Далее в своем послании Фотий требует от новгородцев строгого соблюдения постов. Вопрос о постах был для русских людей особенно болезненным. Запреты в определенные дни есть мясное были грубым вторжением в быт, в привычные устои жизни. Пиры в праздничные дни, сопровождаемые музыкой, проводились и в домах горожан («скомороха… и гудця и свирця не уведи в дом свой глума ради — поганьско бо то есть»[84]), и в монастырях, и даже в палатах новгородского архиепископа. И зачастую пиры эти совпадали с христианскими постами. Кстати, Петров пост в июне православная церковь на Руси ввела именно для того, чтобы перекрыть им языческие праздники в честь Ярилы.
Особое внимание в своем послании митрополит уделяет семейной жизни новгородцев: «А которые не по закону живут с женами, без благословенна поповскаго понялися, темь опитемья три лета, как блуднику, да пакы съвокупити их. А учите их и приводите к православию: с благословением бы поймались с женами…» То есть в Новгороде еще в начале XV в. жили некрещеные люди, которые женились не по христианскому обряду, а, видимо, по древнему языческому обычаю. О том, каков был этот обычай языческого бракосочетания, повествует «Правило» митрополита Кирилла (конец XIII в.): «И се слышахом, в пред ел ех Новгородских невесты водят к воде, и ныне не велим тому тако быти, или то проклинати повелеваем»[85]. То есть в Новгородской земле в XIII–XIV вв. сохранился старинный свадебный обряд, включающий в себя «умычку» — похищение невест у воды. О таком обряде упоминал еще Нестор в «Повести временных лет».
Возмущало митрополита Фотия и то, что новгородские попы не запрещали многократные разводы среди мирян: «Который человек первую жену отослав или вторую, да и поймает третью или четвертую, а попови их благословляют…»[86] К языческим же временам восходит и многоженство, которое обличает Фотий как страшный грех: «А который муж имет жити с четвертою женою, или жена за четврътым мужем, тех божественаа правила от святого причащения и от всякого освящениа отлучают, в церковь не ходити, ни причастиа не приимати, дондеже растръгнется безаконное его съжитие».
«Безаконное съжитие», видимо, никто расторгать не спешил, несмотря на запрет. Устав Всеволода устанавливал даже специальные нормы наследства для детей многоженцев: «Аще будеть полн животом, ино даст детем третиеи жене и четвертой по уроку, занеже теи от закона отлучене; а человеку ся получяет по грехом, занеже прелюбодеинии, а не благословении богом. И аз сам видех тяжю промежю первою женою и детей с третьего женою и с детми, и с четвертою женою и с детми; из велика живота дати урочнаа чясть по оскуду, а из мала живота како робичичю часть: конь да доспех и покрут, по расмотрению живота»[87]. То есть кроме детей от первой — четвертой жен у состоятельных новгородцев бывали еще и дети от рабынь. Жильбер де Ланнуа, побывавший в Новгороде в 1420 г., подтверждает, что «есть в их городе один рынок, где они и продают и покупают… своих женщин»[88].
Продолжая анализ грамоты митрополита Фотия, обратим внимание на его наставления по поводу сквернословия: «И еще учите своих детей духовных, чтобы престали от скверненых словес неподобных, что лают отцевым и материным, занеже того в христианех нигде несть». Естественно, что митрополит-грек пришел в ужас от русского мата, подобного которому он до этого не слышал нигде. Существует гипотеза, что корни русского мата — в языческих заклинаниях неба и земли о хорошем урожае. Матерная брань имела «отчетливо выраженную культовую функцию в славянском язычестве и широко представлена в обрядах, где она носит ритуальный характер»[89]. Показательно, что песни скоморохов названы в поучительской литературе не только сатанинскими, но и «всескверненными». Видимо, на обрядовых игрищах, где «скомраси и игрецы с личинами и позорными блудными орудии… ходящие и срамные в руках носяще»[90], звучало священное сквернословие. После принятия христианства мат стал считаться преступлением. Мат, то есть «ругань по матери», оскорблял Богородицу и самого Бога. Если человек не молился, а матерился, это воспринималось церковью как отказ от Бога, то есть служение сатане.
«Також учите их, — обращается Фотий к новгородским церковнослужителям, — чтобы басней не слушали, лихих баб не приимали, ни узлов, ни примлъвлениа, ни зелью, ни ворожения…» О скоморохах-бахарях речь еще пойдет впереди, пока же отметим еще одно подтверждение бытования колдовских обрядов в Новгороде XIV–XV вв. «Лихие бабы» — это, вероятно, знахарки, лечащие травами и заговорами. Вспомним, что такой способ лечения осуждал настоятель Спасово-Елизарова монастыря игумен Памфил в своей грамоте псковскому наместнику: «Исходят обавници, мужи и жены-чаровницы, по лугам и по болотам, в пути же и в дубравы, ищуще смертные травы и привета чревоотравнаго зелиа, на пагубу человечеству и скотом; ту же и дивиа копают корениа на потворение и на безумие мужем; сиа вся творят с приговоры действом дияволим»[91]. Православная церковь воспринимала лечение травами как «пагубное», дьявольское дело.
В списке XIV в. «Слова святого отца Моисея о ротах и клятвах» говорится: «Жертвы приносят бесом, недугы лечят чарами и наузы и немощьного беса, глаголемого трясцею, мнят ся прогоняще некыими лживыми писмены, проклятых бесов, и елиньскых пишуще имена на яблоцех, и покладают на святей трапезе в год литургия, и тогда ужаснут ся страхом анельска воиньства, и того ради разъгневлен господь бог не пущает дожда на землю… Яко велми претит господь бог святыми своими и не велит чарами недуг лечит ни наузы, ни бес искати, ни в стречю веровати, или в левы идуще или на куплю отходяще, или от князя милости хотяще, не велит чяродеянием и кобьми ходяще сих искати, аще кто от крестьян вълшествуя и кобления творя, горше поганых осудятся, таковьш аще покаяния о том не приимут, ни встанутся»[92].
С особым гневом в своем послании новгородцам митрополит Фотий обрушивается на обычай судного боя, видимо, весьма распространенный в Новгороде. Фотий даже запрещает хоронить погибшего «на поле», а тот, кто убьет «лезши на поле, погубит душю». Однако, по представлениям средневековых русских людей, судный бой — это самый верный способ решить не разрешимое другими средствами запутанное судебное дело. «Пусть Бог поможет правому», — так рассуждали даже православные новгородцы. Обычай судного боя был узаконен в Новгородской и Псковской судных грамотах. Кроме того, кулачные бои устраивались новгородцами в дни поминовения умерших на Масленицу и Троицу, что являлось отголоском древней тризны, которая принимала форму состязаний у могилы умершего — «дратися по мертвецы»[93]. Как часть культа предков кулачный бой был особенно важен для новгородцев.
