Общий смех заглушил его слова.
А она смотрела на Михаила удивленными и серьезными глазами.
— Если бы вы только знали, Миша, какое важное дело вы сделали!
— Глупости, — сказал он, — просто эти полесские села до сих пор не дали ни одного археолога.
— Как ваша фамилия?
— Дарский.
— А что, — тихо сказала она, — "игрушка Дарского". Неплохо звучит. — И добавила: — Найдены две шиферные пряслицы, серьги "лимонки" и одна "игрушка Дарского". Нет, Миша, вы все же молодчина. Это нас бог свел.
Левочка лихо стоял на краю траншеи, опираясь на лопату. Рот до ушей, глаза хитрые.
— Ты зубы не заговаривай, — прищурил он глаз, — ты обещание выполняй.
— Это точно, — сказал парень в очках.
— Обещание! Обещание! — загудели все.
И только зубы сверкали вокруг, особенно белые на обожженных солнцем лицах.
Михаил перевел глаза на девушку. Она немножко побледнела.
Оба глядели друг на друга.
— Я думаю, — сказал Михаил, — Марьяну Юрьевну не нужно принуждать. И ловить ее на слове не стоит. Она поцелует сама — кого захочет и когда захочет. И это будет чудесный человек, лучший во всем мире. Она никудышного не выберет.
— Браво! — крикнул толстяк.
В трусиках и красной с черным ковбойке, совершенно обгоревший на солнце, он был похож на жителя джунглей.
— Браво! — повторил он. — В наш век упадка рыцарства очень отрадно слышать такое. Хвалю, молодой человек!
В конце концов никуда Михаил не поехал. Он отстал от группы туристов и весь отпуск провел с этими людьми. Они пришлись ему по душе, а он им.
…Михаил повернулся на бок и сжал ладонями виски.
"Ах, боже мой, боже мой", — простонал он.
Дождь все шелестел и шелестел по стенкам шалаша. Легкое дыхание ветра доносило аромат омытой листвы, горькую пряность полыни, острый запах мяты.
Дождь… Вот так же шумел дождь тогда, когда они вдвоем бродили парками по берегам Днепра.
Широкие марши царского дворца, бело-голубые стены, мокрые деревья, причудливая струя фонтана, огни фонарей в ночной листве… Дождь набирал силу. Они еле успели добежать до пустой раковины для оркестра и спрятаться там.
Слабый свет падал на пол, блестели мокрые ряды пустых скамеек. И ветерок, такой, как теперь, пробирался сквозь мокрые клены.
— Холодно, — вздрогнула она.
Он набросил ей на плечи пиджак. Пиджак сползал, и ему пришлось придерживать его рукой. Чувствовал под ладонью ее худые сильные плечи. И неожиданно для себя прижал ее к груди.
Однажды Михаил видел дикую козу, попавшуюся в капкан. И глаза у той косули были такие, как теперь у этой девушки.
Они просили, молили его — не трогать, отпустить ее. И он не выдержал, отпустил.
Потом они начали дурачиться, разыгрывать перед пустыми скамейками, перед мокрым парком, в котором не было ни одного человека, сцену из какой-то пышной трагедии.
— Возьмите меч, — замогильным голосом стонал Михаил, — и мне пронзите грудь. Клянусь я бородою поседелой и всем вином, бродящим в подземельях, — вы милая и ясная…
— При этом, — смеясь, возражала она, — я вам не верю. У рыцарей полесских есть во взоре соблазн ужасный, низкое коварство и слов очарованье. Они хитрят, они же и чаруют. Они крадут доверчивых девчонок и в Турцию султанам продают.
— Ну это поклеп, — не выдержал Михаил, — мы такие люди, что у нас собаки из-под носа хлеб тащат. Нас самих в Турцию продать можно.
И они захохотали. Дождь утих. Только деревья все еще стряхивали на песок крупные, тяжелые капли.
Они вышли в парк. И здесь, у ограды стадиона, она случайно коснулась плечом его плеча.
Капкан захлопнулся вновь. Он обнял ее и поцеловал в детские припухшие губы.
— Вспомнил все же о моем обещании, — прошептала она, — злопамятный ты.
Потекли дни. Работа, где его уже считали своим, Левочкины подначки, добрый и немножко завидующий взгляд толстяка, днепровский пляж, звон тугого мяча в воздухе. И она, то запыхавшаяся и розовая, с занесенной для удара по мячу рукой, то тихая и ласковая, с отражением ночных фонарей в лазах…
Однажды они провели ночь на воде. Просто так, сели и поехали ночным пароходом.
