Заболоченный луг был раем для опят. На длинных ножках, с бурыми пятнышками на светло-палевых шляпках. Это были особенные луговые опята, которые мы чуть не приняли за обыкновенные поганки. Однако Юрочка Димов, бывавший и раньше в Архангельском и его окрестностях, с пылом утверждал, что луговые опята — вкуснейшие грибы, не хуже тех, что растут шапками на старых пнях. Решение Ирочки было собрать немного луговых опят на обратном пути, отварить, поджарить с картошкой и дать отведать Юрочке. «Авось, не отравится! Тогда и остальные смогут полакомятся». За лугом начинался березовый лес, разделенный лесничим на участки. Ирочка читала карту, отмечая сваленные стволы с наростами и живые деревья с темными буграми березовых грибов — будущих источников чудодейственной чаги. Лес был светлый, веселый. В промежутках между корнями росла густая трава, потому что хватало солнца и воды. То и дело под ногами попадались коровьи зеленые лепешки, над которыми пролетали зеленые самолетики навозных мух. К полудню мы прошли половину леса. Ирочка была оживлена. Да мы и сами понимали, что приехали не зря: чуть ли не весь пройденный лес был поражен древесными грибами. С теми, что продолжали расти на сваленных и невывезенных стволах, было понятно: снять со стволов древесные грибы не представляло сложности, как и те, что росли невысоко над землей на живых березах. А вот как быть с древесными грибами, красовавшимися около верхушки? Мы сгрудились в кружок и начали думать: как до них добраться? Конечно же, в первую очередь на ум пришла лестница или даже несколько лестниц для одновременной работы. «Все это так, но согласитесь, дорогие мои, что таскать на себе лестницы, а на обратном пути еще с рюкзаками, набитыми спиленными грибами, окажется непосильной задачей. Мне вас жалко, мальчики!» — сказала Ирочка. Кто-то предложил оставлять лестницы в лесу. На что Ирочка отрезала: «Сопрут!» В подтверждение Ирочкиных слов раздалось многозначительное коровье мычание: мы догнали деревенское стадо, пасшееся на влажном приволье полян среди березового леса.
Пастух был наряжен в поношенную солдатскую форму. Купил он кирзовые сапоги, брюки, гимнастерку и бушлат у демобилизованного или донашивал собственную одежду, осталось загадкой. Судя по прорехам на бушлате, из которых вылезали клочки ваты, по зеленой вислоухой ушанке с оборванными завязками, он пас в этой форме деревенских коров не первый год. Пастух стоял за деревьями поблизости от нашей команды и не подавал голоса по причине деревенской стеснительности, гласившей: «Не лезь, пока не спросят!» Однако не выдержал и вызвался: «Для кого высоко, а кто с малолетства приучен. Мы на эти деревья, как мартышки, лазали. На верхних ветках берез лесные голуби гнездятся. Мы ночью, когда птицы угомонятся, забирались, бывало, высоко по стволу и прямо из гнезда их брали. Жирные к осени. На самую поджарку!». Пастух был среднего роста, крепыш, с обветренным лицом, на котором пьяный румянец смешивался с загаром, и улыбка бродила, переползая в ухмылку. Звали его Павел Власов.
Ирочка договорилась с пастухом Павлом Власовым, что он будет по утрам подходить к ней на лесную делянку и получать задания на добычу грибов, растущих между высоких веток. Когда-то на опушке леса обитателями деревни Михалково была сколочена для пастуха сторожка, вроде шалаша с деревянными опорами. И дождь и жара ему были нипочем. Рядом с избой, которую мы снимали в деревне, стоял амбар, и хозяин выделил нам место для складывания добытых березовых грибов. За тарой сгоняли в ближайший магазин, так что источник драгоценного лекарственного сырья хранился у нас в ящиках в сухом амбаре.
В первый же вечер решили праздновать начало экспедиционного сезона. Луговые опята, поджаренные с картошкой на подсолнечном масле, оказались выше всякого ожидания. Открыли свиную тушенку и балтийские кильки. Водка была «Московская», привезенная в том же рафике Васенькой из красногорского продмага. Ужинали за кухонным столом. Ирочка сидела с одного торца, Римма Рубинштейн с другого. Глаза Ирочки излучали невероятный восторг. Это ведь было первым реальным воплощением жизненности нашего сообщества, скрепленного, оказывается, не только тягой к любовным утехам, но и научно-практической целью. «Вот так надо развивать общество будущего, культивируя разветвленные семьи. Сила взаимного притяжения будет опираться одновременно на экономические и эротические потребности такой суперсемьи», — задумчиво сказал Вадим Рогов. «Ну, а когда мы постареем и не сможем добывать деньги или заниматься любовью, что будет с нами?» — спросил я. «Я не знаю, что будет, Даня. Но ведь мы так изменимся, что станем другими людьми, чужими для нас — сегодняшних. Зачем же говорить, а тем более, переживать из-за чужих, далеких во времени, почти незнакомых людей?» — вместо Рогова ответила Ирочка.
В самом конце ужина, когда мы все крепко набрались, и Глебушка Князев отправился провожать наверх в ее комнату быстро разомлевшую Риммочку, раздался стук в дверь деревянной палкой, и вошел пастух Павел Власов. Он только что пригнал коров в деревню. Коровы разбредались по дворам, призывно мыча и торопя хозяек с вечерней дойкой. Ирочка показала пастуху Павлу Власову на освободившиеся места: «Присаживайтесь здесь или там и выпейте с нами за успех экспедиции!» Пастух выпил стаканчик водки и закусил килькой, которую положил на ломоть хлеба: «Желаем успеха!» Прожевав и проглотив, пастух Павел в задумчивости поглядел на бутылку с оставшейся половиной водки и сообщил: «В конце месяца я женюсь!» Мы закивали одобрительно, не зная, что сказать, кроме затасканных слов: «Поздравляем и желаем». Павел не смутился и продолжил: «Нюрка из ресторана. Уборщица. Так что всю компанию приглашаю!» Ирочка налила пастуху Павлу еще один стаканчик, и все выпили за жениха и невесту.
По самым приблизительным и предварительным расчетам, сделанным Риммой после сравнительного анализа березовых грибов, срезанных со стволов, поваленных недавно, и старых забытых стволов, прозимовавших в лесу, выяснилась разница в содержании протеинов и флавоновых глюкозидов. Это была ободряющая новость. То ли еще будет, когда мы приступим к добыче чаги с растущих деревьев! Римма ходила, как именинница. Во-первых, похвалила Ирочка, во-вторых, ее полевой приборчик для химического анализа работал успешно, а в-третьих, Глебушка и не думал ограничиваться случайными утехами. Он неотвязно следовал за Риммой.
Вставали обычно в девять. Завтракали. Выходили на работу около десяти. Ирочка строго следила, чтобы мы не пропустили ни одного спиленного крестьянами и забытого или поваленного буреломом ствола березы. К тому же, у нас имелись заранее приготовленные наклейки, на которых мы надписывали день взятия образца и с какого рода ствола образец добыт. Перекусывали на лесной полянке взятыми с собой хлебом, крутыми яйцами и кефиром, который неограниченно продавался в продмаге. Словом, к концу первой недели все поваленные до нас березы были обработаны, образцы надписаны и переданы Римме для предварительных анализов. К началу второй недели понадобился пастух Павел Власов, хотя мы смогли бы обойтись без него. Что я и предлагал, отозвав Ирочку в сторону от остальной части бригады, заканчивавшей обработку поваленных стволов.