Митрополит Фотий не раз направлял нравоучительные послания в Новгород и Псков. Причем осуждал в них не только мирские грехи, но и нравы церковной «вольницы» этих городов. Из этих источников хорошо видно, до какой степени мирские отношения влияли на церковный быт.
К примеру, псковские священники сомневались, как поступать с человеком, который «от своих рук пустить пса на зверь, или птицами вержеть на птицю: и от того лова ядят везде из пошлины». Фотий им отвечал, что если такое сотворит человек духовного звания, то «осужени суть», а если мирского, то «проклятию осуждаеться»[94]. То есть Фотий запретил духовенству участвовать в псовой и соколиной охоте (следовательно, прежде священники в такой охоте участвовали, а возможно, продолжали участвовать и после запрета).
Далее митрополит категорически осуждает еще один, на его взгляд, недопустимый поступок священнослужителя: «А что ми пишите, что дьякон растригину жену понял, скимьникову: ино и тех разлучити должно есть; а аще не разлучатся, и епитимьями великами связати тех»[95]. То есть какой-то человек постригся в монахи и принял схиму (возможно, он тяжело болел и думал, что умирает). Его жена снова вышла замуж — она имела на это полное право, так как муж ее ушел из мира. Но постриженный в схиму по какой-то причине (возможно, он выздоровел) расстригся и покинул монастырь. Вернувшись домой, он, видимо, потребовал у дьякона обратно свою законную жену. Но она уже и дьякону была законной женой, и добровольно разлучаться молодожены не пожелали. В церковном суде на местном уровне этот сложный вопрос решить не смогли и обратились с запросом к митрополиту.
Новгородская церковь наказывала «заблудших детей своих» довольно мягко. А митрополит всея Руси в XIV–XV вв. еще не имел развитого аппарата принуждения и, следовательно, не имел возможности заставить всех прихожан своих епархий строго исполнять православные каноны. Впрочем, сами каноны православной церкви стали незыблемыми лишь во времена патриарха Никона. До этого в обрядах было место для творчества. Изучение рукописной традиции канонических сборников в XII–XVI вв. на Руси показывает, что сборники церковных канонов не были застывшими, их перевод и редактирование были вызваны задачами, стоявшими в ту эпоху перед Русской православной церковью. Причем каноны редактировались еще и под влиянием местных особенностей каждой отдельной епархии. Особенно это заметно на примере новгородских списков.
В Новгороде был известен и широко распространен греческий Номаканон 14 титулов. В Новгородской Судной грамоте 1471 г. говорится: «Нареченному на архиепископство Великого Новгорода и Пскова священному иноку Феофилу судити суд свой, суд святительски, по Святых Отец правилу, по Манакануну; а судити ему всех ровно»[96].
Следует уточнить, что речь идет не собственно о греческом Номоканоне, а о его редакции, которая появилась в Новгороде в конце XIII в. и получила название «Книга, глаголемая Кормчая, рекше правило закону греческим языком — номос канон». В Кормчую книгу кроме церковных канонов вошли список Русской Правды пространной редакции, «Устав о браках», «Вопрошание Кириково», Правило «о кресте, иже на земле или на льеду пишют», Правило Иоанна митрополита, список Церковного устава князя Владимира, Устав Святослава Ольговича и другие произведения. Княжеские уставы определяли сферу суда епископов и митрополитов и устанавливали размеры наказаний в виде денежных штрафов, таким образом распространяя на церковный суд нормы светского права. По-видимому, это отражало реалии Новгородской республики — православная религия была неотъемлемой частью повседневной жизни, поэтому свод законов того времени неизбежно включал в себя наравне и церковные и светские статьи.
Составленная в конце XIII в. и продолжающая оставаться законом в XIV в., Кормчая книга является ценнейшим источником для изучения мировоззрения средневековых новгородцев. В ней мы находим упоминания о языческих обрядах, совершаемых новгородцами в конце XIII в. К примеру: «Неции пред храмы своими… или пред враты домов своих, пожар запаливши, прескакают по древнему некоему обычаю». А. Н. Афанасьев предположил, что в данном отрывке речь идет о ритуалах, совершаемых в канун Благовещения и 30 сентября (по окончании уборки хлеба). В это время «сожигают соломенные постели и старые лапти, скачут через разведенное пламя и окуривают свою одежу от болезней и чар; накануне Иванова дня с тою же целью сожигают в лесу старые сорочки и прыгают через костры…»[97]
Огню придавалась сила очищения от грехов. Под праздничный церковный колокольный звон новгородцы жгли костры «пред храмы своими… или пред враты домов своих» и совершали языческие обряды для оздоровления тела и души.
Благодаря массовой грамотности среди новгородцев в берестяных грамотах до нас дошли живые слова людей XIV–XV вв. Некоторые из них сохранили любопытные свидетельства о том, как христианская культура воспринималась в быту новгородцев. Так, надпись на ободке берестяной чашечки (40–80 гг. XIV в.) содержала загадку, восходящую к апокрифической «Беседе трех святителей»: «Есть град между небом и землею, а к нему едет посол без пути, сам нем, везет грамоту неписану»[98]. То есть автор этой надписи был хорошо знаком с христианской литературой и в то же время не считал святотатством написать такую загадку на сугубо светском бытовом предмете.
В берестяных грамотах № 715 (XIII в.) и № 930 (кон. XIV— нач. XV в.) приводятся тексты молитв-заговоров против лихорадки. В этих текстах упоминаются ангелы, архангелы, Богородица и святые Сисиний и Сихаил, заменившие, видимо, какие-то имена языческих богов.
В берестяных грамотах Бог упоминается достаточно часто — в формулах завещаний («В имя отца и сына и святого духа се аз раб божий…»), в заклинательных просьбах («бога ся боитесь, (слово) блюдите…», «Дай ми осподьсвета видить, атобе своему осподину челом бию»), в обращениях крестьян к феодалу («Господня воля и твоя», «волно Богу и тоби»)[99]. Следовательно, Бог в сознании новгородцев занимал место высшего судьи, последней инстанции, к которой можно обратиться за защитой от земной несправедливости («А на то Бог послух…»). Судопроизводство того времени во многом опиралось на клятву, крестоцелование. Только Бог мог наказать за клятвопреступление («бога ся боитесь, (слово) блюдите…»). Православный летописец объясняет страшные пожары, опустошавшие город, именно накопившимися грехами новгородцев: «Сии же многы пожары бывают грех ради наших, да ся быхом покаяли от злоб своих; но мы на болшая возвращаемся. Что есть сего злее, иже ходити лжею пред богом в обете и крест целовати и пакы преступати, а то зло многажды стваряется в нас; за то бог наводит на нас злеишия казни по делом нашим»[100].
