Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стремительное шоссе - Сергей Николаевич Сергеев-Ценский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Горняк, затянувшись папиросой, очень внимательно, как разглядывают только неодушевленные предметы, оглядел последовательно всех своих спутников, ни на ком особенно долго не задерживая глаз. Его сухой стрельчатый нос, плотно сжатые губы и особенно этот отчужденный взгляд, не задержавшийся на ней, заставили несколько поежиться Галину Игнатьевну. Она шепнула Мартынову:

— Что это за субъект такой, очень неприятный, — вы не знаете?

Мартынов не знал.

Так как Брагина очень решительно заявила Торопову, что в шестиместках она предпочитает передние места задним — не так пыльно и не так тряско, то они оба и сели на переднюю скамью, и к ним присоединился Митрофан, а на задних местах, теснясь, уселись Мартынов с Галиной Игнатьевной и Дуня.

Вот уже кривоногий отправитель, сам же выдававший всем билеты, сам их и проверил; вот бойкий мальчишка, выносивший вещи из конторы, получил на чай; и всех в машине обошел библейски прикрывший наготу какою-то пестрой дерюгой местный дурачок Яша — с седенькой бородкой и хитроватыми глазками. Он говорил каждому: «Пой, ласточка, пой!» — и протягивал картуз без козырька. И все что-то бросали ему в картуз, только горняк очень отчетливо, хотя и не повышая голоса, сказал:

— Пошел к черту!

Шофер протер тряпкой стекло перед своим местом, завел мотор, насунул поглубже кепку и сел важно за руль. Машина задрожала, зарокотала, фыркнула и тронулась.

— Прощай, пляж! — громко сказала Галина Игнатьевна за всех, и все повернули головы к пляжу, который был густо покрыт телами купальщиков. И в последний раз именно здесь, на этом остром углу поворота с Набережной, с пограничной линии внутрь полуострова, всем в глаза бросилась излучина мягко сверкнувшего, заголубевшего, зазеленевшего моря, очерченная розовыми вдали берегами.

II

Галина Игнатьевна окутала голову от пыли зеленой прозрачной шелковой тканью. Поглядев на нее, Брагина тоже накинула на голову сложенный косынкой цветной платок и приколола его сзади английской булавкой.

А по сторонам пошли мелькать белые и желтые бывшие дачи, теперь несущие строгие хозяйственные обязанности; совхозные виноградники с новыми веселыми дубовыми кольями; запыленные огромные платаны и тополи по обочинам шоссе; кое-где ленкоранские акации (которые здесь зовут «мимозами»), все в облаках пушистых, розовых цветов; потом табачные плантации, на которых длинное бодылье было уже голенастое, общипанное снизу; и огороды греков, рассевшихся около города небольшим разбросанным хуторком.

— А вот кобчиков здесь не видно, и на телеграфных проволоках они не сидят, — говорил Торопов Брагиной. — На Кубани же их пропасть… И пришлось мне наблюдать там любопытное… Заложили при одной станице грандиознейший фруктовый сад, что-то в несколько тысяч га, рядом со старым садом, тоже порядочным, га на триста. Около же старого сада яворовая роща, и в ней тучи кобчиков: там гнезда их были. Кобчики ведь птицы хищные; вы знаете — возьмут да и выведут из нового сада всех мелких птичек, не так ли? А мелкие птички — известные друзья садов: истребляют насекомых. И вот молодые агрономы там выносят постановление: всех кобчиков истребить дотла; за каждого убитого кобчика платить полтинник. По-шла пальба… В иной день по восемьсот штук их убивали. Ведь много было молодняку, а он от гнезд никуда не летит, доверчивый к людям. Наконец действительно всех истребили… И гнезда уничтожили — лазили на деревья: за это тоже была назначена плата. И вот прошел год без кобчиков. Съехались в сад практиканты-студенты. Спят в бараках однажды в саду весною, а ночь выдалась холодная, заморозок… Вдруг среди ночи смятение… Что такое? Мыши… по всем бегают в несметном количестве мыши. И совершенно бесстрашно. Почему? Потому, что студенты и студентки — это для них, для мышей, что же такое? Просто убежище, куда можно спрятаться от холода: все-таки они ж ведь теплые, эта молодежь… В рубашках и прочем у всех полно мышей… У всех студенток мыши за пазухой… Вообразите, что это такое вышло, — совсем, как в замке епископа Гаттона… Крики… Содом… Одним словом, весь сад оказался во власти мышей, которых развелось миллион… Почему же так?.. Потому, видите ли, что кобчики питались совсем не птичками, а мышами, для чего и поселились около старого сада… Вот почему!

