Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пресс-папье - Стивен Фрай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Боже, боже, как старомодно звучит то, что я говорю, не правда ли? Хотя, конечно, оно вообще никак не звучит, поскольку статья эта состоит из слов писаных, а не устных. И стало быть, она лжива. Я прячусь за фразами и словами, которые вводят вас в заблуждение и опутывают враньем. Вот если бы я разговаривал с вами, вы могли бы точно сказать, что я, собственно, имею в виду. Возможно, «Слушателю» следует снова переменить свой дизайн. Я уже вижу обложку. Слово «The» набрано косым жирным шрифтом ITC Bookman, слово «Listener» – чем-то вроде Helvetica с тенью, создающей эффект мятой бумаги. Может и сработать, как вы полагаете, а, Маркус? Я привлеку к работе Киприана и Зака и в скором времени пришлю вам факсом что-нибудь этакое…

Христос

Я далеко не теолог, однако святого Игнатия от Йена Пейсли[111] отличить все же способен – лойолиста от лоялиста, так сказать, – а уж пелагианца могу отличить от гностика с расстояния в пятьдесят шагов. Тем не менее обсуждаемая ныне проблема посягательства на веру вызывает у меня, должен признаться, недоумение. Я говорю, разумеется, да и кто сейчас о нем не говорит, о фильме Мартина Скорсезе «Последнее искушение Христа». Мне очень хотелось бы полностью понять нарекания, которые он вызывает. Поскольку я не христианин, мне могут сказать, что понимать доктрины веры или комментировать их – это не мое дело, однако я не считаю таким уж чрезмерно греховным вопрос о том, по какой причине мне отказывают в возможности посмотреть последний фильм одного из наиболее значительных и маниакально нравственных кинорежиссеров последних двадцати лет.

Говоря так о Скорсезе, я ничего не преувеличиваю. Я помню, как многие уже годы назад он давал Мелвину Брэггу интервью, и его спросили, какова, по его мнению, главная тема фильмов, которые он снимает. Сидя в низком кресле просмотрового зала и помаргивая, точно робкий кюре, Скорсезе без колебаний ответил, что все они говорят о грехе и искуплении. И я, вспомнив «Берту-Товарняк», «Злые улицы», «Таксиста», «Алиса здесь больше не живет», «Бешеного быка», «Короля комедии» – замечательные, серьезные oeuvre[112] (как предпочитают называть их кинематографисты), которые сделали бы честь любому режиссеру, – вроде бы понял, о чем он говорит. Эти фильмы могут быть какими угодно, но популистской, коммерческой дребеденью их никак не назовешь. Они настолько близки к «серьезному кино», насколько нынешний Голливуд вообще способен к нему подобраться.

Я думаю, что людей, фильма, подобно мне, не видевших, а всего только слышавших разговоры о нем, выводит из себя сцена, в которой Христу привиделось что-то вроде эротического сна. Насколько мне известно, этот фильм не преуменьшает его страдания, не осмеивает его, не принижает достигнутого им и не изображает Христа кем-то отличным от пылкого сына Божия, каким считают его христиане. Он делает то, что искусству удается делать лучше всего: показывает нам человека – точно так же, как Шекспир показал нам Антония и Клеопатру, – проявляя при этом к правде человеческой уважение большее, чем к исторической.

Что весьма уместно именно в случае Иисуса Христа, ибо, насколько я понимаю, земное торжество его основывается на том, что он был целиком и полностью человеком. Богом, говорят нам, который отринул всю свою божественность и обратился в существо, на сто процентов состоящее из плоти. И потому он ел, плакал, страдал, спал, ходил в уборную и переживал во всем прочем тысячи естественных потрясений, кои наследует наша плоть. Если христиане принимают этот рассказ о нем, то они лишаются права сетовать перед Богом: «Ты не знаешь, что значит быть человеком». Христианский рассказ о Боге как раз и говорит: он в точности выяснил, что это значит, и именно поэтому предлагает нам возможность спасения. Я считаю, что это великолепный рассказ: человечный, глубокий, зачаровывающий и сложный. То, что я лишен веры, – это моя проблема, а вовсе не предмет моей гордости или стыда. А то, что выросшая из этого рассказа Церковь явно не выполняет обещанное в нем, на Христе никоим образом не отражается. Как сказал Кранмер,[113] в созданном умом человеческим нет ничего, что не было бы отчасти или полностью извращенным. Суть – главная суть христианского повествования – это замечательный парадокс божественной человечности. Если бы Христос не претерпел на кресте подлинных страданий, рассказ о нем лишился бы смысла. Притвориться страдающим может любой бог, но этот засвидетельствовал нам высшее уважение свое, страдая по-настоящему.

Однако теперь он пребывает на небе, по правую руку от Бога Отца, а между нами является лишь в виде Духа Святого. Он видит сверху наши жестокости, варварство, убийства, тиранию и страдания. И ничто из этого удовольствия ему доставить не может – как и детям его. Но как же тогда получилось, какая мера трагической неуверенности в себе и сомнений смогла привести к тому, что столь многие его приверженцы и поклонники подняли вокруг фильма, содержащего честную попытку рассмотреть земную жизнь человека во всей ее полноте, такой крик, какого страдания и проявления порочности, что ни день возникающие бок о бок с ними, из уст их отнюдь не исторгают? Если Бог искренне верит, что попытка изобразить его на экране как полноценное человеческое существо – это грех больший, чем миллионы прочих несправедливостей, творимых на нашем земном шаре, тогда дела наши и вправду плохи. Если же он в это не верит, то объясните мне, почему христиане сплачиваются в силу, с которой нельзя не считаться, только когда их одолевает желание что-либо запрещать и порицать?

Повторяю, я не христианин, и когда журналисты столь выдающихся человеческих достоинств, какими славится Пол Джонсон, нападают на этот фильм от имени «полутора миллиардов христиан» нашей Земли, как недавно сделал он сам в «Дейли мейл», я тут же начинаю просить, чтобы меня из этого числа исключили. Мне могут сказать, что такая просьба лишает меня права говорить о чувствах христиан. Быть может, и так, однако, если мы собираемся вернуться к теократии, которая ставит вне закона определенные произведения искусства и литературы, я попросил бы христиан в такой же мере поднатореть в совершении несправедливостей и жестокостей, в какой они наторели в ересях. Вот и все.

Меня очень печалит отчетливое, понятное каждому автору, каждому теле– и радиожурналисту сознание того, что эта статья, которую я постарался составить в выражениях настолько ни для кого не обидных, насколько это возможно (Бог, надеюсь, простит мне нерасположение к изысканной условности, требующей, чтобы относящиеся к нему личные местоимения писались с заглавных букв), наверняка подтолкнет исповедующих христианство людей к тому, чтобы засыпать меня личного характера письмами, до того свирепыми и желчными, что человек, ни разу не бравший на себя смелость публично высказаться о религии, и поверить в такое не смог бы. Почему приверженцы мягкого, удивительного Христа, который две тысячи лет назад принял смерть на кресте, непременно должны проявлять такую нетерпимость к людям, настолько несчастливым, что им не удалось принять его учение, я не знаю, однако, если Мартин Скорсезе действительно оскорбил Бога, мне очень жаль, и, я уверен, мистеру Скорсезе жаль тоже.

Я прошу только об одном: дайте мне посмотреть этот фильм. Если он осмеивает Христа, я признаю фильм никуда не годным. Если он осмеивает изуверов, я вознесу ему хвалы. До небес.

Мотоциклы, кожа и лосьон после бритья

Не знаю, что происходит со мной с недавнего времени, – возможно, некая гормональная перестройка организма, – однако не приходится сомневаться, что за последние месяцы я изменился, и очень сильно. И теперь я – другой человек. Не исключено, что созвездие Девы еще раз взошло в пятом доме слева (пятом, это если не считать табачной лавки). Не думаю, что причина кроется в мужском климаксе (не в тридцать же один год), да и списать все на кризис среднего возраста тоже нельзя, поскольку его я уже пережил: в двадцать семь лет. Ладно, давайте я изложу вам факты, а вы уж судите сами. Итак, я хочу привлечь ваше внимание к трем ключевым изменениям, к трем икотным сокращениям надгортанника моей жизни.