В лирических отступлениях-молитвах новгородских летописей преобладает образ Бога — милостивого заступника, всеобщего отца, порой наказывающего, но любящего своих детей: «Не отчаемся милости твоея; кажа, господи, накажи, а смерти не предай; аще бо съгрешихом, нь от тебе не отступихом; казнив, помилуи, господи, не по нашим делом злым, нь по своей велицеи милости възри милостью на люди ты бо еси бог, развее тебе иного бога не знаем»[101]. Вновь появляется в письменных источниках главный тезис новгородского православия: поступки человека — это не главное, главное же — в сердце своем быть верным Богу.
Исключительный интерес для воссоздания религиозного мировоззрения новгородца XIV в. представляет завещание некоего Моисея и его записи — берестяные грамоты № 519/520 и 521. В одном свертке находилось завещание, написанное по всей форме, с истинно христианским зачином («Се аз раб божий Мосии…»), долговые списки, жалоба на грабителей и любовное заклинание[102]. Перед нами встает яркий образ делового состоятельного человека, христианина, который верил в силу языческих заговоров, возможно, даже обращался к ведунье за помощью в любовных делах.
Исследуя мировоззрение новгородцев, не следует забывать о том, что культура Новгородской республики изначально создавалась как эклектичная в силу особых геополитических условий. С древнейших времен через Приильменье приходил международный Балтийско-Волжский торговый путь, который способствовал формированию у истоков Волхова центра политического взаимодействия местных финно-угорских племен и пришедших сюда в VI–VIII вв. славян. Слияние различных культур сформировало особый тип мировоззрения — новгородцы в период Средневековья оказываются способными впитывать иноземные влияния, в том числе и религиозные, и перерабатывать на свой уникальный манер.
Так прижились в Новгороде византийские амулеты-змеевики. Название «змеевики» связано с тем, что на их оборотной стороне обычно располагалось изображение человеческой личины с отходящими от нее двенадцатью змеями. Личину часто окружала надпись, содержащая заклинания против болезней, лихорадок. На лицевой стороне змеевика помещали изображения святых — победителя бесов архангела Михаила, воинов-драконоборцев Георгия Победоносца, Федора Стратилата и Федора Тирона, а также мученика Никиты, избивающего беса. Эти святые должны были защищать владельцев амулетов от всякого зла. Встречаются и змеевики с изображением Богоматери, поскольку, по народным представлениям, только в ее образе не мог явиться дьявол. Поэтому она почиталась как помощница и защитница от дьявольских сил. Христианская церковь вела борьбу с употреблением этих оберегов, отразившуюся во многих поучениях XIV–XV вв. и в законодательном запрете употреблять их в Кормчей книге. Запрещаемые церковью, змеевики изготавливались в Новгороде до XVI в.[103]. Известно, что в северных губерниях России крестьяне приписывали змеевикам чудесную силу и издавна носили их вместе с крестами на груди. Змеевики с изображениями святых воинов-мучеников служили не только оберегами от недугов и болезней, но и охраняли воинов в сражениях.
В XIV в. в Новгороде появляются нательные кресты с криновидными завершениями. Такая форма креста известна в искусстве Византии еще в XI–XII вв.[104]. Распространение этого вида оберегов по всей Руси было обусловлено тем, что в языческой культуре был известен образ Дерева жизни. Крин, а точнее, распускающаяся древесная почка — это символ рождающейся жизни. Очевиден параллелизм этого сюжета с известным в христианском искусстве Византии изображением процветшего креста, символизирующего плодоносящую христианскую Церковь, а сам крест в церковных песнопениях именовали «животворящим». Все это способствовало новому пониманию символа креста на Руси — не только огонь, как в язычестве, но еще и образ Древа жизни.
В XIV в. в Новгороде массово производились ювелирные украшения финно-угорского типа. Некоторые из них (шумящие подвески, браслеты, фибулы) несли явно языческую смысловую нагрузку, причем это было язычество неславянское. Многочисленность находок свидетельствует, что такие украшения изготавливались не только на продажу, но пользовались популярностью и среди горожан. То есть финно-угорская мифология не была чужда новгородцам, но органично вписывалась в их систему устройства мира.
Благодаря развитой торговле, в Новгороде более терпимо, чем в других русских землях, относились к иностранцам. Даже глава новгородской православной церкви, архиепископ, в своих письмах называл ганзейских купцов-католиков «дети мои» и посылал им свое благословение[105]. При этом в Новгороде хорошо понимали различия между православием и католичеством. В Новгородской первой летописи под 1348 г. очень эмоционально повествуется о присоединении Волынской земли к Польскому королевству: «Король краковьскыи (Магнус. —
Широту религиозных взглядов не только простых новгородцев, но и высших церковных иерархов прекрасно иллюстрирует тот факт, что главный храм города — Святую Софию — украшали Магдебургские врата XII в. В числе прочих литых изображений на створках этих врат помещены портреты католических церковных иерархов[107].
То есть архиепископы Великого Новгорода посчитали возможным, чтобы на парадных вратах главного православного храма города сохранились портреты католиков, тем более католических епископов.
Особо следует обратить внимание на музыкально-зрелищную часть культуры Новгорода. Православная церковь с момента своего утверждения на Руси вела борьбу со светской музыкально-смеховой культурой. «Егда играют русалия, ли скомороси… или како сборище идолъскых игр — ты же в тот час пребуди дома!»[108] В другой рукописи XV в. говорится: «Не подобает хрестыаном на пирах и на свадьбах бесовьскых игр играти, аще ли то не брак наричется, но идолослужение, иже суть: плясба, гоудьба, песни бесовскыя, сопели, боубни и вся жертва идольска»[109]. Преподобный Нифонт (XIV в.) прекрасно выразил, как воспринимали церковные иерархи светскую музыку: «Яко же труба, гласящи, собирает вой, молитва же творима совокупляет ангели божия, а сопели, гусли, песни неприязньскы, плясанья, писканья собирают около себе студныя бесы»[110].
На скоморохов перешли отчасти функции древних языческих жрецов, недаром в период Средневековья их считали колдунами. В былине «Про гостя Терентища» заболевшая жена просит мужа: «Ты поди дохтуров добывай, Волхи-та спрашивати». Отправившийся на поиски лекарей муж обращается за помощью к скоморохам, то есть в его сознании скоморохи были равны волхвам. В другом источнике рассказывается, как скоморохи пришли в монастырскую слободу и «начаша играти во всякие свои игры и глумитися всякими глумы, яко же их диавол научил». За свою игру скоморохи просили платы. Некая Наталья отказалась дать им денег — и «наведоше на нея болезнь люту» — у нее опухло лицо[111]. Однако в Новгороде противостояние церкви и скоморохов не было столь уж непримиримым, в скоморохах не видели непременно слуг дьявола. Недаром миниатюры с изображениями игрецов украшали новгородские церковные книги XIV в., написанные по заказу архиепископов.