— Брр, мыши за пазухой! Воображаю! — передернула плечами Брагина. — Вот уж тер-петь не могу я этой гадости, мышей!

— Да-а, конечно… Ошибка. Ошибка нашего агрономического молодняка… Но кобчик, послушайте, что же это за старорежимное средство от мышей — кобчик! Ни к каким вообще кобчикам и сарычам за содействием теперь уж человек прибегать не должен, раз у него в руках такое средство, как газы… Например, суслики в полях… Кого вы нам прикажете разводить в полях, чтобы истреблять сусликов? А суслики у нас съедают, может быть, сотни миллионов пудов пшеницы. Хоро-шень-кое дельце! Нет, газы, газы и еще раз газы… Для сусликов — газы, для мышей — газы, для всякой стервы вообще — газы.

— Для всякой стервы, — это так! Правильно! — поддержал Митрофан.

— Ты бы помолчал: совсем не с тобой говорят, — отозвалась ему сзади Дуня.

Митрофан обернулся и мигнул на нее Мартынову:

— Папаша! Такой анекдот знаете?.. Говорит один, татарин, другому, русскому: «Скажи, пожалуйста, что такое: снаружи тибе ситец совецкой, а в середке холера? Не знаишь? Слушай, тибе скажу: это — мой жена», — и из-под локтя он указал пальцем на Дуню.

— Вы, должно быть, молодожены? — улыбнулась Дуне Галина Игнатьевна.

— Угадали, — ответила Дуня. — Только я думаю с ним разводиться.

— И вовсе я думаю, а не она, — обернулся Митрофан. — Как же, скажи, пожалуйста, посуду мыть не хочет, постель, например, застелить — тоже, и пола не подметет… Разведусь.

— А то и в самом деле, все это чтоб одна жена делала? Попили нашей кровушки, довольно с вас! — рассмеялась Галина Игнатьевна.

— Смотрите, свежий гудрон, — предупредил ее, сидевшую с краю, Мартынов, и она подалась к нему, насколько могла, потому что из-под колес машины действительно полетели брызги с только что заасфальтированного шоссе, а недалеко впереди действовал и каток, который шофер объехал, едва не задев его кузовом машины.

Шоссе подымалось.

Чрезвычайно прихотливыми извивами оно взбиралось на горные отроги, сплошь покрытые невысоким дубняком, маслянисто зеленым и вблизи тяжелым на вид. Шоссе казалось таким растерянно закружившимся среди этих чуть лиловатых балок, над которыми мягко круглились ошеломленные солнцем взлобья.

Обшарпанная, рабочего вида машина делала подъем добросовестно. Она трудилась — это было явно. Она как будто и не катилась даже, а только все время подпрыгивала слегка, брала бесчисленные низенькие барьеры. Огромные горы глядели на нее, маленькую, с трех сторон.

Они были родные сестры, природа строила их в одно время, и как все-таки разнолики были эти три горы.

Самая затейливая была справа.