Пункт первый: в середине февраля этого года или около того я начал носить кожаные куртки. Ну и ничего странного, могли бы подумать вы. Однако, если я скажу вам, что в начале февраля этого года или около того я сам навязал нескольким моим знакомым пари на весьма значительные суммы и каждое из них сводилось к тому, что я скорее помру на помойке, чем стану носить эту дрянь, вы думать так перестанете. При всей моей врожденной оригинальности, я никогда, никогда не считал себя хотя бы отдаленно напоминающим человека, способного допустить мысленное подобие тени приближения к предположительному подозрению о том, что он когда-либо облачится в кожаную куртку. Поймите, я ничего не имею против тех, кто их носит, просто я всегда знал, что и мятая козлиная кожа, и мягкая телячья – это не мое. Я всегда отдавал предпочтение изделиям «Mr Dunn & Co», мне редко удавалось пройти по Пикадилли мимо магазина «Симпсонз», чтобы из него не выскочил и не предложил мне поработать у них манекеном дежурный администратор. Мой стиль – это твидовые пиджаки, вельветовые брюки и крепкие башмаки, и если они называются «Балморалами» или «Блейнхеймскими неизносимыми», так тем и лучше. И вот нате вам – американские мокасины и поскрипывающая кожаная куртка. Странно.

Пункт второй: в середине февраля этого года или около того я вошел в магазин на Юстон-роуд, а спустя полчаса выехал из него на мотоцикле. И опять-таки, этот случай может представляться не дающим никакого материала для эпизода из «Сумеречной зоны», однако я снова должен заверить вас, что за две недели до этого и думать о мотоциклах не думал. Я люблю автомобили, я покупаю их и остановиться не могу, но мотоциклы? Да я до того дня в жизни на мотоцикле не сидел, а тут вдруг выезжаю, вихляясь, на одну из самых оживленных улиц Европы, и продавцы магазина затаив дыхание смотрят мне вслед. Знай я то, что знаю теперь, я никогда такой глупости не сделал бы, но, с другой стороны, если бы я ее не сделал, я никогда не узнал бы того, что знаю теперь. Томас Гарди называл это одной из иронических ухмылок жизни. Ну так эта ироническая ухмылка завершается тем, что вас соскребают с асфальта чайной ложкой. Мой двоюродный брат, работающий на Манхэттене хирургом-травматологом, говорит, что у него и его коллег имеется для мотоциклистов собственное профессиональное название. «Доноры». Меня оно как-то не греет.

Те из вас, кто умеет различать во всем скрытые связи, решит, что таковая присутствует и между двумя покупками – кожаной куртки и мотоцикла. Возможно, вы и правы, однако все произошло на подсознательном уровне: покупая куртку, я никакого мотоцикла и в мыслях не держал, и, лишь когда я оседлал его, мне вдруг пришло в голову, что кожаная куртка – это хорошо, поскольку сносу «Бленхеймам», может, и нет, но для того, кто летит, кувыркаясь, по гудрону со скоростью 30 миль в час, лучшей одежки, чем кожаная, не найти.

Пункт третий: в середине апреля этого года или около того я купил в парфюмерном магазине флакон лосьона после бритья и флакон одеколона. И снова можно сказать, что материалом для фильма ужасов это событие не назовешь, однако из трех последовательно совершенных мной покупок эта кажется мне самой зловещей. Я что имею в виду: купить лосьон после бритья? И я это сделал? Да я скорее свиной мочой стал бы мазаться, чем «Le vétiver de Paul Guerlain».

Ну вот. А теперь я, точно подросток, прошу вас ответить мне: что со мной происходит? Что означают эти изменения?

Думаю, ответ наиболее очевидный таков: все дело в страхе или отсутствии уверенности в себе. В молодые мои годы я старался придать себе вид сколь возможно более взрослый и даже потасканный, потому что молодость доставляла мне одни неприятности; ныне же, отупело ковыляя к могиле, я одеваюсь и веду себя, как подросток из лондонского пригорода. Но, поскольку я получил хорошее воспитание, превосходное образование, а в жизни моей мне неизменно сопутствовала удача, я вынужден задаться вопросом: какая, собственно, вечная истина, известная пригородным подросткам и не известная мне, позволяет им вести себя в юности по-юношески, а обращаясь в мужчин, оставлять детские шалости? Как мне проникнуть в эту тайну? Может быть, она кроется в каком-нибудь каталоге готового платья и я могу заказать ее (расцветку eau de nil,[114] пожалуйста) прямо сию минуту? Потому что если я буду продолжать в том же духе, то лет через десять мои друзья, коим я от души желаю прожить именно столько времени, уже привыкнут видеть меня катящим в матросском костюмчике по улицам на трехколесном велосипеде.

Впрочем, сейчас сказать наверняка можно только одно – пахну я неплохо.

Вы и ваша ириска

Позавчера я услышал по Радио-4, в программе «Вы и ваши…», ответ на вопрос, который никто пока не потрудился задать. Я уверен в том, что «программы для потребителей» – категория, к которой с гордостью относит себя, но так и не доносит «Вы и ваши…», – делают полезное дело, как не сомневаюсь и в том, что мир наполнен акулами, ковбоями и пиратами в количествах, достаточных почти для любого жанра голливудских фильмов, и все же каждый раз, как я навостряю уши, чтобы прослушать очередные двадцать пять минут этой преснятины, мне становится все труднее и труднее сдерживать рвущиеся из моего горла вопли.

Выпуск, который я услышал позавчера, был посвящен обнаруженным журналистами постыдным фактам, связанным с новым сортом ирисок, подавляющих, как выяснилось, аппетит, но тем не менее ирисок самых обычных. Оказалось, что когда один или двое «наших исследователей» попытались полакомиться этими ирисками – советую вам присесть, прежде чем читать дальше, потому что сейчас перед вами развернется рассказ о коммерческом цинизме и преступной небрежности, который потрясет вас до глубины души, – они обнаружили, что ириска то и дело ЛИПЛА К ИХ ЗУБАМ, А ПРОЖЕВАТЬ ЕЕ БЫЛО ДЬЯВОЛЬСКИ ТРУДНО! И это чистая правда. В одном случае она даже вытянула пломбу из зуба. Вы можете себе такое представить?

То обстоятельство, что программа уделила рассказу о мошенничестве, об этой осуществленной в международных масштабах эксплуатации нашего доверия, всего лишь жалких десять минут эфирного времени, показалось мне попросту чудовищным. Я так хотел узнать об этой ириске побольше. Возможно ли, чтобы на каждой ее стороне не было размещено ясно читаемое предупреждение о том, что неумеренное прожевывание может повлечь за собой нежелательное прилипание ириски к поверхности коренных зубов? Не исключено также, что ирискины края могли оказаться чрезмерно острыми, и Ребенок мог, ударившись об один из них, получить серьезный ушиб, впасть в детское неистовство и поджечь родительский дом. А фантики? Меня не покидает ужасное чувство, что Ребенок мог бы связать из них примитивную петлю, перебросить ее через потолочную балку и повеситься. Что, как всем нам известно, способно привести к выпученности глаз и появлению на шее очень некрасивой ссадины. И обладали ли эти ириски безопасной, допускающей полную очистку поверхностью? Ведь Ребенок вполне мог решить поиграть с ними вблизи от оставленной собакой кучи. Не исключена и возможность более зловещая – при том, что ириски продаются по розничной цене в 36 ваших трудовых пенсов каждая, производителю они могли обойтись всего лишь пенсов в 35, а это означало бы, что он на них попросту наживается. Я думаю, что всем нам следует потребовать исчерпывающего, открытого расследования, – и это самое малое. Ну и разумеется, хорошо бы и закон какой-нибудь принять.

