Фотограф решил одеться и обнаружил, что он, в сущности, одет, только пиджак валялся на полу, да башмаки с носками. Он вышел в коридор, прошел к угловой комнате, которая выполняла в этом общежитии функции гостиничной, для временных приезжих.
У двери он постоял, прислушиваясь. В комнате горел свет, слышались шаги.
То, что постоялец не спал, обрадовало горемыку. Он тихонечко постучал, дверь сразу открылась и на него пахнуло сказочным ароматом кофе и хорошего табака.
— А, маэстро Фотограф, — фантастически элегантный господин сделал царственный жест, — прошу, прошу.
Господин, назвать его по другому язык не поворачивался, был одет в серебристый, непонятного покроя костюм, по которому переливались, как живые, черные сполохи. Совершенно лысый череп не уродовал его, а, скорей, придавал некую элегантность узкому лицу с птичьим носом и совершенно прозрачными глазами.
Ревокур безвольно вошел, чисто механически принял из рук загадочного господина пузатую чашку с кофе, сделал глоток, отметив, что кофе не просто превосходен, но и с коньяком, сел в кресло и закурил, наконец.
— Ничего, что я без спроса? — кивнул он на пачку сигарет, приподнял голову и столкнулся взглядом с незнакомцем. Сразу же встал, аккуратно поставил чашку на стол и молча вышел в темноту холодного коридора.
Он шел по этому коридору к своей, насквозь опостылевшей комнате, и знал, что может еще вернуться.
Но не вернулся.
В комнате он докурил шикарную сигарету с двойным фильтром, лег ничком на кровать и уснул мгновенно. Проснулся от противного скрипа будильника, побрел в столовую, где выпил две бутылки сухого яблочного. Он пил стакан за стаканом и мрачно жевал кусочек хлеба с горчицей.
В этот день была суббота, Дом быта не работал, но он попросил сторожа открыть, прошел в лабораторию, взял аппарат, зарядил кассету и пошел по домам.
Через час, отщелкав обе пленки, он располагал 18 рублями, на которые купил две бутылки белого, бутылку 0,8 кагора и каких-то конфет.
Он занес все это в свою общежитскую келью, выпил стакан водки, побродил по комнате, выпил еще стакан водки, разделся до трусов и лег спать.
Проснулся уже под вечер, выпил с конфетами два стакана водки и опять нырнул в кровать.
Где-то за полночь ему приснился удивительный сон.
Он шел по полю, нарисованному на картоне, Тут и там стояли игрушечные домики из папье-маше. В каждом домике сидел маленький человечек. На домиках были вывески:
«Дом, где говорят только правду», «Дом, где говорят только неправду», Дом, где только едят», «Дом, где только смеются», «Дом, где только читают стихи».
У этого домика он остановился. В окошечке сидел розовый человечек, он был совершенно неподвижен, только щеки вздувались и опадали. Слышались стихи:
Стихи ему не понравились. Он отошел к другому домику, где такой же неподвижный, розовый человечек жевал с бешеной скоростью разнообразные продукты. В его крошечном рту исчезали огромные сосиски, головки сыра, жареные куры, бутерброды… Все это человечек запивал соками из красивых бутылок с иностранными надписями.
У следующего домика человечек бил себя ватной авторучкой в грудь и восклицал:
— Я говорю только правду! Я склонен говорить только правду! Я хочу говорить правду! Я жажду правды! Правда — моя сущность! Я правдив своей правдой!
Фотограф шагнул, было, дальше и почувствовал, что падает в пустоту. Это было долгое, тошнотворное падение. Перед глазами что-то мелькало, вспучивалось, потом падение замедлилось, он увидел себя, лежащим на черной постели под белым балдахином.
— Что прикажите, маэстро? — склонился над ним какой-то Шут гороховый.
У Шута горохового были прозрачные глаза без зрачков, пахло от него хорошими сигаретами, которые Фотограф, никогда не курил, и черным кофе с коньяком.
— Виски, — сказал Фотограф, — с маринадом. И халву арахисовую с томатной пассировкой.
Все заколыхалось, Шут исчез, Ревокур вскочил и обнаружил себя на собственной кровати в постылой комнате общежития.
Было четыре утра.
Чувствовал он себя удивительно бодро. Но еще удивительней был тот факт, что он почти не испытывал угнетающего похмелья. Но выпить он бы не отказался.
Он весело заправил кровать, налил грамм сто, выпил, закусил какой-то гадостью, потер небритую щеку.
«Кажется, я вырвался из запоя? — со страхом и надеждой думал он. — А что, отоспался, поел… Еще воскресенье впереди. Как было бы здорово! Ведь я третий месяц не просыхаю».
Ему ужасно захотелось вымыться в парной бане, постричься, побриться, переодеться во все чистое. Но было слишком рано, он стеснялся, даже, пройти по коридору к умывальнику и греметь там.