Машина двигалась от зыбкой морской границы внутрь огромнейшей страны, сплошь охваченной творческим порывом, и эта гора справа была как будто молодость творчества, когда хочется сказаться как можно цветистее и ярче, как можно смелее по мысли, непревзойденно самобытнее по форме, непревзойденно богаче по темпераменту. Она так причудливо на подступах к своим вершинам разбросала угловатые, ребристые, взъерошенные, чуть поросшие соснами и можжевельником скалы, которые дробили солнечные лучи на тонкие лучики, окутываясь ими как паутиной, а потом, ближе к вершинам, она подымала какие-то округлые колонны рядами, за рядом ряд… Ряды эти были косые: они взбирались. Да, если не присмотреться к ним очень внимательно, если только пройтись по ним беглым взглядом, они как будто выполняли строевое движение туда, к вершинам. А вершины тоже имели ажурную, точеную, легкую форму… И все это в колеблющейся гамме тонов от бледно-синих и розоватых до насыщенно-лиловых, индиговых, глубоких… Все и роскошно, и как-то нестройно, и размашисто, и без видимой цели размаха — декоративно, но молодо, — главное, молодо… И как будто сознательно, как будто для того только, чтобы поузорнее разукрасить эту свою кормилицу-гору, снизу, ближе к подошве, какой невозможно крикливый разноцветный ковер разостлали по ней жители большой татарской деревни… Это — клочки пшеницы, кукурузы, ячменя, табаку, винограда, садов, все обнесенные плетнями самых прихотливых извивов… И даже деревня эта, в которой блистали на солнце стекла какого-то длинного белого двухэтажного дома, казалась сознательно затейливо разбросанной, только чтобы как можно смелее и неожиданней.

Гора слева была как творчество, когда молодость уже укрощена и входит в отмеренные границы. Костяк этой горы был уже по-настоящему величав, но бросалась еще в глаза излишняя кудреватость, запутанность ее предгорий, несколько суетливая порывистость ее скатов. Она вся была покрыта буковым и ясеневым лесом, и как будто продолжалось еще в ней творчество за лесами… Она вся была как в теплом зеленом каракуле. Так округлялись огромные кроны деревьев и купы крон, что вся она казалась намеренно шишковатой, и, как два не совсем уверенно еще сработанных купола, венчали ее две вершины, одна — каменная, другая — лесная: не хватило последней смелости остановиться на чем-нибудь одном, — камень — так камень, лес — так лес… Видно было даже и издали, что на этой горе много влаги. Заметно было, что лес дышал, что его дыхание расстилалось кое-где длинной сизой полосою, не позволявшей разглядеть как следует всех линий горы.

Зато гора прямо была как творческая зрелость. Она вставала очень твердая в линиях, осмысленно-простая по рисунку. Она была законченно-монументальна. Ничего нельзя было найти в ней лишнего, сколько бы на нее ни глядеть. Вид ее был строго спокоен. Все в ней было ковано, все каменно, все вечно, — такая спаянность замысла и формы, которая покоряет. Ее цвета были желтый, розовый и синий, но они не кричали: они были положены найденно. Нельзя было бы их ни переставить, ни ослабить, ни усилить, как нельзя было бы передвинуть в общем рисунке ни одной черты. Несколько вершин было у горы справа, две — у горы слева, — у этой же была только одна вершина, похожая на голову мудрого индийского слона.

К этой горе навстречу и двигался фиат.

А море сзади только уж чуть-чуть поблескивало. Его уж нужно было искать глазами, так глубоко упало оно вниз, так ревностно поглощало его небо. И тот городок, из которого они выехали, таким он отсюда казался невсамделишным, игрушечным… Даль очень ловко умеет это проделывать: сглаживать, слизывать, обворовывать, обволакивать, туманить, делать игрушечным и глотать.

Галина Игнатьевна сказала Мартынову, оглянувшись назад и поглядев кругом:

— Из такой красоты и опять на свой серенький север… Буквально, как в детстве оторвали тебя от сказки и вот: «Брось эти дурацкие глупости и занимайся чистописаньем…» У меня, знаете ль, ужасно невозможный почерк, и сколько я ни корпела над чистописаньем, — ни-че-го не вышло… К этому искусству полковых писарей оказалась я неслыханно неспособной… Очень хорошо, что я не учительница, а врач.

