Противоречивость человека, дисгармоничность его природы оказывается в центре внимания русского предромантического сознания начала XIX века. Андрей Тургенев скажет о человеке в 1802 году:
«В дальнейшем тема эта с особой силой прозвучит в поэзии Жуковского и войдет в поэтический мир русского романтизма, – отмечает Ю. М. Лотман. – Противоречия внутри сознания человека, конфликт между чувством и сознанием, столкновение человека и общества, трагический разрыв «мечты и существенности», неудовлетворенность прозой земного бытия и жажда иного существования – весь этот круг типичных для поэзии тех лет переживаний отмечен одной общей чертой – ощущением дисгармонии жизни и одновременно страстным порывом к гармонии».
Ведущие мотивы лирики Жуковского предвосхищаются в творчестве многих поэтов начала XIX века, образующих своего рода «хор», из которого выделяется порою солирующий голос автора «Сельского кладбища». Тот же Андрей Тургенев пишет элегию «Осень», в которой угадываются ключевые темы поэзии Жуковского, начиная с эпиграфа из Ж.-Ж. Руссо «Так угасает все, что мгновенно блистает на земле!»:
И разрешается это противоречие в элегии Андрея Тургенева, как и у Жуковского, упованием на вечное блаженство, которое ждет смертного человека за гробом:
Эти же противоречия проявляются и в поэзии гражданской, которая на первый взгляд следует классической просветительской традиции XVIII века, используя ее высокую лексику, ее образную систему. Но в лирике начала XIX века старые образы получают новое звучание и новый, предромантический смысл не только потому, что поэзия начала XVIII века становится более экспрессивной, что эти образы окружаются сугубо личностным, эмоциональным ореолом. Кардинально изменяется представление о гражданском служении, сам человек, ему отдающийся, приобретает неведомую эпохе русского и европейского просвещения сложность и противоречивость.
Просветители были глубоко убеждены, что стремление человека к личному счастью не противоречит общему благу. «В чем же заключается счастье? – спрашивал Гольбах и отвечал. – В непрерывном удовольствии, а удовольствие нам доставляется тем, что возбуждает в нас движение, согласное с нашей индивидуальной природой, вызывает в нас деятельность, не утомляющую нашего организма, интерес есть единственный двигатель людских поступков, бескорыстных людей нет, а принято так называть тех, поступки которых, будучи полезны другим, кажутся нам бесполезными для того, кто их совершает. Такой взгляд ложен, ибо никто не совершает бесполезного для себя».
заявит Радищев. «Жертва – это сапоги всмятку», – скажет Чернышевский устами одного из героев романа «Что делать?». Стремление к личному счастью не противоречит для просветителя стремлению к общественному благу: так устроен человек, таковы естественные потребности его природы.
Гражданская лирика первой половины XIX века отличается тем, что главный герой ее, отрекаясь от личного счастья, жертвует собой для счастия других – для народа, для Отечества. Обращаясь к Отечеству, Андрей Тургенев говорит:
Ему вторит А. X. Востоков в «Оде достойным», которой открывался первый выпуск альманаха «Вольного общества любителей словесности, наук и художеств» «Свиток муз» (1802):
Тему подхватывает А. Ф. Мерзляков (перевод Второй оды Тиртея, 1805):
Ф. Н. Глинка в стихах «Военная песнь, написанная во время приближения неприятеля к Смоленской губернии» (1812) поэтизирует массовую жертвенность героев – защитников Отечества:
Мотив жертвенности в гражданской лирике начала XIX века, противопоставленный оптимистическому и упрощенному взгляду французских просветителей на природу человека, все чаще приобретает черты христианского самопожертвования. Отсюда – библейская окрашенность образа героя, прямая связь его с русской житийно-церковной культурной традицией. Осмеяние христианских этических идеалов было боевой программой французских просветителей («Орлеанская девственница» Вольтера). «В России, – писал Ю. М. Лотман, – вопрос осложнялся в значительной мере тем, что церковная литература воспринималась как традиция национального искусства. Ломоносов предпринял попытку построить стиль новой русской литературы, синтетически соединив художественное наследие прошлого („церковные книги“) и современные ему нормы национального языка… Особый смысл получил интерес к древнерусской и церковной литературе в начале XIX века. Стремясь противопоставить этике наслаждения поэзию подвига, радостной гибели, литератор тех лет обращался к библейской и древнерусской житийной традиции. Стилистика библеизмов вносила в поэзию атмосферу высокого подвига. Античные и героико-библейские образы воспринимались не как противоположные, а в качестве вариантов одного и того же героического идеала».
В творчестве поэтов гражданского направления героическая тема нередко сопровождается грозными сатирическими инвективами, направленными против тиранов и временщиков. Стихотворение Н. И. Гнедича «Перуанец к испанцу» (1805), проникнутое политическими аллюзиями и широко распространявшееся в декабристской среде, содержит прямой призыв к борьбе с тиранией:
Мастер политической сатиры М. В. Милонов предвосхищает в своем стилизованном под античность послании «К Рубеллию.
Адресат этой сатиры тот же самый, что и у Рылеева, – любимый и обласканный Александром I временщик Аракчеев. Создавая свою сатиру «К временщику», Рылеев даст ей подзаголовок
В гражданской поэзии начала XIX века предвосхищаются многие поэтические открытия пушкинской поры. Так, «Гимн негодованию» А. X. Востокова, являющийся переводом «Гимна Немезиде» греческого лирика Месомеда, отзовется в стихотворении «Негодование» П. А. Вяземского, а потом и в пушкинской «Деревне». Вольные переводы из «Фарсалии» Лукана Ф. Ф. Иванова повлияют на юного Пушкина – автора лицейского стихотворения «Лицинию».
В русской гражданской поэзии начала XIX века существует и другое течение, тоже ориентирующееся на традиции французского классицизма и Просвещения и тоже окрашенное предромантическими веяниями. Рядом с лирикой, пронизанной идеями героического аскетизма, развивается лирика, отстаивающая стремление к личному счастью, радости, наслаждению. Ее главою оказывается К. Н. Батюшков в первый период его творчества.
