Письмо пришло в декабре. Через несколько дней, накануне Нового года, я прочитала запорошенное снегом объявление на стене школы о наборе на курсы радистов при клубе Осоавиахима. Объявление было написано на газетном листе фиолетовыми чернилами. И это почему-то вселило в меня уверенность, что тут не откажут. И верно, меня приняли.
С утра — занятия в школе. Вечером — на курсах. Промежуток между ними уходил на дорогу — училась в Удельной, а курсы — в Москве. Потом полночи добиралась до дому. И так изо дня в день. Наградой была надежда попасть в конце концов на фронт. И потом мне нравились и занятия радиотехникой, и изучение азбуки Морзе. К радиотехнике меня приохотил Сережка, и казалось, так я ближе к нему.
Учеба на курсах радистов мне давалась легко. С первого дня. И девочки — у нас были одни девочки — отнеслись ко мне уважительно, выбрали старостой. Мы успешно учились, у всех было одно желание — скорее попасть на фронт. И это нас сразу сдружило, несмотря на разный возраст и разные характеры.
Самой старшей была Сима Дуничева. Ей шел двадцать второй год. Опыта жизненного больше, чем у нас всех, вместе взятых. Она для нас была старшей сестрой. Все девчонки доверяли ей свои сердечные тайны, спрашивали совета. Удивительно, как у нее хватало терпения — выслушивать, одобрять или отрицать, наставлять. И при этом никогда не проговориться никому о наших девичьих тайнах.
Подружилась я с Леной Денисенко. Лена у нас была особенная — артистка. Еще не настоящая артистка, она училась в балетной школе. Говорили, что она очень талантлива и будет танцевать в Большом театре. Сама Лена об этом меньше всего говорила. Только сказала раз, что родители против ее занятий на курсах радистов. Родители у нее — какие-то крупные ученые, а она — единственная дочь. Лена была на редкость справедливой, она решала все наши споры.
Самой красивой была Нина Мельниченко — яркая, веселая. Но Лениной красоте мы отдавали предпочтение — высокая, тоненькая, льняные волосы, голубые глаза, плавные движения. Рядом с Леной Нина проигрывала в изяществе. А самой некрасивой мы считали Катю Кулакову — наверное, за ее курносый в веснушках нос, а скорее всего за тихую неприметность. Она никогда громко не разговаривала, не смеялась. Отвечала вполголоса, застенчиво улыбалась и была круглой отличницей. Она старшая в большой многодетной семье.
Лена Сорокина покоряла нас здоровьем и эрудицией. Рослая, крупнотелая, с ярким румянцем. Черные волосы, небрежно разбросанные по плечам. И феноменальная память. Все, что когда-то Лена прочитала, услыхала или увидела, она запоминала. Мне даже страшно становилось за нее — ведь это непомерный груз. Но Лена несла его легко и свободно раздавала. Когда по вечерам, случалось, выключали электричество, Лена в темноте рассказывала нам удивительные истории о разных странах, островах, океанах, путешественниках, королях и разбойниках. Мы замирали — так это бывало интересно.
Больше всего мы подтрунивали над Маринкой Семеновой, над ее простоватым добродушием. Может быть, потому, что Маринка сама над собой подсмеивалась — ничего-то в ней выдающегося нет. И правда, училась Маринка средне — ни хорошо, ни плохо. Внешне была обыкновенна — ни красива, ни уродлива — только родинка на щеке выделяла ее. Все мы ждали подвигов, а она посмеивалась над собой: какая она героиня, наверное, так и не сумеет ничего сделать. Но мы любили Маринку.
Прошло месяца полтора. Мы все чаще разговаривали об отправке на фронт, спрашивали учителей, ходили к начальнику курсов. Никто ничего не мог или не хотел нам сказать. Мы даже немного пали духом, и вдруг…
— Казакова!.. К начальнику курсов!
Я выпускаю из замерзших пальцев ручку ключа и, притопывая на ходу подшитыми валенками — и в валенках коченеют ноги, — бегу в канцелярию.
— Разрешите?