— Да, это прекрасно! — живо согласился Марты нов. — Я даже и не знал бы, о чем мне говорить с учительницей… О семилетке? О дальтонплане?

— Ну, конечно! А со мной по крайней мере вы можете говорить о колтуне, об экземе, о деятельности каких-нибудь там пейеровых бляшек.

И она уже готовилась расхохотаться, но Мартынов поглядел на нее круглым голубым взглядом и сказал тихо:

— Нет, я хотел было поговорить с вами о другом.

— О чем именно? — подняла брови Галина Игнатьевна.

Мартынов провел рукой по мощной шее, не стянутой воротом рубахи, и пробормотал глухо:

— Странно… Мы уж на порядочной высоте… а как все-таки жарко и душно…

— Об э-том? — протянула Галина Игнатьевна и расхохоталась очень непринужденно.

Мартынов смотрел на нее, улыбаясь, и говорил:

— Прекрасно вы смеетесь, прекрасно!.. Очень заразительно вы смеетесь.

Миновали татарскую деревню в сотню стареньких домишек, с лениво разлегшимися в сторонке бурыми буйволами, с полуголыми ребятишками, с небольшими клочками виноградников, с красным полотнищем перед сельсоветом. Около этой деревни был оползень, все стремившийся завалить шоссе. Человек десять с тачками работало тут, и шоссе справа обросло широкой насыпью из черной и жирной шиферной глины.

— Вы ведь не поверите, пожалуй, как и никто не верит, что лет двадцать назад я, только что с университетской скамьи, послан был в Крым умирать от чахотки, — сказал Мартынов Галине Игнатьевне.

— Вы-ы?.. Че-пу-ху мелете!

— Не чепуху — факт!.. Но кому же хочется умирать не живши? Я занялся спортом. Я не поэт там какой-нибудь и на море нежными глазами не глядел и не вздыхал… Я, знаете ль, окунулся в него с головой и поплыл… И плавал, и пла-вал, и пла-вал, как пароход… И вот, как видите, я благополучен. И когда я вижу туберкулезного, я говорю ему: спорт… Спорт или гибель, как вам будет угодно.

— Ха-ха-ха! Я теперь тоже буду давать такие советы туберкулезным в третьей стадии.

— Ну, хотя и не в третьей, и я, разумеется, не был в третьей, а все-таки давайте. И что такое красота тела, если в нем червяк… Совсем не шутя я считал и считаю весьма корявого Геркулеса гораздо красивее, чем какой-то там Аполлон Бельведерский. А красивейшая женщина, какую я видел, — это… это, позвольте, где, уж не помню, — вообще в каком-то из «Огоньков» мне попался снимок с современной скульптуры… Стоит, понимаете ли, этакая бабища, ручищи сложила, как Наполеон, ножищи у нее слоновьи… Любую печку об нее расшибешь… Вот она, наша Венера Московская… Смеетесь? Смейтесь, вам это идет. Но все-таки я плотную икроножную мышцу предпочитаю всяческой там томности… которая походя мышьяк себе вспрыскивает да кали иодати хлещет… Вот вы врач и производите свои там операции, конечно, и приходится вам, я думаю, часто говорить своим пациенткам: «Терпи и не ори…» А такой операции, какая у нас сейчас производится над человеком, для его явной, разумеется, пользы, такой тонконогим не выдержать, нет… Колоссальнейший идет для будущего отбор, и, заметьте, только красота уцелеет. То есть сила, выносливость… то есть неутомимость, вот что… То есть скорее всякая там неуклюжесть, косолапость, только ни в коем случае не тонконогость, которая неминуемо должна будет погибнуть и погибнет.

— Дуня! — живо обернулся Митрофан назад. — У тебя как там насчет ног происходит?

— А ты не видал? — отвернулась Дуня.

— Да я как-то не разглядел.

— Ну, придет время, гляди лучше.

И Дуня сделала сердитое лицо.

