Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: При ясном солнышке - Лев Иванович Кузьмин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Красава не своим голосом ухнула, крутнулась под ёлки. Она пошла ломиться по гущине, по чапыжнику, и только тяжёлый топот да шум веток показывали, где теперь она.

* * *

Оле бежать сразу стало хуже. Еловые лапы цапали за платье, хлестали по лицу, норовили попасть в глаза, косынка слетела, захлябала правая туфля.

Оля нагнулась туфлю поправить, и тут по ёлкам, по лохматым скатам их лап, по спине Оли застегал обвальный ливень-проливень. Он пошёл меж узких лесных прогалов седыми, шумными столбами. Он замолотил по нечастой тут под деревьями траве, по сразу осклизлым пенькам, по гнилым колодам, зарикошетил вокруг туманными брызгами. Водопадный гул, плеск, дождевая мгла накрыли всё, — Оля чуть ли не заплакала.

— Матушка Красавушка! Матушка Красавушка! — охала, выкликала Оля, метаясь вся мокрым-мокрёхонька по мокрой чащобе. И прошло немало времени, пока из-под раскидистой, широченной, как скирда, ели не выплыл тоже зовущий и печальный взмык.

— Вот ты где! Давай к стаду скорей! Давай к дедушке Голубарику скорей! — бросилась Оля на голос, да из своего не совсем ещё прохлёстанного ливнем укрытия Красава двинулась не в миг. Оля даже пробовала тянуть её за рога, но всё было бесполезно, пока не стих ливень. Он кончился так же внезапно, как внезапно начался. Только где-то наверху всё ещё сердито погромыхивало, да лишь под ёлками с обвислых лап всё ещё плюхались крупные капли.


— Пошли, пошли… Видишь, на мне сухой нитки нет… Видишь, я иззябла… — сказала совсем не сердито Оля, и они пошли.

Они пошагали — впереди корова, за ней с прутиком Оля — сначала вполне уверенно. Даже то, что на них всё ещё брызгало с веток, Олю уже не пугало ничуть. Но вот когда по её предположению должен был им встретиться знакомый с бочагами лог, — этот лог словно пропал.

Оля погнала Красаву влево, но и в левой стороне лога не обнаружилось. Оля повернула вправо, но и в правой стороне — всё глухо, всё чуждо, неприветливо.

И тогда Оля поняла, что они заблудились.

Поняла, давай кричать:

— Ау! Дедушка Голубарик, ау!

Она теперь не думала, хорошо ли называть Голубарика Голубариком; она теперь думала, только бы хоть как-то до пастуха докричаться. Ведь он там, поди, тоже от беспокойства чуть ли не сходит с ума.

Но в мокром лесу даже эхо отзывалось плохо, в лесу только влажно пошлёпывало с деревьев, — Оля сорвала лишь голос.

— Ты, что ли, помычи! — сказала она Красаве. — У тебя получится громче, и в стаде, может быть, услышат нас.

Да Красава и думать не думала о стаде, о пастухе. У неё теперь была своя немалая забота. Давно и туго налитое молоком вымя начинало побаливать, мешало шагать, белые струйки нет-нет, да и сами вычиркивались из набряклых сосков на мягкий под копытами мох, на глянцево-упругие кустики брусники.

Корова убавляла шаг, заглядывала себе под бок, глядела с недоумением на Олю: «Что, мол, такое происходит? Я вон сколько накопила молока, держать терпения нет, а ты, хозяюшка, без подойника… Не пора ли о нём, о подойнике-то вспомнить? Близко ведь ночь!»

* * *

Лес в самом деле начинал темнеть, по нему поползли серые, зыбкие пласты тумана. Оля, плутая в поисках лога да аукая, не заметила, как время повернуло на предночной час. А когда поняла это, когда глянула на тусклые клочки неба над хмурыми верхами ёлок да когда опять посмотрела на усталую корову, то и сама вдруг вся ослабла.

— Ой, конечно, я ещё маленькая… Ой, зря я напросилась в подпаски… Ведь если мы тут и не пропадём, если когда и выйдем, то всё равно Красава может попортиться. У неё — неухоженной — молоко перегорит, и прощай тогда всё будущее, славное, о чём говорил председатель.

И вот, страх не страх, ночь не ночь, Оля заставила себя думать только о корове.

— Стой… — сказала она, присела на корточки рядом с Красавой, потрогала горячее вымя, тугие соски.

Доить корову Оле приходилось и раньше — свою, домашнюю. Приходилось, но не часто и не до конца. Додаивала домашнюю корову всегда мать, — у Оли на всю дойку ещё не хватало сил. А теперь вот матери не было и близко; вокруг только туман, лес, вздыхает рядом утомлённая Красава.

Оля тоже вздохнула, принялась Красаву доить.

Молочные струйки ударили, журкнули глухо в траву; парной, очень уютный, напоминающий о доме запах молока перемешался с холодом ночи, с резким, сырым запахом леса. И Оле сделалось ещё горше. Стало ещё тоскливее оттого, что вкусное молоко исчезает зря, что это очень даже странно поливать молоком лесные коренья, густую под ёлками траву.