О народе можно судить по его героям. Один из любимейших героев средневековых новгородцев — гусляр Садко, очаровавший своей игрой водяного царя. Ватага скоморохов в былине «Гость Терентище» удостоена самой лестной характеристики: «Скоморохи — люди вежлевыя, Скоморохи очестливыя». Более того, в былине «Вавило и скоморохи» ходят по земле и совершают чудеса святые скоморохи — Кузьма и Демьян.
Но все же в Новгороде в исследуемый период случались столкновения представителей официальной религии и любителей языческих увеселений. В 1358 г. новгородское духовенство добилось того, что «новогородци утвердишася межи собою крестным целованием, что им играная бесовскаго не любити и бочек не бити»[112], то есть архиепископ Моисей добился отмены какого-то языческого праздника.
Здесь следует отметить особый строй народных праздников, включавших в себя и серьезную и смеховую части. А. Д. Авдеев отметил, что «при отправлении обрядовых церемоний наряду с действующими лицами, так сказать серьезного, обрядового порядка, на стадии распада первобытнообщинного строя выступают специальные комические персонажи, которые пародируют обрядовое действие, перемежают его шутками и буффонадой, стремясь вызвать смех у присутствующих зрителей»[113]. Эти комические персонажи были, как правило, в масках. Именно они после принятия христианства стали скоморохами. В языческие времена скоморох пародировал действия волхва или жреца. После принятия христианства скоморохи принялись пародировать новых служителей культа — христианских священников. Сохранилась даже пословица: «Где поп с крестом, там и скоморох с дудой». Но служители церкви, в отличие от языческих жрецов, подобные действия стали воспринимать как издевательство и преследовать.
Маскарад как таковой, по мнению христианских священников, был глумлением над божественными законами. «На тых же своих законопротивных соборищах, — говорится в одном из поучений против язычества, — и некоего Тура-сатану… воспоминают и иныи лица своя и всю красоту человеческую, по образу и по подобию сотворенную, некими харями или страшилами (масками. —
Народная музыка подвергалась преследованию со стороны церкви. Резко отрицательно упоминает христианский летописец о народной музыке во Пскове: «В селех возбесятся в бубны и в сопели»[117]. В сборнике XIV в. «Золотая цепь» в перечислении дел, «иже не велит Христос святии отступити», наряду с насилием, разбоем и чародейством упоминаются «се же суть злая и скверная дела: плясанье, бубны, сопели, гусли, пискове, игранъя неподобныя, русалъя».
Очевидно, что церковным запретам в Новгороде не придавали особого значения. В культурных напластованиях XIV–XV вв. во всех древних концах города археологами обнаружено большое число обломков и деталей различных музыкальных инструментов. Это всевозможные погремушки, колотушки и трещотки, шумящие привески-амулеты, ботала, бубенцы, колокольчики и варганы, костяные брунчалки и глиняные свистульки, деревянные сопели, гусли и гудки. Даже священники не считали для себя греховным «глумиться мирскими кощунами». В XVI в. митрополит Даниил с гневом говорит об этом в своем поучении: «Ныне же суть нецыи от священных, яже суть сии пресвитеры и диакони, иподиакони, и чтеци, и певци, глумяся, играют в гусли, в домры, в смыки»[118].
Размах и жизнерадостность народных праздников слишком резко контрастировала с аскетически-скучным порядком жизни, который стремилась навязать людям православная церковь.
В народной культуре Средних веков смех, пляски и инструментальная музыка имели религиозно-магическое значение, как источники плодородия. Песни на Руси были одним из основных способов хранить древние языческие тексты. Недаром в польском языке слово «гусла» означало колдовать, «гусляж» и «гуслярка» — колдун и колдунья. Вспомним былинного Садко, который, играя на гуслях, добился благосклонности морского божества. Музыканты-скоморохи являлись, соответственно, жрецами жизни. По подсчетам В. В. Кошелева, в Новгородской земле за последние 5 лет XV в. сохранились упоминания о 46 скоморохах[119]. Несомненно, Древний Новгород заслуживает звания «столицы русского скоморошества»[120].
Стоит отметить, что наравне с «гусельным художеством» и «гудошным» промыслом в Новгороде существовала и церковная певческая традиция. Новгород был крупнейшим центром профессионального певческого искусства. Певческие тексты уже с XI в. писались новгородцами на древнерусском языке не только на пергамене, но и на бересте. Например, грамота № 128 (80–90 гг. XIV в.) с записью имроса (церковного песнопения)[121]. Своя певческая школа существовала в Новгороде с XI в. Списки музыкальных рукописей создавались в книгописной мастерской Софийского собора. Новгородцы не слепо копировали образцы византийского песнопения. В новгородских ирмологиях XII–XIII вв. воплощаются черты местной традиции: в семиографии (нотном алфавите), интонационном словаре, и особенно в репертуаре. Уже в XII–XIII вв. в Новгороде существовал музыкальный «новгородский извод» в певческих рукописях[122]. При этом особых запрещений новгородских архиепископов на музыкальную светскую игру до конца XV в. не сохранилось.
Устойчивость многих языческих традиций можно объяснить природными реалиями Новгородской земли. Окруженный болотами, стоящий на реке Волхов неподалеку от великого озера Ильмень, Новгород языческий в первую очередь обожествлял воду, поклонялся водяным богам. И в христианском Новгороде сохранилось особое отношение к Волхову. Великая река осталась для новгородцев олицетворением древнего божества. К нему обращались как к высшему судье. Казнь — утопление в Волхове — носила ритуальный характер. Корни этого обычая уходят в языческие времена. Известный исследователь древнерусских обрядов А. Н. Афанасьев отмечал, что «огонь и вода получили в глазах язычников священный авторитет и ничем неотразимую силу обличать и наказывать ложь. Поэтому отдаваться на суд этих светлых, правдивых стихий представлялось им делом религиозного долга и самым верным средством для раскрытия истины… Вода могла карать преступников потоплением и потом извергать их трупы…»[123]
В Новгороде, как и повсюду на Руси, вода воспринималась как стихия, смывающая с человека все «нечистое, злое, демонское». Наравне с огнем вода была признана «за вернейшее средство внутреннего, духовного очищения от грехов»[124]. То есть казнь в Волхове воспринималась двояко — и как способ определить тяжесть вины обвиненного (не утонет — следовательно, Волхов решил, что человек не заслужил смертной казни), и как очищение от грехов, искупление вины перед переходом в иной мир.
