Не надо обманываться этим добродушием. Микеланджело страдал от своего безобразия. Для такого человека, как он, более чем кто‑либо влюбленного в физическую красоту, безобразие было стыдом[114]. В некоторых из его мадригалов[115]есть следы этого чувства унижения. Скорбь его была тем более жгучей, что он всю свою жизнь был пожираем любовью, и, кажется, ему никогда не отплачивалось той же монетой. Тогда он уходил в себя и поверял поэзии свою нежность и свои горести.
Он с детства писал стихи: для него это была властная потребность. Он покрывал свои рисунки, свои письма, свод летучие листки мыслями, к которым он потом снова возвращался, беспрестанно их перерабатывая. К несчастью, в 1518 году он сжег большую часть своих юношеских стихотворений; друг, ие были уничтожены им (перед смертью. Тем не менее, то немногое, что у нас от них осталось, дает нам понятие о его страстях[116].
Самое раннее стихотворение, кажется, написано во Флоренции около 1504 года[117];
Два мадригала, написанные между 1504 и 1511 годами и обращенные, вероятно, к одной и той же женщине, полны захватывающей выразительности:
В Болонье, на обороте письма от декабря 1 507 года, был написан юношеский сонет, чувственная изысканность которого напоминает видение Ботичелли:
В длинном стихотворении интимного характера, — нечто вроде исповеди[122], — которое затруднительно точно цитировать, Микеланджело с необычайной резкостью выражений описывает свои любовные страдания:
Затем горестные стенания:
И еще эти строки, написанные после наброска к «Мадонне» в капелле Медичи:
Любовь отсутствует в мощной скульптуре и живописи Микеланджело; в них он огласил только наиболее героические из своих мыслей. Можно подумать, что он стыдился примешивать туда слабости своего сердца. Одной поэзии он доверялся. В ней следует искать тайну этого сердца, пугливого и нежного под суровой оболочкой:
По окончании Сикстинской капеллы и после смерти Юлия II[126]Микеланджело вернулся во Флоренцию и снова занялся проектом, к которому у него лежала душа, — гробницы Юлия II. Он обязался договором закончить ее в течение семи лет[127]. Три года он посвятил почти исключительно этой работе[128]. В этот относительно спокойный период, — период меланхолической и ясной зрелости, где бешеное кипение Сикстинской успокаивается и, как бурное море, входит в свое русло, — Микеланджело создает свои наиболее совершенные произведения, более всего характерные для равновесия его страстей и воли: «Моисея»[129]и луврских «Рабов»[130].
Это продолжалось одно мгновенье: жизнь сейчас же отдалась бурному своему течению; он снова впал в мрак.
Новый папа, Лев X, задумал отвлечь Микеланджело от прославления своего предшественника и использовать его для славы собственного дома. Это было для него вопросом скорее гордости, чем симпатии, ибо его эпикурейский дух не мог понять печального гения Микеланджело[131]: все свое расположение он дарил Рафаэлю. Но человек, создавший Сикстинскую капеллу, был славою всей Италии; Лев X хотел привлечь его к своему дому.
Он предложил Микеланджело возвести фасад Сан — Лоренцо, флорентийской церкви Медичи, Микеланджело, побуждаемый соперничеством с Рафаэлем, который, воспользовавшись его отсутствием, занял в Риме положение первого мастера в искусстве[132], поддался на предложение этой новой работы, которую ему фактически невозможно было выполнить, не оставляя старую, и которой суждено было сделаться для него источником бесконечных мучений. Он старался убедить себя, что может сооружать одновременно, и гробницу Юлия II и фасад Сан — Лоренцо. Он рассчитывал переложить основную часть работы на помощника, а самому исполнить только главные статуи. Но, по своему обыкновению, он мало — по — малу увлекся своими замыслами и. не мог допустить мысли, чтобы кто‑нибудь другой разделил с ним эту честь. Больше того, он ужасно боялся, как бы папа не вздумал отнять ее у него; он умолял Льва X прикрепить его к этой новой цепи[133].