С берегов доносился резкий крик коростеля, запах водорослей и нагретой за день кукурузы. Когда пароход приближался к берегу, ясно слышались всплески волн, тоскливые и сонные голоса ночных птиц. Где-то далеко впереди горела низкая синяя звезда. Стоя на носу парохода, они плыли прямо на нее.
— Не знаю, — сказал Михаил, — что в твоем сердце. Но мое переполнено. Мне больше ничего не надо. Есть земля, натруженные руки, звезда и ты.
Они уже знали, что были первыми друг у друга.
— Ты долго будешь любить меня? — она прильнула к его плечу.
— Не знаю, — просто ответил он.
— Почему?
Он помолчал, потом сказал то ли в шутку, то ли серьезно:
— Час смерти неведом никому из нас. Потому и я не знаю, сколько лет любви выпало на мой век.
Они плыли и плыли… И бесконечен был шлях до синей звезды.
А потом был рассвет. Солнце выплывало из-за песков и лозы левобережья. И волны были зеленовато-голубые. И на один миг гребешки их вспыхнули кровавым, тревожным, а затем апельсиновым огнем, словно там вот-вот должен был вынырнуть кто-то красивый, пронзительно-нежный, тот, кто приносит на землю вечную теплоту и радость.
— Из пены возникшая, — тихо шепнул Михаил, и она поняла.
Ах, дождь, дождь!.. Как могло случиться, что Михаил один здесь, в шалаше? Как забыть тот разговор в ночном скверике возле Золотых ворот?
— Ты сам, Миша, понимаешь, я не могу с тобой уехать.
Она сказала это жалобно и тихо, и плечи ее вздрогнули.
— Я ведь люблю тебя.
— Я люблю сильнее. И я не еду не потому, что твое место всегда в глуши. Я с тобою и в пустыню поехала бы. Но ведь у меня тоже работа. А в пущах раскопок не ведут, разве что случайно. Оба мы с тобой цыгане, но кочуем по разным дорогам. И пожалуй, нам трудно сойтись. Я гнала от себя эти мысли, я утешала себя тем, что вот еще останется весь твой отпуск за два года. Вот сорок дней… Тридцать… Семь… Сейчас лгать больше нельзя, осталось три дня.
Здоровенный рыжий кот переходил неподалеку аллею, замочил лапы и брезгливо отряхивал воду с лайковых пяток. Глядя на кота, Михаил тихо сказал:
— Как же нам соединить дороги?
— Переходи к нам. Ты же так заинтересовался работой. Будешь пока что рабочим, бригадиром… Потом закончишь заочно институт. Тебе же только двадцать три года.
— А ты уже закончила, практикуешь. Быть мне вечно твоим подчиненным.
Он подумал, что она и зарабатывать будет больше, но вслух сказал:
— Мне будет неудобно…
— Фу, домострой какой! — сказала она. — Брось, мы же современные люди.
— Не любишь ты меня…
— Мишенька, дорогой. Я очень люблю свою дорогу, мне нельзя без нее, я без нее помру. Аромат земли… Солнца… Оливковые старые камни. Находки. Боль в плечах. И вечная мысль, что вот откопаешь, вскроешь какой-то склеп — а оттуда выпорхнет песня, старая, забытая на земле…
Она смотрела на выщербленные веками камни Золотых ворот, на вывески "Гастронома" и "Мороженого" за ними, но Михаилу казалось, что ее глаза видят далекую, необозримую степь и стремительные тени половецких конников.
— Я тоже люблю свою работу. Меня тоже учили, тратили деньги.
— Ты не очень любишь ее, если вспомнил о деньгах. И потом — ты же не будешь здесь гулять. Все отработаешь…
— Я не могу. Я тоже сердцем прирос…
— Ну будешь заниматься как любитель, книги писать. Натуралист всюду на месте. Увидишь фауну Азии, Крыма, пустынь, гор, а не только Белоруссии. А жизнь доживать будем там, где ты хочешь, где-нибудь на Березине. Ты напишешь большую книгу о своих путешествиях. Ну пожалей ты меня. Не могу я иначе.
…Дождь. Капли навесили на проем шалаша бисерный полог.
Почему он не согласился? Правильно, не согласился. Он мужчина. А она, наверное, мало любила его, если не захотела ехать с ним вместе.
Какими тяжелыми были последние дни! Трепетная нежность, руки, обнимающие так, что, кажется, можно вырвать из них человека только с жизнью… А с древа жизни каждый день слетал один лист.