Налил еще грамм 50, выпил, наслаждаясь обволакивающей теплотой в теле.
Жить стало хорошо.
Он включил плитку, вскипятил чай, достал сахар. Хотелось горячего, густого чая, очень сладкого и много.
На улице серело. Он подумал о том, что в воскресенье надо подробнейшим образом выяснить, что за человек преследовал его все это время, скорее, даже, не человек, а образ человека. Все эти неудачные снимки были нелогичными, он допускал, что все это — пьяный бред. Но, кто тогда остановился в гостиничной комнате общежития? Там ли он сейчас?
Он собрался, было, сразу это выяснить, но захотел сперва привести в порядок внешний вид. Вместе с исчезновением похмелья, явились привычные социальные стереотипы. Он остро ощущал свое грязное тело, мятую одежду, всю свою неприбранность, опухлость.
Чайник вскипел, он заварил чай в кружке, достал из груды книг в углу «Антологию фантастики», с наслаждением выпил три стакана густого и сладкого напитка, поглядывая в книжку, лег, с головой закутался в одеяло и заснул так сладко, как спал только в детстве.
Проснулся он от того, что кто-то стянул с него одеяло. Было уже светло, часы показывали 9 с минутами. Он, было, забеспокоился, что опоздал на работу, потом вспомнил, что сегодня воскресенье.
Кто-то потряс его за плечо, он обернулся и увидел небольшого Черта. Черт был покрыт зеленоватым пушком, имел маленькие рожки, симпатичные коричневые глазки на круглой рожице. Ростом он доставал Фотографу только до пояса и, если бы не был Чертом, то больше походил на симпатичного мальчишку. Пахло от него одуванчиками.
— Эй, давай выпьем? — подмигнул Черт.
— У меня же нету, — ответно улыбнулся Ревокур.
— А ты в столе, в столе посмотри.
Фотограф открыл ящик стола и с удивлением обнаружил там непочатую бутылку водки. Пить ему не хотелось, похмелья он не ощущал совсем, как не ощущал страха или удивления, но он разлил по стаканам, придвинул графин с водой и спросил:
— Ты запиваешь?
Черт взял стакан в руки, уклоняясь от ответа, подержал его, пока Фотограф пил, поставил на стол не тронутым.
— А ты, что же? — отдуваясь спросил Фотограф.
— Я не хочу, давай ты.
Второй стакан Ревокур выпил с трудом, запил водой.
— Ну, одевайся быстрей, собирай чемодан, — сказал Черт.
Фотограф быстро собрал немногочисленное имущество.
— Деньги пойдем, займем у директора, — строго сказал Черт.
Пока они шли к директору, Фотограф вертел головой, удивляясь тому, что на его товарища прохожие не обращают внимания. Черт легко переступал копытцами, в снегу от них оставались овальные ямки.
Директор одолжил деньги безропотно, даже с какой-то угодливостью. Ревокур воспринял это естественно. Он вообще перестал удивляться, ведомый мощной энергией Черта. Единственное, что слегка смущало Фотографа, — попытка вспомнить: просыпался он в четыре утра или не просыпался?
Он и сейчас чувствовал себя свежим, не испытывал никакого похмелья. А те два утренних стакана не ощущались вовсе, будто их не было.
Все эти мысли покрутились и исчезли. Они уже подошли к аэропорту, Черт за руку протащил Фотографа сквозь очередь к окошку кассы, им сразу дали билеты, предупредили, что посадка уже идет, и никто из пассажиров не роптал.
В самолете Черт пробрался к окошку, пододвинулся и они сели вместе на одно место. Черт был теплый, пахло от него одуванчиками и немного — собакой. Ревокур погладил его по шелковистой спинке, то повернул круглую рожицу и потерся подбородком о плечо.
Прилетели они довольно быстро. Фотограф давно не был в городе и почувствовал себя на галдящей площади неуютно. Черт дернул его за руку.
— Купи пирожков, — сказал он.
Фотограф купил кулек пирожков, отдал Черту. Тот разломил пирожок и сообщил:
— С мясом. Нельзя с мясом — выброси.
Они выбросили кулек в урну и сели в такси.
Ревокур залез на заднее сидение первым, пододвинулся, впуская Черта.
У стеклянного павильона кафе Черт попросил остановиться, но водитель продолжал ехать.
— Ты что, не слышишь? — рассердился Фотограф. — Ну-ка, сдай назад.
Шофер послушно развернулся и подъехал к дверям кафе.
— Не плати ему, — шепнул Черт.
— Плохо ехал, — сказал Фотограф. — Платы не будет.
Шофер послушно закивал и уехал. Они вошли в кафе, прошли сквозь притихшую очередь, взяли два стакана какого-то вина. Черт опять отдал свою долю Фотографу, тот послушно выпил, они пошли к выходу, но кто-то окликнул их, показывая на забытый чемодан.