День был сухой. Ветерок извивался между стволами берез, шелковистая береста шелестела, как патефонная иголка. Шелестела, как патефонная иголка на черном круге заигранной пластинки, а кто-то невидимый напевал невнятные, трогающие за душу слова песни, полустертые временем. Мы отошли от бригады довольно далеко, держась за руки, как бывало два-три года назад в Лесотехническом парке. «Ты, кажется, хотел показать, что можешь добыть березовый гриб, растущий высоко над землей?» — спросила меня Ирочка. «Мы как раз под таким», — ответил я и скинул на землю брезентовую походную сумку для инструментов. Из сумки я вытащил кожаный пояс, на который были навешаны: пила-ножовка, стамеска и стальной топорик. На том же самом поясе висели два крюка, напоминающие серпы, которыми крестьяне жнут рожь или овес. Ирочка глядела на меня с недоверчивым восхищением: «Ты и вправду решил попробовать, Даник?» «Не уступать же пастуху Власову!» — ответил я в тон нашей королеве. Подумал: «Не уступать же тебя…» Я обхватил ствол и шагнул вверх так, что первый крюк впился в березовую кору и дальше — в древесину. Потом всадил второй крюк. Снова первый крюк и второй. Пояс мой служил опорой туловищу, крюки — ногам. Так шаг за шагом я поднялся до места, где между двумя узловатыми суками чернел нарост чаги. Я взглянул на землю. Ирочка напряженно смотрела вверх, но мне показалось, не столько на меня, сколько на исцарапанный ствол. Она пробегала взглядом снизу — вверх, сверху — вниз, и снова от корней — вверх. Время от времени Ирочка оглаживала ствол и прикладывалась к нему ладонью, а потом с озабоченным видом ко рту, как будто бы ее интересовал не я со своими крюками и инструментами, а нечто иное. У меня не было времени на размышления. Стамеской и топориком я обстукал черный морщинистый нарост и, наметив линию предстоящего среза, начал отпиливать чагу ножовкой. Живой гриб оказался плотным и вязким по сравнению с березовыми наростами, которые мы добывали в первую неделю с прежде поваленных или спиленных стволов. Здесь поблизости от верхушки дерева ткань гриба была сочащейся, и зубцы пилы увязали внутри древесной ткани, проросшей живыми грибными нитями — гифами, мешая руке с пилой-ножовкой двигаться вперед/назад. Приходилось пускать чаще и чаще в ход стамеску и топорик.
Ирочка терпеливо ждала. Наконец, взмокший и обессиленный, я отпилил чагу, предварительно успев предупредить Ирочку, чтобы она отошла подальше от ствола. Я отпилил нарост чаги, упавший в траву у подножья березы. Когда я спустился вниз, вонзая крюки в обратном порядке тому, что я проделывал, поднимаясь к высоким ветвям, Ирочка обняла меня со словами: «Мой бедный мальчик, если лесничий увидит, как ты изувечил крюками ствол березы, нашей лаборатории дадут гигантский штраф. Можно добывать иначе». «Я не хочу, чтобы ты приглашала пастуха!» «У нас нет другого выхода, Даник. Ты что — ревнуешь, глупышка?» Она назвала меня ласковым словом, которое употребляла когда-то, обнимая меня на траве Лесотехнического парка и заглушая мой восторженный крик поцелуями и нежными словами: «Все хорошо, Даник! Я с тобой, глупышка». И теперь, как тогда: «Ты что — ревнуешь, глупышка?» Она показала на крохотный овражек, опустевшую барсучью берложку, что ли, и потянула меня за руку. Мы скатились на дно овражка. Ирочка оказалась сверху, торопя меня и себя выбраться из комбинезонов и выпутать ноги, пока я не оказался внутри ее горячего пульсирующего тела. «Ты что же, Даник, заревновал меня к этому пастуху?» — спросила Ирочка, когда мы возвращались в сторону лесной полянки, где ждала наша бригада.
Ни я, ни Ирочка не рассказали никому о том, как я спиливал чагу с высокой части ствола. Мы оба находились в состоянии полного опустошения, которое наступает после близости. Впрочем, так повелось в нашей компании: все все знали, но обходились без обсуждения.