Судя по летописям, осужденного на казнь оглушали палицей (или просто избивали), но не связывали и сбрасывали в Волхов. Если он выплывал (а такие случаи бывали) его более не пытались казнить смертью, ограничиваясь штрафом или другими наказаниями. В летописи приводится случай, когда человека, казненного таким образом, спасли. В 1428 г. на вече новгородцы «казниша… ранами близ смерти» боярина Данилу Ивановича Божина, «и сведше с веца, сринуша и с мосту. Некто же людин, Личков сын, хотяше ему добра, въсхити его в челн, и народ, възъярившись на того рыбника, дом его розграбиша»[125].
Поступок рыбака народ счел нарушением не только народной воли, но и неправомерным вмешательством в суд высших сил. С ним поступили как с преступником, пустив его двор на «поток и разграбление».
Православные летописцы очень осторожно комментировали данный способ суда. К примеру, описывая казнь за измену в 1316 г. Игната Беска («биша и на веце, исвергоша его с мосту в Волхове»), летописец осторожно добавляет «а Бог весть»[126]. Но церковь не вмешивалась в решение вече, не пыталась запретить этот вид казни.
Истоки культа Волхова можно найти в летописном рассказе: «Болшии же сын князя Словена Волхов бесоугодникъ и чародеи лют в людех тогда бысть, и бесовскими ухищрении мечты творя много и преобразуяся во образ лютаго зверя коркодила, и залегоша в той реце Волхове путь водный и непокоряющихся ему овых пожирая, овых же испроверзая и утопляя. Сего же ради людие, тогда невегласи, сущим богом окоянного тогда нарицаху, и грома его или Перуна нарекоша белорускимъ бо языком гром Перун имянуетъца. Постави же он окоянны чародеи ночных ради мечтани и собиранья бесовского градок мал на месте некоем, зовомо Перуня, иде же и кумир Перунов стояще. И баснословят о сем Волхове невегласии, глаголющий, в боги сел окояннаго претворяюще. Наше же християнское истинное слово сие ложным испытанием многоиспытне извести еде о семъ окаянном чародее Волъхове, яко зле разбиен бысть и удавлен от бесов в реце Волхове, и мечтанми бесовскими окоянное его тело несено бысть вверх по оной реце Волъхову, извержено на брех противу волховного его городка, теде же ныне зоветъца Перыня. И со многимъ плачемъ ту от невеглас погребен бысть окоянны с великою тризною поганскою, и могилу ссыпаша над нимъ велми высоку, яко же обычаи есть поганым. И по трех убо днех окоянного того тризница проседеся земля и пожре мерское тело коркодилово, и могила его просыпася с нимъ во дно адаво, иже и доныне, яко же поведаетъ нак могилы, ямы тоя, не наполнися»[127].
Ящер в данной записи назван крокодилом. Возможно, древняя легенда была записана в XVI в. под впечатлением явления крокодилов в Пскове: «Того же лета изыдоша коркодили лютии зверии из реки и путь затвориша; людей много поядоша. И ужасошася людие и молиша Бога по всей земли. И паки спряташася, а иних избиша»[128].
Видимо, культ подводного божества имел прочные реальные основы. Образ ящера-дракона сохранялся в декоративно-прикладном искусстве Новгорода до XV в. Сохранился источник XIV в., называющийся «Правила о верующих в гады». В соседней языческой Литве еще в XVI в. существовал культ домашних змей-ящериц. В белорусской песне XV в. про князя Витовта есть такие слова:
То есть ножны парадных сабель были обтянуты «яшчар» шкурами.
С разделяющей город рекой связана и легенда о Перуне, согласно которой свергнутый в Волхов идол «поплове сквозе Велии мост, верже палицю свою на мост, еюже ныне безоумнии оубивающеся, оутеху творят бесом»[130]. Есть сведения, что в Новгороде не просто помнили эту легенду, но до XVII в. хранили и показывали некие языческие реликвии, называемые «перуновыми палицами». Из приписки на полях Степенной книги, принадлежавшей патриарху Никону, можно узнать, что «перуновы палицы» находились в Борисоглебской церкви новгородского кремля. В 1652 г. «… последния палицы у святого Бориса и Глеба взем митрополит новгородцкии пред собою сожже, и тако преста бесовское то тризнище со оловеными наконечниками тяжкими»[131]. Возможно, именно этими палицами оглушали преступников, прежде чем сбросить их с моста в Волхов. О том, как происходили бои новгородцев на мосту, прекрасно рассказано в былине про Василия Буслаева.
Исследователь новгородских усобиц А. В. Петров связывает столкновения жителей сторон на мосту через Волхов с языческими верованиями и обычаями, против которых в XIV в. боролись новгородские юродивые: «Связь раздоров между сторонами с достойными осуждения языческими обычаями, равно как не безызвестность этого факта в Новгороде, отразились и в записанных в XV или в XVI в. устных сказаниях о новгородском юродивом Николае Кочанове, почившем в 1392 г. Николай жил на Софийской стороне, а его современник — юродивый Феодор на Торговой стороне… Блаженные преподавали народу уроки христианской нравственности, осуждали его недостатки. Изобличая и высмеивая новгородцев за их приверженность к пагубной языческой традиции межрайонной вражды, Николай и Федор пародировали усобицы между сторонами города. Когда Николай являлся на Торговую сторону, его оттуда решительно выгонял Федор, и, наоборот, Федору невозможно было зайти на Софийскую сторону, чтобы его тотчас не стал гнать на „он пол“ Николай. Разыгрывая в назидание новгородцам свою условную распрю-фарс, Николай и Федор по преданию совершали различные чудеса… Николай бросал в своего „противника“ кочаны капусты, стоя при этом на поверхности воды, на самой середине Волхова»[132].
Следует отметить, что, несмотря на христианско-морализаторскую подоплеку действий Николая и Федора, само юродство развилось в Новгороде из скоморошества, которому всегда присуща пародия как жанр. В Новгороде скоморохов воспринимали как святых людей — отсюда и мотив святости юродивого Николы, способного ходить по воде, «аки посуху».
В новгородском фольклоре сохранились свидетельства о своеобразном обожествлении-очеловечивании озера Ильмень. Для понимания мировоззрения средневековых новгородцев исключительный интерес представляет предание об Ильмене и речке Черный ручей. А. Н. Афанасьев в своей работе приводит текст этого предания: «В давнее время поставил кто-то на Черном ручье мельницу, и взмолилась рыба Черному ручью, прося у него защиты: „Было-де нам и просторно и привольно, а теперь лихой человек отнимает у нас воду“. И вот что случилось: один из новгородских обывателей ловил удочкою рыбу на Черном ручье; подходит к нему незнакомец, одетый весь в черное, поздоровался и говорит: „Сослужи мне службу, так я укажу тебе такое место, где рыба кишмя кишит“. — „А что за служба?“ — „Как будешь ты в Новгороде, встретишь там высокого, плотного мужика в синем кафтане со сборами, в широких синих шароварах и высокой синей шапке; скажи-ка ему: дядюшка Ильмень-озеро! Черный ручей тебе челобитье прислал и велел сказать, что на нем мельницу построили. Как ты, мол, прикажешь, так и будет!“ Новгородец обещался исполнить просьбу, а черный незнакомец указал ему место, где скопилось рыбы тьма-тьмущая. С богатой добычею воротился рыболов в Новгород, повстречал мужика в синем кафтане и передал ему челобитье. Отвечал Ильмень: „Снеси мой поклон Черному ручью и скажи про мельницу: не бывало этого прежде, да и не будет“. Исполнил новгородец и это поручение, и вот разыгрался ночью Черный ручей, разгулялось Ильмень-озеро, поднялась буря, и яростные волны снесли мельницу»[133].