В этот момент наступило некое затмение, будто Ревокур потерял сознание. Очнулся он уже в больнице, переодетый в пижаму он шел к кровати, а Черта рядом с ним не было.
Он сперва хотел спросить, где Черт, но санитар откинул с кровати одеяло и Фотограф увидел лежащего Черта.
— Ложись скорей, — пододвинулся Черт.
Он лег, накрыл Черта одеялом, натянув его до подбородка, стал осматриваться. В углу сидела кучка больных и о чем-то шепталась, то и дело упоминая его имя.
— Чо они, — толкнул его Черт, — тебя дразнят? Иди, побей их.
Багровая ярость скинула Фотографа с кровати. Он рванулся вперед с ревом, запутался в одеяле, упал. Ему показалось, что ему подставили подножку. Он начал биться, запутываясь еще больше, рыча, как зверь, кусая подбежавших санитаров.
Черт одобрительно подмигивал ему с кровати.
…Выписали Ревокура через 12 дней. Он вышел из больницы тихий, опустошенный, с робкой улыбкой на бледном лице.
Я тогда послонялся по городу, промерз, как свекла на снегу, и затаился на вокзале. Совершенно не представлял себе, что делать. В Еланцы (это такая деревня, где я работал фотографом, она на Байкале, напротив острова Ольхон) возвращаться было бессмысленно, так как никаких особенных вещей там не осталось. Да и денег не было на дорогу. Но, главное, вялость меня окутала стекловатой, безразличие. «Ну и что, — думал я, — ну и побичую, плевать».
Если трезво оценить ситуацию, то ничего страшного не происходило. Я мог официально зайти в ту же милицию, показать справку из больницы, объяснить все и посадили бы меня до деревни доехать, а там бы директор КБО подлечившемуся алкашу помог на первых порах. Возможно и место мое не было занято, да и в общагу пустили бы — с кем не бывает. Но нет, мне казалось, что положение безвыходное, что ни один человек пальцем не шевельнет, чтоб помочь, что менты сразу посадят в кутузку и будут там держать, ну, как бродяг держат месяцами в спецприемнике…
Короче, ничего мне не хотелось и всего я боялся. И людей, и холода, и наступающей ночи — всего! И казалось мне, что главней всего прожить эту ночь, перекантоваться на вокзале, не привлекая ничьего внимания. А завтра будет видно…
(Сейчас я понимаю, что накачали меня всякими седативными и нейролептическими препаратами в психушке, заторможен я был и не способен ни на активные действия, ни на разумные мысли. А тогда я и этого, очевидного, не понимал). Кстати, мыслишка о самоубийстве посетила. Робкая такая, тщедушная. Ей богу, будь чем, чтоб без боли, попробовал бы…
В общем, сижу я себе в зале ожидания. Курить полпачки «примы» осталось, спичек нет, жрать хочется, но тоже как-то вяло, в смысле: было бы — поел, а нет — ни надо. Пить все время хочется, но к питьевому крану возле буфета стараюсь ходить пореже, чтоб ментам не примелькаться. Газетку какую-то подобрал и сижу, будто читаю ее, хотя давно прочитал от корки до корки. Вид у меня не очень бичевской, но на приличного гражданина тоже не тяну: пальтишко осеннее, а на улице сибирская зима, шапчонка драная, штиблеты тоже не по сезону, брюки с бахромой.
Ну, я пальтишко снял и на скамейку сложил. Пиджак у меня приличный и в костюме я не так в глаза бросаюсь. Верхнюю пуговицу рубашки застегнул. Рубашка байковая, в клеточку. Почти новая. Пожалел еще, помню, что галстука нет. В те времена человека с галстуком милиция редко трогала, эту удавку тогда кроме больших начальников носили, в основном, школьные учителя, агрономы, завхозы и кладовщики — люди для железнодорожной милиции неинтересные.
