Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вольная натаска - Георгий Витальевич Семенов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Верочка Воркуева вряд ли догадывалась о тех нежнейших чувствах, которые испытывал ее «папочка» с тех пор, как узнал будущую свою жену. У нее было много подруг и не было ребят — не вернулись. И казалось бы, чего уж тут беспокоиться! Один жених на сотню обездоленных. Но сколько же бессонных ночей пережил Олег Воркуев, как коротки были вечера и бесконечны дни…

На свадьбе почти не было мужчин. Подруги плакали, поздравляя. До сих пор многие из них коротают ночи в одиночестве, состарившиеся и давно уже потухшие, пеплом подернутые женщины, которые никогда не забывают поздравить свою счастливую Настю с днем свадьбы.

«Будь ты проклята! Ты пойми, я давно не люблю тебя… Пойми! Я завтра же уйду от тебя к их матери! Ты мне противна со своим нытьем! Я давно хотел тебе это сказать. Завтра же… Нет! Сегодня же, сейчас — уйду. Уйди от меня, не прикасайся ко мне!»

«Милая, прости меня, если можешь. Сделай божескую милость — прости. Я не могу без тебя. Я люблю тебя… никто никогда так не любил и не будет никогда любить. Прости, пожалуйста, Настенька. Я обещаю тебе никогда больше не пить… Вот увидишь — никогда. Только прости. Я очень виноват перед тобой! Я понимаю… Но прости».

Два полюса необузданной русской души. Где же предел? Когда же прославленное благоразумие возьмет верх над твоими страстями? Придет ли это время? Сколько еще поколений должно натерпеться, намучиться? Какое же сердце нужно иметь, чтобы простить твою тьму и увидеть свет! Какое терпение! Не легче ли махнуть рукой, плюнуть в бесстыжие глаза: пропади ты пропадом!

«Я верю тебе» — вот и весь ответ.

Холодно становится, зажигаются окна, уже не хватает дневного света.

«Не надо» — вот и вся твоя просьба.

Наступает ночь.

Молчание и слезы. Крик.

Что же дальше?

«Прости…»

«Я верю тебе…»

Веда и счастье — все перемешалось в растрепанной душе.

2

Верочка Воркуева взяла от своих родителей, казалось, все самое лучшее, и они не могли нарадоваться на нее и нахвалиться ею. Но в семнадцать лет, когда ее мать в том же возрасте танцевала фокстроты под патефон и ни с кем еще не целовалась, даже под ручку ни с кем не ходила, что по тогдашним временам уже кое-что значило, Верочка Воркуева стала женщиной, хотя никто, кроме, разумеется, некоего Коли Бугоркова, не узнал об этом. Впрочем, до поры до времени…

Я не буду рассказывать, как все это произошло и как обошлись без последствий две эти сумасбродные встречи на даче, или, вернее, в домике на садовом крохотном участке под Москвой. Скажу только, что никаких особых достижений не было.

Она, конечно, хотела покончить жизнь самоубийством и долго обдумывала, как это лучше сделать. Но победило любопытство, желание увидеть себя мертвой в гробу, оплакиваемой несчастными родителями и, разумеется, краешком глаза хотелось увидеть кающегося Бугоркова, его слезы и отчаяние. А главное, хотелось узнать, что бы он стал делать дальше. Она понимала, что он безумно влюблен в нее и готов на все, хотя для нее он был в некотором роде просто друг… И все-таки…

Когда это случилось, когда она вдруг подумала, что «по дружбе» может родить ребенка, ей стало безумно страшно, она прогнала прочь Бугоркова, который ничего не мог и не хотел понять, и, рассказав обо всем самой близкой своей подруге, стала в постоянном ужасе ждать, прислушиваться, приглядываясь к себе, боясь почувствовать те самые симптомы, о которых все рассказала ее более опытная, сексуально образованная подруга.

