На этом они с Хрюкиным расстались, а через день открылось, что командир бригады, прознав по собственным каналам о приближении инспекции из Москвы, заблаговременно поднял и расставил людей, настропалив их демонстрировать высокую боеготовность.
Отзвук громового ЧП не утихал долго — и после приказа командующего ВВС, и после смещения полковника.
Дольше всех не мог успокоиться Хрюкин.
««Липач», да к тому же еще и фокстротчик!» — негодовал он. Поминал «липача» на совещаниях: «Бесконтрольно поощрять таких нельзя. Не-ет… Таким необходима бускарона, как говорят испанцы: одной рукой — подарок, премия, другой — подзатыльник. Тут же, тут же, не мешкая, не стесняясь… и покрепче!» Возвращался к этой теме в домашних разговорах, усматривая связь между слабой летной выучкой бывшего командира бригады и тем, что показали во время инспекции контрольные полеты с командирами экипажей. «Конечно, — говорил Хрюкин, — когда каждый самолет своим появлением обязан крохам, взятым у колхозника, труду рабочего, который ради обороны отказывает себе в необходимом, — в такой обстановке спрос за аварийность должен быть суровым. Очень суровым. И с командира бригады, и с рядового летчика. Без снисхождения, иначе нельзя. Отсюда нервотрепка… Сейчас в авиации перестройка, освоение скоростной техники, по существу — новый этап. Такие моменты показательны, сразу видно, кто с запасом, с багажом, а кто — пирожок с пустом. И вот наш полковник, командир бригады, ему бы тон во всем задавать, а он, видишь, попал в случай и боится расстаться со своим везением. И заметь: эта пагуба передается по воздуху — поделился с Потокиным Хрюкин. — Внизу всегда чувствуют, как с них спросят. Не в смысле жестокости. Управление должно быть жестким. Но при этом можно семь шкур спустить и ничего не добиться, если нет морального права на спрос… В нашей армии без классовых различий командир обязан возвышаться как нравственный авторитет, это в глазах подчиненных справедливо. Когда право командовать другими подкреплено морально, подчиненный в лепешку расшибается, факт!»
Эта внутренняя работа, неостановочно шедшая на глазах Потокина, прошлой весной пришла к завершению.
Мартовским днем, ярким и ветреным, они — он с генералом и их жены — не спеша проходили по скрипучим деревянным мосткам в тихом районе Москвы. Торопливые шажки прохожих, зябкие лица студенточек и военных напомнили Василию Павловичу его знакомство с Надей, их первое свидание в этих переулках; ее деловые интересы были в центре, на Рождественке, она кончала архитектурный, куда Потокин напросился в то же первое их знакомство: пройтись по бывшему Строгановскому училищу, обозреть его залы и стены. «Должна подумать», — ответила Надя, и не скоро было ему позволено явиться на кафедру рисунка. Что-то удерживало Надю афишировать свое с ним знакомство. Потом она так объяснила: летчик, военный — слишком яркая фигура. Он умолчал о том, каким маленьким, потерянным почувствовал он себя, оказавшись на кафедре в молчаливом окружении гипсовых фигур, живущих столетия.