Конечно, ему стало невозможно продолжать памятник Юлию II. Но печальнее всего то, что ему не удалось возвести фасад и Сан — Лоренцо. Мало того, что он отверг всякое сотрудничество: вследствие своей безумной страсти делать все самому, он, вместо того чтобы оставаться во Флоренции и работать над своими произведениями, отправился в Каррару руководить добыванием мрамора. Ему пришлось там преодолевать всякого рода трудности. Медичи хотели воспользоваться каменоломнями в Пьетросанте, недавно приобретенными Флоренцией, вместо каррарских. За то, что он принял сторону каррарцев, Микеланджело был оскорбительным образом обвинен папой в продажности[134]; за то, что ему пришлось подчиниться папскому приказанию, он подвергся преследованию со стороны каррарцев, которые вошли в соглашение с лигурийскими моряками: он не мог найти ни одной лодки от Генуи до Пизы, чтобы перевезти свой мрамор[135]. Ему пришлось соорудить дорогу, частично на сваях, через горы и болотистые равнины. Местные жители не хотели участвовать в расходах по проложению этого пути. Рабочие ничего не понимали в этом деле. Каменоломни были новые, рабочие были новые. Микеланджело горько жаловался:
«Я захотел разбудить покойников, пожелав покорить горы и принести сюда искусство»[136].
Однако он не сдавался:
«Я исполню то, что обещал, во что бы то ни стало; с божьей помощью я создам прекраснейшее произведение, которое было когда‑либо в Италии».
Сколько силы, энтузиазма, гения, потраченных впустую! В конце сентября 1518 года он заболел в Серавецце от переутомления и неприятностей. Он отлично сознавал, что такая чернорабочая жизнь убивает его здоровье и его мечты. Он был сдержим желанием начать наконец работу и тревогой, что он не сможет ее совершить. Ему не давали покоя другие обязательства, которых он не мог выполнить[137].
«Я умираю от. нетерпения, так как злой рок мой н. е допускает меня делать то, что я хочу… Я умираю от скорби, я кажусь себе обманщиком, хотя это и происходит не по моей вине»[138].
Вернувшись во Флоренцию, он изводился, поджидая прибытия флотилий с мрамором; но Арно высох, и лодки, нагруженные глыбами, не могли итти вверх по течению.
Наконец они прибыли: примется ли он на этот раз за работу? Нет. Он возвращается в каменоломню. Он упорно не хочет начинать, как и тогда с гробницей Юлия II, — пока не накопятся целые горы мрамора. Он все откладывает начало работы; может быть, он боится ее. Не слишком ли много он обещал? Не опрометчиво ли он взялся за эту огромную архитектурную задачу? Это не его ремесло: где мог бы он ему обучиться? И теперь он не в состоянии был ни двинуться вперед, н, и отступить.
Столь великие труды не обеспечили даже благополучной доставки мрамора. Из шести цельных колонн, посланных во Флоренцию, четыре разбились в дороге, а одна даже в самой Флоренции. Его рабочие надули его.
В конце концов папа и кардинал Медичи стали терять терпение, видя, что столько драгоценного времени попусту теряется в каменоломнях и на грязных дорогах. 1 0 марта 1520 года папским декретом был расторгнут договор 1518 года с Микеланджело на постройку фасада
Сан — Лоренцо. Микеланджело узнал оё этом только тогда, когда в Пьетросанту прибыла артель рабочих, посланных, чтобы заменить его. Он был жестоко этим оскорблен.
«Я не ставлю кардиналу в счет, — пишет он, — трех лет, что я здесь потерял. Я не ставлю ему в счет того, что разорился на этой работе над Сан — Лоренцо. Я не ставлю ему в счет величайшей обиды, причиненной мне тем, что сначала мне дали этот заказ, а потом отняли от меня, — я даже не знаю, почему. Я не ставлю ему в счет всего того, что я потерял и потратил на это дело… И сейчас положение такое: папа Лев получает каменоломню с обтесанными глыбами; у меня на руках остаются деньги: 500 дукатов; и мне возвращают свободу!»[139]
Микеланджело должен был в, инить не своих покровителей: он должен был винить самого себя, и он отлично знал это. Это больше всего причиняло ему боль. Он боролся против самого себя. От 1515 до 1520 года, в полном расцвете сил, исполненный ген, ия, что он создал? Приторного «Христа» для Минервы, — произведение Микеланджело, где Микеланджело отсутствует! И даже его он не мог закончить[140].