А Бугоркова она просто возненавидела как предателя и вычеркнула из своей памяти. Когда же родители узнали о ссоре, не догадываясь о причинах, и стали печалиться по этому поводу, потому что Коля Бугорков им обоим нравился, она со слезами накричала на них и просила, нет — приказала им никогда при ней не упоминать его имени.

Анастасия Сергеевна, пытаясь вывести дочь на откровенность, спрашивала у нее по-дружески:

— У него что, какая-нибудь девочка появилась? Какое-нибудь увлечение?

— У кого? — спрашивала грубым, густым и изменившимся голосом Верочка.

И столько было в этом «у кого» отвращения, гадливости, столько нетерпения слышалось, так неприятен был ей этот разговор, что мать пожимала плечами и умолкала.

Однажды все же она решилась спросить, путаясь в догадках о причинах, видимо, серьезного разрыва:

— У вас с ним ничего не было? Или?..

Верочка, к тому времени уже уверенная в себе, холодно и долго посмотрела на мать и с какой-то полупрезрительной, словно отталкивающей усмешкой спросила:

— С кем?

На это мать обиделась, назвала ее невоспитанной дурой, а дочь, устроила истерику и кричала на нее, как отец:

— Я же просила не упоминать мне о нем! Я просила… Почему ты так жестока? Да, ты мать, вправе требовать от меня многого, но твоей жестокости я не потерплю! Учти это!

На что обескровленная и оглушенная Анастасия Сергеевна с трудом смогла ей ответить:

— Учту.

И тут же резким, неожиданным движением ударила ее по щеке.

Пощечина эта не испортила добрых их отношений, скорее она была врачующим и благотворным жестом: обе почувствовали друг перед другом острую вину и стали более ласковыми и предупредительными друг к другу, чем раньше.

А Бугорков, о котором Верочка и думать не хотела и, если он приходил к ней домой, не пускала на порог, грубо захлопывая перед ним входную дверь, — Бугорков не предполагал, что ему дана полная отставка. Наоборот, он считал себя обязанным как-то уладить эту естественную, как ему казалось, но затянувшуюся ссору и не то чтобы не оставлял надежды на мир, а был совершенно уверен в неизбежности мира, громкой свадьбы и доброй семейной жизни с женщиной, которую он теперь, обмирая от восторга, считал своей женой.

— Верочка! — говорил он ей, подставляя ногу под дверь. — Объясни, что случилось?! Ну подожди… Ты ведь ногу мне раздавишь. Я хочу спросить…

А Верочка с гримасой отвращения на лице молча тянула на себя дверь, а однажды даже ударила его по коленке узкой своей туфелькой. Ему было очень больно, но физическая боль пока еще смешила его: он и предположить не мог, что эта боль сущий пустяк по сравнению с той пронзительной и тоскливой болью, которая ждала его впереди.

— Ты с ума сошла? — спросил он у нее, все еще удерживая дверь. — За что ты меня ударила? Думаешь, не больно?

— Я сейчас позову соседей, — с угрозой проговорила Верочка. — Что вам нужно в чужой квартире? Уходите сейчас же отсюда… Уберите ногу!

Он понял, что это сказано уже без всякого намека на шутку, и растерялся.

— Прости, но мы, кажется, были… на «ты», — сказал он первое, что сложилось в сознании.

— Ногу, тварь несчастная! — крикнула Верочка и опять что есть силы кожаным жестким носочком туфли ударила его по щиколотке.

Плаксиво-мстительное выражение на ее лице, белая муть мгновенного бешенства…

— Что с тобой?! — крикнул он и отдернул ногу. И тут же дверь с треском и грохотом захлопнулась перед ним.

В тот день он впервые заплакал от обиды. Никак не мог спуститься по лестнице, стоял возле широкого подоконника на каменной площадке, скрипел зубами, вдавливая их в челюсти, и беспомощно плакал от боли и обиды.

Но он даже и тогда знала что это не последняя их встреча, он был еще уверен, что придет время — и он напомнит ей об ударах, об оскорблении, а она попросит у него прощения. Ему даже казалось в эти минуты, что если он сейчас же поднимется и позвонит, то она, как и раньше, откроет дверь, улыбнется и спросит: «Почему так бывает, я подумала о тебе, а ты пришел?» Ему стоило больших усилий не сделать этого. Хотя он никак не мог поверить, не мог смириться, что это Верочка Воркуева была только что за дверью, она смотрела на него с такой ненавистью, она дважды ударила его… Она жила на пятом этаже хорошего, а по тем временам даже очень хорошего дома, который огромной буквой П возвышался над зеленым двором. В верхней перекладине этой, так сказать, буквы круто изгибалась глухая и высокая арка, которая вела на тихую старую улочку с сохранившимися особняками и знаменитыми московскими двориками с липами и сиренью, желто-белой церквушкой и вечерней душистой тьмою, тихо освещенной молочными фонарями, повисшими над мостовой. Тут редко проезжали автомашины. Возле ворот особняков стояли серые каменные тумбы, высеченные из песчаника, кое-где были еще крашенные масляной краской, врытые, в землю деревянные скамейки и палисадники перед окнами с чистой травой, среди которой мощно и сыто темнели стволы старых лип и тополей. Тополя были большие и буйные, похожие на зеленые какие-то тучи, а по весне они цвели красными сережками, которые падали, как гусеницы, на тротуары, и люди давили их, расплющивая на асфальте, и тогда вся улочка пропитывалась запахом горькой тополиной смолы. На этой замоскворецкой улице были, конечно, свои проблемы, и порой неразрешимые, с этой улицы, из ее домов люди уходили в тюрьмы за воровство или хулиганство, а то и за бандитизм, и вы сами, конечно, понимаете, что уходили они отнюдь не добровольно — за ними приезжали, и они надолго пропадали, о них забывали, а потом с трудом улица узнавала своих повзрослевших, а точнее, заматеревших сыновей с серой причесочкой под бокс, в модных тогда «прохарях» и малокозырках. Но с этой же улицы люди уходили и на фронт, их ждали, и о них никто не забывал, но они чаще всего не возвращались, и тогда на освободившуюся жилую площадь под бок к осиротевшей матери подселяли новых людей, а матери сухими от горя глазами смотрели на новых своих соседей, прощаясь с тихой, как могила, а некогда шумной, плачущей, смеющейся комнатой, с залоснившимися возле сыновних кроватей обоями, с каким-нибудь пятнышком на дубовом паркете, с белым кафелем голландской печки, с черным каким-нибудь угольком из топки, с исцарапанным подоконником, с карандашной штриховкой на стене, оставленной сыновьями, и с теми зарубками на дверном косяке, которые пугающе зримо воскрешали маленьких, растущих, выросших и навсегда ушедших мальчиков. Вздохи, похожие на стоны, испуганные, недоуменные улыбки, сгорбленная спина и пучок седых волос. А потом запах масляных белил, известки, клейстера, восковой мастики… Чужие шаги, голоса, чужая радость, к которой так трудно привыкнуть… Но что же поделаешь? Привыкали и нянчили чужих детей, дарили старые игрушки, давным-давно упрятанные в сундуки: цветные пирамидки, оловянных солдатиков, остатки цветных карандашей, грифели которых были стерты, сточены размашистым и напряженным усилием детских рук, рисовавших когда-то домики, небо и деревья.

Все было на тихой этой и давно ушедшей в прошлое московской улочке. Был, например, один домик, три нижних окна которого всегда удивляли своей безукоризненной чистотой, какой-то черной поблескивающей прозрачностью, а по вечерам зажигавшихся ярко-сиреневым светом. В большой комнате под абажуром, нависшим над круглым столом, никогда не видно было людей за тюлевыми занавесками. Верочка Воркуева почему-то боялась этого дома. Или, вернее, в ней пробуждал он какие-то мистические ощущения, какое-то пугливое любопытство увидеть хозяев нижней комнаты, словно они должны были отличаться от обычных людей, потому что никто больше нигде не зажигал такого яркого сиреневого света. Она даже не знала, что там было сиреневым: стекла, или абажур. Но, казалось, дом этот по вечерам был виден отовсюду. Об этом доме знали все и обычно говорили: «За домом с сиреневыми окнами» — или: «Не доходя до дома с сиреневыми окнами». А если кому-нибудь надо было объяснить дорогу, а на улице уже было темно, то говорили: «Идите прямо, а как увидите дом с сиреневыми окнами…» В общем, вариантов было великое множество.

А дом, где жила Верочка Воркуева со своими родителями, назывался просто домом шесть, или «домом, где магазин». Он неуклюже встал на четной стороне, придавив своей каменной громадой слабую и беззащитную улочку, словно бы наступив на нее обеими своими кирпичными ножищами. Он был первым домом, построенным по плану реконструкции, и никто не смог бы толком ответить, почему именно он, дом шесть, начал неумолимое нашествие на московские дворики, почему не дом один или дом десять, а именно дом шесть безлико вознесся над железными крышами, придавив своей тяжестью деревья, дома и узкую улочку.

В этом доме обитало, наверное, ничуть не меньше жильцов, чем во всех остальных домишках. Квартиры были с максимальными по тем временам удобствами. Жильцам дома шесть завидовали незаконные наследники купеческих и мещанских особняков, которые, не имели ни парового отопления, ни тем более ванны.

Но все-таки надо сказать, что улица со стрельчатой, ажурной колоколенкой словно бы сама по себе сопротивлялась каменному великану, и когда великан этот был еще трехэтажным младенцем, запеленатым в деревянные леса, ночью случился страшный пожар, задержавший надолго его возмужание. Но время и человеческие усилия взяли свое — дом построили. Кухни, уборные и ванные выкрасили голубой краской, провели синий бордюрчик на стенах, двери покрасили коричневой краской, а деревянные полы охрой. Дом засиял изнутри сомнительной масляной красотой, комнаты вобрали в себя счастливых новоселов, зафырчали водопроводные краны и чугунные бачки под потолками, а вскоре появились первые после укладки дома трещинки на потолках, серая паутина, скрип половиц, кошачий дух в подъездах и фольклорные надписи в кабинах лифта — все те признаки человеческого общежития, без которых вообще немыслим современный большой дом. Местные вольнодумцы не оставили без внимания и скромные, отпечатанные на жести инструкции по пользованию лифтом, несмотря на кричащую табличку: «Берегите лифт, он сохраняет ваше здоровье!» Вероятно, они просто не согласились с этой жэковской мудростью, потому что давно уже доказано — ходить пешком гораздо полезнее для здоровья, чем ездить на каких бы то ни было видах транспорта, кроме, конечно, велосипеда. Но как бы то ни было, эти вольнодумцы всяк на свой лад стали соскабливать некоторые буквы в безобидных словах инструкции, которые в болезненно-игривом воображении приобретали удручающе безграмотный, но все-таки непристойный смысл.

Верочка Воркуева очень бы удивилась, если бы ей, например, сказали, что в тексте исцарапанной и трудолюбиво переработанной инструкции замечены некоторые следы тайнописи. «Чепуха какая-то!» — сказала бы она.

Но на то она и Верочка Воркуева! А как быть человеку, который все на свете знает и который даже при слове «корма» загадочно и греховно улыбается?

Воркуевы занимали из трех комнат квартиры две: в одной жили Анастасия Сергеевна с Олегом Петровичем, а в другой — старенькая бабушка Пелагея Ильинична и сама Верочка. Комнаты нам могут понадобиться в дальнейшем, хотя я и не очень уверен в этом. Мало ли что может приключиться! Сработает, как любит говорить Воркуев, интуиция, и сам не заметишь, как ты очутишься так далеко от голубой этой квартиры, от ее суповых и мясных запахов, от визгливых скрипов половиц и стеклянного дребезжания кухонной двери, от бельевых веревок, что останется только подивиться, для чего и зачем понадобилась эта улочка, во дворах которой в жирной земле зрели розово-белые шампиньоны, зачем сиреневый свет в окошках и кабина лифта в доме шесть…

Где все это теперь? Шивы ли люди, которых ты знал? На какие окраины выбросил их строительный бум?