Стало рутиной, что пастух Павел Власов приходил на участок, где работала наша бригада. Собственно, добывали чагу только мужчины: Глебушка, Вася, Вадим, Юра и я. Мы спиливали грибные наросты с растущих берез: наросты, которые паразитировали невысоко от корней на белых шелковистых стволах с черными глазками. Пастух Павел Власов без всяких крюков забирался на вершинную часть ствола, где с высоты морщинились березовые грибы. Задания пастуху давала Ирочка, накануне обходя с ним часть леса, которую нам предстояло обработать на следующий день. Пастух являлся к нашему приходу и окончательно спрашивал Ирочку, что и где надо спилить, подчеркивая свою готовность следовать возможным переменам ее планов. Иногда, после запоя или ночного похода к невесте в дальнюю деревню Глухово, а наверняка и после того и другого, пастух не показывался сутки или более, не то от стыда, не то из-за временной амнезии, связанной с последействием алкоголя. Тогда Ирочка сама отправлялась вытаскивать его из лесного шалаша, построенного на сваях. В конце концов они оба появлялись на очередном участке, и пастух с пилой-ножовкой в зубах забирался вверх по стволу березы и спиливал гриб — чагу. На лице его была самодовольная улыбка, приводившая всех нас, кроме Ирочки, в молчаливое бешенство.
Правда, каждый как-то утешался. Например, Глебушка Карелин — Риммой. Ирочка продолжала балансировать между нами. Деревня Михалково была популярным дачным местом. В получасе ходьбы до роскошного парка и музея Архангельское. В пятнадцати минутах от шоссе и остановки автобуса, который шел до станции московского метро «Сокол». Я вставал рано. Не спалось. Были какие-то смутные замыслы, как тени воображаемых персонажей или проще говоря, как заготовки для прорастающей прозы. Чаще же всего роились в груди, да, да, именно в груди, а не в голове, разнотонные шумы. Это были не мелодии стихов, а ритмы стихов, созвучные ритмам качающихся, как лисьи хвосты, колосьев созревающих в поле метелок овса. Не спалось, а сочинять в комнате, где на койках мирно посапывали Глебушка Карелин и Юра Димов, не получалось. Когда я пишу стихи, всегда бормочу, как будто настраиваюсь на мелодию, которая должна, как ручеек, сочащийся из лесного озерца, перетекать из верхней строки (уступа) к нижней, и так далее. После многократных проборматываний и возвращений к началу я решаюсь записывать услышанное на бумагу. В те весенние годы у меня не было пишущей машинки. О компьютере я даже не догадывался. Так что до середины шестидесятых я находился даже технически (инструментально, если ручку и чистый лист принять за писательские орудия труда) в пушкинской эпохе, из которой перешел в эпоху Хемингуэя, купив на первый крупный литературный гонорар пишущую машинку «Олимпию», перепаянную на русский шрифт с немецкого. А после в эмиграции перелетел в компьютерную эпоху еженедельника «Нью-Йоркер» и его авторов-олимпийцев.