В данном предании Ильмень выступает в роли справедливого сеньора по отношению к своему вассалу — Черному ручью. Ильмень встает на защиту «старины» — то есть судит спорный вопрос по законам, принятым в Новгороде. Сказание подразумевает, что обычай судить по «старине» священен, поскольку получен от богов, которые наказывают нарушителей «старины». Средневековому человеку необходимо было подтверждение правоты своих действий «свыше», ведь человек может ошибаться, и только боги знают правду и могут справедливо рассудить любой спорный вопрос.
Языческие корни легко прослеживаются и в культах особо чтимых в Новгороде святых. Так, в праздник Рождества Богородицы 8 сентября (или на следующий день) крещеные новгородцы устраивали «вторую трапезу» в честь рожаниц. В этой трапезе активную роль играли попы, заменившие, видимо, жрецов: «Череву работни попове уставиша трепарь прикладати Рождества Богородицы к рожаничьне трапезе, отклады деючи…»[134]
По своей сути это был праздник урожая: к этому времени хлеб был сжат, вывезен, обмолочен и ссыпан в амбары и закрома. Поэтому и были так шумны пиры, на которых «черпала наполнялись добровоньным вином»[135], ставилась трапеза рожаницам, и заодно исполнялись богородичные тропари.
Языческие названия календарных праздников сохранялись в XIV–XV вв. наравне с христианскими. Так, Петров день в Новгороде по-прежнему называли «Русалии», о чем свидетельствуют берестяные грамоты № 389 («на Петров день в роусаль…») и № 131(«а было о русалях в Пудоге…»).
Не исчез совсем, но претерпел видоизменения культ «скотьего» бога Велеса. В языческие времена его идол находился, вероятно, у южной окраины новгородского детинца, где в древности была Волосова улица. В XIV в. на его месте была поставлена церковь Святого Власия, в функции которого входило покровительство домашнему скоту, как и у Велеса. На новгородской иконе XIV в. святые Власий и Спиридоний изображены как пастыри разнообразного скота.
Количество христианских святых значительно превышало число языческих богов. Видимо, поэтому функции Велеса были поделены между Власием и Спиридонием, а возможно, еще и святым Георгием («Егорий да Влас — всему богатству глаз»[136]). Крестьяне на Русском Севере как оберег скота от болезней использовали наравне как икону святого Власия, так и медвежий череп, поскольку одной из ипостасей языческого бога Велеса считался медведь.
Местными особенностями жизни можно объяснить и популярность культа святого Николы в Новгородской земле. В этнографии сохранился обряд «умилостивления Онежского озера». Он проводился 6 декабря: «Каждый год накануне зимнего Николы пред всенощной из каждой рыбацкой семьи к известному месту собираются старики. На берегу ими делается человеческое чучело и в дырявой лодке отправляется в озеро, где, конечно, и тонет. Два-три старика поют песню, где просят Онего (озеро) взять чучело соломенное… И для большей вразумительности призывают имя Николы Морского»[137].
Таким образом, именно Никола зимний, он же Никола Мокрый, требующий «человеческих» жертв, стал прямым наследником языческого водяного божества, возможно, того самого Ящера. Неудивительно, что в Новгороде и его окрестностях было много Никольских церквей, ведь в экономике республики большая роль отводилась торговле (а основные торговые пути были водными) и рыболовству.
В былине «Садко», купец дал зарок построить церковь в честь святого Николы, но не выполнил обещание. На море его корабль с товарами стал на месте.
То есть Никола вновь выступает в роли водного божества, которому подвластна морская стихия.
Своеобразным было понимание в Новгороде образа Софии Премудрости Божией. Для Новгорода понятие «Дом Софии» означало гораздо большее, чем просто земельные владения Софийского собора. Как показал С. С. Аверинцев, одной из смысловых граней древнего символа Премудрости Божией являлось то, что она собирает земли и города в единую сакральную державу, ибо государство есть ее «дом». Дом — один из главных символов библейской Премудрости, это образ обжитого и упорядоченного мира, огражденного стенами от Хаоса[139]. При скреплении поземельных сделок применялся так называемый «софийский» тип печатей.
Храм Софии не зря находился в Детинце. Детинец был исходным зародышем, из которого развивался весь город, это было сакральное укрепление — любой вход в Детинец ограждался надвратным храмом. В крепость нужно было пройти под церковью, очиститься от скверны и почувствовать, что ты вошел на абсолютно защищенную, священную территорию.
На Русском Севере сохранилась любопытная легенда, в которой рассказывается о промысловике Иване Гостевом сыне, который водил всю жизнь ладьи до дальних нехоженых берегов. И под старость задумался промысловик: «Кому надобны неиссчетные версты моих путей-плаваний? Кто сочтет морской путь и морской труд?»
И видит Гостев: у середовой мачты стоит огнезрачная девица. У нее огненные крылья и венец, на ней багряница, истыканная молниями. Она что-то считает вслух и счет списывает в золотую книгу.
«Я Премудрость Божья, София Новгородская. Я считаю версты твоего морского хода. О кормщик! Всякая верста твоих походов счислена, и все пути твоих людей исчислены и списаны в книгу жизни Великого Новгорода».
«Ежели так, о госпожа, — воскликнул Гостев, — то и дальше дальних берегов пойду и пути лодей моих удвою!»[140]
Видимо, новгородцы воспринимали Софию Премудрость как могущественное божество, своеобразную берегиню Новгородской республики («честнаго креста сила и святой Софьи всегда низлагает неправду имеющих», «къде Святая София, ту Новгород»[141]). В своем представлении новгородцы ставили ее на второе место после Бога — «Бог и святая София»[142]. В этом образе слились воедино функции языческой берегини и христианского ангела-хранителя. София стала символом Новгорода, его независимости и могущества («изъмрем честно за святую Софью; у нас князя нетуть, но Бог и правда и святая Софья»[143]).