Нет, вы объясните мне, что происходит? Неужели мы обратились в нацию, настолько беспробудно и беспомощно некомпетентную, что нас необходимо ограждать от ужасов, коими грозят нам какие-то дурацкие ириски? Я пошел и купил эти чертовы конфетки, они оказались довольно вкусными, вполне сносно притупляющими аппетит и продаваемыми в удобных коробочках, легко влезающих в дамскую сумочку. Во всех остальных отношениях они, mutatis mutandis,[115] ириски как ириски. Калорий в них, может быть, и поменьше, однако это ириски, как Бог свят. Мне случалось жевать и более мягкие, случалось ломать зубы о более жесткие. Так ли уж необходим нам честный журналист, который с едва сдерживаемым волнением и праведным гневом убеждает нас, что конфетки эти – суть нечто среднее между талидомидом[116] и опасной бритвой? Позвольте мне в этом усомниться.

Появилась новая категория радиожурналистов. «Защитники потребителя», так они себя именуют. Работы у них непочатый край. Ведь если мир того и гляди наводнят плюшевые медведи с глазами, закрепленными на ржавых гвоздях, нам, полагаю, следует знать об этом заранее. В шестидесятые годы Брейден, Ранцен и другие делали очень важное дело. В результате их усилий возникли министерства, был создан Британский институт стандартов, люди начали внимательнее относиться к тому, что они покупают. Трагедия в том, что появились также удивительные телевизионные и замечательные радиопрограммы. Ибо, сколь ни развращено человечество, какие хитроумные и ужасные способы удовлетворения своих пороков оно ни изобретает, в сфере производства и разработки субстандартов или опасных для потребителя изделий зловредность его не доходит до таких пределов, которые давали бы достаточную пищу десяткам «потребительских программ», коими ныне забит эфир. Роджер Кук или Эстер Ранцен способны раскопать и поведать нам смачную историйку о противозаконном и низкопробном поведении производителей еще за несколько месяцев до того, как бедная старая «Вы и ваши…» ее только-только унюхает. Вот и приходится ей набрасываться на ириски, которые действительно имеют безрассудную смелость липнуть к вашим зубам, да на кастрюльки, способные ошпарить вас, если вы, вскипятив в них воду, затеете переворачивать их вверх дном над своими головами. «Потребительских программ» этих развелось столько, что они практически остались без дела.

Caveat emptor[117] – максима, конечно, благородная, однако есть и другая: quis custodie, ipsos custodes?[118] И кто защитит нас от защитников потребителей? Как получилось, что журнал «Уич?»,[119] один из зачинателей благородного движения, которое мы с вами обсуждали, оказался более – и, возможно, более даже, чем «Ридерз дайджест», – повинным в возникновении самого бренда макулатурных почтовых обращений «вы можете выиграть 200 000 фунтов, став обладателем приза мистера Стиппена Прая» и безвкусного, потребляющего горы бумаги навязывания товаров, для защиты от которого, собственно, и была выдумана теория «потребительского общества»? Перед нами самый возмутительный случай обращения охотничьего инспектора в браконьера. Я намереваюсь создать независимую продюсерскую компанию, которая будет снимать программу «Они и ихние…» – и сторожить сторожей. Целая группа ее контролеров будет проверять журнал «Уич?» и подобные ему печатные органы. И если она обнаружит, что эти издания сшивают свои листы омерзительно устарелыми проволочными скобами, то мы… в общем, пусть они поостерегутся, больше я пока ничего не скажу.

Радости Рождества

Что-нибудь праздничное, сказали они. Что-нибудь в тысячу слов и праздничное. Рождество же, сами понимаете, а оно требует чего-нибудь… ну, короче говоря… чего-нибудь праздничного.

Рождество – это самое подходящее время для того, чтобы сказать: Рождество – это самое подходящее время для того, чтобы сделать нечто такое, что человеку, честно говоря, следует делать постоянно. «Рождество – это время, когда нам должно подумать о людях не столь счастливых, как мы». Ага, а в июле или в апреле о них можно не думать, так, что ли? «Рождество – это время прощения». А весь остальной год мы можем вести себя как злопамятные скоты? «Рождество – время мира на земле и доброго отношения к людям». Ну а во все прочие дни вы можете купаться в воинствующей недоброжелательности, никто вам и слова не скажет. Чушь какая-то.

Я не хотел бы показаться вам старым брюзгой: дух Рождества струится по моим жилам, согревает мне сердце и уплотняет артерии в такой же целиком и полностью британской мере, в какой это происходит с любым другим жителем нашей страны одного со мной возраста и веса. Во всяком случае, я на это надеюсь. И потому, мой веселый, красноносый читатель, давайте встретим Рождество вместе, вы и я, идет? Мне хочется думать об этой маленькой колонке как о brassiére[120] – или я хотел сказать brasserie?[121] Собственно, и то и другое! Это колонка, которая приподнимает, разделяет и поддерживает что положено, в которой люди пьют великолепный капучино и радостно обмениваются старыми анекдотами. А самый, должно быть, старый из них – это изречение насчет того, что Рождество – время детей.

Брр! Вот что я думал о Рождестве в детстве. А также: э-хе-хе! О нестерпимое, мучительное ожидание и ужасные разочарования Рождества! (Видите, я даже не устоял перед искушением прибегнуть к диккенсовской россыпи восклицательных знаков! Веселой экземической сыпи восклицательных знаков, так бы я выразился.) Для ребенка Рождество становится первым ужасным доказательством того, что полная надежд дорога лучше, чем прибытие к месту назначения. Взрослый человек не способен вновь пережить то же ерзающее волнение, потное предвкушение и нервическое разочарование, какое испытывает ребенок, когда перед ним распахиваются картонные дверцы рождественского календаря. Один из тех, кто принадлежит к постоянно сужающемуся кругу моих знакомых, все еще предающихся половым сношениям и иным телесным тычкам и копошениям, уверял меня, что, наблюдая, как его партнерша раздевается или поднимается по лестнице навстречу плотским утехам, человек испытывает примерно такой же, как у дитяти под Рождество, покалывающий кожу трепет, однако позвольте мне усомниться в этих притязаниях и ответить на них так: белиберда, брехня и байда. На ребенка подобное ощущение насылает лишь Рождество. И опять-таки, как и в случае секса, для него все кончается печальным, пустым пониманием того, что эти штучки приятнее воображать, чем совершать, приятнее предчувствовать, чем исполнять. И понимание это становится окончательным, когда из ада вырывается, подвывая, конечный ужас Рождества. Благодарственные открытки.

В детстве вы с радостным изумлением принимаете Рождество в душу свою, а затем спрашиваете, озадаченно и удрученно: «Ну вот оно и пришло, и что мне с ним делать? Сегодня – день Рождества, но чем отличается он от других? За окошком все каким было, таким и осталось, я чувствую себя и выгляжу точно так же, как прежде. Гд е оно, Рождество? Куда ушло?» И действительно – куда? Так ведь оно если и было здесь, то только в твоем уме.

Конечно, беда состоит отчасти в том, что в празднование Рождества все в большей мере прокрадывается духовное начало. И впрямь, создается впечатление, что с каждым годом это празднование становится все более и более религиозным. И ты начинаешь жаждать возврата к коммерческим ценностям, желать, чтобы этой поре вернули часть ее былой меркантильности.

Существует рассказ о том, как святой Августин склонил короля Англии к обращению в христианскую веру, сидя с ним в огромном зале на рождественском пиру, – думаю, если бы происходившее не назвали рождественским пиром, то назвали бы святочной попойкой, короче говоря, дело было в разгар зимы, вот что самое главное. Как оно водилось в те времена, еще до изобретения сдвижных дверей на магнитных защелках, вечеринка была устроена с размахом. Огромное пламя потрескивало, окутывая бревно, огромное бревно потрескивало, окутанное пламенем, – в общем, оба они потрескивали в камине. Все веселились и бражничали. Вентиляцию обеспечивали две дыры, пробитые в стенах под противоположными краями высокого потолка.

И вдруг – «внезапно», как теперь принято выражаться, – в одну из этих дыр влетела птица, попорхала немного по залу и вылетела в другую. И король, назовем его Боддлериком, потому что, как его звали на самом деле, я не знаю, а волочь мое громоздкое тулово на второй этаж, чтобы выяснить это, ни малейшего желания не имею, да, так вот, король Боддлерик, бывший немного философом, обратился к своему облаченному в чужеземную мантию и окруженному чужеземным сиянием гостю со следующими мудрыми словами: «Воззри, о мой облаченный в чужеземную мантию и окруженный чужеземным сиянием гость! Не схожа ль и наша жизнь с жизнью сей бедной птицы? Из мрака и воющей пустоты приходим мы, внезапно ввергнутые в мир красок, тепла и света, музыки, радости и веселья, и помахиваем недолгое время озадаченными крылами нашими, но лишь затем, чтобы снова кануть в вечный холод и мрак».