Я проснулся около шести утра, когда солнце выкатилось из вершинок березового леса, а птицы продолжали распевать свои рассветные песни, еще не придавленные тяжелеющей жарой. Я шел вдоль овсяного поля, проборматывая зеленые ритмы зарождавшихся стихов. Было так тихо, что я услышал, как за моей спиной хлопнула дверь дальней от меня избы. Я остановился и обернулся. Какие-то дачники заметили мою оглядку и замахали приветливо руками. Ничего не оставалось, как подойти и познакомиться. Это было дачное молодое семейство: Саша, Инга и трехлетний Мотя. Они мне сразу рассказали: что живут в Москве около «Речного Вокзала» (станция метро и Северный речной порт), что Саша работает терапевтом в районной поликлинике на станции метро «Войковская», что Инга редактирует книги в техническом издательстве НИИ Информатики, что Мотя начал ходить в садик, но сейчас лето, и они сняли в Михалково дачу на июль и август. Мотя жался к Инге, обхватив выше коленки ее красивую ногу, а расцепить руки и протянуть мне одну из них, отказался. «Он у нас застенчивый», — оправдывалась Инга, в то время как Саша, дожевывая утренний бутерброд, пробурчал: «Разбаловали парня, не иначе». «Вы извините, Даниил, — сказала Инга, — но мы должны поторопиться. Иначе пропустим автобус до Сокола и Саша опоздает на прием в поликлинику». «Не обращайте на меня внимание!» — крикнул я им вслед. «Заходите вечерком! Посидим, попьем чайку-коньячку, — обернулся Саша. — Часов в девять вернусь из Москвы!» И милое семейство заторопилось в сторону шоссе. Странная штука, но впервые за мое знакомство с Ирочкой я думал о другой женщине со звонким, как высокие ноты ксилофона, именем Инга. Впервые в жизни я позавидовал, что меня не провожает к автобусу молодая красивая женщина, моя жена, и мой трехлетний сын Мотя. Я обманываю себя, заставляя повторять все три имени: Саша, Инга, Мотя. Я отвлекаю себя от воспроизведения в памяти тогдашнего портрета Инги, наслаивая на него фотоснимок Саши: длинный, субтильный, очкастый, черноволосый с намечающимися залысинами. Тридцати-тридцатитрехлетний молодой эскулап, обремененный многочисленными пациентами и утомительными совместительствами. И фотопортрет Моти: упитанный русоволосый и голубоглазый малыш, прижимающий к груди коричневого плюшевого мишку. Наслаиваю портреты мужа и сына, зафиксированные памятью. Но портрет Инги ярче, отчетливее: длинные светлые волосы с желтизной («Ромашка, конечно!»), фиолетовые глаза, узкие запястья, развитый таз, высокий подъем стройных ног, чуть испуганная улыбка с ямочками около уголков рта. Как будто бы я коснулся чего-то недоступного мне до этого. Как будто бы это меня провожали к автобусу жена и сын, торопясь по тропинке, бежавшей между овсяным полем и лесом.
Я обманываю себя до сих пор, хотя прошло около полувека, что любил одновременно двух женщин: Ирочку и Ингу. Или русский глагол любить светится по-разному в соседстве с разными словами и разными обстоятельствами? Как хамелеон, который приобретает разные цвета в зависимости от цветового свечения соседних предметов или декораций? Ведь хамелеон не притворяется. Он светится по вере своей в истинный цвет. Ирочка была моей королевой, моей восторженной страстью, неугасающим желанием, родником, из которого хотелось пить, а, напившись, ощущать жажду снова и снова. Ирочка не вписывалась ни в какой быт. Все окружающее для нее было лишь временной декорацией: гостиница, улица, театр, буйная вечеринка, березовая роща, газета, закордонная модная книга или эротический журнал «Playboy». Всяческие случайности падали к ее ногам, не став даже кроем ко времени примерки. Она перешагивала через жизнь, как перешагивает осень сброшенную желтую листву или зима — упавшее с неба снежное платье. Нас она держала при себе, ну хотя бы в роли одежды, пластинок, рабочих муравьев, источников духовной дружбы и любовных утех. Пожалуй, в Ирочке не было тепла, а были жар и холод. Она сжигала или замораживала. Не было тепла и покоя.