Шоссе в этом, насквозь пронизанном солнцем молодом дубовом лесу, кое-где освободившем для лугов небольшие поляны, взбиралось кверху совершенно невообразимыми петлями, почти восьмерками. Машина поднималась по ним осторожно и медленно. Сирена ее почти безостановочно гудела. То и дело попадались встречные легковые машины и грузовики, и дубовый лес кругом наполнялся этим тревожным завыванием сирен.

Когда-то сделанное для лошадиной тяги шоссе теперь выпрямляли, разматывали петли. Вырубались и вывозились деревья, делались большие выемки.

Показалась и такая партия землекопов, — все юнцы, лет по семнадцати, обнаженные по пояс: делали подбои кирками в одном сильно каменистом месте, а немного дальше — другая партия — девочки того же возраста, в купальных костюмах. Они работали строго, только глянули исподлобья на старенький фиат.

— Это кто такие? — спросила Брагина Торопова.

— Это? Студенты дорожного техникума… и студентки… на практике… Я уж их видел раньше, — сказал Торопов. — У них, конечно, идет соревнование, а как же! И девчата ни за что не уступят, не таковские… Ах, как мало у нас людей рабочего возраста! Ошеломляюще мало… В это мы уперлись лбом. Страна наша потрясающе богата, но и огорчающе огромна. Сколько нам надо людей, чтобы освоить ее в кратчайший, как мы себе поставили, срок! И ничего нам не хватает: ни рабочих, ни угля, ни железа, потому что мы растем, растем и растем, и без конца намерены расти, черт возьми… Мы точек себе никаких впереди не намечаем, и пусть их никто от нас не ждет… У нас могут быть кочки, но не точки… Кстати, кочки… что-то такое я недавно узнал о кочковатых болотах, чего еще не было в газетах… А-а, да! Опыты нашего ученого Ридегера… Он, видите ли, заложил несколько опытных рисовых полей на болотах средней полосы, — рисовых, заметьте: на Волыни, на Припяти, на Оке под Рязанью, где-то под Курском и, наконец, и это самое важное, под Москвой, представьте! Есть такая речонка у нас — Яхрома, — на ней… И в результате — рис созрел, и даже, если память мне не изменяет, на Припяти раньше, чем на Волыни, а под Рязанью раньше, чем под Курском, но это уж зависело от высоты места. И в ре-зуль-тате рис передвинут, значит, на десять параллелей на север. Вот вам и опыты скромного советского ученого! Сейчас мы сеем рис на Кубани… с аэропланов… а года через два-три мы, может быть, все болота наши осушим и засеем рисом… И вывозить его будем куда угодно… Когда это было раньше, а?.. Положительно, наше время — это такое время, когда кажется, что и занятия-то более простого нет, как делать открытия… Один философ новейший определил человека, как существо инструментальное… Плохо! Устарело… Я бы внес дополнение: человек — это такое животное, которое каждый день в своей жизни делает открытие и каждый час во дню что-нибудь изобретает…

— А вот не изобретет ли кто-нибудь, — перебила его Брагина, — новый текст оперы «Пиковая дама»? Я об этом, признаться, давно уж мечтаю… Мне не совсем нравится и музыка этой оперы, она довольно упадочная, но пусть уж остается, если ее нечем заменить; в конце концов — это дело наших композиторов, а не мое, но те-екст, либретто, — его вполне можно построить поближе к Пушкину, то есть и к нашей эпохе, а не так, как состряпали Петр Ильич Чайковский с братцем Модестом… И если бы за это взялись наши молодые таланты, они могли бы с этим справиться прекрасно, а мы имели бы нашу классическую оперу со-ве-ти-зиро-ванной… А то мы стоим перед ней, как бараны, и боимся тронуть в ней хоть одну строчку… Между тем как она ставится… великолепно… Столько шелков и бархатов на сцене, что зрительницы про себя думают: «Ах, хорошо бы раздать все это по ордерам!»— и Брагина сделала при этом быстрый, хватающий жест.

Она и сидя была выше Торопова, ей приходилось наклонять к нему голову, когда она говорила, и могло бы показаться, что ей, привыкшей к торжественным позам и теперь державшейся на своем месте преувеличенно прямо, это несколько неприятно.