— Давай похлебаю сама сколько-то… Я ведь с обеда не ела ничего… — прошептала Оля и принялась доить одной рукой. Другую ладонь она сложила ковшиком, стала подставлять под молочную, тёплую струйку. Подставлять и схлёбывать, подставлять и схлёбывать.

Но, конечно, целое ведро молока одной Оле выпить было невозможно, — так весь Красавин удой и ушёл в лесную землю.

А ещё Оля без крепкой привычки да без скамейки очень уморилась. Когда, наконец, Красава обернула к ней свою морду, когда благодарно пыхнула в Олину щеку, Оля едва поднялась с поджатых под себя коленей. Зато после такого необходимого и до конца исполненного дела страх перед ночным лесом поубавился заметно.

— Не к чему и дальше горевать! Надо всё равно идти вперёд… Верно, Красава?

И большая, громоздкая в потёмках Красава мотнула рогами, словно подтвердила: «Верно!», и они опять пошли.

Только теперь Оля Красаву не подгоняла. Оля надеялась, что Красава сама зачует какую-нибудь где-нибудь настоящую дорогу; а ещё Оля правила путь всё на одну и ту же ярко-синюю над чёрными елями звезду.


Корова тоже не сворачивала, и шли они на эту звезду вновь тяжело, долго, до полного изнеможения.

Когда лес внезапно расступился, Красава сама остановилась, подогнула ноги, не легла, а прямо-таки рухнула на едва различимую тут, на опушке, ещё свежую и пахнущую клевером кошенину. Оля подсунулась Красаве под самый бок, в тепло, и они враз уснули.

Они спали так, что их не пугали уже ни бегучие, схожие с волчьими глазами огни светляков, ни лесные, край опушки, скрипы да шорохи, — побудку сыграли им прохладный рассвет и петушиная, совсем нежданная здесь перекличка.


Оля зябко вздрогнула, вскочила, подняла корову, заторопила её за берёзовый, вклиненный в поле мысок, и удивлённо там ойкнула. Почти рядом, всего лишь и добежать ничего, стояла в лёгкой рассветной дымке их деревня. Только стояла она к Оле нынче другой, не вчерашней стороной. Оля с Красавой, как видно, за ночь обкружили её и вышли не к ферме, а к огородам и гуменникам на другом краю.


И что очень чудно: несмотря на такую рань, несмотря на то, что ночь не ушла ещё с задворок полностью, — а деревня уже не спит или спать нынче не ложилась и вовсе. Каждое крыльцо там настежь, каждое окно там нараспашку, в окнах непогашенный свет. На улице — это Оле видно тоже отлично — целая толпа народа, все тревожно гомонят, спешат к околице. И впереди этой толпы председатель Иван Семёныч. И опять он не на всегдашнем своём мотоцикле, а на той, на колхозной, лошади верхом.


— Мамушки! Так это же за нами… Так это же всей деревней ищут нас! — догадалась Оля и, не зная, то ли трусить, то ли радоваться, давай свою рогатую товарку поторапливать.


А там уж на рассветной полевой тропе красавицу-корову и Олю все деревенские увидели сами; на всё поле кто-то горласто да с великим ликованием заголосил:

— Нашлись! Нашлись! Нашлись!

Первым, нахлёстывая лошадь, подлетел председатель. Он спрыгнул с седла, так и вцепился глазами в Красаву. Оглядел её спереди, оглядел с боков, заглянул даже под брюхо, на вымя.

— Гляди-ка, корова-то цела! Здоровым-здоровёхонька… Ну, Ольга! Ну, подпасок! Ну, молодец! А вот мы всю ночь вас везде вышаривали, да, видно, не там.

Следом подбежала мать, давай тискать, обнимать, оглядывать Олю:

— Сама хоть живая ли? Сама…

У матери Олю отнял отец:

— Как это — не живая, когда вот она — живая!

— Кроме того ещё и герой! — подхватил вслед за отцом дед Голубарик. Он тоже протолкался сквозь шумную толпу к самой что ни на есть Оле, погладил стоящую рядом Красаву, а потом опять подсунулся к девочке: — Теперь, председатель, ты ей должен дать премию. Причём, не дожидаясь никакой осени.

— Верно! — зашумели в толпе доярки, зашумели набежавшие сюда вслед за взрослым людом Олины ровесницы-девчушки.

— Правильно! — басовито поддержали всех могучие парни-трактористы, братья Колокольниковы, и председатель засмеялся:

— Возражений нет… Только пускай сама скажет — какую?

Тут все Олю заторопили:

— Говори скорей!

И припугнули шутливо:

— А то Иван-то Семёныч возьмёт да и передумает.

И хотя Оля после всех событий чувствовала себя ещё куда как разбитой, она улыбнулась тоже.

Улыбнулась, огляделась, увидела рядом с Красавой ту лошадь, на которой прискакал председатель.

И глянула лукаво на деда Голубарика, и вдруг ухватилась за лошадиную длинную гриву, за свешенный с неё ремённый поводок.

— Вот, дяденька Иван Семёныч, если желаешь дать премию, то и отдай нам на двоих с дедушкой этого коня. Мы на нём ни в какую грозу никогда коров не растеряем.