От 1515 до 1520 года, в эти последние годы великого Возрождения, накануне потрясений, положивших конец итальянской весне, Рафаэль расписал «Лоджии», залу «Пожара», Фарнезину, создал шедевры во всех родах, построил виллу Мадама, руководил постройками св. Петра, раскопками, празднествами, памятниками, был законодателем в искусстве, создал обильнейшую школу и умер среди своей торжествующей работы[141].
Горечь разочарований, отчаяние от потерянных дней, от погибших надежд, от сломленной воли отражаются в мрачных произведениях следующего периода: в гробнице Медичи и в новых статуях к памятнику Юлия II[142].
Свободный Микеланджело, всю свою жизнь переходивший из одного ярма в другое, переменил хозяина. Кардинал Медичи, вскоре сделавшийся папой под именем Климента VII, царил над ним от 1520 до 1534 года.
К Клименту VII отнеслись слишком строго. Конечно, как и все папы, он из искусства и из художника хотел сделать прислужников своего родового тщеславия. Но Микеланджело не приходится слишком на него жаловаться. Ни один папа так его не любил. Ни один не выказывал более постоянного, более страстного интереса к его работам[143]. Никто так не понимал слабость его воли, защищая его порою от него самого и не позволяя ему размениваться по мелочам. Даже после флорентийского восстания, после бунта Микеланджело, Климент нисколько не изменил своего расположения к нему[144]. Но не в его власти было успокоить тревогу, лихорадочность, пессимизм, смертельную меланхолию, терзавшие это великое сердце. Что значила личная доброта владыки? Это все же был владьика!..
«Я служил папам, — говорил впоследствии Микеланджело, — но делал это по принуждению»[145].
Что значило — немного славы и одно — два прекрасных произведения? Как это было далеко от того, о» чем он мечтал!
А старость приближалась, и все омрачалось вокруг него. Возрождение умирало. Рим был накануне разграбления варварами. Грозная тень скорбного бога готовилась тяжко лечь на итальянскую мысль. Микеланджело чувствовал, что близится трагический час; и он страдал, задыхался от тоски.
Освободив М, икеланджело из безвыходного положения, в котором он погряз, Климент VII решил направить его гений по новому пути, на котором он собирался тщательно за ним присматривать. Он поручил ему сооружение капеллы и гробниц Медичи[146]. Он имел намерение целиком взять его к себе на службу. Он даже предложил ему постричься, обещая бенефиций[147]. Микеланджело отказался, но тем не менее Климент VII стал выплачивать ему ежемесячное жалованье, втрое превосходящее то, о котором сам Микеланджело просил, и подарил ему дом поблизости от Сан — Лоренцо.
Все, казалось, шло хорошо, и работа над капеллой быстро подвигалась вперед, как вдруг Микеланджело покинул свой дом и отказался от жалованья Климента VII[148]. Он переживал новый приступ упадка духа.
Наследники Юлия II не могли ему простить того, что он бросил начатую работу; они грозили ему преследованием, обвиняли его в нечестности. Микеланджело безумно боялся судебного процесса; совесть ему говорила, что его противники правы и что он не исполнил своих обязательств: ему казалось невозможным принимать деньги от Климента VII, пока он не возместит всего, что им получено было от Юлия II.
«Я больше не работаю, я больше не живу», — писал он[149]. Он умолял пай у вступить в переговоры с наследниками Юлия II, помочь ему возместить все, что он им должен:
«Я продам, я сделаю все, что будет нужно, чтобы добиться этого возмещения».
Или же, чтобы ему позволили всецело себя посвятить памятнику Юлия II.
«Для меня важнее жизни освободиться от этого обязательства».