На углу Большой Пироговской и Зубовской Надя и Полина Хрюкина остановились, озабоченно между собой шушукались. Слепил подтаявший, схваченный корочкой снег, ветер задувал леденящий. Покорно ожидая исхода важных обсуждений, занимавших женщин, Тимофей Тимофеевич развивал ему свои идеи — все об одном: «Есть другая крайность, от нее тоже вред порядочный: летать!.. Глаза продрал, на небо глянул: брезжит, — сейчас командует: летать! Выложить старт, открыть полеты! Без подготовки, без методики, без учета метеоусловий… Абы дать налет, выгнать цифру…» — «Мы идем!» — объявила Полина Хрюкина решение женщин отправиться на прием в посольство с мужьями, хотя обеим, по мнению мужчин, лучше было бы от такого похода воздержаться…
Между тостами играла музыка. Он кружил с Надей, с киноактрисой, имени которой, как ни старался, не мог вспомнить, с Полиной. Застолье, ритмичное кружение под оркестр оживили румянец на несходящем кубанском загаре лица Полины, она подтрунивала над своими дневными страхами, хвалила Надину решительность, ставила ее себе в пример… Тимофей Тимофеевич не танцевал. В их конце стола он был единственный летчик, Герой, — он раскланивался, отвечал, выслушивал… вряд ли кто-нибудь, кроме Потокина, догадывался, что на душе у молодого, привлекавшего общее внимание генерала. Между тем, известный военный летчик, никем со стороны не побуждаемый, добровольно, по собственному разумению расстался с пилотской кабиной бомбардировщика, казалось бы, все ему принесшей. Поставил на своей летной карьере крест. «Или роль играть, или дело делать», — делился с ним Хрюкин, именно в таких словах пытаясь передать, как претит ему показное благополучие, фальшь положения, мишура и как страшит, какие внушает опасения все, отвлекающее их, военных, от использования благодатной паузы, отодвинувшей, отдалившей момент неизбежного военного конфликта с державами оси. «Я — не Чкалов, не Анисимов. Мой конек — организация, руководство, планирование. На нем мне и скакать…»
Не многие могли понять генерала, и он, Потокин, тоже. Но в пересудах на эту тему Василий Павлович не участвовал. Был снисходителен к Тимофею, помалкивал.
В апреле прошлого, сорокового, года они разъехались, и вот сейчас война свела их вновь — зам. командующего ВВС фронта и командира смешанной авиационной дивизии.
Взаимопонимания, содружества, которых вправе был ожидать Потокин, не складывалось, и, как ни печально, возложить вину за это на Хрюкина Василий Павлович не мог. Невольно и часто, часто возвращался он в мыслях к дням своей довоенной славы, укреплявшейся трудом. Тихие рассветы под многозвучный гул, громыхавший над сонными, без печных еще дымков, деревушками, пыль степных аэродромов на зубах, огни ночных стартов в тени вечерних городов… Все это виделось ему как одно личное напряженное усилие во имя «спокойствия наших границ». Он вообще полагался во всем на себя, не умел, как другие, снискать в загранкомандировке расположения военного советника, заручиться его влиятельной поддержкой… Не протекция, не выслуга, не ловкость в обхождении принесли Василию Потокину высокое положение, но координация, глазомер, расчет. И, может быть, еще нечто, коренящееся в мужских началах человеческой натуры. Может быть, дух, свобода, воля, высшая, земная насквозь, смелость. Его воспоминания отяжеляла горечь: своим довоенным трудом он обещал больше, чем дал. Больше, чем сумел в конце июня и мог теперь, осенью. Он уходил в бой в составе «девятки», чаще всего становясь в пару к капитану Брусенцову, сметливому командиру эскадрильи, умевшему брать инициативу на себя. Строй в сражении дробился, под рукой оставалось звено, четверка, потом он ловил кого-то в прицел, оставаясь с противником один на один… а ведь на его плечах — дивизия. Превосходство немцев в числе было одной из причин — одной, не единственной, — не позволявшей Потокину из участника стать руководителем боя, направлять его уверенно и результативно. Замыслы рушились, едва сложившись, в решениях случались просчеты.
По праву, казалось бы, возглавив авиадивизию, слывя в ней «летчиком номер один», он не находил своей особой командирской тропки, бросался в крайности. То как рядовой вылетал на задание по три раза в день, убеждая себя и других, что его место — в бою, где уловит он, схватит последнее слово тактики и соответственно нацелит подчиненных. То возлагал надежды на штаб, на обобщение опыта, на схемки, заранее проработанные, — их знание защитит от немецкого засилья в небе; привлекал к чертежикам всех способных водить карандашом.
В первый список представленных к наградам, где Потокин и Брусенцов шли на орден Красной Звезды, Хрюкин собственноручно внес такое исправление: командира эскадрильи капитана Брусенцова поднял на орден Красного Знамени, а командира дивизии подполковника Потокина сдвинул на медаль «За боевые заслуги». «Василий Павлович, согласись, — на словах добавил Хрюкин, — большего ты не заслужил». Горчайшую преподнес ему пилюлю генерал, не сразу совладал с собой Василий Павлович, покрутил бессонными ночами «бочки» на постели, осознавая меткость слов о том, что горечь — лечит…
После случая с медалью каждая встреча с генералом была для Василия Павловича трудна. В довершение всего — сегодняшний разгром «девятки».
Зная, как легок Тимофей Тимофеевич на подъем и как язвительно песочит опоздавших, когда сам он, ранняя птаха, пребывает в лучшей поре своего неугомонного бдения и свежей утренней волей побуждает окружающих к трудам, дневным заботам, Потокин тем же вечером, как поступила от генерала телефонограмма, выбрался в деревушку, где стоял штаб ВВС. «Что генерал?» — спросил он знакомого оперативщика. «Никого не принимает. Затребовал всю отчетность по потерям в САД, с нею закопался…»
Потокин понял, что дела его плохи.
В шесть ноль-ноль он входил в горницу небольшой избы, облюбованной Хрюкиным.
— Здравствуй, — приветствовал его генерал, протягивая руку и не вставая из-за стола. Сон ли не сошел с его лица, отяжелив маленькие веки, примяла ли их усталость? — Здравствуй… Как решаешь вопрос с рассредоточением техники? — Разговор сразу пошел по деловому руслу.
Вместо подробного рассказа о капонирах, вырытых летно-техническим составом между боями, — краткая справка, информация. Хрюкин, впрочем, выслушал ее с интересом. Информация ему понравилась, он оживился и — без всякого перехода:
— Слушай, как он его завалил? Твой Аликин?
«Мой Аликин!»
— На вираже…
— Понимаю, не на вертикали… Сильный летчик? — Пламя лампы, отразившись, блеснуло в глазах генерала. — Сколько сбитых?
— Один.
— Давно воюет?
— С июня.
— Техника пилотирования?
— В норме…
— А стрельба, воздушная стрельба?
Потокин знал эту слабость сошедших с летной работы кадровых военных: продолжая службу в новом качестве, они с неслабеющим вниманием следят за успехами в воздухе, особенно в пилотаже, знакомых и не знакомых им летчиков, терзаясь порой скрытой, затаенной и потому особенно жгучей ревностью.
— У немца мотор сдал, что ли? — осторожно, боясь разочароваться в парне, спросил Хрюкин.
«Аликин — восходящая звезда!» — вот чего он ждал. «Фронт со временем получит в нём фигуру!» — вот что он хотел услышать.
— Насчет мотора, будто отказал, байки, Тимофей Тимофеевич, — Потокину пришлось вступиться за Аликина. — Аликинская пуля прошила капот, срезала бензопровод, причем перед помпой. Как бритвой срезала, осмотр произведен мною лично. Мотор сдох, немец сел. Вторая победа Аликина.
— Хорошо! — вроде как оставил летчика в покое Хрюкин. — Обслуживание?.. Связь? — быстро подбирался он к больному месту, к вчерашнему поражению «девятки». — Крупенина помнишь? — неожиданно спросил генерал. — Как я его проверял в бригаде? Во время инспекции?
— Крупенина?.. Постой… Да-да! Лысоватенький такой, старший лейтенант?
— Честно сказать, я в нем сомневался. А в Крыму Крупенин себя проявил. И под Киевом отличился, слыхал? Короче, одиночным экипажем Крупенин работал как надо, людей нехватка, я капитана на полк выдвинул…
— А ведь его Аликин проморгал, Тимофей Тимофеевич. Аликин.
— Этот?
— Он самый.
— Кто взял на себя «девятку»?
— Лейтенант из новеньких, тоже в Крыму работал. Находчивый, но плохо воспитанный. На место его надо ставить, лейтенанта.
— В данном-то случае лейтенант, кажется, из тех, кто сам свое место находит… к счастью. Видишь, как получается: твой Аликин прошляпил Крупенина, мой Крупенин — «девятку»… если не полк. Значит, плохо мы их учим.
— Чему-у?.. — нараспев, устало и с таким откровенным унынием протянул Потокин, что отвечать ему: «войне» — не имело смысла.