Совсем неплохая, я бы сказал, аналогия. Сделала бы честь и самому Джонатану Миллеру. Однако Августин и слышать ничего такого не желал. «Нет-нет, сир, сеньор, ваше величество, – возразил он, – все как раз наоборот. Жизнь наша – лишь темный переход через сияющий поток, который есть Божья любовь. Тому же, кто познал Бога, в ней открыто окно в рай».

И тупоумный король, вместо того чтобы велеть глупому старику Августину не нести подобную дребедень, а принять еще один мех дикого меда да полюбоваться еще одной дикой пляской, возрадовался этим его словам и отдал себя в объятия Церкви со всеми ее христианскими приколами. И с тех пор на стране нашей и на каждом ее Рождестве лежит проклятие. Ибо с того несчастного дня мир со всеми его красками, теплом и светом обратился в место, где мы обязаны посылать Богу раболепные благодарственные открытки, пока не помрем. Подобно малым детям, распростершимся у ног Всемогущего Деда Мороза, мы не способны принимать дары этого мира без ощущения вины, без стыда, ужаса и заикающейся благодарности.

И теперь я скажу вам так: шел бы он, этот святой Густи, куда подальше и Боддлерика с собой прихватил. Давайте кормить бедных сейчас, потому как награда их отнюдь не в небесах, давайте стряхивать пепел на ковер, слоняться по дому в халате, дуть целый день вино и смотреть, лежа на пузе, телевизор, давайте забудем о благодарственных открытках бабушке и Богу и от души повеселимся.

Но только давайте будем делать это не в день Рождества. Давайте будем делать это каждый распроклятый день и во веки веков, аминь.

Предсказания на 1989 год

Добро пожаловать в год, который будет, надеюсь, весьма занимательным. Совершенно очевидно, что в точности описывать вам события, которые произойдут в мире в следующие двенадцать месяцев, пока рановато, могу сказать, однако, что события эти окажутся смесью старого и нового, как того и следовало ожидать от престижных и стильных восьмидесятых, сочетающих традиционную привлекательность с современными удобствами. Могу дать вам одну подсказку: не выбрасывайте старые номера «Слушателя». К следующей зиме растопка обратится в большую редкость. Я знаю, декабрь 89-го представляется вам еще далеким, и все же лучше не рисковать и загодя позаботиться о тепле, которое согреет ваши тела. Что до остального, фовизм, как и было предсказано, уже окончательно решил возвратиться к нам, карьера Аниты Харрис[122] будет подвергнута радикальной переоценке, а Дерека Джеймсона[123] поразит в середине августа легкая простуда. Единственное темное облачко, какое маячит на горизонте, таково: Тони Мео снова окажется в плохой форме.[124] Но не тревожьтесь, Тони! Похоже на то, что сентябрь станет для вас победным, поскольку вы придумаете новую стойку и перемените ритм работы толчковой руки, в вашем случае – левой. Теперь о популярной музыке. Музыка стиля «хаус» будет по-прежнему сдавать позиции более модному «гаражному» звучанию, которое, в свой черед, сменится в середине июля «дворовыми» ритмами, а где-то к октябрю наступит время «садовой» музыки, каковая, если нам повезет, уступит место «дорожной» и, наконец, музыке в стиле «уехали насовсем».

Ладно-ладно, не надо меня корить, должен же я чем-то заполнить мою колонку. Ведь если у ведущего рубрики и есть хоть один возвышенный долг, то состоит он в том, чтобы давать под Новый год предсказания. Обязанность, что и говорить, священная, беда, однако же, в том, что единственными, как гласит мой опыт, предсказуемыми качествами мира являются его хаотичность и порочность. Я могу рассчитывать только на то, что новый год принесет нам конфликты и несчастья, вследствие коих имена никому не ведомых прежде стран и людей станут известными всем и каждому, что он породит бациллы и вирусы, которые спустя ровно год окажутся, подобно герпесу, у всех на устах, а также приблизит новые катастрофы и бедствия, кои позволят процвести – уже в девяностых – только еще начинающим специалистам по борьбе с последствиями тяжелых утрат и лишений. Короче говоря, будущее по-прежнему будет сильно нас удивлять.

Если в мире и в человеческой расе и есть что-нибудь замечательное, если и есть во всей вселенной хоть что-то удивительное и необычайное, то сводится оно к следующему факту: мы находим существование замечательным, удивительным и необычайным, несмотря на то что оно – единственное известное нам состояние. Позвольте объясниться. Допустим, вы растите ребенка таким образом, что все вокруг него раздеваются в столовой догола, распихивают в кухне по карманам ягоды и прочие мягкие плоды, облизывают стены гостиной, а залезая под душ, подпрыгивают вверх-вниз и выкрикивают слово «ёпэрэсэтэ»; ну так вот, названный ребенок вырастет, не усматривая в таких поступках ничего странного, – и не будет усматривать, до тех, разумеется, пор, пока не узнает, что в других семьях они нормы не составляют. Так и мы в повседневной нашей жизни принимаем то, что имеем, за данность.

Если же дело доходит до того, что Дуглас Адамс столь справедливо назвал Жизнью, Вселенной и Всем Остальным, мы только и умеем, что пугаться да изумляться. Если бы мы оказались вдруг в космосе, в котором все устроено иначе, наше изумление еще можно было бы назвать вполне понятным, но ведь все, что мы имеем и имели когда-либо, это раз и навсегда заданное состояние вещей, которое Виттгенштейн именовал, когда ему удавалось немного успокоиться, «фактом». Никаких иных возможностей нам отроду не представлялось, и тем не менее мы находим поразительным (как если бы только что заявились в сей мир из системы «Зегрон 5», где и время течет в другую сторону, и о дорожных пробках никто слыхом не слыхивал, и материю можно создавать одним лишь усилием мысли) существование музыки, нас изумляют и орхидеи, которые, чтобы привлечь к себе мух, источают запах тухлого мяса, и овцы, которые каждую весну производят на свет резвых ягняток. Почему нас так ошарашивает это положение вещей, если никакого другого мы знать не знаем и ведать не ведаем? Почему мы уподобляемся Алисе Ноэля Кауарда, которая, понаблюдав за резвившимися на выпасе скотами, заметила: «Все это можно было организовать и получше»?

Способность представлять себе другие миры и вселенные лежит за пределами нашего опыта, способность же вопрошать Бога о том, почему он так жесток и поверхностен, равно как и ощущение, что мы можем обогатить наши жизни, всего лишь взяв палку и заострив ее с одного конца, – не дожидаясь, когда эволюция оснастит нас рогами, когтями или дикобразьими иглами, – все эти качества образуют основу каждого предпринимаемого нами усилия по усовершенствованию природы и каждого ущерба, который мы ей наносим. Я не сомневаюсь в том, что 1989-й станет годом, в котором мудрецы будут по-прежнему сомневаться в нашей ценности, разрушение климата и окружающей среды будет ускоряться, а богатый Запад проникнется еще даже большим равнодушием к страданиям и усилиям миллиардов людей, чьи жизни повергнуты в хаос ветрами, которые мы сеем. Январские же колонки следующих лет будут начинаться с обсуждения имеющихся у нас шансов пережить наступивший год.

Тем не менее настроен я оптимистично. Покамест мы, и только мы несем основную ответственность за критическое состояние, в котором пребывает мир, мы, и только мы таковое и осознаем. И до тех пор, пока мы сохраняем способность удивляться и держать в наших головах картины получше организованных миров, мы не погибнем.

Так что счастливого Нового года всем нашим читателям. Жизнь прекрасна.