— Что-о? — так и опешил председатель и даже сам за поводок ухватился. — Что-о? Да ведь на коне-то ездить-то надо уметь! Да ведь ты ещё и до стремени едва лишь доросла… Как в седло сядешь?

— Возле дома — с крылечка, в лесу — с пенёчка… — засмеялась Оля. — Управилась я с Красавой, управлюсь и с конём. И что да как — меня спрашивать уже не надо. Я со вчерашнего дня уже не маленькая, ты мне сам вчера об этом говорил и даже сегодня опять назвал молодчиной.

— Называл, называл! — заступились весело за Олю все вокруг, все хором зашумели: — Держи, Иван Семёныч, слово своё!

И председатель развёл руками, и опять улыбнулся Оле, и сказал:

— Ну что ж! Если так, то моё слово — олово. Поручаю вам с дедом в придачу к Красаве да ко всему нашему колхозному стаду ещё и коня. А сейчас, пока тут пенёчка рядом нет, давай, Оля, я подсажу тебя в седло сам. Въезжай в родную деревню, как тебе сейчас и полагается, — с почётом!


Голопятый Минька и кружечка-белушечка


Люди увидели медвежонка лишь в ту минуту, когда на него насел огромный, злой, по-волчьи седогривый пёс Шарап. Крутились тут, заливались до хрипа и все деревенские пустолайки. Шум на дороге у колхозного коровника стоял до небес.


Хозяин Шарапа, сторож Пятаков, выскочил из дежурки и, округляя радостно глаза, завопил:

— Зверь! Настоящий зверь… Ату его, Шарап, ату!

А Шарап не отступался и безо всякой команды. Он давно бы сцапал медвежонка за шиворот, да медвежонок тоже не очень-то зевал. Измученный долгим и одиноким блужданием по лесу, но всё ещё ловкий, он плюхнулся прямо в дорожную пыль и, держась дыбком, не отрываясь от земли, быстро поворачивался, отчаянно размахивал передними лапами. Он отбивался от оголтелой своры, совсем как перепуганный мальчонка, и даже голос подавал почти по-детски:

— Ай! Ай! Ай!

И вот то ли от этого крика, то ли по всегдашней к любым бедолагам доброте своей, к медвежонку ринулась самая тут пожилая работница — тётка Устинья.

Доярок и телятниц у коровника собралась целая толпа. Но на выручку к медвежонку побежала одна Устинья.

Не очень уклюжая, от возмущения багровая, она, раздёргивая у себя за спиной толстыми пальцами завязки фартука, врезалась в собачью кутерьму, как трактор. Она расшвыряла пинками трусливых шавок, поддала остервенелому Шарапу и, распахнув фартук, ловко медвежонка спеленала, подхватила высоко на руки.


Шарап было прыгнул к рукам, но получил отпор опять, и сторож Пятаков забранился:

— Елки-палки, не трожь моего пса! Он зверя чует. Дикого!

— Зве-еря? — всё ещё гневно и протяжно сказала Устинья и с укутанным на руках медвежонком пошла прямо на Пятакова.

Сторож не испугался ничуть, зато доярки от Устиньи шарахнулись с визгом.

А Устинья сердилась всё больше:

— Зве-еря? Дикого? Вот ты со своим Шарапом натуральный дикарь и есть! А это — гляди, кто… Это детёныш, сиротка. Он мать где-то потерял, а ты на него со своим псиной… Гляди сюда, бессовестный Пятаков, гляди! Отворачиваться нечего!

И Устинья, будто одеяло на младенце, приоткинула фартук. И все, в том числе и Пятаков, увидели, как медвежонок круглые уши прижал, глаза закрыл, а сам жадно вздрагивает и, вовсю пуская пузыри, чмокает, насасывает гладкую пуговицу на платье Устиньи. Видно, учуял, что от одежды пахнет коровьим парным молоком, — вот и начмокивает.

— Оголодал до смерти! — сразу зашумели, сразу перестали бояться женщины.

А многодетная Надя Петухова, шустренькая, кареглазенькая, всегда везде весёлая, теперь всхлипнула:

— Ой, да ведь он сосунок ещё совсем!.. Надо его, подружки, как-нибудь спасать.

Пятаков хмурым басом заговорил тоже:

— Нет… Он уж не сосунок. Но то, что первогодок, — точно! Ему, поди, месяцев пять, не более… Да только от этого ничего не меняется. Всё равно он зверь, настоящий медведь. Хотя, пока что и недоростыш… Зря вы его тетёшкаете на руках, зря играете с ним.

Но вот когда во весь могучий, хриплый рык подал опять голос Шарап, то Пятаков сам же и замахал на пса, и даже теперь затопал:

— Тубо!

* * *

А затем все принялись гадать, куда медвежонка пристроить. Оставаться на колхозной ферме ему было невозможно. Коровы от такого соседства могли забеспокоиться, убавить молока, да и грозный Шарап нёс свою главную службу вместе со своим хозяином тут.

И тогда Устинья решила забрать медвежонка домой. Правда, взять его к себе хотела и шустренькая доярка Надя Петухова. Она сказала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад