— Спина, живот, нога, рука, — весело подхватил Мимиль, ерзая на стуле.
— Да нет же, балда! Повторять надо первую строчку. Слушай хорошенько.
— Да не мешайте вы! Давай дальше, Ритон. Песенка у тебя просто мировая.
Тут Ритон умолк и скомандовал:
— Хором, ребята!
Но половина парней сбилась и запела: «Спина, живот, рука, нога…»
— Слушайте внимательно этот куплет, — сказал Ритон и продолжал:
Ритон поднял обе руки, чтобы лучше дирижировать хором.
Ребята по — настоящему спелись только под конец.
Последняя строчка прозвучала особенно слаженно. Ее повторили просто так, для удовольствия:
— Ты прав. Слегка сухо, — проговорил, еле ворочая языком, Виктор и, придравшись к случаю, налил себе еще стаканчик. Затем повернулся к Жако и сказал, подмигивая: — Парни из Шанклозона завтра придут на танцы…
— Не беспокойся, прием обеспечен! Факт!
Какая‑то непонятная грусть овладела Жако. Сигара была превосходная. Песенка у Ритона вышла потрясающая. От рома во всем теле чувствовалась приятная легкость, а Иньяс играл на аккордеоне лучше всякого профессионала. Музыка и клубы ароматного табачного дыма придавали всему окружающему характер чего‑то нереального, сказочного. Ребята были мировые, Полэн и Розетта наслаждались счастьем. Здесь было хорошо, даже слишком хорошо, а Жако взгрустнулось. И так всегда. В кино, стоило Жако посмотреть журнал и документальный фильм, как он уже чувствовал себя несчастным, хотя гвоздь вечера и вместе с ним полтора часа ничем неомраченного удовольствия были еще впереди. Но он уже заранее знал, чувствовал — скоро фильм кончится. Мысль о неизбежном конце всякого удовольствия все портила ему. Жако курил, пил, в ушах у него звучал аккордеон Иньяса, и ему было по — настоящему грустно.
— Верно ведь, у Ритона получилась потрясающая песенка. «Что ж, сухо счастье их слегка».
Ночью слегка подморозило, и мостовая блестела, словно после дождя. Жако поднял воротник и засунул руки в карманы.
— Ну как, хорошо прошла свадьба? — спросила мать, едва он переступил порог.
Жако что‑то проворчал в ответ.
— Не знаю, что стряслось с малышом, — сказала мать. — Кашляет весь вечер. И кашель какой‑то странный. Лулу весь прямо кровью наливается. Только бы не просту дился, ведь он играл на сквозняке!.. Да. ч Жако! Я кое‑что нашла для тебя.
— А что?
— Я отпорола от своего старого пальто вот эту шелковую подкладку, она совсем еще крепкая. Это шелк, настоящий шелк. Пощупай‑ка… Теперь такой материи не делают. Вот я и подумала, подойдет тебе на кашне…
— Но ведь она не белая.
— Не белая? Посмотрим, что ты скажешь, когда я ее хорошенько выстираю. Шелк станет белее бумаги. Потом выглажу, подрублю.
— О мамочка, если бы ты могла сделать все к завтрашнему вечеру!
— А ты знаешь, который теперь час? Ведь надо будет ее выстирать, повесить на кухне, чтобы она просохла за ночь, да подбросить угля в печь, да засесть за шитье с самого утра.
— Ну, мама, я же завтра поздно уйду.
— Но ты‑то понимаешь, сколько с этим возни? Я еще ни на минутку не присела сегодня. Руки прямо отваливаются.