«Если тираноборческая гражданская поэзия реализовывала себя в сравнительно узком круге тем и жанров, – утверждает Ю. М. Лотман, – то лирика второго типа отличалась большим разнообразием, вмещая в себя широкий круг произведений от условно-античных идиллий до дружеских посланий и любовной поэзии. Сюжетная широта сочеталась здесь с определенной идейной диффузностью – поэзия этого типа легко переходила в лирику “карамзинистов“. Тогда тема счастья, любви, полноты жизни начинала восприниматься как некий иллюзорный поэтический идеал, возможный лишь в мечтах, противостоящих хаосу действительности». Если поэзия героической гражданственности предвосхищала романтическую лирику декабристов, то умеренное крыло второго направления (К. Н. Батюшков и поэты его круга), испытывая сильное воздействие субъективизма карамзинской школы, способствовало формированию стиля «гармонической точности» и сыграло решающую роль в формировании творчества молодого Пушкина.
Школа Жуковского и Батюшкова занимала в русской поэзии начала XVIII века лидирующее положение. Именно она осуществила полное преобразование языка поэзии. Выполнить эту роль оба поэта смогли, опираясь на карамзинскую реформу. В «Заметке о сочинениях Жуковского и Батюшкова» (1822) П. А. Плетнев писал: «Мы видели, что истинная поэзия никогда не дичилась угрюмого отечества нашего. Начиная с XII до конца XVIII столетия она то реже, то чаще оживляла лиры наших песнопевцев, хотя разными, но равно пленительными звуками. У нас недоставало только решительной отделки языка. Всеобъемлющий Ломоносов, отважный Петров и неподражаемый Державин обогатили словесность нашу высокими, может быть, единственными произведениями поэзии, но не победили своенравного языка» (курсив мой. –
Слово в поэзии Батюшкова и Жуковского начинает говорить не только своим прямым предметным, вещественным значением, но и теми ассоциативными смыслами, которые «разбудил» в нем поэт для выражения индивидуального состояния, не имеющего в языке прямого обозначения или наименования. Таковы метафоры Жуковского «неволя золотая», «сладкая тишина», «семья играющих надежд», «уже бледнеет день», «как слит с прохладою растений фимиам», «страшилищем скитается молва». Метафора и эпитет начинают фиксировать подчеркнуто субъективные оттенки индивидуального мировосприятия. «Эпитет в традиционном значении поэтического тропа исчезает в эпоху романтизма, – замечает В. М. Жирмунский, – и заменяется индивидуальным, характеризующим определением». Прямое, предметное значение слова обволакивается, как облаком, многочисленными ассоциациями, приобретает многозначный поэтический подтекст, звучит, как музыка, не только прямыми, но и побочными своими значениями, обертонами (полисемантизм), в том числе и такими, какие придает ему сам автор в поэтическом контексте своего произведения (поэтическая этимология).
Вслед за перестройкой образной системы решительно изменяется и система жанров в новой поэзии. На смену «высоким» поэтическим жанрам классицизма (ода, гимн) на первый план литературного процесса выходят «малые» жанры: дружеское послание, элегия, сатира, баллада, песня, романс. При этом совершается глубокая перестройка внутри жанров: исчезает резкая граница между гражданско-ораторскими и интимно-лирическими жанрами, свойственная поэтике классицизма. «Высокое» содержание начинает проникать в элегию (Батюшков – «На развалинах замка в Швеции», 1814) и дружеское послание (Батюшков – «К Дашкову», 1812), интимно-лирическая тема соединяется органически с темой патриотической, гражданской (А. Ф. Мерзляков – переводы од Тиртея, 1805; Жуковский – «Певец во стане русских воинов», 1812). За этим стоит рост личностного самосознания, индивидуальным лиризмом окрашиваются и гражданские, патриотические чувства, обретающие несвойственную им в классицизме полноту и теплоту. Одновременно с этим нравственные искания, интимные чувства и переживания личности начинают обретать общественную значимость, выходят «из тени», из периферийных жанров классицизма на первый план литературного развития.
В то же время в поэзии первой половины XIX века еще сохраняется унаследованная от классицизма система жанрового мышления.
К середине 1810-х годов карамзинская школа восторжествовала над «шишковистами». Даже решительный противник романтического направления М. А. Дмитриев вынужден был признать: «Те, которые держались прежних лирических форм, введенных с Ломоносова, а в языке высоких выражений, те, которые не приняли в слоге новейшей свободы, легкости и игривости выражения, те, несмотря на другие достоинства, стояли как бы на втором месте».
Однако на исходе 1810-х годов школа «гармонической точности» начинает испытывать полемические нападки не только со стороны ревнителей «старого слога», но и со стороны молодых поэтов, сторонников создания поэтического стиля, включающего все богатство русского языка (Ф. Глинка, П. Катенин, А. Грибоедов). Это связано с проблемой народности литературы, все более настойчиво утверждающей себя на русском Парнасе. В 1811 году Ф. Глинка публикует в «Русском вестнике» статью «Замечания о языке славянском и русском, или светском наречии»: «Какое изобилие! Какие возвышенные и какие величественные красоты в наречии славянском! И притом какое искусное и правильное сочетание слов, без чего и лучшие мысли теряют свою красоту». Ему вторит П. Катенин в «Сыне отечества» в 1822 году: «Знаю все насмешки новой школы над славянофилами, варягороссами и пр., но охотно спрошу у самих насмешников, каким же языком нам писать эпопею, трагедию или даже важную благородную прозу? Легкий слог, как говорят, хорош без славянских слов; пусть так, но в легком слоге не вся словесность заключается: он даже не может занять в ней первого места; в нем не существенные достоинства, а роскошь и щегольство языка».
Одновременно с отстаиванием высокого стиля в поэзии с новой остротой поднимается проблема народности литературы. Она волновала не только консервативную часть русских писателей, разделявших взгляды Шишкова. Уже в 1801 году в речи, направленной против Карамзина и «карамзинистов», глава «Дружеского литературного общества» Андрей Тургенев поставил ее со всею прямотой и непримиримостью. Средством преобразования литературы, призванным выявить «всю оригинальность, всю силу русского духа», Андрей Тургенев считал обращение к народным песням: «Теперь только в одних сказках и песнях находим мы остатки русской литературы. В сих-то драгоценных остатках, а особливо в песнях, мы и чувствуем еще характер нашего народа. Они так сильны, так выразительны, в веселом ли то или в печальном роде, что над всяким непременно должны произвести свое действие. В большей части из них, особливо в печальных, встречается такая пленяющая унылость, такие красоты чувства, которые тщетно стали бы искать мы в новейших подражательных произведениях нашей литературы».