Это как старая дорога к лесу. Когда-то нужна была людям ее неблизкая ухабистая околесица, ее неглубокие овраги, крутые спуски и тяжелые подъемы, но потом про нее забыли, потому что новое асфальтированное шоссе и автомобили легко соединили далекие и близкие селенья. Хмурая и гладкая лента пролегла в стороне от старой дороги, спрямила изгибы, надежно прыгнула через овраги и реку.

Не только деревни хирели и теряли свое былое значение, но и города умирали, если дороги волею судеб меняли свое течение. История знает примеры куда более значительные: погибали царства.

И не мудрено поэтому, что такая же печальная судьба была уготована и деревне, оставшейся вроде бы не у дел.

Лесная дорога поросла нежным и чистым мятликом, и живая лента ее, некогда щедро удобренная конским навозом, четко и ярко зазеленела среди прочей лесной растительности. Но странное дело! Казалось бы, почему вездесущей малине не выйти из лесу на эту добрую полосу, почему бы не прорасти тут еловому семени или не покрасоваться на солнышке розовой кисти кипрея?

Наезженная, брошенная людьми, не годящаяся для современной техники травная дорога непонятным образом сохраняла былые, отвоеванные у леса границы, приобретя со временем вид какого-то ухоженного, стриженого, бульварного газона. Идти по ней хорошо, особенно если на этот опрятный и далеко протянувшийся коридорчик в лесу падают дымные лучи утреннего солнца, посверкивая в росе. Порой темные лапы елей с колючим шорохом упруго гладят путника по плечу, шуршат сзади, покачиваясь и успокаиваясь, словно бы убирая маленькие зеленые коготки. Говорят, что деревья любят и ждут ветер, потому что им тоже хочется пошевелиться, размять уставшие в оцепенении суставы, раскачаться в вечном своем гнезде, набрать силы на будущее стояние. А почему бы нет? Может быть, ель, слыша, как трепещут листья осины, уловившие легкое дуновение воздуха, чутко прислушивается к этому тихому биению, напрягает могучие свои корни и в ожидании настоящего ветра радуется и волнуется, как и мы перед дальней дорогой. Тот краткий путь, который чертит в ненастном небе ее острая вершина, бесконечно мал, а пляска ветвей кратковременна, но все-таки это — дорога, которая ей, может быть, снится. в штилевые дни и ночи.

3

Именно по этой дороге и ходил Коля Бугорков в деревню Лужки в гости к деду. Дед его был знаменит в округе тем, что был четырежды женат и пережил трех своих жен, причем четвертая, последняя жена умерла, а третья, брошенная дедом, осталась в живых. Работал он до сих пор егерем районного общества охотников.

А деревня оживала только летом, когда сюда собирались из районного города и даже из Москвы бывшие жители и новые родственники этих старожилов.

Александру Сергеевичу, как звали старого Бугоркова, жилось здесь неплохо. Во всяком случае, перебираться он никуда не хотел, лучшего и. более тихого места, чем Лужки, отыскать было невозможно. Милиционер приезжал сюда на, своем мотоцикле так редко, что его никто и в лицо-то не помнил. Однажды только пришлось насмотреться на него, когда обокрали бугорковский дом, утащив постельное белье, одеяла и раскладушки, предназначенные для приезжих охотников. «Два поллитра взяли из-под лавки, — подсказывал Бугорков милиционеру, который искал следы преступников. — Купил три, одну выпил и ушел… А они взяли. По три шестьдесят две поллитры». — «Отстань ты со своими поллитрами, — отмахивался от него милиционер. — Не мешай работать». — «А если поймаете, — подсказывал Бугорков, — пусть вернут. Все ж таки деньги. Не самогонка ведь, а купленная. Я ее в сельпо купил. Нюра может подтвердить. В Воздвиженском сельпо, Нюра там работает, она небось знает, что я каждый раз помногу беру, потому как далеко и чтоб не бегать. А гнать я не гоню. Тут уж все по чести. Могу любую клятву».

