— Заставский! Кру–гом!
— Палач. Это палач, — прошелестев пролетело слово вдоль замершего полка.
Многие удивленно смотрят на Прадия. Разве не он должен расстреливать? Разве это не особого отдела работа?
Но Прадий стоит там же где стоял, без всякого выражения на отрешенном каком‑то лице.
— Не–а, у них это не палач называется. Исполнитель, — шепотом разъясняет соседям кто‑то осведомленный в третьем батальоне.
И комбат Карасев, яростно обернувшись, ищет того, кто сказал, и сам не понимает зачем он это делает. Какая разница — палач или исполнитель. Все равно палач.
— Раздевайтесь! — опять скрежетнул старший лейтенант юстиции. Заставский удивленно повернул назад голову. Это ему что‑ли приказано раздеваться?
— Не оборачиваться! Раздеваться! — наддал во всю мочь ржавый металл, цепляя за душу каждого в строю.
И перед полком опять лишь сутулая спина в полощущейся на ветру выцветшей гимнастерке. Да наклоненный вперед беззащитный затылок с косичками спутанных волос. И где‑то там, невидимые из строя пальцы медленно-медленно расстегивают пуговицу на горле.
Через невыносимо длинную минуту шевельнулись руки, упав ко второй пуговице.
— Быстрее! — опять раскатился ржавый лязг.
Все также медленно расстегивают пуговицы непослушные пальцы Заставского. Но сколько можно за них продержаться на свете? Строю кажется целый час. А на самом деле десяти минут не прошло и кончилась последняя пуговица.
Стягивая через голову гимнастерку, Заставский скорчился, съежился, застыл.
Ну да — понимают все — там под гимнастеркой стало ему темно, ужасом обдало — сейчас вот, в темноте и выстрелят, и убьют.
Но никто не выстрелил.
И, сбросив наземь гимнастерку, Заставский поворачивает голову назад. В глазах все та же безумная надежда — может быть все не так, может быть не убьют, пощадили?
— Не оборачиваться! Раздеваться!
Совсем согнулась спина. И руки берутся за брючный ремень.
А позади осужденного уже встал невидимый ему прокурор, поднимая тяжелый черный пистолет.