курочку. И хлеб с чесночком.
Зина испугалась, бросилась щупать лоб мужа, потом схватила его кисть и стала искать пульс.
— Не нащупывается! — с испугом сообщила она. — Мить, а Мить, что с тобой? Ты бледный какой-то и не в себе весь.
— Я новую роль получил, — сообщил Бугаев. — Старого еврея играть буду. Был такой — Тевье. У Шолом-Алейхема.
Жена отпрянула от Бугаева и долго, раскатисто ржала.
Бугаев терпеливо ждал, когда она кончит, но не дождался.
— Жаль, что ты не актриса, Зина, — сказал он. — Ты могла бы быть у нас лошадью. Целой. Задними и передними ногами одновременно.
Зина прекратила ржать.
— Какой лошадью? — не поняла она.
— Моей. Тевье. Я запрягал бы тебя в повозочку и выводил на сцену. Ты бы ржала, зал бы ржал. А? Идиллия была бы!
Зина не обиделась.
— Мить, — сказала она, — на кой тебе хрен еврея играть? Ты, поди, уже двадцать лет на сцене, а до такого не опускался. Мог бы порядочным человеком на пенсию выйти. А ты…
И она смачно сплюнула.
— Дура! — констатировал Бугаев. — Как была дурой — так и осталась. А, говорят, люди каждые двадцать лет полностью обновляются… Мы же этого еврея будем другим евреям показывать. По всему миру! Потому что они везде! А куда я твоих русских повезу? В Мухосранск? Так я итак всю жизнь по мухосранскам гастролирую. А мне деньги нужны! -
Бугаев перешел на крик. — Понимаешь, деньги! Я, великий артист, пятнадцать лет в дерьмовом "Запорожце" езжу! А у меня душа широкая! Ей лимузин необходим! С телевизором!
— Что ей необходимо? — переспросила испуганная Зина.
— Лимузин! Машина по-нашему шикарная! Ты мне можешь ее купить?!
— Могу, — заикаясь, ответила Зина, — только у меня денег нету.
— А этот старый еврей их нам даст! Понимаешь, дура?! А ты мне свинину свою подсовываешь!
— Что-то я не ухватываю, — пробормотала Зина. — Если ты будешь есть свинину — твой старый еврей денег не даст?
— Глаз у меня не будет, — закричал Бугаев, — печальных еврейских глаз! А они мне для этого Тевье позарез нужны! Ты видела хоть когда-нибудь человека, жрущего свинину и имеющего печальные глаза? Свинина придает глазам оттенок наглости. Взгляни на меня — и ты поймешь!
И он уставился на жену своими достаточно наглыми глазами.
— Чем же мне теперь тебя кормить? — просто спросила Зина. — Чтобы выражение твоего лица изменить. Оно у тебя действительно нахальное.
— Принесу специальное меню, — пообещал Бугаев. — У Кнута возьму.
— И пить перестанешь? — осторожно уточнила жена.
— Это еще почему? — удивился Бугаев. — Водка на глаза не влияет. Да и Тевье пил. И немало. Ты мне это брось, Зина! — и он погрозил ей пальцем. — Одно меня смущает — идиш подучить придется.
— А это что еще за штука? — насторожилась Зина. — Что это еще за идиш?
— Язык их, еврейский.
— Боже, ты что — на их языке балакать начнешь?
— Да нет, — успокоил Бугаев, — спектакль будет по-русски. Но отдельные слова и фразы произносить придется. Для правдоподобности…
Курицы в доме не оказалось, Зина подала Бугаеву чай с медом и сухариками, а свиную отбивную слопала сама…
Признайтесь, Поляков, вы были бы способны на такую жертву? Вы могли бы отказаться от свинины?
— Я ее не ем.
— Я тоже. Но если бы я ее поглощал, как Бугаев… Он весь состоял из свинины. А я слабый человек…
Короче, с тех пор Бугаев к свинье не притрагивался. Даже к живой. Это я знаю точно. Зато перед поездкой на Запад он уже знал довольно много слов на идиш. В основном, как вы догадываетесь, это была ненормативная лексика. Так, он перестал звать жену Зиной и превратил ее в Зойнэ. Довольно созвучно на мой взгляд. Когда она делилась с Бугаевым своими взглядами на жизнь, он обрывал ее: "Зай нит кайн поц!" И она каждый раз вздрагивала, хотя и не догадывалась о смысле сказанного.
Вдруг Бугаев полюбил еврейские песни, особенно "Шпиль, балалайка".