— Ну, мам… мамусь…
Когда Жако юркнул в постель, он услышал, как мать ставила на газ бельевой бак. Она вздыхала и ругала старшего сына. Лулу спал в своей маленькой кроватке, дыхание его было тяжелым.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ЗВЕЗДНЫЙ ШАР
Раймон Мартен, отец Ритона, работал в Париже по очистке городской канализации. Он был маленького роста, сухощавый и жилистый. Густые волосы, нависшие брови, резкие черты и темные глаза придавали ему сходство с уроженцем Северной Африки. Но цвет его лица поражал — Раймон Мартен был так бледен, что казалось, он пудрится или мажется кремом. Вялая кожа лица сморщилась, как это бывает на кончиках пальцев, когда долго продержишь руки в горячей воде. Происходило это оттого, что Мартена постоянно мучили всякие накожные заболевания, вроде прыщей, угрей или крапивной лихорадки, i о щеки, то лоб, то руки покрывались сыпью, пузырями, лишаями или бородавками. Тело у него зудело, и Раймону приходилось напрягать всю силу воли, чтобы не чесаться. Врачи прописывали ему порошки и говорили, что эта странная болезнь весьма распространена среди тех, кто работает в больших и малых канализационных трубах. Больному выдали множество справок, на основании которых администрация должна была предоставлять ему разные льготы. Но ни порошки, ни справки не возымели действия, да и как можно лечить болезнь, когда человек проводит сорок часов в неделю под землей вместе с крысами? К тому же за теми, кто. работает в канализационной сети, не признают права на профессиональное заболевание.
Раймон Мартен страдал еще больше морально, чем физически. Ему казалось, что он внушает отвращение, и он стеснялся протягивать людям свою распухшую руку. Он готов был поверить, что им противно брать все то, что он может им предложить. И он страдал, потому что так много хотел бы дать людям. Он. страдал от нарыва, обезобразившего его на целую неделю, ведь лицо его принадлежало не только ему одному.
Как‑то на предвыборном собрании, организованном в танцевальном зале «Канкана», Раймон выступил против генерального советника. Прижатый к стене противник решил выйти из положения, посмеявшись над внешностью Раймона Мартена. Но это ему нисколько не помогло, наоборот, он восстановил против себя всю аудиторию и даже тех, кто не разделял взглядов Мартена.
Раймону Мартену явно не везло. Когда родился Ритон, ему было двадцать лет. Как и все призывники 1937 года, он пробыл два года на военной службе, демобилизовался 10 августа 1939 года, провел дома всего две недели и вновь ушел солдатом на «странную войну». Был взят в плен, но бежал. Участвовал в Сопротивлении, был арестован, сослан.
Вернувшись в родные места, он не нашел ни своего жилища, ни мебели: во время бомбардировки Ла Шапели торпеда попала в трубу его дома. Он разыскал жену и сынишку у соседей, и все трое поселились в Замке Камамбер. В 1951 году жена умерла от родов, оставив ему двух вполне здоровых близнецов. Мартен отдал их на воспитание кормилице. Это стоило ему ежемесячно огромной суммы в двадцать тысяч франков. Ритон и Раймон оба работали. Несмотря на большие деньги, выплачиваемые кормилице, им удалось расплатиться с долгами, в которые они залезли из-за похорон, и даже стать на ноги, когда от мсье Эсперандье пришел приказ «убираться вон».
Раймон Мартен был активистом компартии. Его можно было встретить всюду: и на собрании, и в стачечном пикете; он раздавал листовки, расклеивал плакаты. При каждом новом несчастье, которое на него обрушивалось, окружающие ждали, что на этот раз Раймон непременно опустит руки, но, к всеобщему удивлению, его политическая активность только возрастала: можно было подумать, что удары судьбы лишь подстегивают этого человека.
Сын доставлял Мартену немало беспокойства. Во — первых, у Ритона такое слабое здоровье, а кроме того, он просто одержим этой своей страстью к песенкам. Дома он мог часами просиживать у радиоприемника; на улице, в поезде — всюду он прислушивался к звенящим у него в голове мелодиям, но только беззвучное, еле приметное движение губ выдавало эту рвавшуюся наружу музыку. Хотя Ритон и вступил в Союз республиканской молодежи Франции, но общественная работа его не увлекала, он оживлялся лишь, когда разговор заходил о певцах и песнях. И все же Раймон Мартен ни разу не побранил за это сына.