Нечто подобное можно найти в городских республиках Италии: Милан был городом святого Амвросия, Флоренция — Иоанна Крестителя, Венеция — республикой святого Марка. Сознание средневекового человека, жаждущее религиозного освящения политической жизни, принимало сходные формы и в католических и в православных республиках Средневековья. Своим общественным устройством Новгород резко выделялся из остальных земель Древней Руси. Особое небесное покровительство требовалось новгородцам и для самоутверждения, и для убеждения соседей в правомерности новгородского строя.
В 1420 г. новгородцы приступили к чеканке собственных серебряных денег. Вплоть до ликвидации Москвой новгородской независимости на этих монетах изображалась сидящая на троне женщина в короне и коленопреклоненный перед ней человек, который что-то то ли получает от нее, то ли вручает ей. А. В. Арциховский доказал, что женщина в короне — святая София. Дальнейшие исследования В. Л. Янина показали, что изображение на новгородских монетах является репликой традиционного сюжета средневековых венецианских монет, на которых покровитель Венеции святой Марк вручает символы власти коленопреклоненному дожу[144]. Можно предположить, соответственно, что София на новгородских монетах вручает коленопреклоненному человеку — посаднику новгородскому — щит, символ защиты вечевой власти, и печать.
Такая трактовка изображения на монетах согласуется с мнением Т. А. Сидоровой о том, что в глазах новгородцев святая София являлась «особым божественным существом, палладиумом и патронессой города»[145].
Идея божественной избранности Новгорода нашла свое отражение во всей его культуре, и была зафиксирована в летописи. В 1327 г. «приде рать тотарьскаа множество много и взяша Тферь, и Кашин, и Новоторскую волость положиша пусту, токмо Новград ублюде Бог и святаа Софиа»[146]. Умереть за святую Софию, то есть за Новгородскую землю, означало удостоиться царствия небесного: «А покои, господи, душа в царствии небесном тех, иже у города главы своя положите за святую Софею»[147].
Что такое или кто такая святая София, это вряд ли было ясно рядовому новгородцу. Новгородский собор был наречен в XI в. по имени Киевского и Константинопольского храмов. Высшее духовенство знало, конечно, что София, Премудрость Божья — это одно из имен Христа[148]. В новгородском сказании «Словеса избранна от мног книг вопросов и ответов разноличных строк. Слово о Премудрости 1-е», сохранившемся в списке XV в., Премудрость представлена в виде непорочной девушки с огненным лицом. На новгородской иконе из большого иконостаса Софийского храма изображена София в виде огненнозрачного ангела с женским лицом. София сидит на престоле, кроме нее на иконе изображены Богоматерь с Христом-Младенцем в лоне, Иоанн Предтеча, предрекающий явление Христа в облике ангела мира, развернутый ангелами небесный звездный свод, благословляющий Христос и Престол Уготованный. Сопоставление данного иконографического сюжета с летописными упоминаниями Софии дало основание ряду исследователей утверждать, что «патронат Святой Софии над Новгородом в сознании древнего новгородца рассматривается как слияние, отождествление и взаимозаменяемость Софии как Христа, Софии как Церкви и Софии как храма»[149].
Только в XVI в. Зиновий Отенский, новгородский монах из Отенского монастыря, собрал множество упоминаний о Софии и написал «Сказание известно, что есть Софеи Премудрость». Начинается сказание сетованиями автора о том, что новгородцы не знают, «что есть Софеи Премудрость»: «С воздыханием от среды сердца востонаху забвению нашему и неведению родитель наших, от них же нам вся злая произведалася, понеже неведением погрузишася, яко таковое великое дело, а не ведати Премудрость Божию составную Господа нашего Иисуса Христа забвением покрывати»[150].
Для полноты картины представлений средневековых новгородцев о Софии Премудрости следует упомянуть о сохранившемся на Русском Севере Духовном стихе о Егории Храбром[151]. В нем София Премудрая приходится матерью святому Георгию, одному из наиболее почитаемых в Новгороде святых. В алтаре храма Святой Софии хранился золотой крест «с мощами и с каменьем». В нем наряду с мощами других мучеников были и мощи Георгия Победоносца[152].
Представляется, что сложные богословские концепции были чужды простым новгородцам. В их сознании возобладало женственное понимание Софии — берегини Новгорода.
Ярким примером религиозного творчества предстают каменные резные иконки с изображениями святых. Эти своеобразные украшения-обереги выполнялись по индивидуальным заказам и отражали культ святых, получивших «в церковной литературе, преимущественно апокрифической, и в народных поверьях репутацию сугубых покровителей и защитников от демонской силы, болезней, военных и путевых опасностей и т. д.»[153]. Так, святого Георгия почитали как охранителя на охоте, в пути, как «прогонителя» от человека двенадцати болезней. Как охранители воинов почитались архангел Михаил, Дмитрий Солунский и Федор Стратилат. Целителями от всяких болезней считались Козьма и Дамиан.
Представляется совершенно правильной мысль исследователя каменной пластики Н. Г. Порфиридова, что «из всех видов древнерусских христианских древностей каменные иконки обнаруживают преимущественную идеологическую и историко-бытовую связь с дохристианскими филактериями»[154]. Каменные иконки, таким образом, напрямую наследовали языческим оберегам.
Средневековый человек жаждал от религии чудес, поэтому языческому колдовству православие стремилось противопоставить христианские чудеса. В Новгородских летописях подробно описываются чудесные знамения с иконами, особенно часто такие чудеса случались с иконами Богоматери в различных церквях. Чудеса эти церковь стремилась закрепить учреждением праздника.
Многочисленные церкви в Новгороде выполняли не только культовую, но и хозяйственную функцию. В специальных каменных пристроях и подвалах церквей новгородцы хранили свое особо ценное имущество, что объясняется не только опасениями частых пожаров, но и стремлением заручиться небесным покровительством в земных делах. Ведь для средневекового новгородца лишь высшие силы были гарантом стабильности. Человек мог согрешить — украсть, обмануть, но если поместить товар и казну в дома святых — церкви, то уж они-то и имущество сохранят в целости и в торговых делах помогут.
Именно этим стремлением заручиться небесным покровительством и охраной можно объяснить скопление церквей на Ярославовом дворище рядом с торгом. Только культовыми потребностями невозможно оправдать такое количество каменных храмов на маленькой территории. Церкви вначале строились князьями, затем архиепископами и боярами, а также купеческими общинами. Особенно велико было значение «божественных заступников» за пределами Новгорода. Так, в 1364 г. «поставишав Торжьку церковь камену… замышлением богобоязнивых купец новгородчкых, а потягнутием всех правоверных крестиян…»[155]. В 1403 г. «поставиша коупци Новгороцькии прасоле церковь каменноу святаго Бориса и Глеба в Роусе»[156]. В исследуемый период русские церкви существовали в Риге, Ревеле и Дерпте. Самое раннее упоминание о русских церквях в Дерпте есть в «Хождении на Флорентийский собор» 1438–1439 гг. Автор «Хождения», описывая город Юрьев (Дерпт), отметил в частности: «Церкви же христианские бе у них две: святыи Никола и Святыи Георгии; христиан же мало»[157]. По-видимому, церковь Святого Николая была построена новгородцами, а церковь святого Георгия — псковичами. Русские церкви в западных городах были патрональными церквами новгородских и псковских купцов. Их устройство и функционирование было подобно городским церквам Новгорода и Пскова. Так, при церкви Святого Николая в Ревеле под одной крышей с ней находился дом, в котором хранились товары и устраивались пиршества.