— Мне почему-то кажется, что Тевье ее часто напевал, — задумчиво произносил он.
— Что значит — "кажется"? — шумела "Зойнэ", затыкая толстыми пальцами свои нежные ушки, когда звучали эти песни. — Об этом написано у твоего Шлёмы-Алёхина?!
— Шолом-Алейхема, — сурово поправлял Бугаев. — Они не жили в одном местечке. Он не мог знать, что напевал Тевье во время работы!..
Курдюмов принял решение вживаться в роль через жену. Естественно, еврейскую. Вокруг него вертелись русские и армянки,
татарки и украинки и даже одна чеченка. И, как назло, ни одной еврейки.
И Курдюмов решил обратиться за помощью к Кнуту.
— Как вы уже знаете, я из благородного рода, — сказал он Адольфу, — а мы, благородные, любим иногда жениться на еврейках. Вот такая блажь.
— Вы не могли бы объяснить яснее, что вы хотите? — уточнил Кнут.
— Еврейку. Вы можете меня познакомить с какой-нибудь? Желательно симпатичной и неприхотливой.
— Послушайте, Курдюмов, — сказал Адольф, — вы что-то недопоняли. Вам не надо вживаться. Вы играете русского человека!
— Но женатого на еврейке, — напомнил Курдюмов. — А это накладывает определенный отпечаток.
— Катитесь со своим отпечатком! — бросил Адольф, и Курдюмов решил сам начать поиски.
Вскоре он встретил богиню с огромными голубыми глазами, копной пышных волос и прекрасным именем Ривка. Он провел с ней удивительный день, ел с ней взбитые сливки в кафе "Север", катал ее на лодке в ЦПКО им. Кирова, а вечером, около ее дома, обхватил своими могучими руками ее головку и прижал к себе. И вдруг ее пышные волосы отделились от прелестной головки и остались в его руках.
— Это — парик, — объяснила Ривка, — я — ультраортодокс. Я живу по Галахе. Вот уже целый год, как я по ней живу. А вы не еврей. К сожалению…
И она упорхнула, унося парик в руках.
Курдюмов ничего не понял. Он вообще не был из племени излишне сообразительных. Ошалевший, он минут десять раскачивался у парадного, а потом отправился в забегаловку и опрокинул два стакана водки, что с ним случалось крайне редко.
Очередная встреча с еврейкой произошла где-то через неделю, за кулисами, после спектакля. Вдруг среди татарок и украинок, ввалившихся в его гримуборную, он увидел ее.
— Признавайтесь, — сурово произнес он, — вы живете по Галахе?
Та не поняла, но загоготала.
После ресторана они отправились к ней домой, хотя Курдюмов и сопротивлялся. Правда, незаметно. Он почему-то считал, что будущая жена должна отдаться ему не раньше, чем через две недели после знакомства.
— Одна — ортодокс, другая — аникейве, — печально размышлял он, лежа в скрипучей кровати с набалдашником. И тут же понял, что еврейская жена — не для него. Так, очевидно, решил Бог.
И Курдюмов бросил поиски и засел по ночам за роман — "Аидише бобе" — где яркими и подчас неожиданными красками описал нелегкую,
но прекрасную жизнь своей бабушки, одновременно мягко пеняя ее за то, что из-за нее он не получил главной роли… Меж тем репетиции в театре шли днем и ночью — всем хотелось поскорее выехать. Где-то с пятой-шестой репетиции Бугаев превратился в чистопородного еврея — он нежно обнимал своих дочерей, называл их "майне либе тохтер" и "майне киндерлах", танцевал "фрейлехс" и пел еврейские песни — и в хулиганских глазах его появилась вековая еврейская печаль. Видимо, отсутствие свинины в его рационе действительно давало себя знать.
И все-таки Кнут пригласил для проверки достоверности несколько древних евреев из ленинградской синагоги.
Они с восхищением разглядывали Бугаева.
— Такие глаза я видел у евреев только до семнадцатого года, — сообщил самый древний. — После того, как пришли эти бандитес в кожаных тужурках, таких глаз больше нет. Они исчезли. Тю-тю!
И остальные в знак согласия закивали седыми головами.
А потом Бугаев встал в позу и прочел им монолог Тевье.
Это прекрасный монолог, Поляков, я уверен, что вы его знаете.