Они еще говорили, что не все потеряно, что в каждую свободную минуту они будут стремиться друг к другу, что будут писать, но каждый в глубине души знал — это конец. Потому что они не простят друг другу этого нежелания пожертвовать во имя любви своей дорогой.
Горькие детские губы, прядка волос, движение тела, как будто девушка играет в лапту…
"Что вам нужно? Зачем вы каждую ночь выплываете из темноты?"
Михаил не мог вернуться на старое место работы, откуда он приехал навстречу счастью только два месяца назад, а взял расчет, роздал вещи и решил перебраться в другой заповедник.
И вот в дороге дождь. До станции пять километров. И две дороги. Одна из них на восток: там Марьяна раскапывает городище…
Однако он поедет на запад. В пущу.
Дождь свирепел. Он сек землю, как градом лупил по листьям, бушевал в лужах. И из этих луж, из мрака, сквозь листья — отовсюду доносился низкий, будто всхлипы, неприятный звук. Бледные далекие молнии расползались по деревьям красным заревом.
И снова стал слышен разговор в овине. Михаил лег на живот, натянул пиджак на голову. Ему не хотелось слушать. Все равно конец, все равно ничего не нужно, все равно не будет счастья ни завтра, ни послезавтра.
Никогда! Дороги лежат в разные стороны. Она не любит…
Однако недалекий голос пожилой нелегко было заглушить:
— Говоришь, не любит. А ты жди. Глупости… Ты вот послушай, что у меня было с моим Алесем. В Поволжье — голод. Траву ели. А нам, беженцам, и того хуже. И тогда родители наши тронулись на родину. Очутилась я в своей деревне, в Литве, а он в своей — в Польше. Между нами — граница. Только и можно поглядеть, как он скотину гоняет по стерне. Совсем близко.
В детстве он мне не нравился. Вечно такой, словно его собаки рвали, вечно зубы скалит. Ершистый какой-то, злой. Было как-то — ну совсем как твой, — с четырьмя хлопцами сцепился… Да-а. А годы шли. И часто бывало: он на одном берегу речушки пасет, а я на другом. Наколола однажды ногу, сижу плачу. Слышу, зовет: "Эй, трилистник прикладывай!" Через несколько дней пришла на берег — мотается на лозовой ветке белая тряпочка. Я подошла — под кустом лапотки лежат, аккуратненькие такие. А он с того берега зубы скалит. Переплывал, чертов дух. А могли ж подстрелить… И так хорошо сплел, хоть ты квас ими пей.
Я тем часом ладная девка вымахала, хоть снопы вози. И все время примечаю: таращит он на меня глаза.
Так и пошло. Когда знаем, что никого близко нет, словом перекинемся.
Потом он стал говорить, что уж я его прямо приворожила. А я в ответ только посмеиваюсь:
— Ну и что из того? Разве ж с тобою на вечеринку пойдешь? У вас паны, у нас — "понасы"[1]. И вот она — граница.
Зимой однажды собрались на вечерку, поем. И тут, гляди-ко ты, он на пороге!
Хлопцы хотели было побить его. Нечего, мол, чужих приваживать. Ну я им так отрезала, что они сразу языки поприкусили.
— Дурень, — говорю Алесю, — тебя ж на границе убьют.
— А я недаром такую ночь выбрал, — и смеется, зубы скалит. — Завируха такая, что черта с два они следы мои заметят.
Стали танцевать. Я ему и говорю — не нужен ты мне, у меня такими, мол, хоть заборы подпирай. А он не верит.
— А-а, ты, — говорит, — брешешь все. Это ж быть такого не может, чтобы я — да не понравился.
И сказал, что придет за мной, что нет ему от меня дороги. Ночь назначил.
Только ушел — стрельба началась.
Так мы и потеряли один одного. Потом — война. Я связной была. Ну и закрутилась карусель. Немцы, гоняются за партизанами, партизаны — за немцами. И вот однажды приходит перед рассветом человек. Смотрит, улыбается.
— Не узнаешь? — говорит.
Я глянула — боже мой! Алесь. Заросший, ожесточенный весь какой-то. Только взгляд из-под лохматых бровей веселый. Оказывается, он тоже связной. И узнала я, что ничего он не забыл, что, как и раньше, женился бы на мне, если только я не против.
А меня ну просто черт какой за язык дергает: не хочу — и все. И тянулось это с год, видать. Уж как ни просил он меня, каких слов ни говорил — не хочу, и все. Кошкины забавы — мышкины слезки.