— Силы не равны, в этом корень зла, — сказал Хрюкин. — Все несчастья — отсюда. «Мессер» в нашем небе ходит гоголем, он король воздуха, его, Василий Павлович, надо как-то развенчать. Хотя бы частично. И к тебе сейчас такое дело: оседлать трофейный «ме — сто девятый». В чем сложность? Описаний — нема, а Москву я ждать не буду. Не могу. Морально обезвредить «мессера», снять с него ореол — наша задача, нам ее решать. Тем более что есть инженер, до войны стажировался в Германии. Предмет знает. Воспользуйся пленным. Главное — в темпе. Результат доложишь лично. А как доложишь… Кстати, — отвлекся Хрюкин, придвигая к себе проложенную закладками папку. — Ты Понеделина не знал ли? — Он помаргивал замедленно. — Командарм двенадцать… по-моему, служил на востоке…
— Нет…
«Сколько горя, несчастий, сколько потерь за три месяца», — думал Потокин, и все-таки он испытывал облегчение от разговора с Хрюкиным.
«Сбить, сбить, сбить!» — с укором себе вспоминал Потокин свои первые дни в Китае, свой зуд, лихорадку, когда боевая работа, еще не начавшись, ожидалась как новой в его жизни этап, как перемена в его военной судьбе, а все свелось к тому, что он открыл счет лично сбитых. Немалое дело, предельно рисковое, кровавое, потное — боевой счет лично сбитых самолетов противника. Внезапность долгожданного успеха и такой же внезапный страх, что победа над врагом и шумный отзвук на нее — случайность… Жажда новых шансов, погоня за ними — все к тому и свелось. На том он и остановился. Дальше дело не пошло. Способ, навыки, открывшие список его побед, обретали самоценное значение, а теперь видно, что ими нынешнего врага, немецкого фашиста, не возьмешь. «Современного немца не знаю, в бой лечу как слепец…»
А в Хрюкине, как теперь понимал его Потокин, глубже честолюбия жило сознание, что все личное, показное должно быть принесено в жертву умению управлять ходом событий, управлять в бою другими. Тимофей преодолел сомнения, которые мучают его, Потокина, знает больше, понимает лучше… он постиг, — или постигает, — тайну этого тонкого, многосложного искусства, предполагающего широту взгляда, уверенность и твердость действий.
Время быстро меняет людей, всегдашняя загадка — направление, характер происходящих перемен, и вот ответ: решение, принятое Хрюкиным мирным мартовским днем, сделало его значительней, крупнее.
— Сбитого «мессера» облетаешь, — сказал генерал, прощаясь, — будем решать твой вопрос. Ты, по-моему, засиделся на дивизии…
Пленного доставили к самолету под конвоем.
Худой, рослый, лет тридцати.
«Для истребителя, пожалуй, долговяз, — подумал Потокин. — Или у «мессеров» кабины глубже?» Фирменная пилотка люфтваффе, выправка гимнаста. Щурясь от дневного света, пленный глядел на оголенные осенние курганы и песок сквозь толпившихся возле машины людей. На вопросы отвечал охотно. Из Ганновера, не женат, в боевых действиях два года. Сбит впервые… Старшего — его, Потокина — выделил безошибочно.
«Какое у меня звание?» — спросил через инженера Потокин, проверяя свою догадку. «Подполковник», — сказал немец без всякого затруднения. «Он?» — Василий Павлович показал на соседа. «Военинженер второго ранга, — не ошибся пленный и, в свой черед выставив на обозрение лацкан куртки, спросил: — А я?» Все, в том числе и инженер, молчали, глядя на его серебристые звездочки. «Капитан, — удовлетворенно улыбнулся немец. — Сильных летчиков у вас нет?» — спросил он. «У нас отличные летчики, переведите, — вскипел Потокин. Лейтенант Аликин, который сбил его!» — подтолкнув вперед Аликина, Василий Павлович не сводил с пленного глаз, — разумеется, ожидая увидеть не рога, но силясь понять, что за птица этот живой фашист, представший перед ним. «Но я не вижу портретов, рекламы!» — снова улыбнулся немец, удивленно поглядывая вокруг себя. Живого Аликина он как бы не замечал. Аликин для него отсутствовал. «А ведь он, товарищи, меня наглядной агитации учит!» — в сердцах проговорил Потокин.