— Прошу! — отозвался голос начальника. — Входите, знакомьтесь — капитан Родионов.
Капитан Родионов был так высок, что я почувствовала себя маленькой и смешной. Неловко подала руку, ладонью вверх.
— Садитесь, — сказал Родионов. — И слушайте… Идет набор в военную школу младших радиоспециалистов-разведчиков. Вас как старосту прошу — продумайте кандидатуры. Только добровольно. Тех, у кого большое желание…
Я хотела сказать, что все девочки учатся добровольно и у всех желание. Но капитан Родионов не дал сказать, он поднял ладонь, и я закрыла рот.
— Объясните… Работа, после окончания школы, будет тяжелой, опасной. Или нет!.. Вы, товарищ Казакова, назовите фамилии начальнику курсов, а мы их вызовем и побеседуем. Вот так!
Я, вскочив на ноги, вытянула руки по швам.
— Товарищ капитан! Прошу в первую очередь записать меня. — Я хотела сказать это очень решительно, но голос дрогнул от волнения, осел. Шутка сказать, когда еще такой случай представится! Я справилась с волнением, твердо произнесла:
— Я давно это решила!
— Вот как, — рассмеялся капитан Родионов. — Позвольте узнать, как давно, если я вам только сообщил?
Мне даже жарко стало, но я не сдавалась:
— Предчувствие такое было.
Капитан Родионов весело рассмеялся.
7.
Не могу сказать конкретно, чего мы ожидали от новой школы. Хотя говорили об этом подряд двое суток, пока поезд увозил нас в глубь страны, в далекий тыл. Каждая выкладывала то немногое, что знала о работе в тылу врага по газетам, вплетались эпизоды из прочитанных приключенческих романов и свои соображения. Но главным, по-моему, была жажда подвига.
Только Маринка больше слушала, чем говорила. А если говорила — немного растерянно и чуть иронически:
— Счастливые вы, девчонки, смелые. Я, наверное, ничего не смогу.
Один раз даже Катя Кулакова спросила:
— Зачем же ты согласилась ехать?
Маринка прижала указательным пальцем родинку, собрала лоб в гармошку и ответила вопросом:
— Разве бы я могла не поехать?
Словом, добрались мы до разведшколы в боевом настроении. И все было хорошо до тех пор, пока формировалась рота — экипировали нас, знакомили с командиром, старшим лейтенантом Величко, с помкомвзвода сержантом Дуничевой, разбивали на взводы. А дальше было все непонятно — строевая подготовка, физическая подготовка, политзанятия, Дисциплинарный устав и всякие предметы, которые, на наш взгляд, разведчику были ни к чему. При чем тут, скажите пожалуйста, строевой шаг или застланная без морщинки постель? Зачем нам нужно знать — сколько суток за что полагается или как обращаться к старшему по званию? Радиотехника, парашютное дело, азбука Морзе и другие спецпредметы, — с ними мы еще мирились, они, конечно, понадобятся. Но если исключить ненужные занятия, спецпредметы можно пройти быстрее. Шутка сказать, учиться десять месяцев — да за это время война может кончиться!
Но совсем мы пали духом, когда выяснили, что наша рота направляется в подсобное хозяйство школы. Тут нам даже вредительство померещилось. Идет война, армии нужны отважные разведчики, а мы пашем землю, роем грядки, сеем зерно, сажаем картофель.
— Разве это правильно, товарищ старший лейтенант, — сказала я однажды Величко, а дальше выложила соображения нашей роты.
Величко слушал внимательно. Ни разу не перебил. Человек этот был большой душевной доброты и чрезвычайной строгости. Чем больше мы узнавали его, тем больше уважали. В роте с первых дней был образцовый порядок — и без особого нажима. Потом-то я узнала, что он вовсе не военный, он — педагог, агроном, преподавал до войны в сельскохозяйственном институте. Этой-то его специальности и обязаны мы назначением на подсобное хозяйство.
Выслушал меня старший лейтенант и сказал:
— Вечером поговорим.