Родоначальниками жанра русской песни можно считать поэтов конца XVIII – начала XIX века – И. И. Дмитриева («Стонет сизый голубочек…», 1792; «Ах! когда б я прежде знала…», 1792) и Ю. А. Нелединского-Мелецкого («Ох! Тошно мне…», 1791; «Выйду ль я на реченьку…», 1796). В первой половине XIX века обращение к фольклору становится более осмысленным, подкрепленным теоретически. Исследователи выделяют две разновидности обращения русских поэтов к фольклору: 1) поэзия, стремившаяся воспроизводить народно-эпические жанры; 2) имитация фольклорной лирики (Ю. М. Лотман). В сознании русских поэтов фольклорные жанры (сказка, легенда, былина) тогда еще не дифференцировались и нередко смешивались с мотивами из романов XVIII века и явлениями собственной фантазии. Это было связано с особым пониманием самой природы устного народного творчества. Письменная поэзия считалась поэзией «искусственной», а в фольклоре видели импровизацию. Народный певец руководствуется непосредственными душевными движениями и не знает предписаний теории. То, что мы теперь считаем традицией, жанровым ритуалом, устойчивыми эпическими и лирическими формулами, воспринималось как причудливая игра фантазии, каприз индивидуального вдохновения. Поэтому стремление приблизиться к фольклору в первой половине XIX века не сводилось к воспроизведению того или иного сюжета из произведений устного народного творчества, а мыслилось как игра свободной, никакими правилами не регламентированной фантазии. И чем причудливее была эта фантазия, чем далее уходила она от норм письменной речи, тем произведение считалось народнее, ближе к фольклору. Этот взгляд нашел отражение в балладах Жуковского, в фантастике Кюхельбекера, в «Руслане и Людмиле» Пушкина.
Второе направление заключалось в стремлении воссоздать сам строй народного сознания. Это нашло отражение в баснях И. А. Крылова и в песнях А. Ф. Мерзлякова, воспроизводивших характерные приметы языка, стиля, ритмического рисунка и композиции народной песни. Даже В. Г. Белинский считал песни Мерзлякова образцом подлинной народности. Н. И. Надеждин в рецензии на «Песни и романсы А. Мерзлякова» (1830) отмечал, что «их существенная прелесть состоит не в народности, которая трется по постоялым дворам и подслушивает поговорки извозчиков, но народности чистой и возвышенной, вслушивающейся в биение внутренней жизни, разлитой по всем жилам народного организма». «Весьма понятно, почему песни Мерзлякова перешли немедленно в уста народные: они возвратились к своему началу». Воссоздавая поэтические формы народной лирики, сознательно сгущая элементы фольклорного стиля, Мерзляков противопоставлял свои песни салонной поэзии «карамзинистов». При этом, как отметил Ю. М. Лотман, он приподнимал фольклорный образ до уровня «идеального» народа, созданного теоретической мыслью и творческим воображением поэта. Из песен Мерзлякова, очень популярных в первой половине XIX века, в современном устном репертуаре сохранились «Чернобровый, черноглазый…», (1803); «Ах, что же ты, голубчик…», (1806); «Песня» («Среди долины ровныя…», 1810).
Другим путем воссоздания в литературе народного характера было обращение к античной теме. В античной поэзии видели тогда выражение миросозерцания свободного, приближающегося к «норме», неугнетенного народа. Многие склонны были считать античную культуру близкой по духу и генетически родственной русскому национальному характеру. С этим связано стремление «русифицировать» античную тему, наиболее последовательно проявившееся в переводах Востокова, Мерзлякова и особенно Гнедича. Мерзляков переводил лирические произведения Сафо «русским размером» (тяготеющим к дольнику безрифменным хореем) и вводил в текст фразеологию русской народной лирики – «крылатые воробушки», «что сгрустилося», «не круши мой дух», «ударяючи крылами» и т. п. А стихи «Отыми, отвей тягость страшную…» предвосхищают «русские песни» А. В. Кольцова. Гнедич, используя гекзаметр и гомеровские мотивы, пишет «русскую идиллию» «Рыбаки» (1821):
Именно ощущение глубокой духовной общности поэзии Древней Греции и гомеровского эпоса с национальным характером русского человека и позволило Гнедичу завершить труд своей жизни созданием лучшего в мире перевода «Илиады» Гомера, на выход которого в
Проза первой четверти XIX века
Проза первой четверти XIX века развивалась более драматично, чем поэзия, которая на протяжении тридцати лет, вплоть до пушкинских «Повестей Белкина» и прозы Гоголя, занимала лидирующее положение в литературном процессе. Сказывалась инерция классического периода истории русской литературы XVIII века. Поэтика классицизма установила особое соотношение между поэзией и прозой. Проза считалась «низким» родом литературы. Сложные философские и нравственные проблемы были предметом поэзии или «высоких» жанров драматургии (трагедия). «Презренная проза» имела дело с «низменной» действительностью, чуждой разумных оснований, купающейся в невежестве и развращенности. Эта проза натуралистически описывала нравы общества, не чуждалась бытового просторечия. Картины порочной действительности в ней служили в качестве образцов для назидания, которое обычно вторгалось в повествование, как «бог из машины»: или в виде авторских морализирующих заключений и комментариев, или через включение в ход действия героев-резонеров, ходячих носителей добродетели. За всем этим, конечно, стояла гордыня возомнившего себя Богом человеческого разума, с высоты абстрактных теорий презрительно третировавшего живую жизнь. Художественным изображением схватывалась лишь пошлая ее сторона, светлое же начало привносилось извне в виде готовой моральной сентенции. Уклон в натурализм и резонерство был слабой стороной так называемого «просветительского реализма» второй половины XVIII века. Но его традиции перекочевали и в литературу начала XIX столетия. Они проявились в творчестве двух писателей-романистов этого периода – А. Е. Измайлова и В. Т. Нарежного.
Роман А. Е. Измайлова «Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества» (1799-1801) – это жизнеописание молодого дворянина Евгения Негодяева, испорченного богатыми и невежественными родителями. Порчу довершает общение дворянского недоросля с распущенным «вольтерьянцем» Развратиным, который из учения французских энциклопедистов выносит лишь безбожие и аморальную житейскую философию. Нравственное «образование» Негодяев увенчивает в столице, где умудряется в пять лет промотать отцовское состояние и отдать Богу душу. Все герои этого романа руководствуются в жизни только низменными побуждениями и поступками. Невежественные и порочные помещики, лихоимцы-чиновники, французские модистки из девиц легкого поведения, гувернер-каторжник, «вольнодумец» из разночинцев… Нравоучительная тенденция идет от автора, резонирующего над изображением порока и разврата. Никаких попыток найти что-либо светлое в самих героях сочинитель не предпринимает.
Свой первый роман «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова» В. Т. Нарежный пытался опубликовать в 1812 году. Но изображение быта и нравов русского общества было в нем столь резким, что на три вышедшие в 1814 году части романа полиция наложила запрет, изъяв их из обращения и запретив дальнейшую публикацию. Три следующие части, последняя из которых осталась недоработанной, увидели свет лишь в советское время. Поэтому в литературную жизнь начала XIX века роман фактически не вошел. В предисловии автор связывает его замысел с просветительской нравоописательной традицией: цель его – «изображение нравов в различных состояниях и отношениях». В то же время Нарежный допускает существенные отклонения от этой жанровой нормы: вакханалия бесстыдств и безобразий в его сочинении ускользает от резонерского контроля автора, не уверенного вполне в истине и всесилии просветительских идей. В контексте произведения чувствуется какая-то неопределенность авторской позиции, соскальзывающей к моральному безразличию, ощутим безотрадный взгляд Нарежного на природу человека, что волей или неволей выбивает его роман из строгой просветительской традиции.
Так, секретарь всесильного государственного деятеля Латрона (от лат. latro – разбойник) с не менее колоритной фамилией Гадинский вразумляет Гаврилу Чистякова: «Выкинь из головы своей старинные слова, которые теперь почитаются обветшалыми и почти вышли из употребления. Слова сии суть: добродетель,
Эта особенность повествовательного стиля Нарежного отчетливо проявилась в двух романах из украинской жизни – «Бурсак» (1824) и «Два Ивана, или Страсть к тяжбам» (1825). Описание бурсацкой вольницы в первом романе вызывает в памяти начальные страницы повести Н. В. Гоголя «Вий». Комическая ссора между двумя украинскими панами Иванами и их соседом Харитоном Занозой, вспыхивающая из-за пустяков и приводящая к долговременной тяжбе, напоминает во втором романе гоголевскую «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
Ослабление просветительского начала приводит Нарежного к юмору, в чем-то предвосхищающему гоголевский. «Для Гоголя, – отмечает К). В. Манн, – в высшей степени характерно то, что можно назвать непроизвольностью и наивностью комизма, избегающего неожиданности и аффектации (которые нередко сопутствуют комизму в дидактической литературе). Персонажи «не знают» о своих смешных сторонах, не собираются выставлять их на публичное обозрение – они лишь непроизвольно проявляют себя. Да и жизнь в целом «не знает» о заключенном в ней комизме – она лишь естественно функционирует по своим собственным законам. Смешное выказывается, как говорил Гоголь, «само собою». Но и у Нарежного заметны его начало, его наметки. Отсюда и переклички, подчас поразительно неожиданные».
Спустя полвека после смерти Нарежного И. А. Гончаров подвел своеобразный итог его творчеству. Познакомившись с тремя томиками «Российского Жилблаза» в 1874 году, Гончаров написал М. И. Семевскому: «Нельзя не отдать полной справедливости и уму и необыкновенному по тогдашнему времени уменью Нарежного отделываться от старого и создавать новое. Белинский глубоко прав, отличив его талант и оценив его как первого по времени русского романиста. Он школы Фонвизина, его последователь и предтеча Гоголя. Я не хочу преувеличивать, прочитайте внимательно, и Вы увидите в нем намеки, конечно, слабые, туманные, часто в изуродованной форме, на типы характерные, созданные в таком совершенстве Гоголем. Он часто впадает в манеру Фонвизина и как будто предсказывает Гоголя. Натурально у него не могли идеи выработаться в характеры по отсутствии явившихся у нас впоследствии новых форм и приемов искусства; но эти идеи носятся в туманных образах – и скупого, и старых помещиков, и всего того быта, который потом ожил так реально у наших художников, – но он всецело принадлежит к реальной школе, начатой Фонвизиным и возведенной на высшую ступень Гоголем. И тут у него в этом „Жилблазе“, а еще более в „Бурсаках“ и „Двух Иванах“, там, где не хватало образа, характер досказывается умом, часто с сатирической или юмористической приправой. В современной литературе это была бы сильная фигура.
Замечательны также его удачные усилия в борьбе со старым языком, с шишковской школой. ‹…› Эта борьба, в которой он еще не успел, как почти и все тогда (в 1814 г.), отделаться вполне от старой школы, делает его язык тяжелым, шероховатым, смешением шишковского с карамзинским. Но очень часто он успевает, как будто из чащи леса, выходить на дорогу и тогда говорит легко, свободно, иногда приятно, а затем опять впадает в архаизмы и тяжелые обороты».
Так можно было оценить творчество Нарежного только ретроспективно. Современники относились к нему иначе. Представленный писателем в «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств» в 1818 году роман «Черный год, или Горские князья» был забракован: шокировала стилистическая и языковая грубость автора, а также «шутки насчет религии и самодержавной власти». Магистральная линия развития русской прозы начала XIX века шла в ином направлении, так как перед нею стояла задача освоения высокого содержания русской жизни и выработки такого языка, который бы ей соответствовал.
Проза учится у поэзии, расширяет свои тематические границы, разрабатывает язык, способный изображать не только низкие, но и высокие предметы, схватывать сложные процессы духовной жизни современной личности. Становление русской прозы нового времени завершается в 1830-е годы Пушкиным и Гоголем. А до этого времени язык ее находится в стадии экспериментального роста, творческой разработки. В первой половине XIX века проза еще очень зависима от стиха, в ней преобладает «поэтическое» содержание. Прежние формы просветительского нравоописательного романа воспринимаются как препятствие на пути ее развития. Распространяется лирическая проза – пейзажные зарисовки, медитации, своего рода «элегии в прозе», психологические портреты. «Малые жанры, – отмечает Н. Н. Петрунина, – завоевывают право литературного гражданства и становятся теми “клеточками“, через которые в прозу проникают новые веяния… Своеобразной формой объединения этих миниатюр становится
Опыты первого десятилетия XIX века восходят к «Письмам русского путешественника» (1801) Карамзина.
Вслед за Карамзиным к жанру путешествия обращаются многие русские литераторы: «Путешествие по всему Крыму и Бессарабии» П. Сумарокова (1800), «Путешествие в полуденную Россию» В. В. Измайлова (1800-1802), «Путешествие в Казань, Вятку и Оренбург» М. Невзорова (1803), «Путешествие в Малороссию» кн. П. Шаликова (1803). В центре внимания здесь оказывается не внешний мир, а реакция на него путешественника. Ум и сердце странника, способ восприятия и оценки им действительности, его привычки, чувства и переживания – вот что становится повествовательным нервом и главной целью путешествия. Именно в жанре путешествия впервые в русской литературе формируется образ современного человека, культурно-исторический тип его личности. Примечательно, что именно «частный» человек, с его склонностями и привычками, с его эмоциональным и интеллектуальным миром завоевывает свое место в литературе, стремится стать героем нового времени.
В 1810-х годах жанр путешествия существенно обновляется. Эпохальные исторические сдвиги и потрясения наполеоновских войн и Отечественной войны 1812 года вызывают поток писем и записок их участников. Первое место здесь принадлежит «Письмам русского офицера» Ф. Н. Глинки (1808, 1815-1816). Творческая их история растянута во времени. Сначала появляются записки юного автора, участника заграничного похода 1805-1806 годов. Потом Глинка описывает мирное время, свои поездки по России. Наконец, Отечественная война 1812 года и европейские сражения вплоть до полной победы над Наполеоном и вступления русских войск в Париж. Сама история непроизвольно формирует замысел этой книги и вторгается в ее повествование.
Перед нами новый тип рассказчика, «путешествие» которого совершается не из праздного любопытства, а по «обязанности», по воинскому долгу. В центре повествования оказывается проблема связи личности с историей своего времени. Впечатления от русской и европейской действительности у Глинки сплетаются воедино. Переломный момент отечественной и мировой истории неизмеримо расширяет проблематику писем по сравнению с жанром путешествий предшествующего периода. Л. Н. Толстой неспроста был внимательным читателем этой книги. В повествовании тесно переплетаются две темы: войны и мира. Австрийский поход неожиданно для автора оказывается в его письмах прологом к грозной и величественной эпопее Отечественной войны. Мы видим духовный рост автора, видим, как постепенно центральной проблемой повествования становится национальное самоопределение русского человека. Уже в первой части рассказа о чужеземном образе жизни постоянно присутствует мысль автора о России, о ее национальном укладе. Поездка по внутренним губерниям эту мысль укрепляет. В глубинах России Глинка присматривается к особенностям старинного русского быта, к национальным «нравам, обычаям, коренным добродетелям», не затронутым
1812 год дает мыслям автора новое направление, он чувствует народный характер войны: «Солдаты будут драться ужасно! Поселяне меняют косы на пики. Только и говорят о поголовном наборе, о всеобщем восстании. „Повели, Государь! Все до одного идем!“ Дух пробуждается, души готовы. Народ просит
Напротив того: ярко блещут устроенные огни в
Глинка смотрит на события европейской жизни глазами русского православного христианина, давая живой материал для романа-эпопеи Л. Н. Толстого. В Наполеоне он видит прямое детище Французской революции, события которой оценивает по-христиански как прямое следствие суемудрия людей, обожествивших свой разум: «Переворот, постигший Францию, начался переворотом коренных мнений и общих понятий.
Так формируется историософское мышление русского офицера, будущего декабриста. Л. Н. Толстой в «Войне и мире» опирается на эти мысли Глинки, объясняя причины агрессивных войн французов во главе с Наполеоном: «Для того чтобы народы запада могли совершить то воинственное движение до Москвы, которое они совершили, необходимо было: 1) чтобы они сложились в воинственную группу такой величины, которая была бы в состоянии вынести столкновение с воинственной группой востока; 2) чтобы они отрешились от всех установившихся преданий и привычек и 3) чтобы, совершая свое воинственное движение, они имели во главе своей человека, который, и для себя и для них, мог бы оправдывать имеющие свершиться обманы, грабежи и убийства, которые сопутствовали этому движению.
И начиная с Французской революции разрушается старая, недостаточно великая группа; уничтожаются старые привычки и предания; вырабатываются шаг за шагом группа новых размеров, новые привычки и предания, и приготовляется тот человек, который должен стоять во главе будущего движения и нести на себе всю ответственность имеющего совершиться.
Человек без убеждений, без привычек, без преданий, без имени, даже не француз, самыми, кажется, странными случайностями продвигается между всеми волнующими Францию партиями и, не приставая ни к одной из них, выносится на заметное место».
Вслед за «Письмами» Глинки появляется целый ряд декабристских «путешествий» и «писем» – письма М. Ф. Орлова к Д. П. Бутурлину, «Письма к другу в Германию», приписываемые А. Д. Улыбышеву (1819-1820), и др. В них усиливается роль общественно-гражданской проблематики, которая постепенно вытесняет «чувствительный» стиль сентименталистской прозы. Сентименталисте кая стилистика и образность сохраняется лишь в «Походных записках русского офицера» (1820) И. И. Лажечникова – первом большом сочинении будущего исторического романиста. Но и тут национально-патриотическая тема, установка на впечатления «простого наблюдателя» напоминает «Письма» Глинки.
Другим популярным жанром русской прозы начала XIX века была повесть. Карамзин, стоящий у истоков новой русской литературы, первым дал ее жанровые образцы: 1. Бессюжетная лирическая повесть – «Деревня». 2. Любовно-психологическая повесть со сложной социально-нравственной проблематикой – «Бедная Лиза». 3. Ироническая повесть-сказка – «Прекрасная царевна и Щастливый Карла». 4. Разные типы исторической повести. 5. Таинственная повесть с элементами предромантической готики – «Остров Борнгольм». 6. Сатирическая повесть о нравах современного дворянства – «Моя исповедь». 7. Начало социально-психологического романа – «Рыцарь нашего времени».