При мысли, что в случае смерти Климента VII он окажется беззащитен против преследования своих врагов, он плакал, как ребенок, и приходил в отчаяние.
«Если папа покинет меня в моем положенин, я не смогу больше оставаться в этой жизни… Я сам не знаю, что пишу, я совершенно потерял голову…»[150]
Климент VII, не принимавший особенно всерьез отчаяние художника, настаивал, чтобы он не прерывал своих работ над капеллой Медичи.
Его друзья ничего не понимали в муках его совести и уговаривали его не делать себя посмешищем, отказываясь от жалованья.
Один из них сильно его пробирал за то, что он поступил безрассудно, и просил в будущем не поддаваться своим причудам[151]. Другой писал ему:
«Мне сообщают, что вы отказались от своего жалованья, покинули свой дом и прекратили свою работу: все это мне кажется чистейшим безумием. Друг мой, кум мой, вы играете в руку вашим врагам… Не думайте больше о гробнице Юлия II и берите жалованье; ибо вам дают его от чистого сердца»[152].
Микеланджело упорствовал. Папское казначейство сыграло с ним шутку, поймав его на слове: оно прекратило выплату жалованья. Несчастный, попав в безвыходное положение, был вынужден через несколько месяцев снова просить того, от чего он отказался. Сначала он сделал это робко, стыдливо:
«Дорогой мой Джованни, перо всегда храбрее языка, потому я письменно вам излагаю то, о чем я много раз хотел поговорить с вами на этих днях и все не решался выразить вам на словах: могу ли я еще рассчитывать на жалованье?.. Если бы я был уверен, что больше не буду его получать, это ничего не изменило бы в моих намерениях: я продолжал бы по мере сил работать для папы; но сообразно с этим я устроил бы и свои дела»[153].
Потом, угнетаемый нуждою, он повторяет свои попытки:
«По здравом размышлении я понял, насколько в этой работе для Сан — Лоренцо заинтересован папа, и раз его святейшество сам мне. назначил жалованье с той целью, чтобы я с большим удобством мог быстро ему служить, то не принимать этого жалованья значило бы замедлять работу; итак, я изменил свое мнение, и теперь я, который до. с, их пор не Просил этого жалованья, сам прошу его по Причинам, которых больше, чем я могу написать… Прошу вас выдать его м. не, считая с того дня, как оно мне назначено… Сообщите мне, в какой день вам удобнее, чтобы я его получил»[154].
Его решили проучить: письмо осталось без ответа. Два месяца спустя он еще ничего не получил. Впоследствии он вынужден был не раз требовать жалованья.
Он работал, мучая себя все время; он жаловался, что заботы мешают его воображению:
«…Огорчения сильно влияют на меня… Нельзя, чтобы руки были заняты одним, а голова другим, особенно в скульптуре. Говорят, что все это должно меня возбуждать; но я говорю, что это — плохие возбудители, которые располагают скорее к тому, чтобы повертывать обратно. Вот уже больше года, как я не получаю жалованья, и я борюсь с нищетою; я очень одинок среди моих невзгод, а у меня их столько, что они занимают меня больше, чем искусство; я не имею средств держать кого‑нибудь в услужении»[155].
Климент VII иногда показывал, что растроган его страданиями. Он благосклонно выражал Микеланджело свое расположение. Он уверял его, что милость его продлится «все время, пока он будет жив»[156]. Но неисправимая ветреность Медичи брала верх: вместо того, чтобы разгрузить Микеланджело от части его работ, он давал ему новые заказы: между прочими, нелепого «Колосса», в голове которого помещалась бы колокольня, а рука была бы трубою[157]. Микеланджело некоторое время должен был обдумывать этот несуразный замысел. Кроме того-, ему постоянно приходилось выдерживать стычки со своими рабочими, каменщиками, грузчиками, (которых старались соблазнить предтечи проповедников восьмичасового рабочего дня[158].