"Если бы вы знали, с какими горестями, с какой болью носится Тевье! Как это там у нас сказано: "Прах еси и в прах обратишься." Человек слабее мухи и крепче железа. Прямо-таки книжку обо мне писать можно! Что ни беда, что ни несчастье, что ни напасть — меня стороной не обойдет. Отчего это так? Может быть, оттого, что по натуре я человек до глупости доверчивый, каждому на совесть верю. Тевье забывает, что мудрецы наши тысячу раз наказывали: "Почитай Его и подозревай". Но что поделаешь, скажите на милость, если у меня такой характер? Я живу надеждой и на Предвечного не жалуюсь — что бы Он не творил — все благо! Потому что, с другой стороны, попробуйте жаловаться — вам что-нибудь поможет? Коль скоро мы говорим в молитве: "И душа принадлежит Тебе, и тело — Тебе", то что же может знать человек и какое он имеет значение…"
Бугаев читал великолепно. Адольф плакал. Старики вытащили из карманов огромные носовые платки. Один из них долго всматривался в Бугаева и вдруг узнал его.
— Хаимке, — сказал он и голос его дрожал, — Хаимке, — посмотри на меня внимательно. Неужели ты не помнишь меня?!
— Припоминаю, — пробормотал Бугаев — и тоже дрожащим голосом, — я вас припоминаю.
— Я — Мендель из Мястковки. Мы жили рядом, через хату, на Базарной улице.
Бугаев в знак согласия закивал головой.
— Конечно, — подтвердил он, — именно на Базарной. Ах, Базарная, Базарная, улочка моего счастливого детства!
И он обнял старика. И старик поцеловал его.
— Скажи мне, Хаимке, а где сейчас Йоселе, твой отец?
Бугаев пустил слезу.
— Он умер, — пробормотал он, — девять лет тому назад. Он не дотянул до этой радостной встречи.
— А-аа, — покачал головой старец, — таким молодым ушел…
А помнишь, как ты провожал меня в Петроград, в двадцать втором? Ты еще меня спросил, чего я еду в эту дыру. И был прав.
— Я все помню, ребе Мендл, — растроганно произнес Бугаев. — И как вы продали свою хату, и как мы тряслись в телеге по дороге на станцию, и как вы перекрестили меня перед отъездом.
Кнут тихо ахнул и свалился со стула. Старики качнулись, но не осели.
— Что я сделал?! — прорычал старик. — Что я сделал перед отъездом, паршивец?!
— Ну, это… — опомнился Бугаев. — Вы сказали мне "зай гезунд!" или "Зай нит кайн поц!" Я точно не помню.
Но не дано было Бугаеву провести старца.
— Ты не еврей, Хаимке, — крикнул он, — ты — субака!
Он подскочил к Бугаеву, схватил его за бороду и дернул ее. И борода осталась в его руке.
— Он — субака! — согласились древние евреи и в гневе заковыляли из зала…
Кнут лежал на полу и икал.
— Они-таки правы, — простонал он, — вы — субака, Бугаев. Еще и какая!
— Очень может быть, — согласился растерянный Бугаев и пару раз тихо хавкнул…
Ариэль причесал растрепанные ветром волосы и отпил из бокала.
— Я должен вам сказать, Поляков, что Кнут, когда писал свою пьесу, старался максимально отразить текст Шолом-Алейхема. Но за одно он был в обиде на великого писателя — тот не дал Тевье уехать в Палестину. Помните, как в повести: "Был уже, казалось, одной ногой по ту сторону, на Земле Обетованной то есть, оставалось только взять билет, сесть на корабль — и пошел! Но человек полагает, а Бог располагает…"
"— Зачем он так, — думал Кнут, — хорошего еврея домой не отпустил. На этой земле помирать оставил."
Сам Адольф давно мечтал укатить в Израиль. Одно сдерживало его — он не знал, что будет там делать. Бывают в жизни такие нелепые ситуации. Единственное, что он умел — это ставить спектакли.
"— Ну приеду туда, — думал он, — поцелую Святую Землю, полюблю ее — а дальше-то что? Кому там нужен старый русский мудак-режиссер, даже если он еврей?"
И все-таки… Все-таки после "Тевье" он решил махнуть. И даже до Листова. А там будь что будет. А пока отправил туда Тевье.
— Вы уж не обижайтесь, ребе, — сказал он классику, висевшему на стене комнаты, — но Тевье сядет на корабль…
И он дописал новый монолог, в котором Тевье страстно говорил о
своей мечте, прощался с Россией и сообщал, что отплывает на Землю Обетованную.
Бугаев решил его несколько видоизменить.
— Я еду в Израиль, — кричал он, — карету мне, карету!