Милиционер не очень-то церемонился с ним. Он поглядывал на деда с недоверчивым прищуром и как бы невзначай возвращался к одному и тому же вопросу:

«Значит, Александром Сергеевичем зовут… Родственник?»

«Чей?»

«Пушкина. Так вот, гражданин Пушкин, скажи мне откровенно, откуда у тебя такие деньги имеются. Сам говоришь, помногу берешь. А? Откуда на много-то? Может, ты эти одеяла да подушки того?.. А?»

«Отродясь не воровал и… Это можно ведь и жалобу на вас написать, — отвечал дед с обидою. — Прав у тебя таких нету, чтобы честному человеку оскорбления наносить».

«А вот мне, например, известно, гражданин Пушкин, что вы на Новый год кабанчика съели… Отловили для дела, а под праздник съели. Как это расцениваете?»

«Не мы съели, — отвечал Бугорков без прежней уверенности в голосе. — Дело прошлое, но я тут не вмешан. Я объяснения писал, все рассказал, как было. И к этому возвращения обратного не может быть, потому как дело это прошлое. Сами должны понимать».

«Так. Хорошо. Выходит, по-твоему, кабан сам свои окорока съел?»

«Не знаю уж», — отвечал Бугорков, бодливо мотая головой.

«Под Новый год взял и закусил своими окороками?»

«Может, и под Новый. Не помню».

«Не темни!»

«А я и не темню. Чего мне это… Кто-то съел, верно. А не я. — И дед Бугорков разводил руками. — Не я. Ты ж не продашь мотоцикл казенный? — спрашивал он и отвечал: — Не продашь, не дурак. А что ж я, совсем уж?.. Как это можно! Не-ет… Это мой хлеб. Какое уж тут баловство. Мне тут доверие полное. И ты мне не намекай! Молод еще! И к тому ж я не Пушкин, а Бугорков Александр Сергеевич. Вот так! По форме все давай, без этих…»

«Ладно, Бугорков, не обижайся. Но учти, поллитры ты свои забудь. Сам посуди, как это я в официальном протоколе буду писать о поллитрах?»

Был Бугорков сухой и смуглый. Волосы его, навеки примятые зимней шапкой, свалявшиеся, как жесткий матрасный волос, только на лбу грубо курчавились сивым вихром, прикрывая глубокие складки напряженного лба. Черные его брови, не знавшие седины, резко и зло сходились к переносице. Природа наградила его многими внешними признаками злого и жестокого человека. В светло-серых глазах было столько недоброй, звериной пустоты и бездушия, так они следили за каждым, казалось, твоим движением, так скользко уходили от прямого взгляда, что с непривычки можно было черт знает что подумать о нем, о лесном человеке с острым топором за поясом, с которым он почти не расставался. Он неохотно разговаривал с людьми, никогда при, этом не глядел в глаза и лишь изредка вдруг взглядывал из-под хмурых бровей с паучьей какой-то зоркостью и свирепостью, словно бы ты был мухой, запутавшейся в его тенетах.

«Слова, слова, слова… Много их, — говорил он насупленно и зло. — Был намедни в аптеке, таблетки для сердца брал. Вижу коробочку, а на ней написано: „Бодяга“. Что такое бодяга? Трава. А если одну буковку прибавить? Кто по свету белому шляется? Ну-ка сообрази. Бродяга», — и он резко и зорко взглядывал на тебя, как бы делая ядовитый укол.

«Ну и что ж из этого?»

«Одна буковка, а слово совсем меняется».

«Что ж из этого, что меняется?»