Таким образом, церкви, за неимением в западных городах русских купеческих подворий, являлись в какой-то мере объединяющими центрами русского купечества. Существовала даже специальная печать церкви Святого Георгия в Дерпте, имеющая на лицевой стороне надпись «Печать юрьевская», а на оборотной — «Печать святого Георгия»[158]. Несомненно, что юрьевская печать святого Георгия применялась в сфере церковных дел: ею скреплялись различные акты церковного характера. Но в то же время печать могла использоваться и в сфере гражданских дел — для удостоверения различных актов, связанных с пребыванием и деятельностью русских купцов в Дерпте.
Но при всем практичном отношении к церковным строениям церковь все же воспринималась средневековыми людьми как дом Бога и святых. Сама ее постройка являлась сакральным действом. Так, создание церкви-однодневки «всем миром» считалось действенным способом прекратить мор: «Бысть мор силен велми в Новегороде… по грехом нашим, велие множество крестиян умре по всим улицам… Тогда же поставиша церковь святого Афанасиа в един день, и свяща ю архиепископ новгородчкыи владыка Иоан с игумены и с попы и с крилосом святыя Софея; Божьею же милостью и святыя Софея, стоянием и владычним благословением и преста мор»[159].
В рамках средневековых представлений о собственности новгородские бояре относились к церквям и монастырям, в которые вложили деньги, и соответственно к их земельным владениям, как к части своего собственного недвижимого имущества. Соответственно, «чужие» монастыри и церковные владения бояре рассматривали как земли и дворы своих соседей, поэтому при случае без зазрения совести грабили или захватывали их, особенно если монастырская или церковная земля оставалась без влиятельного покровителя. Именно для предотвращения такого грабежа в новгородских актах появляются заключительные запретительно-заклинательные клаузулы. В. Ф. Андреев, проанализировав все новгородские частные акты, пишет: «Санкция в новгородских актах конца XIV–XV в. обычно выступает в виде следующей формулы: „А кто сие рукописание (грамоту) переступит, сужуся с ним перед богом (в день страшного суда)“ и встречается в большинстве духовных[160]… Если в грамотах XII–XIII вв. санкция имеет различную форму, то в духовных и в данных конца XIV–XV в. мы встречаемся со стабильной (с немногими вариантами) формулой заклятья»[161].
В завещаниях отразилась концепция христианского миропонимания, согласно которому вся земная история «в конце времен» заканчивается вторым пришествием Христа и Его судом над всеми когда-либо жившими людьми, воскресшими во плоти для этого суда и получающими по приговору Судьи сообразно своим делам вечное блаженство в раю или вечное наказание в аду.
Именно страх перед близкой смертью вынуждал бояр отступиться от захваченных церковных земель. Так, в завещании новгородского посадника Ивана Лукинича содержится признание, что он силой владел землей Никольского Островского монастыря на реке Вишере. Заботясь о спасении души, посадник возвратил обители незаконно присвоенные земли, а во искупление своей вины дополнительно дал монастырю крупный участок своих владений. Однако за это обговорил поминальную молитву не только для себя, но для «всех прародителей и родителей наших и всего рода и племени нашего на память». Причем боярин особо обеспокоился исполнением поминально-заупокойных функций со стороны обители: «А сих памятей не заложите. А кто заложить игумен или поп, даст ответ перед Богом в день страшного суда»[162].
Чем старше становился человек, тем более заботила его мысль о загробной жизни. Эту заботу просто и ясно выразил герой новгородских былин ушкуйник Василий Буслаев:
Такими же соображениями руководствовался и реальный организатор ушкуйных походов боярин Василий Данилович Машков, когда в 1378 г. оплатил строительство уличанской церкви Спаса Преображения на Ильиной улице[164]. В этой церкви была даже личная молельня боярина — Троицкая камера-придел.
В. О. Ключевский верно заметил, что «древнерусскому человеку вообразить себя на том свете без заказного поминовения было так же страшно, как ребенку остаться без матери в незнакомом, пустынном месте»[165]. Вклады «по душе», по мнению Ключевского, «входили в состав довольно сложной системы строения души, выработанной древнерусской набожностью, точнее, древнерусским духовенством. Строить душу значило обеспечить человеку молитву церкви о его грехах, о спасении его души… возможность молитвы о душе умерших, не успевших принести плоды покаяния, приводила к мысли, что и нет нужды спешить с этим делом, что на все есть свое время. Сострадательная заботливость церкви о не успевших позаботиться о себе, послужила поводом к мнению, что можно отмолиться чужой молитвой, лишь бы имелись средства нанять ее, и лишь бы она была не кой-какая, а истовая, технически усовершенствованная молитва. Привилегированными мастерскими такой молитвы были признаны монастыри. Средством для найма монастырской молитвы и служили вклады ради спасения души»[166].
Поэтому кающиеся новгородцы делали земельные или денежные вклады в монастырь или даже в несколько монастырей — для надежности. В. Ф. Андреев пишет, что «данные» грамоты «наряду с купчими относятся к числу наиболее распространенных разновидностей новгородских частных актов. Данные — это акты, фиксирующие в соответствующей форме добровольную передачу (дарение) земли и различного имущества одним собственником другому (в подавляющем большинстве случаев монастырю или церкви)»… Как правило, вклады «по душе» делались незадолго до смерти и оформлялись в виде духовной данной грамоты. Но были люди, которые заботились о посмертной молитве за свою душу заблаговременно, и тогда вклад оформлялся в виде обычной данной[167]. В зависимости от величины вклада в монастырях совершались либо ежедневные поминания и ежегодные поминальные обеды (отголосок языческой тризны), либо поминания только по праздникам[168].
Кроме того, поминовение являлось способом поддержания внутриродовых связей между поколениями, средством сохранения семейной родовой памяти, то есть частью видоизмененного в рамках религиозного творчества культа предков.
Уход в монастырь, пострижение в монахи даже перед самой смертью считались гарантом спасения души. Во время мора 1418 г. «мнозех же крестиян бог помилова своею милостию: отъидоша житья сего в аггельском чину, от архиереи маслом мазавшимся; и два посадника преставистася в том же чину: Иван Олександрович, Борис Васильевич»[169].