Наиболее распространенным в начале XIX века оказался тип сентиментальной повести о несчастных влюбленных, продолжающей традиции «Бедной Лизы»: «Бедная Маша» (1801) А. Е. Измайлова, «Обольщенная Генриетта» (1802) И. Свечинского, «Линдор и Лиза, или Клятва» (1803) и «История бедной Марьи» (1805) Н. П. Брусилова, «Прекрасная Татьяна, живущая у подножия Воробьевых гор» (1804) В. В. Измайлова, «Инна» (1806) Г. П. Каменева и т. д. Здесь встречаются уже и первые попытки социальной конкретизации героев, возникает тема борьбы чувства и долга, пылких страстей и добродетели, нарастает анализ противоречивых движений человеческой души.
Таинственная предромантическая повесть, с элементами готики, развивающая мотивы ужасов и тайн английского готического романа (X. Уолпол, Анна Радклиф, М. Г. Льюис), жанр которой был открыт Карамзиным еще в конце XVIII века («Сиерра Морена» и «Остров Борнгольм»), получила разработку в повести В. А. Жуковского «Марьина роща» (1809). Если Карамзин в «Бедной Лизе» создал предание, поэтизировавшее окрестности Симонова монастыря, то Жуковский окружил мечтательной романтикой другой уголок Москвы – Марьину рощу.
Действие его повести-элегии приурочено к временам князя Владимира. Употребляются имена с колоритом русского Средневековья – Рогдай, Пересвет, Илья Муромец, Добрыня. Даются приметы исторического быта Древней Руси – «дружина», «сборище народное», «посадники новгородские». Но эти исторические детали не более чем декорация, исторический аксессуар. Повесть окрашена колоритом предромантической готики: мрачный оссианический лиризм, композиция, построенная на контрастах пейзажа, освещения, лирической тональности. В тему невинной «сентиментальной» любви девушки Марии и певца Услада вторгается демонический мотив, связанный с витязем Рогдаем, дом которого возносится над «низкими хижинами земледельцев» как символ рока, нависшего над счастьем мирного певца и бедной поселянки. Рогдай своей могучей властью и силой страстной натуры одерживает победу над Марией в момент долгого отсутствия ее возлюбленного Услада. Но его торжество непрочно, он не в силах покорить сердце Марии. Ревнивец губит свою жертву и гибнет сам. А жизнь вернувшегося певца Услада после пережитого им потрясения превращается «в ожидание сладкое, в утешительную надежду на близкий конец разлуки», на свидание с Марией за гробом. Повесть автобиографична и пронизана мотивами баллад Жуковского. На примере этой повести видно, как русская проза первой половины XIX века осваивает достижения поэзии. Она «усваивает композиционные принципы стихотворных жанров – лексические и синтаксические повторы, кольцевое построение, ритмический строй, приемы звукописания. Большое значение приобретают сложные перифразы, психологические эпитеты. Характерен интерес к контрастным состояниям: в природе и человеке подчеркивается то мирное, идиллическое, то бурное, разрушительное или скорбно-меланхолическое начало» (Н. Н. Петрунина).
Одним из достижений зрелого романтизма был всеобъемлющий историзм, охватывающий не только формы государственности, но и частную жизнь человека (быт, нравы, психологию, склад мышления), связывающий с общим ходом истории. Каждая эпоха с этой точки зрения мыслилась как неповторимое индивидуальное целое, а каждый человек в ней – органическая ее часть. Жизнь того или иного народа в истории воспринималась как естественный рост и раскрытие изначально присущей ему исторической идеи, из которой, как из зерна растение, развивался национальный исторический организм. Русской литературе на пути к зрелому романтизму предстояло преодолеть свойственную классицизму и просветительству отвлеченность в подходе к пониманию исторического времени, научиться видеть специфику каждого взятого жизненного момента в его связи с прошлой и будущей судьбою народа.
Одной из форм зарождавшегося европейского предромантического историзма была «оссианическая» поэзия и проза. Исторические корни ее были связаны с шотландским поэтом Джеймсом Макферсоном, собирателем фольклора, создавшим сентиментально-лирические поэмы-мистификации, приписанные никогда не существовавшему кельтскому барду третьего века нашей эры – Оссиану. В 1765 году Макферсон издал двухтомное сочинение «Песни Оссиана», принятое в Европе за произведения северного Гомера, открывшего человечеству поэтическую древность северных народов. Во всех европейских странах возник настоящий культ «шотландского барда», который явился фактом пробуждающегося национального самосознания. Этот культ стимулировал обращение писателей и поэтов к отдаленным эпохам, к праистории всего индоевропейского человечества, к истокам собственной народности, к национальным божествам и героям. В основе элегического лиризма Оссиана был образ могущественного и неумолимого времени, уносящего древних героев и самую память об их доблести. «Песни Оссиана» были окрашены колоритом суровой северной природы и выдержаны в единой музыкальной тональности – элегической скорби.
Оссианизм оказал большое влияние на становление в русской литературе национально-героической темы. Он определил духовную атмосферу, в которой совершалось наше восприятие и освоение былин, летописей, только что открытого «Слова о полку Игореве». Переводы и подражания «Песням Оссиана» стали появляться у нас с 1780-х годов. В 1792 году Е. И. Костров издал прозаический перевод 24 его поэм. Первые опыты оригинальной оссианической прозы относятся к 1790-м годам: «Оскольд» М. Н. Муравьева (издан Карамзиным в 1810 г.), «Рогвольд» В. Т. Нарежного (1798). В них воссоздается атмосфера древнего исторического предания, рисуются героические характеры, изображается мрачный ночной ландшафт. В лирической их композиции сливаются традиции сентиментальной повести и историко-героической элегии.