Не за теплом ли я после ужина пошел в дальнюю избу к милому семейству Осининых (Саша, Инга и Мотя)? На мой стук открыл Саша. Я принес бутылку муската «Красный камень». Этот коллекционный крымский мускат я купил из-под полы у бармена ресторана «Изба» в Архангельском, сбегав туда после работы в березовом лесу. «Это для тебя, Инг! — крикнул Саша, наверняка, насмехаясь над моим мещанским выбором. — Моя жена любит сладкие вина. Как вы угадали?» Я хотел сказать ему, что я просто надеялся сделать Инге приятное, но промолчал. Видно было, что Саша следует собственным представлениям о жизни, не принимая в рассуждение чужие. «Да, я люблю мускаты! Особенно „Красный камень“. Как вы угадали, Даня?» — Инга произнесла мое имя так естественно, как будто мы были знакомы с детства, выросли на одной улице. «Честно говоря, я не угадывал. Так совпало. Я попросил у бармена что-нибудь хорошее, и он предложил „Красный камень“. „А я навещал сегодня на дому старую генеральшу — давление разыгралось, и она достала из буфета заветную бутылочку. Знает мой вкус. Сейчас попробуем“. Саша пошел на кухню открывать бутылки. Инга была явно смущена простодушием Саши: „Не подумайте, Даня, что он берет взятки“. „Я так и не думаю, — ответил я. — Мне тоже иногда приносят подарки. Я отказываюсь. Наверно, зря. Дело в том, что подарки приносят чаще всего родители хороших учеников“. Саша вернулся из кухни с подносом. На подносе стояла бутылка с коньяком и другая с мускатом. И стаканы». «Ты не помнишь, Инг, куда мы засунули плитку шоколада?» — спросил Саша. «Да, шоколад!» вспомнил я, что у меня кармане лежит плитка «Золотого руна», которую я купил в том же баре для Моти. «Детям сладости вредны! А нам шоколад полезен для потенции! За знакомство!» — провозгласил тост Саша, разламывая плитку на квадратики. «Истина в вине!» — ответил я, чтобы сдвинуться с места, потому что баржа разговора скреблась днищем о грунт. Мы с Сашей пили коньяк. Инга потягивала мускат, а потом ушла посмотреть, как спит Мотя. Мы тянули коньяк, пытаясь наладить разговор. Инга заглянула к нам, извинившись, что у нее срочная работа, статья, которую надо отредактировать, чтобы Саша утром захватил с собой и отвез в редакцию. Я кивнул в ответ, а, может быть, протянул вежливое жаль, хотя не стану лукавить, пришел я из-за Инги. Прошло столько лет с тех пор, из которых добрую половину я играл в прятки с самим собой. Я убеждал себя, что дружу со всей семьей, и прихожу и встречаюсь со всеми тремя, включая Мотю. Более того, убедил себя, что приходил, главным образом, из-за Моти, который был умненьким и веселым малышом. Признаюсь, в то же время, что Сашин нигилистический настрой мыслей мне очень импонировал. Я про себя называл Сашу тургеневским Базаровым. Конечно же, я обманывал себя, признавая, что мне всего лишь приятно находиться в обществе Инги. Я хотел этого.
Мои утренние встречи со святым семейством, как я про себя называл Сашу, Ингу и Мотю, стали почти ежедневными. Я уговаривал себя, что знакомство с ними ничуть не изменило моих привычек, в особенности, вставать рано и прогуливаться до завтрака вдоль овсяного поля. Каждое утро я встречал Осининых у начала тропинки, ведущей в сторону шоссе и автобусной остановки, желал Саше счастливого пути и обещал заглянуть вечерком. Мне хотелось поскорее проводить Сашу до остановки автобуса, чтобы потом возвращаться вместе с Ингой и Мотей, то есть честно заработать право поболтать с Ингой о литературных пустяках, о незначительных новостях поэзии или живописи, которыми Инга живо интересовалась. Поболтать в отсутствии Саши. Я заметил, что даже по вечерам, когда я приходил к Осининым, Саша замыкался и глотал внеочередные порции коньяка, стоило нам с Ингой погрузиться в обсуждение последних публикаций в «Литературке» или в «Новом мире». О, нет! Саша нам нисколько не мешал, но всем своим видом выражал скуку и безразличие. Я пытался поставить себя на его место и вообразить, как при мне — учителе русской литературы — двое или трое врачей взялись бы обсуждать проблемы лечения воспалений мочевого пузыря или непроходимости кишечника с таким же энтузиазмом, как мы с Ингой анализировали соответствие или несоответствие скачущих ритмов с ликующиими звукосочетаниями конечных и внутристрочечных рифм в стихах Вознесенского. Поэтому самые свербящие мое любопытство литературные проблемы я стал оставлять на потом, чтобы обсудить их с Ингой вечером, когда Саша извинялся за то, что дико устал и отправлялся спать, оставив нас с Ингой наедине. Или на обратном пути, проводив Сашу до остановки автобуса в Москву. В такие дни я пропускал завтрак и мчался на лесную делянку с ломтем хлеба в руке. Ирочка определенно заметила мои поведенческие перемены и вначале делала большие глаза. В ответ я принимал безразличный вид, показывая, что не замечаю ее удивления. С некоторых пор я почти каждый вечер проводил в семье Осининых.