— Они думают, что переманили от нас Шаляпина своими гнусными миллионами и очень нас этим осиротили, — куда-то указал короткопалой рукой Торопов. — Нет, мерзавцы! Сто Шаляпиных у нас растет.

— Кстати, Шаляпин, — подхватила Брагина. — Как-то под Москвой, возле Тарасовки, в еловом парке иду, — вижу дом белый с колоннами, а перед домом, на куртине, — Психея, явно заграничной работы… Я зашла во двор, — разумеется, там рабочие жили, женщины какие-то молодые белье стирали… Спрашиваю: «Чья это была дача?» Никто не знал. Только говорят: «Может, бабка Афимья знает»… Нашла я бабку Афимью. «А это же, говорит, помещика Шаляпина дача…» Вот что он такое для народа: помещик, собственник, как всякий другой был, и больше ничего… А, как певца, народ его даже и не знал… При тех страшных ценах, которые он драл, где мог слышать его пролетариат? В граммофоне разве, и только… Но вы не поверите, — вдруг оживилась она, — до чего тонко разбираются в театральных представлениях наши молодые рабкоры. Я часто была председателем на их собраниях и вот, послушаю, как и что они говорят, и в такой телячий восторг прихожу, что дома потом свою мать-старуху готова задушить от радости. Целую ее и приговариваю: «Ты не знаешь, нет, ты и представить не можешь, до чего меня волнуют их успехи…» Мать моя когда-то молодость свою отдала революции, — она меня понимает… Я ведь и родилась в Якутске, а не где-нибудь в Пе-тер-бурге.

И Брагина горделиво повела полными плечами.

Направо, когда позволяли на это глядеть бешеные извивы шоссе, глубоко внизу, видно было, легла неширокая долина горной речки, а по этой долине сплошь ярко зеленели колхозные виноградники и сады; налево же, в лесу, около известковой скалы, что-то строилось, стоял вагон на колесах для ночевки рабочих, белели две палатки, лежали кучи морского песку, подвезенного сюда с пляжа грузовиками. Но так уж привыкли все к тому, что везде, куда ни глянь, что-нибудь строится, что никто даже и не спросил вслух, что именно строят здесь, в лесу, на десятом километре от города.

Вот уж осталась позади очень добротно из тесаного красного гранита сделанная шоссейная казарма. Теперь она носила название ближайшей горы, а раньше называлась Кутузовской, так как на этом месте в конце восемнадцатого века Кутузов разбил турецкий десант и был ранен в глаз навылет. Рядом с казармой был когда-то мирный источник, тоже устроенный в память Кутузова в виде небольшого фонтана, в восточном вкусе, помещенного в каменной узорной нише. Теперь от узорной ниши остался только полуобвалившийся угол с жирной надписью дегтем: «Прашу неписать виражений». На огороде около казармы рыжий теленок усердно жевал стянутую с веревки мокрую синюю рубаху. На выпрямленных участках шоссе стояли штабеля вырытого здесь из земли известкового камня. То и дело встречались пыльно-зеленые грузовики полуторатонки, увозившие с работ вниз, к морю, толстенные комли дубов: там из них пилили шпалы и грузили на заграничные пароходы.

Мельницу с полугнилым колесом увидел внизу, вправо, в долине, молчаливый горняк и удивленно сказал шоферу очень твердо и отчетливо:

— Что может делать водяная мельница на сухопутье?

— Прежде молола когда-то по зимам, — ответил шофер. — Зимою, когда дожди, тут речка.

— А-а… разве что зимою…

Он курил папиросу за папиросой. Его египетский череп с дюжим затылком, костистый, коричневый, был прямо подставлен под солнце и под белесую шоссейную пыль.

Старая, ржавая трамбовальная машина, как издохшая рыжая большая, но очень истощенная и нескладная кляча, валялась на шоссе дальше многопудовым трупом, задрав колеса и заняв половину дороги.