Выслушав требование — объяснить устройство кабины, капитан несколько потупился, отступил назад… Он, видимо, не принадлежал к людям, о которых немцы говорят: «Man muss abwehrbereit sein» — всегда готов к обороне. Похоже, нет. Приземлился немец, по рассказам очевидцев, не ахти, не дотянув до посадочного знака, и, хотя приземление подбитой машины было вынужденным, аварийным, кто-то из летчиков весело и удивленно, как на откровение, воскликнул: «А «козлит-то» шульц, как наш курсант Хахалкин!»
Пленный отступил, подумал… вспрыгнул на крыло. Элегантно, легко набросил парашют, рыбкой скользнул в кресло. Снял пилотку. В его темных волосах блеснула седина. «Вертеровская, — почему-то подумал о ней Потокин, удивляясь своему сравнению. — Вертеровская», — повторил он. То есть ранняя. «Во мне… наступает осень. Листья мои блекнут, а с соседних деревьев листья уже опали», — сравнение возникло из строк «Страданий»… Все-таки в сближении Вертера с брюнетом со спортивной выправкой, сидевшим в кабине «мессера», была неожиданность, озаботившая Потокина… впрочем, «мятежный влюбленный», кажется, увлекался лошадьми, слыл темпераментным танцором… что-то спортивное в нем было. Самый знак пережитого смутил Василия Павловича. Седая прядь не вязалась с обликом врага. Не предполагал он и впечатления, вызванного рассмотрением кабины «мессера». Тесный, обжитой, одному летчику ведомый мирок; надписи, таблички, запахи, в кабине обычно застойные, — все не свое, чужое, и все ему, Потокину, доступно, призывает: примерь волчью шкуру на себя, приноровись к ней — чтобы потом ловчей спускать ее с других…
Немец прошелся по арматуре, его жилистая шея покрылась пятнами.
Повторил беглую пробежку с умыслом, что-то говоря. Потокин, профан в немецком, понимал главным образом созвучия: «Kompas» — «компас», «Gas» — «газ», «Pult» — «пульт», встречая каждое из них согласным кивком головы. Немец, в свою очередь односложно, с каким-то присвистом одобрял его понятливость. Налаживалось нечто вроде взаимопонимания. «Гош!» — неожиданно для себя сказал вовлеченный в беседу Потокин, ввернув старинное, со времен первой мировой войны, название ручки управления самолетом, термин инструкторов, летавших на «Ньюпорах» и «Фарманах». В отличие от наших, прямоствольных, «гош» трофейного «мессера» имел изгиб, что придавало ему хваткость, прикладистость: «Ja Gosch» — согласился с ним немец, профессионально берясь за рычаг, чтобы привычно поработать им, как это принято у истребителей, вообще у летчиков, — проверить действие рулей. Но ручка управления ему не подчинилась. Она была законтрена, зажата. Ее удерживали в неподвижности специальные зажимы, струбцины, — не фирменные, «мессершмиттовские», а русские, снятые с соседнего ЯКа. Они хорошо исполнили свое назначение.
«Не распорядится ли русский командир убрать их?» — взглядом спросил немец. «Нет», — взглядом же ответил Потокин. Капитан люфтваффе настойчиво подергал ручку, напоминавшую, что он — в плену, что он, как летчик, связан. Потокин подтвердил: струбцины останутся на своих местах, на крыльях. Все останется как есть… Убедившись в жесткости струбцин или в твердости русского, которого ничто не поколеблет, пленный сказал: «Das ist genau so richtig wie Magneto». Он произнес это раздельно, надавливая кнопку, вроде кнопки дверного звонка, удобно, под большим пальцем, красовавшуюся на ручке управления. Фраза была слишком длинной. Потокин сумел различить в ней одно слово: магнето. Он подумал, что, в интересах лучшего взаимопонимания, немец пустил в оборот еще один термин, понятный, как «гош», всем авиаторам — «магнето». Капитан, снова нажав кнопку, утопил ее: «Wie… Magneto». Или он хотел сказать, что этим нажатием, утоплением кнопки, включается магнето? Зажигание, без которого мотор не дышит? Нет. Помогая себе интонацией, и в то же время наставительно, капитан проговорил: «Wie… Magneto».