Это были счастливые часы моего архангельского лета.
На большее (со стороны Инги) я и не рассчитывал, хотя воображение временами до того разыгрывалось, что я не находит себе места, словно видел наяву во временной последовательности, как Осинины, поспешно заперев за мной избу, готовятся ко сну, притворив дверь комнаты, в которой посапывал Мотя. Видеть это с такой же предметностью, как видят реальность, было невыносимо. И хотя я знал, что в ближайший день или два смогу утешиться Ирочкой, сюрреалистические картины нашего полигамического общения ни в какие сравнения не шли с радостным гиперреализмом мужского и женского тел, сплетенных узурпаторским таинством семейного счастья.
Во время наших коньячных сессий, которые происходили по два-три раза в неделю, Саша все чаще и чаще развивал свои представления о возможности модернизации отечественной медицины. Не сомневаюсь, у него для глубоких рассуждений было предостаточно клинического опыта, социальной наблюдательности и природного интеллекта. Иначе, что нашла в нем Инга? Чтобы сразу отбросить возможные неверные представления о докторе Осинине как примитивном участковом терапевте, замечу: он был умным талантливым врачом, сознательно решившим приложить свой опыт и свои знания на самом изначальном этапе соприкосновения медицины с больным. Был случай, который более чем доказал его врачебный талант. Пастух Павел Власов ворвался в нашу бригадную избу во время ужина. Мы никогда не видели пастуха в таком раздерганном состоянии. Он твердил: «Умирает, истекает кровью моя Нюрка! Надо везти в Красногорскую больницу!» Мы решили везти Нюру в роговском «Рафике», посчитав, что так будет быстрее всякой «Скорой помощи». Тут меня осенило сбегать за Сашей Осининым. Он моментально осмотрел больную, которой Ирочка на время отдала свою кровать в королевских аппартаментах. Диагноз был прост и категоричен: никакого выкидыша. Типичное геморроидальное кровотечение от тяжелых подносов, которые каждый день таскает Нюрка в ресторане «Изба». И если она (Нюрка) желает сохранить свою не первую беременность, надо перейти на более легкую работу. Правда, с переходом не получилось, хотя Саша предлагал написать директору ресторана записку с рекомендациями. Поэтому я очень серьезно относился к Сашиным рассуждениям, которые были, наверняка, одной из первых в тогдашней нашей стране попыток соединить общедоступность медицины, оплачиваемой государством, с конкурентной (по правилам свободного рынка) возможностью выбора пациентом врача-терапевта или врача-специалиста (хирурга, ларинголога, гинеколога и т. п.) по своему желанию. За возможность выбора больные должны были доплачивать из собственного кармана. Недорого, но платить. «Вы не представляете, Даня, как часто ко мне обращаются больные с других участков нашей поликлиники или прикрепленные к другим поликлиникам, или даже живущие в других районах Москвы и в других городах. Они просят их проконсультировать, правильно поставить диагноз, назначить лекарства, вылечить». «Что же вам мешает?» — спросил я. «Закон, который запрещает частную практику без специального патента». «Так купите патент и лечите легально!» — ответил я, сразу поймав себя на мысли, что мой совет настолько примитивен и банален, что не заслуживает Сашиного опровержения. Однако он не дал воли раздражению или досаде, и терпеливо пояснил мне, что патент