Болтун в «Слушателе»

Названия газет и журналов неизменно вызывали во мне большой интерес. Это потому, что ум у меня странный и не совсем здоровый. То есть если у меня вообще есть ум. Когда я был студентом, человек, чей высокий долг состоял в том, чтобы руководить моей учебой, вдохновлять мою душу и штрафовать меня, не уведомляя об этом старшего тьютора, за то, что я наблевал в часовне, нередко говорил, что ума у меня нет никакого, а если и есть, то «негативистический». Вот так и говорил: «Ваш ум, мистер Фрай, негативистичен». Долгое время я до того гордился этой характеристикой, что мне и в голову не приходило посмотреть в словаре ее значение, – я понимал его так: ум мой обладает консистенцией нуги, сладости, которую изготовляют в расположенном на юге Франции городе Монтемилар, известном, помимо этого, производством сигаретной бумаги. На деле же оно, как известно большинству из вас, сводится к тому, что ум мой нигилистичен, а это (спешу избавить большинство из вас от утомительного копания в толковом словаре), в свой черед, означает вовсе не способность его обращаться в пеньюар, а, попросту говоря, то, что проку от него – ноль без палочки. Полагаю, вы поймете меня, если я скажу, что клеветническое истолкование это нимало меня не порадовало.

И на втором уже курсе, во время приема в саду, я, несколько ошалев от сидра, водки, лимонада, сиропа от кашля и апельсинового ликера, поинтересовался у того самого человека, почему он считает меня таким тупицей.

– Я вовсе не считаю вас тупицей, – ответил он. – К этой минуте вы, конечно, отупели от спиртного и травки, однако, как правило, я нахожу вас сметливым и сообразительным более обычного – во всяком случае, для студента.

– Н-но, д-доктор Имя-Умалчивается-По-Соображениям-Юридического-Порядка, – проскулил я, – вы же говорите, что мой ум негативистичен.

– Так оно и есть, нализавшийся вы юный дурень. Ум у вас кошмарный, не уверен, что мне когда-либо попадалось нечто столь же дурное по качеству. Зато у вас более чем приемлемые мозги. Чрезвычайно вместительные. Я же, с моей стороны, обладаю, хоть это многого и не стоит, великолепным умом и никуда не годными мозгами. Правда, вполне оценить таковое различие способен лишь ум очень тонкий. Мы, Имена-Умалчиваются-По-Соображениям-Юридического-Порядка, всегда отличались очень тонким умом – йоркширская ветвь нашего рода не в счет.

Я коротко поблагодарил его за пояснения, мигом отыскал старшего тьютора, выпросил у него соответствующую выписку из моей характеристики и вскоре уже радостно блевал, испытывая обновленную уверенность в своей башковитости, за помостом для певчих.

Ну так вот, к вам сегодня обращается своего рода умалишенный. Я нисколько не сомневаюсь, что шайка старых лицемеров, которые каждую неделю кормятся из моих рук, уже давным-давно пришла к этому выводу, однако новички заслуживают того, чтобы их предупредили. Впрочем, дневные тени становятся все длиннее и мне пора вернуться к основному тезису этого моего сочинения. Как я уже говорил, названия газет пробуждают во мне интерес, – похоже, правда, что говорил я это лет сто назад, не так ли? С тех пор мы с вами прошли через испытания столь серьезные. Надеюсь, однако, что нам все же удастся снова начать с того места, на котором мы остановились.

Итак, названия: насколько они уместны? Удается ли «Наблюдателю» наблюсти больше, чем успевает узреть «Зритель»? Чем, собственно, сияние «Солнца» так уж сильно отличает эту газету от «Звезды»? Занимается ли «Зеркало» тем, что отражает испускаемые этими изданиями сияющие лучи? О чем так ревностно печется «Попечитель»? Кем быть лучше – Слушателем, Рожком или Горном? Присутствовало ли нечто, приведшее их к краху, в самих названиях «Утренней почты», «Ежедневного наброска», «Ежедневной графики» и «Вестника»? Вопросы эти не так пусты, как может показаться на первый, второй и третий взгляды. Название должно, предположительно, отображать некие намерения и цели. Может быть, графические наброски, трубящие в горны вестники и рожки нас больше попросту не интересуют? Какое название дали бы национальной газете или журналу вы?

Возможно, «Времена» подходит тут лучше всего: в этом слове присутствует и жутковатое умение наклеивать ярлыки, и то, что принято называть Zeitgeist,[125] хотя сохранятся ли все эти качества при нынешнем, проникнутом идеями торизма руководстве газеты, нам лишь предстоит увидеть. Газета «Телеграф», при прежней ее редколлегии, носила название правильное – в ней и вправду присутствовал некий душок почтовой бумаги, на листках которой печаталось: «Телеграфный адрес: _________». Но теперь в ней метет новая метла, спонсором ее стала, что вызывает определенное смущение, Лига американского футбола, а появившиеся вклейки для студентов и вырезные картинки для подростков наводят на мысль, что в скором времени газету переименуют в «Факс». Граничащее с сомнамбулизмом помешательство «Солнца» взывает к официальному переименованию этой газеты в «Луну», а странноватая, буйная поддержка, которую «Зритель» оказывает любым затеям правых, наводит меня на мысль, что журнал подцепил болезнь, поражающую зрителей совершенно иного толка и дающую ему право переименоваться в «Хулигана».

Впрочем, все эти досужие домыслы касаются лишь мимолетных веяний времени (речь, как вы, наверное, заметили, шла лишь о четырех названиях), и собственные ваши мысли и выводы наверняка окажутся более глубокими и яркими. И потому я прощаюсь с вами, пока еще не успел наскучить и пока вы не начали думать, что мягкие, объемистые тетради этого журнала будут теперь украшаться названием «Болтун».

Рекламная пауза

Всякий раз, как мне случается говорить о рекламе, я чувствую себя так, будто прохаживаюсь по лезвию бритвы. В мире радио– и телевизионной рекламы я человек далеко не чужой. И потому две недели назад я не без некоторого изумления прочитал статью Роберта Робинсона, в которой этот безвласый мудрец заметил: «Совершенно неправдоподобно, чтобы голос кого-либо из читающих эту статью звучал когда-нибудь в рекламе туалетной бумаги». Поверите ли, прямо на противоположной странице возвышалась стена многословного вздора, сочиненного человеком, которого именно об этом вечно и просят, то есть мной! Какова вероятность того, что соседями по журналу окажутся люди, привлеченные им к сотрудничеству за умение рассуждать о свернутой в рулон ленте длинной, мягкой, обладающей высокой поглощательной способностью и крепостью бумаги, мне неизвестно. Не исключено, что она близка к вероятности того, что человек, решительно ни на что не годный и нелепый, войдет в состав кабинета министров великой демократической державы. А такое, как показывает случай Пола Чаннона, случается. И, пока мы не перестали распространяться на тему подтирок, скажу следующее: мне всегда хотелось, чтобы нашелся наконец человек, который наберется смелости и сочинит для них строгую, сдержанную, сильную рекламу, что-нибудь вроде: «Убивает все известные микробы – насмерть». «“Андрекс”: для подтирки вашего зада». Или «“Диксел”: охаживает ваш зад – с гарантией». Но возможно, наша планета еще не готова к его появлению.

Мое отношение к миру рекламы то и дело меняется. Порой я ощущаю себя старой шлюхой, получающей все то, чего она заслужила, порой же думаю, как Орсон Уэллс: «Что же, Тулуз Лотрек рисовал афиши, Оден писал рекламные тексты для почтового ведомства – это традиция благородная».

Однако теперь у меня появились сомнения. За несколько недавних недель наши газеты напечатали целый комплект рекламных объявлений, источником коих стал Мидлендский банк, учреждение, чья слава внимательного слушателя сравнима лишь с таковой же нашего журнала. Одному только Богу ведомо, кого там слушали в последнее время, нисколько не удивлюсь, если это был дух короля Георга III,[126] – так или иначе, банк придумал «три новых вида счетов для трех новых разрядов клиентов». Занимающая целую страницу реклама этих новых услуг приняла форму вопросника, который позволяет вам определить, к какому типу людей вы относитесь – к «векторному», «садовому» или «кульминационному».