«Точно так же, как магнето», — буквально поревел Потокин, явно чего-то не понимая. А все было важно, все могло повлиять на исход предстоящего облета «мессера». Провал, поломку, какой-то срыв на незнакомой, не отечественного образца машине он для себя исключал. Не намек Хрюкина на возможные перемены в его служебном положении — иные, более серьезные причины побуждали Василия Павловича к возможной тщательности и предусмотрительности. «Wie… Magneto», — еще раз, без прежней старательности повторил капитан. Его волосы растрепались, седая прядь отделилась от зачеса.
Контакт, наметившийся было между ними, разладился, но все, необходимое для опробования «мессера» в воздухе, было Потокину сообщено.
Первый его полет на трофейной машине занял около часа.
Многолюдная аэродромная обслуга судила об испытании на фронтовом аэродроме главным образом по удавшемуся старту, по отличной посадке Потокина. Летчики, его подчиненные, хотели знать существо дела, и сам Василий Павлович оценивал не концевые, зрелищно выигрышные элементы, а сердцевину облета, поучительные пятьдесят минут… После посадки он, похоже, скис в «мессере». «Не заело ли «фонарь»?» — обеспокоился инженер, «Фонарь» откинулся свободно, Василий Павлович оставался в пилотском кресле. И хотя краткое соприкосновение с пленным немцем в чужой привычно пахнувшей кабине ничего не дало Потокину для понимания механизма, посредством которого у всех на виду специальное, чистое, летное, ставшее достоянием человечества совсем недавно, поступило в услужение ложной, зловещей цели, — общее впечатление от чужого самолета оказалось вполне определенным. Впечатление было более сильным, чем ожидал Потокин. Одно дело — читать и знать, другое — прочувствовать в небе достоинства боевого истребителя противной стороны. Особенно в сравнении с И-16. «Никаких Вертеров, никаких благородных отвлечений, — говорил себе Потокин, остывая. — Это зло, зло, матерое зло», — связывал он воедино молодцеватого капитана из Ганновера и его оружие, самолет, заново осмысливая силу бандитского нашествия, поражаясь грозным его размерам…
Таить свои впечатления Василий Павлович был не вправе, устрашать летчиков, нагнетать обреченность — не мог. «А «козлит-то» шульц, как наш курсант Хахалкин!» — вспомнил он. Промашка ганноверца, грубоватый подскок, «козел», с которым он приземлился, опростил «мессера», сделал его как бы доступней… Естественно. Теперь — свести трофей и ЯКа. Поставить в учебно-тренировочном бою друг против друга. Показать «мессера» голышом, то есть вне строя, без поддержки могучего радио.
— А «противником» — Аликина-второго, — поддержал Потокина комиссар истребительного полка.
Василий Павлович смерил советчика красноречивым взглядом… сдержался. Тактически Петр Аликин грамотен. Звезд с неба, правда, не хватает, но в данном случае это и неплохо. В том смысле, что любой летчик поставит себя на его место. Пять суток от командира дивизии ни для кого не секрет. Да еще этот слушок, будто он не сбил немца, будто у немца отказал мотор и победа досталась Аликину случайно…
Показательный поединок может завязаться. К сожалению, не исключена и такая реакция летчиков: командир дивизии своим выбором амнистирует разгильдяя.
Потокин колебался.
Еще одна проблема: чей самолет взять? Чью машину?
— Самый летучий ЯК в полку — аликинский, — опять-таки подал уверенный совет комиссар полка.
Его поддержали…
Потокин махнул рукой — будь по-вашему, Аликин.
Местом, в границах которого должно происходить состязание, избрали аэродром истребителей, — пусть все видят. Камешек, брошенный лейтенантом Комлевым в его огород, Потокин не забыл и распорядился, чтобы к назначенному часу подъехали свободные от задания летчики бомбардировочного полка.
Комлев оказался среди них.