В 1803 году в «Вестнике Европы» Жуковский публикует начало своей исторической повести «Вадим Новгородский». Влияние Оссиана пронизывает в ней образный и интонационный строй, определяет особую «песенную» трактовку истории. Воспеваются времена «славы, подвигов славян храбрых, их великодушия, их верности в дружбе, святого почтения к обетам и клятвам». Упоминаются древние языческие боги, используются исторические и вымышленные имена Гостомысла, Радегаста, Вадима. Рассказывается об изгнании и гибели новгородских героев, о торжестве «иноплеменников». Прошлому придаются черты современности: мир человеческих чувств и отношений типичен для литературы сентиментализма. Вся повесть пронизана мрачной и суровой лирической напряженностью. Историзм ее, конечно, условен, да Жуковский и не ставил цели создания исторических характеров. Повести предпослана элегия в прозе – «дань горестной дружбы» и «памяти Андрея Ивановича Тургенева». Тональность этой элегии, как камертон, настраивает всю повесть на скорбный элегический лад.
Становление историзма в русской прозе можно проследить и на примере творчества К. Н. Батюшкова. Его первый исторический опыт – «старинная повесть» «Предслава и Добрыня» (1810) переносит действие в древний Киев, во времена князя Владимира. Рассказывается о несчастной любви дочери князя Предславы к юному богатырю Добрыне: великокняжеское происхождение является препятствием на пути их сближения – княжна сосватана суровому, гордому и мстительному болгарскому князю Радмиру. Любовники становятся жертвой его ревности. Повесть далека от исторической правды. Действие в ней погружено в атмосферу сказки. «Рыцарский» антураж соответствует романтическому облику героев с трагической напряженностью их страстей. Здесь Батюшков не оригинален: он движется в русле традиции исторической повести начала XIX века.
Участие Батюшкова в историческом европейском походе русской армии, завершившемся полным разгромом Наполеона и вступлением русских войск в Париж, заставило писателя обратиться к событиям современности. В повести «Путешествие в замок Сирей» (1814) Батюшков описывает посещение замка, связанного с именем Вольтера. В отличие от Карамзина он приходит в этот замок не как простой путешественник, а как участник великого исторического события, затронувшего судьбы всего европейского человечества. Поэтому нервом очерка является дух стремительных исторических перемен. Автор чувствует себя не только наследником французской культуры, но и участником исторических событий, решающих судьбы Франции и всей Европы. Образ Франции у него многолик: это Франция времен Вольтера, Франция периода революции, Франция Наполеона и поверженная Франция 1814 года. Современные события воспринимаются автором сквозь историческую призму разных эпох. Современность является продуктом истории, прямым следствием ее.
Историзм Батюшкова торжествует далее в этюдах «Прогулка в Академию художеств» (1814) и «Вечер у Кантемира» (1816). Описанию выставки в академии предпослана картина возникновения Петербурга из топи «финских блат», которую Пушкин использовал во вступлении к поэме «Медный всадник». Петербург Александра I и искусство Нового времени поставлены у Батюшкова в связь с реформаторской деятельностью Петра.
Диалог «Вечер у Кантемира» изображает дискуссию между русским представителем новой европеизированной культуры и французскими просветителями. При этом Батюшков стремится дать своим героям язык, соответствующий их времени. Но изобразить прошлое в его жизненной конкретности Батюшкову все-таки не удается. В процесс развития русской литературы войдет его умение воспринимать современность как продукт истории.
В 1822 году Пушкин писал: «Вопрос, чья проза лучшая в нашей литературе. Ответ – Карамзина». К такому выводу Пушкин пришел после прочтения первых восьми томов «Истории государства Российского», под влиянием которой с конца 1810-х до 1830-х годов совершалось развитие русской художественно-исторической прозы.
Драматургия начала XIX века
Драматургия начала XIX века развивалась в русле общих переходных процессов предромантического движения в русской литературе этого времени. Традиции высокой трагедии классицизма развивал очень популярный тогда драматург В. А. Озеров (1769-1816). Он написал пять трагедий: «Ярополк и Олег» (1798), «Эдип в Афинах» (1804), «Фингал» (1805), «Димитрий Донской» (1807) и «Поликсена» (1809). Новаторством Озерова-драматурга было то, что в высокую трагедию он ввел элементы сентиментализма. В «Эдипе в Афинах» сентиментальная поэтика используется при описаниях страданий несчастного отца, которому жизнь оставлена, «чтоб слезы лить». Герой «Фингала» познал «страдания любви, уныние, тоску, отчаянье разлуки». В «Димитрии Донском» патриотическая тема ушла на задний план, а в центре оказалась любовь героя к Ксении. Так Озеров переключал внимание зрителя с общего на частное – от «жизни в долге», составлявшей предмет трагедии классицизма, он перевел своих героев к «жизни в чувстве». Значительно реформировал драматург и язык трагедии, сделав его легким, естественным и правильным, не оскорблявшим эстетического вкуса. «Язык русский в трагедиях Озерова сделал большой шаг вперед», – писал В. Г. Белинский. Но при этом трагедии его оказались лишены чувства историзма: древнерусский князь у него говорит как современный сентиментальный влюбленный.
Жанр высокой стихотворной комедии, достигший в XVIII веке своих вершин в «Ябеде» (1798) В. В. Капниста, попытался возродить А. А. Шаховской (1777-1846).
так охарактеризовал Пушкин в «Евгении Онегине» русский театр начала века. Наиболее значительные комедии этого периода – «Модная лавка» (1806) и «Урок дочкам» (1807) были написаны И. А. Крыловым прозой. А высокие традиции поэтической комедии Капниста были вытеснены тогда переводными французскими сентиментальными драмами. Шаховской вернул русской комедии значительность проблематики и вывел этот жанр на первое место в театральном репертуаре. Главной темой его пьес было выступление против «чужебесия» русского дворянства, бездумного преклонения его перед всем иностранным. Шаховской был членом «Беседы…» и разделял консервативные воззрения Шишкова. Но на фоне общенационального подъема 1810-х годов его пьесы воспринимались с энтузиазмом и были актуальными.