В то же время домашние неприятности все возрастали. Отец с годами делался все более раздражительным и все более несправедливым; однажды ему вздумалось убежать из Флоренции, обвинив сына в том, что тот его выгнал. Микеланджело написал ему следующее изумительное письмо[159]:
«Дражайший батюшка, я вчера был крайне удивлен, не найдя вас дома; теперь же, когда я узнал, что вы жалуетесь на меня и говорите, что я вас прогнал, я удивляюсь еще более. Со дня моего рождения до нынешнего времени я никогда не имел намерения сделать какой‑нибудь поступок, большой или малый, который мог бы вам не понравиться; я уверен в этом. Все труды, и заботы, которые я переношу, я переношу, из любви к вам… Я всегда брал вашу сторону… Несколько дней тому назад, в разговоре с вами, я обещал посвятить вам все мои силы до скончания дней моих; и я снова вам это обещаю. Я изумлен, как вы все это так скоро позабыли. За тридцать лет вы меня испытали, вы и ваши сыновья, и знаете, что я всегда был добр по отношению к вам, насколько я могу быть добр в деле и помышлении. Как вы можете повсюду распускать слухи, что я вас прогнал? Разве вы не понимаете, какую дурную славу вы мне создаете? Мало у меня других забот, только этой не хватало! И все эти заботы я взял на себя из любви к вам! Хорошо вы мне отплачиваете!.. Но будь, что будет: я хочу сам себя убедить, что я непрестанно только и делал, что доставлял вам стыд и огорченье, и я у вас прошу прощенья, как будто я на самом деле так поступал. Простите меня, как сына, который всегда вел дурной образ жизни и причинял вам всяческое зло, какое только мог. Еще раз прошу вас, Простите меня, негодного, но не распускайте обо мне дурную славу, будто я вас прогнал, потому что мнение обо мне людей гораздо дороже мне, чем вы себе можете представить. Несмотря ни на что, остаюсь все‑таки вашим сыном!»
Такое изобилие любви и смирения только на минуту обезоружило сварливый нрав старика. Через некоторое время он юбвинил своего сына в том, что тот его обкрадывает. Микеланджело, выведенный из себя, пишет ему[160]:
«Я уже не знаю, чего вы от меня хотите. Если вам в тягость то-, что я живу, вы нашли верное средство от меня избавиться, и вскоре вы вступите во владение ключами от сокровищ, которые, по вашему уверению, я храню. Они принесут вам счастье, так как все во Флоренции знают, что вы были человеком крайне богатым, что я вас все время обкрадывал и заслуживаю наказания: вас громогласно будут хвалить!.. Говорите и кричите обо мне все, что вам угодно, но не пишите ко мне больше писем, потому что вы не даете мне больше работать. Вы вынуждаете меня напоминать вам обо всем том, что вы получили от меня в течение двадцати пяти лет. Я бы не хотел об этом говорить, но в конце концов я вынужден говорить об этом!.. Берегитесь… Умирают один раз в жизни, потом уж нельзя вернуться, чтобы исправить совершенную несправедливость. (Вы дождались до кануна смерти, чтобы причинить ее. Бог вам в помощь!»
Вот какую поддержку он находил у домашних.
«Терпение! — пишет он одному из своих друзей. — Пусть бог не допустит, чтобы угодное ему было мне неугодным!..»[161]
Среди этих горестей работа не подвигалась. Когда внезапно наступили политические события, перевернувшие в 1527 году всю Италию, ни одна из статуй для капеллы Медичи не была еще готова[162]. Таким образом, этот новый период, с 1520 по 1527 год, только прибавил новые разочарования и усталость к разочарованиям и усталости предыдущего периода и не принес Микеланджело радости от одного хотя бы законченного произведения, одного осуществленного замысла на протяжении более чем десяти лет.
III
ОТЧАЯНИЕ
Oilme, Oilme, ch’i’ son tradito…
Увы, увы, как предан был я…[163]
Полнейшее отвращение ко всему и к самому себе бросило его в революцию, разразившуюся во Флоренции в 1527 году.