— И на Южный берег я ехал две недели назад, эту падаль видел, и теперь лежит, — брезгливо сказал горняк, — Можно бы уж когда-нибудь убрать собраться.

— И все-таки же утильсырье, а? — нырнул к нему головой Митрофан.

Горняк только слегка скосил на него глаза и тут же отвернулся.

Стало больше воды по отводным канавам; она сбегала вниз с крутизны, слышно журча: этого журчания не заглушала и деятельно стучащая машина, Появилось много цветов на сырых скатах: крупноцветный желтый зверобой, лиловый шалфей, розовая мыльнянка, ятрышник. Кое-где завязывала уже ягоды таинственная белладонна. Запахи горного леса стали острее. Лес отовсюду обступил тут шоссе, и только кое-где в просветы его слева синели строгие, каменные, голые громады горы.

Шоссе тут было очень изрыто выбоинами. Кузов машины на слабых рессорах то опускался, то подпрыгивал, и Мартынов ворчал:

— Эх, народ… И что бы засыпать ямы… Рабочих много кругом, — пустое бы дело… А то скоро ездить будет нельзя.

И Галина Игнатьевна:

— У меня все тело будет в синяках после такой езды. И, кажется, скоро я себе язык откушу… У-до-воль-ствие, нечего сказать!

Подъезжали к высшей точке шоссе, к перевалу, откуда туристы делают восхождение, таща на себе немалый груз, необходимый для ночевки на холодных высотах.

Десятки лет стояла здесь, на перевале, татарская кофейня с большим сараем, На мощеном дворе всегда здесь можно было видеть раньше лениво жующих жвачку волов, выпряженных из ленивых скрипучих арб, или подводы с дымящимися, усталыми лошадьми. Жизнь тогда была очень нетороплива, и в кофейне пили не только кофе по-турецки.

Ветром революции выдуло отсюда кофейщика, но долго торчала пустынная, длинная, приземистая горная хижина и сарай, крытый выгнутой татарской черепицей.

Теперь на месте всего этого торчала одна только стена из калыба.

— Дуня! Смотри-ка! — очень удивился Митрофан. — Ведь вчерась ехали, крыша еще тут была… В один день разобрали — вывезли, вот скорохваты.

— На табачный сарай куда-нибудь в колхоз, — сказал Торопов. — Черепица теперь — клад: как же ей позволить торчать без пользы!

А фиат с перевала стремительно ринулся вниз.

Тут пошли мелькать по сторонам шоссе огромные двухохватные буки с белесыми стволами. Стволы эти густо усеяны были резаными надписями и кое-где старательно вырезанными крестами: здесь когда-то ютились банды бело-зеленых и здесь же, под буками, хоронили своих убитых. Глянцевитая листва буков там, где сквозь нее просвечивало небо, казалась синей. В мохнатых, круглых висячих шишках вызревали буковые орешки.

Тут тоже выпрямлялось шоссе, чтобы стать ему по-настоящему стремительным, чтобы миновало оно эти жалкие петли, придуманные для тяжелых местных троечных дилижанов, медлительно передвигавшихся тяжелыми лошадьми.

Трехкилометровый спуск с перевала был изрыт здесь и там особо яростно. Валялись вывороченные огромные пни. Стенами стояли срезы, как траншеи. Добрались до почвенных вод и отводили их в балки, перекидывая через ручьи бревна.

Тут работали уж не подростки, а бородатые северяне в лаптях, может быть, смоленские, может быть — курские грабари. Между их палатками, в тени, там, где когда-то стояли и шалаши зеленых, хозяйственно горел огонь, что-то варилось в большом котле, и примчался оттуда лаять на машину басом тоже хозяйственный, старый, кудлатый пес мышиной масти.

Дальше мелькнула новыми клепками куча бочонков с гудроном, потом — какой-то обширный двор, полный заготовленных буковых дров, кидающихся в глаза своей розоватостью, а около двора свирепо гоготали белые гуси, змеями расстилая по земле шеи.