Шаховской дебютировал на сцене комедией «Коварный» (1804). В подмосковной усадьбе князя Кермского находит приют итальянец Монтони – сентиментальный и хитрый лицемер. Дочь Кермского Софья влюблена в графа Вельского. Монтони хочет помешать свадьбе и завладеть богатым приданым невесты. Он обманывает Вельского, становится женихом Софьи, но в последнюю минуту его козни разоблачаются, его с позором изгоняют. В характере Монтони органически соединяются коварство и ложная чувствительность: низость прикрывается словами о чистоте помыслов, о любви к природе. Княжна Кермская, тетка Софьи, воспитанная на чувствительных романах Ричардсона, оказывается помощницей Монтони. На весь мир она смотрит сквозь страницы переводных книг: «Природа мила душам чувствительным… Мрачные облака питают меланхолию души необыкновенной…»
После выхода в свет книги Шишкова «Рассуждения о старом и новом слоге» (1803) Шаховской выступил в ее поддержку и в комедии «Новый Стерн» (1805) использовал некоторые рассуждения Шишкова. В своем трактате Шишков особенно обрушился на изобретенный Карамзиным неологизм «трогать», «трогательный». «Карамзинист» граф Пронский говорит у Шаховского с крестьянкой Кузьминишной:
Граф. Добрая женщина, ты меня трогаешь!
Кузьминишна. Что ты, барин, перекрестись! Я до тебя и не дотронулась.
Фока. Не грех ли тебе клепать на старуху?
В пьесе разоблачаются нелепости сентиментального воспитания, порождающего вопиющий разрыв с действительностью. Граф Пронский юношей вышел в отставку, начитавшись иностранных книг, и пустился путешествовать. Он живет в призрачном идиллическом мире, влюбляется в дочь мельника Меланью, которую называет по-французски Мелани, и собирается жениться на ней. Но как только Пронский соприкасается с действительной жизнью, в нем просыпается ярый крепостник. Вся пьеса пронизана критикой лживости сентиментального простодушия. Современники считали, что в лице графа Пронского Шаховской вывел Карамзина. Однако полемический пафос пьесы шире. Шаховской выступает здесь против карамзинизма как литературного направления. Он использует с пародийной целью не столько произведения Карамзина, сколько литературную продукцию его последователей. И биография, и образ мысли Пронского во многом напоминают, например, черты жизни и творчества В. Измайлова, автора «Путешествия в полуденную Россию». Романс, сочиненный Пронским, – очевидная пародия на романс Измайлова, включенный в его путешествие. В комедии есть пародийные стрелы и в адрес другого «карамзиниста» – князя П. Шаликова. Можно утверждать, что «Новый Стерн» уничтожал не столько Карамзина, сколько его эпигонов.
Успех комедии упрочил литературную известность Шаховского. Его комедии высоко поднялись над пестрым театральным репертуаром того времени: чувствительными драмами Н. Ильина («Лиза, или Торжество благодарности», «Великодушие, или Рекрутский набор»), В. Федорова («Лиза, или Следствие гордости и обольщения»), С. Глинки («Наталья – боярская дочь»).
Шаховской принимал участие в Отечественной войне 1812 года: он был командиром дружины ратников тверского ополчения. По окончании войны он написал водевиль «Крестьяне, или Встреча незваных» (1814), в котором вывел характеры мужиков с двумя чувствами, им свойственными: обожания царя и ненависти к французам. В водевиле «Иван Сусанин», первом по времени обращении к фигуре русского мужика-патриота, Шаховской сделал счастливый финал: в последнюю минуту враги захвачены русским отрядом, освобождающим Сусанина.
Вершиной творчества Шаховского стала его комедия «Урок кокеткам, или Липецкие воды» (1815), которая возвышается над всем, что создано в стихотворной комедии после «Ябеды» Капниста. Современники Шаховского – драматурги Б. Федоров, Ф. Кокошкин, Н. Сушков, Н. Хмельницкий, А. Жандр, А. Писарев – ограничивались в основном переводами-приспособлениями иноязычных пьес к русской действительности. Шаховской создал оригинальную русскую комедию. В ней дана широкая картина жизни дворянского общества в год окончания Отечественной войны. В центре конфликта – столкновение патриотов с космополитами. Патриоты – участники войны, князь Холмский, полковник Пронский. Космополиты – граф Ольгин, графиня Лелева и их окружение: престарелый селадон, барон Вольмар, отставной гусар Угаров и чувствительный поэт, «балладник» Фиалкин. Положительные герои, как и принято в пьесах классицистов, – рупоры авторских идей. Они много говорят о любви к России, но их любовь основана на вере в незыблемость старых патриархальных устоев. Князь Холмский иронизирует по поводу графа Ольгина, который даже свои болезни
Более живыми красками написаны отрицательные персонажи – злоязычный граф Ольгин, старая княжна Холмская, графиня Лелева, сентиментальный поэт Фиалкин. Внешность Фиалкина не имеет ничего общего с внешностью Жуковского, но сам характер творчества пародирует темы и мотивы его баллад:
Образ Фиалкина обобщает не только черты Жуковского, но и В. Л. Пушкина, и С. С. Уварова. Современники приняли комедию односторонне, все в ней свели они к сатире на Жуковского. Несчастный Шаховской даже вынужден был принести автору «Людмилы» публичное извинение. Но вот живой портрет друга Гнедича и Жуковского, еще щеголявшего в юности вольнодумством, – графа С. С. Уварова, сделанный Ф. Вигелем: «Он, щеголяя светскою ловкостью, всякого рода успехами и французскими стихами, старался брать первенство перед ровесниками своими… Воспитанный… каким-то ученым аббатом, он спозаранку исполнился аристократического духа… Говорил и писал по-французски в прозе и стихах, как настоящий француз. Барич и галломан во всем был виден; оттого-то многим членам беседы он совсем не пришелся по вкусу». Злоязычие Уварова, его склонность к сплетням и интригам отразились в характеристике графа Ольгина.
В этой комедии Шаховской добился больших успехов в передаче разговорной речи. Диалог Лелевой и Ольгина в 5-м действии с меткими характеристиками посетителей светских салонов напоминает первую встречу Чацкого с Софьей в комедии Грибоедова «Горе от ума». В 1818 году Шаховской написал комедию «Не любо – не слушай, а лгать не мешай», в которой использовал для передачи естественной речи разностопный вольный ямб, предвосхищающий стих Грибоедова. Таким образом, деятельность Шаховского во многом подготовила появление на русской сцене первой реалистической комедии.
Источники и пособия
История русской литературы. В 10 т. – М.; Л., 1941. – Т. 5;
История русской литературы. В 3 т. – М.; Л., 1963. – Т. 2;
История русской литературы. В 4 т. – Л., 1981. – Т. 2;