Вечером он говорил для всей роты:
— Я понимаю, товарищи, ваше желание — быстрее попасть на фронт. Законное желание — ваше и всех граждан Советского Союза. Может быть, сомневаетесь? Спросите сержанта Дуничеву, сколько она подавала рапортов с просьбой командировать в действующую армию? Ей отвечают: то, что вы делаете, тоже нужно фронту. Я отвечу тем же — то, что вы делаете сейчас на подсобном хозяйстве, нужно фронту. Понятно я говорю?
Все молчали, хотя были не согласны.
Вдруг поднялась Лена Денисенко — наш комсорг.
— Разрешите спросить, товарищ старший лейтенант?
— Спрашивайте.
Всех нас красноармейская форма огрубила, сделала старше. А Лена в сапогах и шинели осталась изящной и юной.
— Наверное, так и есть, — сказала она, — наверное, нужно, чтобы наша рота была прикомандирована к подсобному хозяйству. Но я не понимаю, какую пользу конкретно приносим мы фронту?
Старший лейтенант кивнул:
— Я понял вас… Вы знаете, что в стране тяжело с продуктами. Так? Так, — ответил он сам себе. — Мы обеспечим школу необходимым количеством овощей, зерна. Значит, мы высвободим это количество овощей, зерна для фронта. Арифметика проста.
Мы опять молчали. Я даже не заметила, как поднялась тихая Катя.
— Курсант Кулакова… Разрешите спросить, товарищ старший лейтенант?
— Спрашивайте.
— Как же будет с учебой?
— Как у всех, товарищи. Нашей роте срок учебы не увеличивается.
Мы облегченно переглянулись.
— Та же программа плюс работа на подсобном хозяйстве.
Все-таки мы были подавлены. Старший лейтенант Величко улыбнулся.
— Попросим сержанта Дуничеву спеть.
У сержанта Дуничевой было милое русское лицо — мягкое, доброе, немного грустное. Мы уже знали, что она безнадежно влюблена в одного капитана — преподавателя нашей школы и поэтому просится на фронт. Откуда нам стало известно — не знаю, она нам, конечно, ничего не говорила. А мы втайне сочувствовали ей и симпатизировали. Надо сказать, относилась она к нам с большой заботой — старалась устроить получше, где можно — сделать послабинку.
Сержант взяла гитару, склонилась к ней ухом и тронула пальцами струны, сосредоточенно вслушиваясь. Потом выпрямилась и мягко запела. Голос у нее был непрофессиональный, негромкий, но красивого тембра, душевный. Слезы наворачивались на глаза.
Я вдруг вспомнила, что от Сережки больше не было писем — после того, с дороги на фронт. И он даже не знает, где я. Если и напишет, то только домой. А пока мама переправит, много времени пройдет.
Я вспомнила прощание с Сережкой. Времени только-только, чтобы добраться до станции, а он все стоит, все уйти не может. И все убеждает: «Ты пиши, Оленька… Я тебя очень люблю, — и ты пиши…» А потом, когда уходил, ни разу не оглянулся. Бежал и не оглядывался. Рубашка надувалась парусом на спине, мелькали белые тапочки. Влетевшая на платформу электричка закрыла его от меня. Когда поезд ушел, на перроне стоял… «Сережка! — закричала я. — Сережка!» Это был не Сережка. Мальчишка, наверное, мой ровесник — в белой рубашке и белых тапочках…
Постепенно мы втянулись в распорядок школы, свыклись с мыслью, что нужно учиться всему. Да и философствовать особенно не приходилось — свободного времени совсем не стало. Двенадцать — четырнадцать часов в день занятия, между уроками — пятиминутные перерывы. К отбою валились с ног от усталости, а по ночам снились точки-тире, тире-точки. Больше всего времени уходило на прием и передачу.
Когда пришло время распределения, сами поразились, как быстро пролетели десять месяцев.
8.
Глубокая осень. На дубах еще держится редкая, пожухлая листва. В лучах неяркого солнца листья отблескивают червонным золотом. Мне напоминают они детство: мамино обручальное кольцо. Я смотрю на ее руки — кольца, конечно, нет. И Сережки нет. И нам с мамой через десять минут расставаться.