Когда они получили еще одну повестку с требованием выехать из дома, Ритон сказал отцу:
— Неужели мы позволим выкинуть нас на улицу?
— Нет, этого нельзя допустить.
— Если они придут, мы запремся изнутри и будем защищаться.
— Бунт одиночек ни к чему хорошему не ведет, — наставительно заметил Раймон Мартен.
Раймон Мартен подумал, что надо было бы организовать массовое выступление, поднять на ноги всех жителей квартала. С какой горячностью он бросился бы в бой, если бы речь шла не о нем самом!
— Но главное — после нас Эсперандье вытряхнет всех остальных жильцов и завладеет Замком Камамбер, — сказал Ритон.
Раймон Мартен улыбнулся. Он застегнул сумку с газетами и вышел на улицу. Отправляясь продавать «Юманите — диманш», Раймон всегда тщательно одевался, — ведь он должен был представлять свою партию. Парадный костюм, в котором он чувствовал себя немного неловко, и бледное, словно напудренное, лицо делали его похожим на актера, готовящегося к выходу.
По шоссе за город неслись машины, — сегодня, как нарочно, перед наступлением зимних холодов выдалось теплое воскресенье. Детишки Гиблой слободы сидели по краям тротуара, положив подбородок на согнутые колени, рпустив ноги в ручеек мутной воды, и слушали, как под самым носом у них шуршали шины. По утрам в воскресенье парни обычно собирались в гараже Дюжардена. Он помещался в предпоследнем доме Гиблой слободы со стороны Шартра, как раз рядом с бистро мамаши Мани. Приятели обсуждали достоинства проезжавших машин, вертелись около стоявших на ремонте автомобилей с открытыми капотами и отваживались давать советы своему сверстнику Тьену, ученику Дюжардена. Они встречали свистом девушек, шедших на рынок на площадь Мэрии, толковали о боксе или о песенках— это зависело от того, кто заводил разговор: Клод
Берже или Ритон Мартен, и сговаривались о том, куда отправиться вечером. Перед их глазами по шоссе двигался транспорт всех видов — настоящий живой каталог.
— Эх, до чего же мне хотелось бы иметь мотоцикл «веспа», — вздохнул Жако.
Милу кивнул головой на велосипед с моторчиком в поллошадиной силы, на котором трясся юный турист с голыми волосатыми ногами, снаряженный, как золотоискатель.
— А я был бы доволен и такой вот штуковиной, — заявил он.
Ну, а Виктор, тот спал и видел тяжелый мотоцикл, пусть даже подержанный, но только, чтобы он был «не меньше чем на пятьсот кубиков».
И все они предавались своим мечтам, рассеянно прислушиваясь к привычным звукам Гиблой слободы. У себя дома папаша Вольпельер горланил, надсаживаясь, какую‑то песню. Ветер доносил также насмешливый голос папаши Удона. Старик раздавал направо и налево листовки и свои обычные шуточки. Он казался полной противоположностью сыну. Насколько юный Рири был сонным и медлительным, настолько папаша Удон был говорлив и энергичен. Семеня ногами, он весело подошел к парням, прислонившимся к каменной ограде возле гаража Дюжардена. Жако бросил взгляд на листок, отпечатанный на'ротаторе: «Угроза закрытия Новостройки», — и оттолкнул протянутую руку.
— Меня это не касается.
— А ты все‑таки возьми, — настаивал Удон. — Передашь отцу. Ведь Амбруаз работает на стройке.
Жако нехотя взял листовку, сложил ее и сунул себе в карман.
Остальные ребята, подражая ему, держались так же пренебрежительно и развязно. Удон ушел, ругая молодежь, которая ничем не интересуется, ни на что не годна, а ведь если бы захотела, все могла бы сделать. Рири на минуту сбросил с себя оцепенение: как‑никак дело касалось его отца, да и сам он работал на строительстве.
— А родитель‑то мой прав, — пробормотал он, зевая, — нас всех могут уволить с Новостройки.