Странно, непривычно для глаза выглядело мирное соседство на стоянке голубовато-зеленого ЯКа и темного, словно бы тронутого болотной ряской, с акульим зобом «мессера», дважды подрезавшего Комлеву крылья. Обычные, сто крат повторенные приготовления к вылету Потокина, окруженного свитой помощников, и Аликина с механиком вызывали повышенный интерес. «Приготовление одиночек», — дал себе отчет в происходящем Комлев с удивлением, как если бы все это он видел впервые. «В бой истребитель уходит один, жизнь и смерть свою решает — один. Никого рядом…» На четвертом месяце войны Комлев лучше, чем когда-либо прежде, осознавал собственные возможности — сказывалось пережитое в боях и на «девятке»: только сейчас он понял, почему однажды в разговоре с Урпаловым — это было еще в Крыму — так решительно высказался против ИЛа: дело тут не в ИЛе, а в том, что штурмовик ИЛ-2 — одноместный самолет. Одноместный, с хвоста не защищенный… гуляет, правда, крылатая молва, свидетель духа, будто Иван и здесь смекнул, нашелся, пристроил за спиной, в грузовом отсеке, какой-то шест, какую-то дубину, она издалека торчит, покачивается, как огнестрельный ствол, отпугивая «мессеров»… В Комлеве все восставало против одиночества. Он страдал от него на земле, страшился его в воздухе и впервые испытывал признательность военкому, чьей милостью стал командиром экипажа бомбардировщика, где есть рядом и штурман, и стрелок-радист…
Первым, сноровисто, ни на что не отвлекаясь, вырулил Петр Аликин, он же первым пошел на взлет.
Потокин не так был устремлен на вылет, его отвлекали командирские заботы. Прежде чем закрыться в кабине «фонарем», он привстал, вопросительно поднял руку, проверяя, готовы ли экипажи, выделенные на земле для прикрытия «боя».
Экипажи свою готовность подтвердили.
Летчики редко наблюдают воздушные бои со стороны, но если уж такой случай представится — не оторвать и лучших болельщиков не найти.
Симпатии зрителей были, естественно, на стороне слабейшего.
ЯК на какие-то секунды исчез за солнцем — его тотчас поддержали:
— Сейчас Петя запутает «худого»…
Петр поначалу осторожничал, потом в его боязливо-дерзких заходах вспыхнул азарт, верх взяла напористость, пожалуй, прямолинейная, бесшабашная, но и неукротимая. Чем дольше держался лейтенант, ускользая от «мессера», тем заметней воодушевлялись сторонники Петра, и комментарий к «бою» расширялся:
— Теперь пойти на «сто девятом» к немцам в тыл, на свободную охоту!..
— Срубят!..
Опытность командира дивизии как воздушного бойца, его превосходство над Аликиным принимались за должное, но призыв к выучке, к находчивости получал в действиях Потокина по ходу «боя» такую наглядность, что трудно было оставаться безучастным.
— Вираж — королевский. Всем виражам вираж.
— Раз — и в хвосте! Плевое дело, правда?
— Медведь, Аликин, медведь!..
— Идея!.. Потокин затешется в строй «юнкерсов»! Они подумают, что свой, подпустят, он и пойдет их валить. Уж он на них отоспится!
Трудно сказать, как обошлись бы немецкие бомбардировщики с Потокиным, подпустили бы они его или нет, но что летчики истребительного полка за жаркой учебно-показательной схваткой проглядели появление заместителя командующего — было фактом.
Подъехав сзади и не выдавая себя, генерал Хрюкин наблюдал за «боем».
— Дает дрозда товарищ подполковник! — слышал он справа.
— С нашим атаманом не приходится тужить… — раздавалось слева.
— Нет, не приходится!..
— Послать «мессера» с Потокиным на свободную охоту, а в прикрытие дать звено Аликина! Чтобы Аликин его и прикрыл!
— Будет работать на разведку! — положил Хрюкин конец спорам относительно использования трофея.
Дежурный, проморгавший генерала, растерянно тянулся перед ним.
Хрюкин дежурного не замечал.
Мастерство, с таким блеском проявленное командиром дивизии по ходу эксперимента, его личный триумф как летчика вызывали у Хрюкина тайную зависть. Генерал это чувствовал, не мог себя пересилить и раздражался.