«Способны ли Вы запрограммировать видеомагнитофон, не потратив четыре часа на чтение инструкций?» – вот первый вопрос, адресованный тому, кто, возможно, гадает, не относится ли он к людям «векторного» типа (даром что ни разу в жизни о существовании его не слышал). «Готовы ли Вы взять у банка взаймы, чтобы отправиться на вечеринку с сюрпризами, которую устраивает Ваш проживающий в Сан-Франциско друг? Или, быть может, сэкономить на покупке ковров, чтобы приобрести CD?» «Не портит ли количество пластиковых карточек в Вашем бумажнике рисунок сшитого Вами на заказ костюма? Если, читая эти вопросы, Вы киваете сами себе, позвоните нам по бесплатной линии…» и т. д. Знаете, это действительно странно. Для того чтобы догадаться, на какого рода клиентов рассчитаны такие вопросы, вовсе не нужно быть специалистом по семиотике или исследователем жизни британского общества. Хотя с другой стороны, вовсе не нужно быть сп. по сем. или иссл. ж. бр. об., чтобы понять: клиент именно этого рода, скорее всего, не станет «кивать сам себе», а заблюет газету сверху донизу или, по меньшей мере, расхохочется и будет хохотать, пока его не хватит нервный паралич. А стало быть, нам остается предположить, что на самом-то деле банк нацелился на клиента, которому хочется быть человеком из тех, чьи проживающие в Сан-Франциско друзья устраивают вечеринки с сюрпризами. И если это так, банк ожидают серьезные неприятности, поскольку к нему того и гляди начнут стекаться люди прискорбно пугающие и не вполне здоровые, – люди, которые, по всем вероятиям, готовы влезть в жуткие долги, лишь бы набить пластиковыми карточками карманы своих сшитых на заказ костюмов и тем самым испортить их рисунок, или сэкономить на покупке ковров, чтобы приобрести CD. А ковры людям «векторного» типа совершенно необходимы. В особенности на стенах, и желательно толстые, стеганые.

Человек «садового» типа проводит, по всему судя, воскресенья, помогая детишкам устраивать на деревьях шалаши, он мастерски обращается с магазинными тележками для покупок и готов организовать протест против прокладки автомагистрали через город, в котором живет, даже не ожидая того, что местная газета напечатает его фотографию. Все это просто бредовый лепет – из тех, что порою можно услышать в больничной палате. И сопровождается он фотографией воскресного ланча: изысканная солоночка, набор столовых ножей. Держите меня, боюсь, я сейчас с ума соскочу.

Последнюю категорию составляют люди «кульминационного» типа. «Известна ли Вам разница между Доу Джонсом и Индианой Джонсом? Известно ли Ваше имя метрдотелям? Волнуют ли Вас голодающие страны? Посылаете ли Вы пожертвования монастырям, не дожидаясь, когда они начнут выламывать Вам руки?» А вот это уже болезнь. Я извиняюсь, но именно так и есть. Если рекламная индустрия берет на работу людей, способных испражняться подобной, не содержащей и тени иронии писаниной, все погибло, пора бежать из нашей страны. Умы этих людей требуют полной прочистки мягкой, длинной, обладающей высокой поглощательной способностью бумагой. И, если услугами Роберта Робинсона заручиться не удастся, я буду рад бесплатно разрекламировать ее. Я сочту это поступком, выдержанным в благороднейших традициях публичного радио– и телевещания.

Решительно ни о чем

Друзья-журналисты говорили мне, что один раз в жизни ведущему рубрики разрешается написать нечто подобное. Ну-ну.

На этой неделе я статью писать не собираюсь – по той печальной и тоскливой причине, что мозги у меня сегодня, похоже, не работают. Неприятно недодавать вам положенное, однако ничего не поделаешь. Сказать мне нечего. Тем из читателей, кому никогда не приходилось еженедельно сочинять по 850 блестящих слов дискурсивной прозы для деспотичного солдафона-редактора, основными орудиями коего являются рапира, штык, полевая пушка и казарменный сарказм, могу сказать: задача это нелегкая. Какой она уж точно никогда не была, так это легкой. Скорее тяжкой, как отрыжка таксиста. «Легкая, тяжкая, – скажете вы, – хоть стопудовая, нам-то что за дело? Мы платим за твои слова приличные деньги, и нам в высшей степени наплевать, каких трудов они тебе стоят». Думаю, вы правы, черт бы вас подрал; грубы, но правы. В конце концов, я и сам здорово удивился бы, если бы мистер Келлог заявился ко мне во время завтрака и добрых четверть часа нудил о том, как ему трудно выпекать кукурузные хлопья, каких мучений стоило составление их рецепта и какую до обидного малую признательность получают и он, и его искусные мастера. Да, по совести, если не по контракту, я просто обязан выдать вам эти восемьсот пятьдесят слов, хотите вы их получить или не хотите, но раз уж я набрался наглости разглагольствовать перед вами, то почему бы не поразглагольствовать и на тему болезненную – о том, как трудно даются мне поиски темы моих разглагольствований?

От меня ожидается, что я буду сдавать мой «материал», как называем это мы, бумагомаратели, на редактуру в четверг утром. Сейчас вечер среды, а голова моя пуста, как мочевой пузырь верблюда. Обычный мой метод состоит в том, что я перелопачиваю газеты в поисках чего-либо, способного меня разозлить. Сколько раз использовал на этой неделе мистер Кеннет Бейкер слова «нормы» и «ценности» и сколько раз он использовал их в смысле, понятном тем, кто умеет говорить по-английски? Удалось ли Полу Джонсону в очередной раз ослепить мир сиянием своей прозорливости, глубины, интуиции и человечности? Не замыслило ли правительство что-нибудь недоброе? Звучит немного помпезно – так, точно я некий страж, охраняющий врата благопристойности, – но надо же мне с чего-то начать, верно? Однако сегодня я вытянул пустой билет. Ничто из прочитанного и увиденного по телевизору распалить меня не смогло. Единственным по-настоящему примечательным событием было письмо женщины, которая смотрит телепрограмму «Точка зрения», к ее ведущей Энн Робинсон, завершавшееся словами: «Премного спасибо». Когда я услышал их, кишечник мой пронизала странная дрожь, а перед глазами заплясали зеленые и красные огоньки, однако это быстро прошло. Может быть, некое событие моей собственной жизни удастся преобразовать в притчу вместимостью в 850 слов, способную развлечь, просветить и потешить читателя? Этим утром грузовик врезался задом в капот моей машины и тот треснул, как яичная скорлупа. В 3.24 пополудни я зашиб голень о ножку стола, а в 7.50 уронил картофелину за мойку, где ей, картофелине, скорее всего, и придется остаться до скончания времен. Джон Донн, я полагаю, обратил бы этот список катастроф в благородный сонет, который привел бы к падению правительства и пленял бы умы людские во все тысячелетнее царствие Христово, однако мне сие не по силам.

Когда газетам не удается снабдить тебя подходящей темой, самое время, наверное, начать метаться на манер тигра в клетке по комнате, перебирая возвышенные мысли, или неторопливо пройтись, дабы проветрить голову, до почтовой конторы. Последний прием нередко срабатывает, что удивительно, поскольку главная-то проблема как раз в том и состоит, что голова у меня настолько пуста, что в ней и так уже ветер гуляет. Но сегодня не помогло ничто, результат получился все тот же: ноль, пшик, херня, лабуда, город Зеро, штат Айдахо. У каждого профессионала есть свое больное место: у теннисиста – локоть, у бегуна – голеностопы, у журналиста – голова. Приходится верить, что я такой не один, иначе жизнь стала бы непереносимой. Предположительно, наступит день, когда и Роджер Уоддис[127] напрочь лишится новых идей, – рад сообщить, что никаких признаков приближения этого дня я не вижу, однако настать он должен. И ведь наверное, имеется в комоде Бернарда Левина[128] семь ящиков, которые он предусмотрительно заполняет в тучные месяцы, чтобы было чем подкармливать читателей в тощие? Кто знает?

Что ж, вот и кончен мой труд дневной, и мне пора поспать, как едва не сказала Клеопатра.[129] Восемьсот пятьдесят слов, свидетельствующих о заболевании словесным поносом. Мне остается утешаться лишь тем, что, пока Дуглас Херд не протащил через парламент свой отвратительный «Закон об уголовном судопроизводстве», я имею право хранить молчание, а вы не имеете права делать из него какие-либо выводы.