— Ты, может, воображаешь, что этими бумажонками вы чего‑нибудь добьетесь? — оборвал его Жако, после чего Рири снова впал в полусонное состояние.
Папаша Вольпельер пел у себя в кухне, перед распахнутыми настежь окнами:
Среди песен, которые он исполнял, наибольшим успехом пользовались «Ночи Китая», «Голубка» и «Забастовка матерей».
Голос у него был редкой силы. Нельзя сказать, чтобы очень приятный или верный, но для папаши Вольпельера хорошо петь — значило громко петь. В Гиблой слободе считали, что Вольпельер мог бы сделать артистическую карьеру, и, слушая его, говорили: «Ну и голосище!». Каждое воскресенье, между десертом и кофе, он услаждал пением свою семью, и мадам Вольпельер открывала окна, чтобы доставить удовольствие соседям.
— Не могу, уши режет, — прошептал Ритон, проходя под голубым одеялом, висевшим, словно знамя, на подоконнике Вольпельеров.
Волоча ноги, парни возвращались домой.
Носком деревянного башмака Амбруаз счищал налипшую на лопату землю. По утрам в воскресенье землекоп отдыхал, копаясь у себя в садике. Из‑за угла «Канкана» вынырнула «веспа». На мотоциклисте была белая фуражка и огромные темные очки. За его плечи уцепилась девушка. Она сидела, как амазонка, свесив ноги на одну сторону. Ветер приподнимал подол голубого платья, и видна была тончайшая нижняя юбка, обшитая кружевами.
— Бывают же такие холеные, — процедил сквозь зубы Жако.
Мартен вошел в ворота вслед за Жако и поздоровался с мадам Леру. Она ответила, как всегда, ворчливо:
— Дела? Не больно‑то хорошо. Лулу у меня заболел. Поднялась температура. Утром его вырвало прямо в постель. И вот видите, приходится стирать простыни. Еще одной заботой больше! Будь у нас водопровод — дело другое! Хоть бы вы похлопотали, чтоб в наш квартал воду провели…
Бросив лопату, подошел Амбруаз. Мартен поинтересовался, что слышно на Новостройке. Они поговорили с минуту, затем Мартен вручил Амбруазу газету. Сумка, пачка «Юманите», бумажник, кошелек для мелочи — у Мартена было так много всего в руках, что он выронил стофранковый билет, который ему дал Амбруаз, а Амбруаз растерял мелочь, которую ему вернул Мартен. Они одновременно наклонились, затем с улыбкой взглянули на свои заскорузлые пальцы, казалось, не умевшие удержать деньги.
Из кухни доносился стук вилок. Мать накрывала на стол, и в доме пахло капустой.
Обе лапищи Амбруаза, землекопа — бретонца, были разделены на участки, словно план, приложенный к кадастру. Черные борозды, которые невозможно было отмыть, делили ладони на треугольники и квадраты разных оттенков. Раскрытые ладони были похожи на мутные стекла в свинцовых переплетах. Пожатие руки Амбруаза напоминало ласковое прикосновение шершавого кошачьего языка.
Жако на заводе оторвало машиной указательный палец. Когда по субботам он надевал кожаные перчатки, пустой палец болтался посреди ладони, и это мешало. Жако стал было набивать палец газетной бумагой. Но потом бросил: он был врагом всякой слабости.
А вот Жюльен лишился двух пальцев на правой руке — безымянного и мизинца, — их отдавило прессом. И казалось, здороваясь с ним, что пожимаешь маленькую, неестественно длинную, детскую ручонку. Такое вот ощущение испытываешь в темноте на лестнице, когда под ногами вдруг недостает ступеньки. Жюльен безошибочно угадывал это чувство и сразу же отдергивал руку.
Ребятам так хотелось, чтобы руки у них были белые, гладкие. Но тут уж никакие меры не помогали: ни старания, ни мыло, ни уход. Ладони оставались жесткими, точно деревянные.