До этого времени Микеланджело проявлял и в политических делах ту же нерешительность мысли, которою он всегда страдал и жизни и в. искусстве. Никогда ему не удавалось примирить личные свои чувства со своими обязательствами по отношению к Медичи. Кроме того, этот неукротимый гений был всегда робок в действии; он не отваживался вступать и борьбу с властями мира сего на политической и религиозной Почве. Письма его рисуют его как человека, постоянно тревожащегося за себя и за своих домашних, боящегося себя скомпрометировать, отпирающегося от смелых слов, какие у него в первую минуту негодования порою вырывались по поводу того или другого акта тирании[164]. Каждую минуту он пишет своим, чтобы они остерегались, молчали и бежали при первой тревоге.
«Поступайте как в чумное время, бегите первыми… Жизнь дороже богатства… Оставайтесь в мире, не создавайте себе врагов, не доверяйте никому, кроме как богу, ни о ком не отзывайтесь ни хорошо, ни дурно, так как неизвестно, чем кончится дело; занимайтесь только своими делами… Ни во что не вмешивайтесь»[165].
Братья и друзья смеялись над его страхами и считали его полоумным[166].
«Не насмехайся надо мною — отвечает опечаленный Микеланджело, — не надо ни над кем насмехаться»[167].
Действительно, в постоянном трепете этого великого человека нет ничего, что возбуждало бы смех. Скорее достоин сожаления человек с такими жалкими нервами, делающими его игралищем ужасов, против которых он боролся, но которых не мог преодолеть. Тем большую имел он заслугу, когда, после этих унижавших его приступов, он принуждал свое тело и свои больные мысли подвергаться опасности, хотя первым движением его было бежать. В сущности, у него было больше поводов к боязни, чем у кого бы то ни было, так как он был умнее других и его пессимизм слишком ясно предвидел несчастья Италии. Но для того, чтобы при врожденной своей робости он дал себя вовлечь во флорентийскую революцию, ему нужно было дойти до высшей ступени отчаяния, заставившего его обнажить глубину своей души.
Душа его, так боязливо замкнутая в самой себе, была пламенно республиканской. Это видно по тем горячим словам, которые иногда вырывались у него в минуты доверия или лихорадочного подъема, — особенно в разговорах, которые он позднее[168]вел со своими друзьями: Луиджи дель Риччо, Антонио Петрео и Донато Джаннотти[169]— и которые этот последний воспроизвел в своих «Диалогах о «Божественной комедии» Данте»[170]. Друзья удивляются тому, что Данте поместил Брута и Кассия в последний круг ада, между тем как (Цезаря он поставил выше. Когда спросили об этом Микеланджело, он произнес следующую апологию тираноубийства:
«Если бы вы внимательно прочитали, — сказал он, — первые песни, вы бы увидели, что Данте была слишком хорошо известна грирода тиранов, и он знал, каких наказаний они заслуживают от бога и людей. Он помещает их среди «насильников против ближнего», которых он подвергает наказанию в седьмом кругу, где они погружены в кипящую кровь… Раз Данте это сознавал, невозможно допустить, чтобы он не сознавал, что Цезарь был тираном для своей отчизны и что Брут и Кассий законно его убили; потому что тот, кто убивает тирана, убивает не человека, но зверя в человеческом виде. Все тираны лишены той любви к ближнему, которую всякий человек по природе своей должен испытывать; у них нет и человеческих привязанностей: следовательно, это не люди, а звери. Что они не обладают ни малейшей любовью к ближнему, это очевидно: иначе они не забирали бы того, что принадлежит другим, и не делались бы тиранами, попирая других… Из этого явствует, что тот, кто убивает тирана, не человека убивает, а зверя. Таким образом, Брут и Кассий не совершили преступления, убивши Цезаря. Во — первых, потому, что они убили человека, которого, согласно законам, каждый римский гражданин должен был бы убить. Во — вторых, потому, что они убили не человека, а зверя в человеческом виде»[171].