Мне нечего было сказать, и я это сказал.

Молодежь

На днях я сильно встревожился, прочитав в «Дейли мейл» – сам тот факт, что я вообще читаю «Дейли мейл», уже способен внушить тревогу, и вы правильно сделали, перебив меня, – что современные молодые люди, судя по всему, относятся к деньгам и работе более здраво, чем их предшественники, что они менее склонны «выпадать из общей картины» и более – приспосабливаться, с большей нетерпимостью относятся к гомосексуализму, меньше увлекаются наркотиками и обладают бoльшим пониманием ценности семьи. Новость весьма неприятная. Неужели все и вправду так плохо? Впрочем, вы особенно не волнуйтесь, «Мейл» просто-напросто проецирует свои отталкивающие фантазии на группу или подмножество совершенно безвредных цифр, сваленных в кучу компьютером какого-то исследователя статистики. На то она и «Дейли мейл». Во многих отношениях это худшая газета страны – и все потому, что ей удается оставить в создаваемом ею образе место для допущения, согласно которому она-де принадлежит к классу более высокому, чем грязные сенсационные листки. Она полагается на леность молодых агентов по недвижимости и делопроизводителей, которые понимают, что читать-то им следовало бы «Индепендент», однако ехать до работы электричкой всего ничего, возиться с большими страницами неохота, вот они и думают себе: «Да какого черта?» – и покупают «Мейл».

Если и существует на свете явление, против которого «Мейл» выступает со всей решимостью, на какую вообще способна подтирочная газетка, так это то, что мы могли бы назвать «либеральными взглядами». Чего-чего, а их она ни за какие деньги исповедовать не согласится. Я и сам человек старомодный. Я считаю, что молодежи следует отдавать побольше времени вызывающему поведению, наркотикам, бунтам, сексуальным экспериментам, быть доброй, неискушенной, сердитой, щедрой, скептичной, бескорыстной, ни в грош не ставить семейные ценности, правительство, власть, гистамин и практически все, на чем стоит наш мир. Собственно говоря, быть молодежью. Впрочем, это во мне говорит традиционалист. Я не так уж и сильно выхожу из себя, сталкиваясь с возражениями на сей счет, а порой мне даже удается, увидев девятнадцатилетнего человека в костюме и при галстуке, не покатиться со смеху и не вспомнить жестокое описание, данное в романе «Говардс-Энд» молодому труженику Сити Леонарду Басту, который «обменял свои животные триумфы на фрак и набор идей». Вы можете назвать меня за эти путаные представления кем угодно. Но только не приверженцем модных течений. Да, я готов к тому, что меня обозначат как представителя левого крыла: признаюсь, я придерживаюсь либеральных взглядов на Никарагуа, феминизм, права геев, ядерное оружие, защиту окружающей среды, систему здравоохранения, «третий мир», алчность, профсоюзы и на все прочее, что вправе претендовать на место в заполняемых нечленораздельной чушью колонках Джорджа Гейла или Роджера Скратона. Назовите меня коммунистом, подрывным элементом, половым извращенцем, нездоровой опухолью, потасканным реликтом обанкротившегося поколения. Со всем этим можно поспорить. Но ради всего святого, не пытайтесь изобразить мои взгляды так, точно в них присутствует нечто модное. Если хотите знать, что нынче в моде – и было в моде последние десять лет, самое малое, – так это неумолимое противодействие либеральным взглядам. Вам требуется нечто модное – милости просим, присмотритесь к соединенным усилиям семи восьмых прессы по дискредитации любых попыток заняться обсуждением таких тем, как капитал, семья и понятийные нормы теперешней нашей страны.

Есть в мире одно такое место, которое дает нам блестящие образцы уважения к семье, патриотизму, суровому наказанию преступников, нравственности и религии, – уважения, ставшего частью всего уклада национальной жизни, и это, разумеется, Иран и соседствующие с ним исламские страны. Вполне возможно, что, пытаясь устранить все возможности дискуссий, создать обстановку, в которой сомнения дискредитируются как «чудачества», «попытки следовать моде», проявления «коммунистической идеологии» или самого обычного помешательства, мы подвигаемся к созданию западного варианта исламского фундаментализма, который еще до конца этого столетия отправит нас в новые крестовые походы. Но одно можно сказать наверняка: все эти джихады против епископа Даремского, геев, профсоюзных лидеров, принца Чарльза и вообще любого, кто осмеливается выставить голову из окопа и с удивлением поинтересоваться, чем это мы тут, по нашему мнению, занимаемся, черт побери, не сделают нашу странную и удивительную страну богаче ни на один пенни, но приведут к окончательному ее обнищанию. Принятый недавно бюджет, возможно, и остановит утечку мозгов, а вот обложение совести и сомнений высоким налогом приведет к утечке душ, и обратить ее вспять нам будет намного труднее.

Такая истерическая паранойя в столь молодом человеке? Да, я понимаю и очень, очень извиняюсь перед вами, честное слово. И в следующий раз, заглянув в дырку сортира, я постараюсь увидеть сквозь нее небо. Возможно, я ошибаюсь, возможно, газетам присуща изысканная терпимость, а я ее проглядел, возможно, где-то в этой пустыне уцелела капля воды. Я настолько чужд условностей, что хочу на это надеяться.

Я и мой степлер

Постоянная рубрика «Слушателя».

На этой неделе у нас в гостях писатель и ведущий радиопрограммы Том Марли.

Том Марли обратился во всеобщее достояние, опубликовав в «Обсервере» эссе «Я и мальчик, который носит за мной мои запонки». За этим быстро последовали другие произведения: «Внутри шкафчика, который висит в моей ванной», написанное для «Санди телеграф»; колонка «Кузены» (которую он ведет со своим кузеном Лесли) в «Мейл он Сандиз»; и «Жаль, что я не знал об этом вчера», опубликованное в журнале «Санди пипл». Марли живет в Кенсингтоне, Хэмпстеде, Масуэлл-Хилле, Суррее, Камдене, Глостершире и Саффолке (и в Солсбери, когда приходится давать интервью газете «Уилтшир лайф»).

Это «Пейджмастер», произведенный компанией «Рексел». Теперь он, пожалуй, уже обветшал. Стал немного измызганным, изношенным – как и я. Родные посмеиваются надо мной из-за того, что я не могу с ним расстаться, они не понимают, почему я не выброшу его и не приобрету модель поновее, покрасивей, но, знаете, с годами я проникся к нему своего рода нежностью. Марина (на которой я женат вот уже тридцать лет) говорит, что он значит для меня больше, чем жена, и, думаю, в определенном смысле она права, хоть Марина и убьет меня за такие слова. Может быть, в этом-то все и дело. Мой старый степлер не убил бы меня ни за какие. Он, скорее, старый друг, чем степлер. Он прощает мне мои странные настроения, капризы и никогда не выказывает ни капли ревности. Просто остается степлером. И эта мысль почему-то утешает меня, я чувствую, что могу на него положиться.

Я купил его в старом канцелярском магазине на Гауэр-стрит, в первый год моей учебы в лондонском Юнивесити-колледже. Четыре шиллинга и девять пенсов плюс трехпенсовик за каждые пятьдесят скрепок.

Вы просто берете стопку бумаги, выравниваете ее и вставляете между лапками степлера. Я правша и поэтому предпочитаю сшивать страницы в верхнем левом углу, это позволяет легко перелистывать их – так, чтобы верхняя не заслоняла те, что лежат под нею. На нижней лапке имеется маленькая пластина, она закреплена на шарнире, вы поворачиваете ее большим пальцем (или указательным), и тогда концы скрепки отгибаются не внутрь, а наружу. Я никогда по-настоящему не понимал, какая от этого польза, но ведь приятно иметь выбор.

С Мариной я познакомился, как это ни странно, в маленьком кафе, стоявшем рядышком с тем самым магазином, в котором был куплен степлер. Два года спустя мы поженились и произвели на свет трех детей: Гиацинту, Варраву и Хенгиса. Первую нашу квартиру в Вест-Хэмпстеде мы купили, когда Марина была уже сильно беременна Гиацинтой, и степлер въехал в наш дом вместе с нами. Марина уверяла, что в квартире он не поместится, но мне удалось найти для него место на столе, там он с тех пор и стоит, хотя из Вест-Хэмпстеда мы давно уехали.