Я говорю:
— Вчера сдала последний экзамен. Самый трудный — по радиотехнике. Комиссия пять человек, два майора и три капитана. Больше трех часов спрашивали. — Я смеюсь. — Сказали потому, что маленькая. Не верили в меня.
— Сколько? — спрашивает мама. Так она спрашивала, когда я возвращалась из школы и когда не было еще войны.
Я показываю пятерку. Мама кивает. Вдруг она возвращается к тому разговору, который сама прервала.
— Это не твоя вина, что так случилось — мы не попрощались перед твоим отъездом. Я не могла тебе сказать…
— Мамочка…
— Я не смогла тебе сказать, как ты дорога, не…
Я перебила:
— Завтра уже распределение, ты удачно приехала, мамочка!
Мама тихо спросила:
— Оленька, тебя пошлют в тыл врага?
Я не знаю, что сказать: лгать я не умела, а правду сказать…
— Только правду, родная моя. Когда знаешь правду, всегда легче.
— Да, мама. Если мне доверят.
Она гладит мое лицо и говорит:
— Тебе доверят… И я горжусь тобой. Хотя мне трудно. Но если Родине надо… Жить не дано дважды, Оленька, если ты чего не успеешь в жизни сделать, то уже никогда не сделаешь. Человек после смерти своей живет тем, что сделал при жизни. Будь смелой и честной, девочка моя, но не отдавай жизнь зря. Жизнь надо отдать, когда другого выхода нет. Человек нужен Родине живым. И чистым, и честным…
Мама сощурила глаза на голубое небо. От глаз побежали ранние морщинки. У меня невольно сжалось сердце: что с ней будет, если я не вернусь?
— Я вернусь, мамочка.
Я сама верила в ту минуту, что вернусь. Хотя бы ради мамы. И ради Сережки. И Сережка вернется. И папа останется жив.
— И еще, — сказала мама, — не попадай в плен. Лучше смерть, чем плен. Плен — это всегда позор… и несчастье…
Мы долго молчим, прижавшись друг к другу. Не очень долго, конечно, стрелка маминых часиков отсчитывает последние минуты. Мама гладит загрубевшими ладонями мое лицо, и я чувствую, как она сглатывает слезы. Она ни за что не заплачет при расставании. Она будет плакать потом, добираясь до вокзала, в поезде на Москву.
Мама не плачет. Я стою в подъезде и смотрю, как она уходит — маленькая, в потертой шубке. Она не оглядывается, она сильная, моя мама. Может быть, она уже плачет.
Я плачу тоже. После доклада старшему лейтенанту Величко.
— Товарищ старший лейтенант!.. Казакова возвратилась после получасовой встречи с матерью!
Тут из меня выливаются слезы. Просто так льются, сами по себе. Старший лейтенант Величко кладет мне на голову руку и мягко говорит:
— У нашей маленькой, оказывается, ненастная погода?
Я улыбаюсь сквозь слезы, рукавом гимнастерки промокаю глаза и бегу на последние занятия. Завтра распределение. Я вдруг пугаюсь: а что если эти слезы зачтутся мне?
Дело в том, что не все, окончившие школу, попадут в тыл врага. Только самые стойкие, самые выдержанные. В эти месяцы проверялись наши характеры — привычки, мысли, увлечения. Например, одну девочку оставили радистом при части только потому, что она любила поесть. У нее это была просто страсть — она даже просилась дневалить на кухне.
И не только эту девочку не отправили потом на задание — кто-то тайны не умел хранить, кто-то неустойчив характером, кто-то жаден до тряпок. Мало ли как у таких повернутся мысли в тылу врага, где нет ни командиров, ни учителей, ни товарищей. Командование должно быть уверено в том, кого посылает, что он и наедине с собой останется честен, смел, устойчив.
Вот почему сейчас я испугалась за свои слезы…
Но старший лейтенант кивнул:
— Я знаю все, Казакова. Я беседовал с вашей мамой, прежде чем вызвал вас… Ваша мама героиня, Казакова.
— Спасибо! — воскликнула я от радости. — Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?