Сижу… Спать хочется, но нельзя. Сержант меж рядов ходит, на пассажиров поглядывает. Какого-то мужичка разбудил, паспорт проверил, билет. Предупредил, что спать в зале ожидания не положено. Почему не объяснил. Еще одного мужичка поднял. Так, документов, видать, у горемыки нет. Заберет? Нет, указал дубинкой на выход, усами менторскими пошевелил. Вот, похромал бедняга на холод. Хорошо, что газета есть. Сижу с важным видом, на часы поглядываю. Часов, правда, нет, но сержант об этом не знает. Так что, задираю рукав левый, взглядываю внимательно на собственное запястье. Какое оно бледное и тощее! На хрена, спрашивается, я так пил. Стоял бы сейчас с фотоаппаратом в светлой и чистой комнате, ждал обеда…
2
Владимир Ревокур сидел на вокзале. Вечерело. Хотелось в туалет, но он терпел, избегая лишний раз выходить на улицу в своем осеннем пальтишке. Во-первых, вокзал находился недалеко от Ангары и с незамерзающей реки ветер дул зябко и влажно. Во-вторых, несезонная одежда могла привлечь внимания сержанта железнодорожной милиции, который часто выходил в зал ожидания, и уже выставил на улицу двух мужиков без билетов на поезд. Паспорт у фотографа был, а билета и быть не могло. Да и в Еланцы, где он временно прописан, поезда не ходили, туда добирались с автовокзала. Идти же на автовокзал было бессмысленно, тот закрывался в одиннадцать вечера, и куда бы он девался ночью в замерзшем городе. Пешком через весь город, включая длиннущий речной мост, он бы не дошел — замерз. Ноги в любом случае отморозил бы, все же минус семнадцать градусов даже для сибиряка в осенних «холодных» ботинках на простой носок температура чрезмерная. Поэтому он терпел и с ненавистью поглядывал в газету, изученную им до последней точки. Он чувствовал, что в ближайшие годы одно название: «Восточно-Сибирская правда» будет вызывать у него стойкое желание сходить в сортир.
Вот, опять этот сержант шарить по рядам. Когда же он, мент паршивый, угомониться? Время уже… да, вон на вокзальных часах… одиннадцать вечера. Часов в 12, наверное, перестанут менты шнырять. Надо еще раз взглянуть на расписание. Хорошо, хоть вставать с места для этого не надо. Так, все правильно, 216 поезд по маршруту Улан-Батор — Москва прибывает в 06–10, стоянка 15 минут. Продажа билетов на проходящие поезда начинается за два часа до прибытия. Отговорка для мусоров есть. И паспорт есть. До шести утра меня не тронут. Ну а потом что-нибудь еще придумаю. А там и смена другая. Впрочем, все равно придется на день слинять с вокзала. Сяду в трамвай, там можно без билета. Магазины откроются, можно будет заходить, греться. Может денег добуду? Тьфу, как писать хочется. Ладно, пойду. Вот скажу соседу, чтоб за вещами посмотрел и сбегаю без пальто. В костюме у меня вид более лояльный.
Ревокур повернулся к соседу справа, толстущему буряту с двумя огромными баулами:
— Посмотри за барахлишком моим, я в туалет.
Бурят величественно кивнул плоским носом.
Бывший фотограф вышел с вокзала, добежал до дощатого туалета, освещенного чахлой лампочкой, оправился и затрусил обратно, в потную теплоту вокзала. При входе углядел жирный бычок, подобрал его и озаботился спичками. Спички нашлись у ближайшего пассажира. Ревокур вышел на улицу, прикурил, жадно затянулся. Бычок был влажный, затягиваться приходилось с натугой. Терпкий дым немного успокоил. Вообще, состояние было странное. С одной стороны вялость, безразличие, сонливость. С другой — тревога, дискомфорт, страх. Все вместе формулировалось словом обреченность.
Он докурил сигарету до губ, втоптал ее в снег и уже собрался обратно, когда увидел чуть в стороне от входа в грязном снегу золотистую змейку. Сердце дало перебой, к горлу подступил теплый ком, а в желудке невесомо задрожала ледяная труха.
Владимир замерз, но продолжал стоять в туалете, пытаясь понять смысл подобранной вещи. Она напоминала тонкий золотой браслет, но, когда он ее подобрал, рука сразу почувствовала, что это не металл. Легкая, как пластик, но и не пластик. К тому же, пока он шел до туалета, вещичка потеряла золотой оттенок и теперь выглядела совершенно черной. Он бы выбросил эту безделушку, тем более, что на концах не было застежек и одеть ее на руку, как украшение он не мог. Но что-то удерживало его.
Мороз окончательно пробрал тощее тело Ревокура, он бегом заскочил в зал ожидания, оказался, вдруг, рядом с сержантом, растерялся, но находчиво прошел рядом, сказав:
— Мороз, а!
Сержант окинул его цепким взглядом, мгновенно высчитав и социальный статус, и отсутствие билета, и трезвость, и болезненность. И решил до утра не трогать. Он выпроваживал в уличную зиму только тех, кто потенциально угрожал порядку в зале ожидания. Запущенных бичей, склонных к мелким кражам, майданщиков — потенциальных охотников за чужими чемоданами, поддавших, которые могли затеять скандал. Потрепанный, но явно интеллигентный и трезвый мужчина с болезненным лицом не входил в категорию риска. А сержант не был садистом. Он был простым сибирским мужиком, несущим службу в линейном отделе милиции с добросовестностью сибирского мужика и без дотошной придирчивости к людям, которыми отличались городские неудачники, поступившие в МВД для удовлетворения тщеславия.