Каждое утро я встаю в пять (на два часа раньше Джилли Купер[130]), бужу Марину и детей. Завтрак наш состоит обычно из критского меда, нескольких глотков непастеризованного кумыса и нектаринов (получается вдвое питательнее, чем у Фредди Рафаэля,[131] и втрое экзотичнее, чем у Ширли Конран[132]). Затем я совершаю пробежку вокруг парка, общинного выпаса и вересковой пустоши. И делаю утреннюю зарядку датских морских пехотинцев. Что она собой представляет, знают лишь очень немногие, потому я ее и выбрал. Зарядка состоит из дыхательных упражнений и потягиваний, неотличимых от тех, которые люди делают уже сотни лет, однако требует, чтобы ее исполнитель надевал thmarjk, или «теплый тренировочный костюм», поэтому людей надо мной каждое утро смеется в четыре раза больше, чем над Лори Тейлором.[133]

Затем я принимаюсь за работу. Первые наброски моих произведений я люблю диктовать самому себе (на Рождество 1968 года Марина одарила меня несколькими уроками стенографии), а после переносить надиктованное в школьную тетрадь, используя карандаш В2. Мне нравятся его мягкие, темные линии. Пишу я только на левых страницах. А затем беру автоматическое перо «Инвикта» и вношу редакторскую правку на правые, используя только промежуточные строки. Этот метод сочинительства в четыре раза сложнее и бессмысленнее, чем тот, которым пользуется Саймон Рэйвен.[134] И наконец, я переношу текст в настольный компьютер IBM, подаренный мне Варравой на прошлый День отца. Байтов в нем на шестьдесят пять миллионов больше, чем в текстовом редакторе Лена Дейтона. Пишу я всегда стоя – у алтарного жертвенника, который купил на распродаже обстановки айслингтонского собора Святого Михаила и Всех Ангелов.

Работаю я десятиминутными спринтерскими рывками, совершая между ними долгие заплывы. Я сам построил наш плавательный бассейн и сам его спроектировал. Он имеет форму бирманского символа вечного покоя, то есть прямоугольника. Непальский символ вечного покоя – это бесконечный узел, так что, может быть, и хорошо, что я утратил интерес к непальской религии как раз в то время, когда ею заинтересовался Джон Фаулз, ведь если бы я построил бассейн в форме бесконечного узла, мне было бы трудно подсчитывать проплытые мной дистанции. Бассейн заполнен водой «Эвиан» – хлорированная водопроводная нехороша для лимфатических желез, – нагретой до 70 °F.[135]

Потом все мы рассаживаемся вокруг степлера – чтобы отобедать. Ланч я пропускаю (в отличие от Кингсли Эмиса и Энтони Бёрджесса). Если детки уже возвращаются к этому времени из школы, мы играем в слова или обсуждаем то, чем они занимались в течение дня, – по-моему, такие минуты имеют очень большое значение. Телевизор я не смотрю, я считаю, что он губительно сказывается на искусстве рассказа о самом себе. А затем – тайская фруктовая ванна и постель. Я сплю на правой стороне кровати, степлер – на левой. Марина завела себе отдельную спальню. Я так и не понял – почему.

На следующей неделе: Путешественница и поэт Миллини Бауэтт с рассказом «Я и мое вафельное полотенце».

Верните нам наше умопомрачение

В прежнее время невозможно было открыть газету, в особенности «Таймс» или «Телеграф», чтобы не наткнуться на статью какого-нибудь блюстителя здравого смысла и простоты мысли, поносившего жаргон и перифрастическое многословие профсоюзных деятелей, социологов и бюрократов. На продлинновенную многоречивость в ту пору взирали с неодобрением. То, что принято именовать иносказательностью, осмеивалось или пренебрежительно отвергалось. Главный довод, который неизменно всплывал на поверхность потока индивидуалистического свободомыслия, состоял в том, что малограмотные, склонные к рисовке мандарины корпоративного государства облекают свои порочные намерения в пышные одеяния, под которыми кроются карликовые, уродливые тела. Безжалостные погромы, направленные против «содержательных ситуаций» и «разворачивающихся сценариев», обратились в норму. Журнал «Соглядатай» завел колонку, в которой выставлялись напоказ наиболее пикантные образчики такого языка, появившиеся в печати: Филипп Ховард, Майкл Липман и Бернард Левин, демонстрируя, каждый по-своему, остроумие и напористость, обличали в «Таймс» проявления умопомрачительного недержания речи и напыщенно уклончивого словоблудия, способного помутить человеческий рассудок. Меча Зевесовы молнии, которые авторам этой газеты и поныне представляются приличествующими их Громовержцу, эти люди отстаивали свою главную мысль: язык во всем его блеске предназначается для того, чтобы давать отчетливую и точную информацию.

Я не сомневаюсь в том, что эти апостолы ясности принесли нам немалую пользу. Любой не поддающийся постижению или двусмысленный документ Министерства здравоохранения и социального обеспечения оскорбляет, запутывает и угнетает того, кто пытается его прочитать. Однако мне сейчас интересно другое: меня не покидает ощущение, что эти вспышки негодования ныне можно рассматривать как часть того движения конца семидесятых, которое проторило путь для «Той, чьи туфли-лодочки отделаны тесьмой» Перегрина Уорсторна и «Недостойных завязать ремень» Роджера Скратона. Я не собираюсь и на миг предположить, что стратегия эта была продуманной, просто тогдашние донкихоты, сражавшиеся с ветряными мельницами государства, социализма, Городского совета и университетских социологов, верили, что язык есть поле решающего сражения. Манера же высказывания, которую они осмеивали, была типичной для государственных учреждений: риторикой общественных наук и ортодоксов левого крыла. Миссия этих апостолов состояла в том, чтобы «очистить племенной язык», возвратить ему Аддисоновы добродетели здравого смысла и прямоты.

Однако все не так просто. Слово «камень» само по себе камнем не является, оно – своего рода долговая расписка. Когда я прибегаю к нему, никто не просит меня принести камень и показать, что я имею в виду, поскольку значение этого слова и без того понятно всем и каждому, – точно так же предъявление мною банкноты не требует, чтобы я сбегал в Английский банк за серебром и золотом, которыми она обеспечена. А вот когда я использую то же самое слово[136] в качестве меры веса, но уже в Америке, где вес меряют фунтами, мне приходится объяснять его американцам – точно так же, как я перевожу там английские деньги в американские, прежде чем их потратить. Ясно, что предпосылкой использования языковой валюты является общность понимания.

Язык тех, кого Т. Э. Хьюм назвал «моралистами больших букв», людей, которые привольно манипулируют словами вроде Справедливость, Разум и Добродетель, предполагает общность понимания основополагающих устремлений, верований и идей, а признаков того, что такое понимание существует, не наблюдается. Здравый смысл и общность взглядов на мир еще могли существовать веке в восемнадцатом, однако с той поры мы стали – или должны были стать – более умудренными. При всей его нескладности и неэлегантности язык социологов или историков левого толка является старательно политизированным, и как раз для того, чтобы сделать возможным использование слов наподобие «равенство», «свобода» и «достоинство». Именно поэтому люди, пытавшиеся осмыслить наш мир, изобретали псевдонаучные жаргоны, которые вполне могли порождать на свет фразы вроде «содержательные взаимоотношения в рамках текущего привычного контекста». Но эти же жаргоны (если, конечно, вы не из тех ослов, что полагают, будто фразы используются для того, чтобы производить впечатление, чего им явным образом сделать не удается), по крайней мере, честно пытаются обозначить то или иное явление, обойдясь без внушающих сомнения побочных смысловых оттенков. Когда же нынешний политик или ревнитель общественной морали использует слова и фразы наподобие «честные рядовые люди», или «нравственность и семейная жизнь», или «взвешенное мышление», выясняется, что слова эти имеют в универсальной истине оснований не больше, чем пропагандистские ярлыки вроде «нацизма», «коммунизма» или «христианства».



Поделиться книгой:

На главную
Назад