Поэтому Микеланджело оказался в первых рядах флорентийских повстанцев в дни национального и республиканского пробуждения, наступившего во Флоренции сразу же по получении известия о взятии Рима войсками Карла V[172]и после изгнания Медичи[173]. Тот самый человек, что в обычное время советовал своим домашним бежать политики, как чумы, находился в состоянии такого возбуждения, что не боялся ни того, ни другого. Он остался во Флоренции, где свирепствовали чума и революция. Эпидемия поразила его брата Буонаррото, который умер у него на руках[174]. В октябре 1 528 года он принимал участие в обсуждении средств к защите города. 10 января 1 529 года он был назначен коллегией Nove di mlilizia[175]руководителем фортификационных работ. 6 апреля он был назначен на год governatore generale e procuratore[176]флорентийских укреплений. В июне он ездил осматривать крепость Пизы и бастионы в Ареццо и Ливорно. В июле и августе он был послан в Феррару, чтобы изучить там знаменитые защитные сооружения к посоветоваться с герцогом, большим знатоком фортификационного дела.
Микеланджело признал самым важным пунктом для защиты Флоренции холм Сан — Миньято и решил укрепить эту позицию бастионами. Но— неизвестно почему — он встретил сопротивление со стороны гонфалоньера Каппони, который стремился удалить Микеланджело из Флоренции[177]. Микеланджело, подозревая, что Каппони и партия Медичи хотят избавиться от него для того-, чтобы воспрепятствовать защите города, водворился в Сан — Миньято и оттуда не двигался. Но По болезненной подозрительности своей он собирал все слухи касательно измены, какие всегда носятся в осажденном городе и которые на этот раз имели большее, чем обычно, основание. Каппони, на которого пало подозрение, был заменен в должности гонфалоньера Франческо Кардуччи; но condottiere и главнокомандующим флорентийскими войсками был назначен ненадежный Малатеста Бальони, который впоследствии сдал город папе. Микеланджело предчувствовал преступление. Он поделился своими опасениями с Синьорией. «Гонфалоньер Кардуччи, вместо того чтобы поблагодарить его, сделал ему выговор в оскорбительной форме; он упрекнул его в вечной подозрительности и боязни»[178]. Малатеста узнал о доносе Микеланджело: человек его склада ни перед чем не остановился бы, чтобы удалить опасного противника; во Флоренции, как генералиссимус, он был всемогущ. Микеланджело считал — себя погибшим.
«И однакоже, — пишет он, — я решил бесстрашно ждать окончания войны. Но во вторник утром 21 сентября один человек вышел за ворота Сан — Никколо, где я был на бастионах, и шепнул мне на ухо, что, если я хочу спасти свою жизнь, я не должен больше оставаться во Флоренции. Он дошел со мною до дому, поел со мною, привел мне лошадей и расстался со мною только после того, как увидел меня за пределами Флоренции»[179].
Варки в дополнение к этим сведениям сообщает, что Микеланджело «велел зашить 12000 золотых флоринов в три рубашки, простеганные вместе, как юбки, и что он не без труда выехал из Флоренции через ворота Правосудия, которые более слабо были охраняемы, с Ринальдо Корсини и своим учеником Антонио Мини».
«Бог ли меня побуждал к этому, или дьявол, я не знаю», — писал Микеланджело несколько дней спустя.
Это был обычный его демон безумного страха. В каком ужасе должен он был находиться, если верно, как передают, что, остановившись по дороге в Каетельнуово у бывшего гонфалоньера Капиони, он привел старика
СВЮ1ИМИ рассказами в такое волнение, что тот через несколько дней умер![180]
23 сентября Микеланджело прибыл в Феррару. В своем лихорадочном возбуждении он отказался от гостеприимства герцога, предлагавшего ему остановиться у него в замке, и продолжал свое бегство. 25 сентября он добрался до Венеции. Синьория, осведомленная об этом, послала к нему двух дворян, чтобы предоставить ему все, в чем он мог иметь надобность; но, застенчивый и дикий, он отказался и уединился на Джудекке. Он считал, что он еще недостаточно далеко убежал. Он хотел бежать во Францию. В тот самый день, как он приехал в Венецию, он шлет тревожное и возбужденное письмо Баттисте делла Палла, агенту Франциска I по закупке произведений искусства в Италии.