А поодаль от двора, на удобной поляне, пилили годные только на дрова кривые буковые сучья тоже какие-то издалека пришлые люди.

Кивая на них, говорил Торопов:

— Вот, пришлось недавно слышать от одного паникера: «Бегут из колхозов». Куда это бегут? Как так бегут? Уезжают на работы, потому что в колхозах, где теперь везде работают тракторы и комбайны, они оказались липшими. Но ведь это же нами и предусмотрено. А бежать — беги, пожалуй, сделай милость, беги, и куда же ты именно можешь бежать? И далеко ли ты убежишь? Теперь не петровские времена; ни раскольничьих скитов, ни вольного казачества… Уехал ты из Вологодской, скажем, области в Крым. Прекрасно! Рабочие здесь вот как нужны. Ты — природный лесоруб, пильщик, — руби лес здесь, пили здесь, — и вот у нас и дрова на зиму, и прямая дорога будет… Сейчас здесь все в порядке оформления пока, поэтому имеет еще вид довольно хаотический, но поглядите-ка годика через два, что здесь будет… Красота!.. И уж не на таком одре мы будем с вами ехать тогда, а на своей советской, новенькой машине с Нижегородского завода… «Бегут…» Произвол, значит? Но ведь в том-то и дело, на том-то и строится наша жизнь, что никакому личному произволу в ней нет и не может быть места. На законах железной необходимости строится наша жизнь, и чем дальше, тем это будет для всех очевиднее. Не какие-то там наития, не мистика, а мозг, строгая работа мозга, то есть той же самой машины, которая должна действовать без шатаний и перебоев, правильно и нормально… Вот что у нас будет в самом скором времени, потому что, — вы и сами, конечно, понимаете это и видите, — мы идем гораздо быстрее, чем позволяли себе думать самые необузданные в старину мечтатели… Пусть у нас пока еще волчий машинный голод, мы его скоро утолим, но по части выкорчевывания предрассудков всяких, пусть-ка за нами и теперь даже угонятся другие прочие… Всю творческую энергию, всю рабочую энергию ста с лишним миллионов людей рабочего возраста держим мы в кулаке и можем переключать ее по мере надобности куда угодно. Это что? Шутка?! Земной шар, пока он стоит, не видал никогда и нигде такой бешеной стройки, как у нас, а находятся нытики, суслики из норки и свистят потихонечку: «Хвосты, пища святого Антония», и прочее… Ерунда!.. Какая все жалкая ерунда и чушь!.. У нас множество добывается всякого местного, хотя бы той же рыбы, но много и пропадает, как я убедился в этом… Рыба поймана, нужно ее перевезти, куда следует, на приемные пункты, не хватает транспорта; нужно ее скорее солить, чтобы не испортилась, не хватает бочек. В результате — сотни центнеров портятся и выкидываются в то же море обратно. Выходит, что мы вылавливаем явных хищников-дельфинов, а сами такие же хищники… Но это ведь все наладится вот-вот, на ошибках мы учимся… Это все пустяки… И пусть все до единого понимают, что даже простая сытость всех и каждого зависит от его добросовестности в работе, что здесь круговая порука: один за всех, все за одного.

Говоря, Торопов то и дело взмахивал рукой и то близко придвигался к Брагиной, то отшатывался, как будто совершенно непроизвольно, привычно, все порывался он встать, воображая перед собой не одну только Брагину, которую убеждать было не нужно, а целую толпу слушателей, глядящих недоверчиво.

Между тем кончился трехверстный спуск с перевала, кончились и буки. Снова пошли дубы, и среди них шоссе развернулось победно, как сорвавшаяся с высот сквозь теснины река, нашедшая для себя долину.

Начались хотя и лесные еще, но уже ровные места. Шоссе здесь не делало петель, ни выпрямлять, ни расширять его было не нужно. Но кучи битого камня очень щедро были навалены с обеих сторон, и валялись неразбитые острые камни.



Поделиться книгой:

На главную
Назад