«Что из того — не знаю. Не моего ума дело. А наблюдения некоторые имею, хотя и не берусь судить — не учен этому… Возьми ты другое слово — пижма, тоже трава. Ну что бы ты сделал? Какую букву приставил? Тоже загадка. А отгадка простая — пижама. Видал, что получается! — Он опять взглядывал с природной своей и неприятной пристальностью, и, казалось, в глазах у него в этот момент что-то неслышно, но напряженно жужжало. — В газету отнести — денег можно небось заработать. А? Подобрать побольше слов и оформить как полагается. Глядишь, на три бутылки дадут, а? Как думаешь?»

Стыдно было слушать старого этого человека, ломать перед ним дурака, боясь обидеть правдой.

«Я тут одну статейку написал, — говорил между тем Бугорков, рикошетя взглядом по земле. (Мы с ним сидели на пороге терраски.) — Может, отнесете куда-нибудь? Хорошая статейка вышла».

«О чем?»

«О вольной натаске… Про любовь там кое-что. Про жизнь».

«А что это — вольная натаска?».

«Так это я сам термин такой изобрел — вольная. Это когда легавая молодая за птичками гоняется. Другой егерь сразу ее на шнур, а я даю ей вволю набегаться, а когда сама поймет, что не догнать ей птичку, язык на плечо, тут я ее беру на шнур… Много дней, пока сообразит, что к чему. А потом на шнур — и к бекасу. Тут и ставишь стиль. Это собака! Когда вольная натаска, тогда она как огонь. А когда на шнуре, собака затягивается, покоряется, гнать-то не гонит, а стиля нет. Она тебе все сделает, диплом заработает, а все равно когда-нибудь погонит, потому что ей еще не приходилось себя попробовать, она сразу в петлю и в тягло. Пошла! А к хозяину неопытному вернется и погонит обязательно, пропадет. Ёгерь-то опытный удержит, а хозяин нет. Мои же собачки никогда не гоняют. Я поставил собаку, отдал владельцу: пожалуйста, получите удовольствие… Она у меня сама все поняла, нагонялась. В молодости все мы за птичками гоняемся, пока-то настоящую дичь найдешь, покато по ней стойку сделаешь. Вот что получается».

Сам я, признаться, никогда не пытался натаскивать своих собак, хотя теоретически хорошо знал это дело. Но о вольной натаске и слыхом не слыхивал. Я знал, что с легавой нужно много потрудиться, прежде чем она научится ходить челноком. Причуяв дичь, она подойдет к ней на возможно близкое расстояние, волнуя охотника красивой и напряженной потяжкой, и наконец замрет в стойке, поджидая охотника, слыша его, но не в силах даже оглянуться, не в силах шевельнуть хвостом, дрогнуть мускулом… О таких собаках говорят: «Мертво стоит». Но чтобы добиться такой работы, надо отучить собаку от соблазна гонять птицу и обращать внимания на мелких пташек, работать только по красной дичи. В общем, в собаке надо укротить природную страсть, заставить ее остановиться перед дичью. Для этого нужно множество всевозможных тонкостей, о которых я Слышал от опытных натасчиков, хотя сам и не постиг этого искусства… Я даже был уверен, что для натаски собак, как и для укрощения диких зверей, нужен талант, особая какая-то власть над животным…

Но вот о вольной натаске впервые услышал от Бугоркова. Если я его правильно понял, то он делал как раз наоборот, то есть с первого выхода в поле позволял собаке делать все, что угодно, — гонять, носиться как угорелой по болоту, поднимать пташек, а заодно и бекасов — и при этом даже не пытался остановить ее, взять на шнур… Это было явным нарушением всех инструкций и пособий по натаске собак.

Я сказал:

«Такую статью в охотничьем журнале надо печатать».

«Это да… только как бы это сказать… статейка моя особая, ее петь можно».

«Петь? Ах, петь… Стихи, что ли?»

«Нет, не стихи, статейка».

«Ничего не понимаю, а как же ее петь?»

«Петь-то? Как песни поют».

«Ну, значит, слова песни? Да?»

«Может быть, так».



Поделиться книгой:

На главную
Назад