стоит безумно дорого, и за сверхурочные и нерегулярные консультации набежит недостаточно денег, чтобы оплатить использование помещения для кабинета, содержание медицинской сестры, выполнение элементарных анализов крови и мочи (скажем, на сахар), и прочее и прочее. «Какой же вывод, дорогой доктор?» — спросил я Сашу, начиная разочаровываться и склоняться к мысли, что он относится к тому типу мыслящих интеллигентов, которые, как нигилист Базаров, отрицают, не созидая. «Я и сам знаю, что на одном отрицании далеко не уедешь», — горько усмехнулся Саша, глубоко затягиваясь и шумно выпуская дым. Мы в это время давно перешли на крыльцо, где можно было курить и громко разговаривать, не боясь отравить никотином или разбудить разгоряченными голосами маленького Мотю, или помешать Инге редактировать рукописи или читать англоязычные романы. «Знаете, Саша, я вас познакомлю с Вадимом Роговым!» «Если он врач, то не стоит: самая консервативная среда». «Вадим — ученый-экономист. И притом настоящий прогрессист!» — горячо заступился я за нашего реформатора.
Я привел Сашу Осинина (на этот раз как соседа по Михалкову) в нашу бригадную избу около десяти вечера. Ужин давно кончился. Посуда была убрана и перемыта коллективными усилиями всей компании. Наступило время расслабухи. На обеденном столе появилась бутылка виски, привезенная все тем же Вадимом Роговым, который хоть и входил на равных правах и при одинаковых обязанностях в наше трудовое сообщество, обладал определенным пиететом, который создавали его научная степень, должность, статьи по экономике и высокая зарплата. Ближе всех в этом смысле к Рогову примыкал Васенька Рубинштейн, но отнюдь не был теоретиком нашего сообщества. На столе Саша увидел сухие вина, вермут. Водка и коньяк у нас не котировались. Виски же утвердилось как редкий в те годы плод, произрастающий на редкоземельной почве истинного таланта, скажем, экономического или писательского, каким, к примеру, обладали Егор Тимурович Гайдар (1956–2009) и Василий Павлович Аксенов (1932–2009). Именно в годы, когда сложилась наша компания, я встретился с одним из этих гениев. Но это к слову. И никакого отношения к нашей истории не имеет.
Сашу Осинина я привел к нам в гости как раз, когда наступило время расслабухи. На этот раз привел не для оказания скорой помощи, как во время Нюркиного кровотечения, а чтобы познакомить с Вадимом Роговым и остальными. Гремела и взрывала тишину летнего вечера рок-музыка, раздиравшая приемник. Глебушка Карелин подыгрывал на гитаре и напевал. Кстати сказать, Нюрка время от времени посещала наши сборища, в особенности, когда у нее были отгулы за сверхурочные часы в ресторанной кухне. В эти свои приходы Нюрка выглядела вполне прилично и даже сексуально привлекательно. Да и пастух Павел старался смыть лесные запахи, оставить кнут, телогрейку, солдатские брюки и резиновые сапоги в Нюркиной избе, в которой он поселился, не дожидаясь свадьбы. На этот раз они оба весьма активно пили и танцевали. Я привел Сашу познакомиться с Вадимом Роговым, предполагая это сделать по традиционной модели: дескать, такой-то и такой-то прослышал о ваших новациях, которые оказались сродни некоторым реформам, которые такой-то и такой-то, то есть Александр Осинин, намерен внедрить в медицину. Не тут-то было. Вернее, было тут, но не сразу. А сразу Саша Осинин погрузился в приятый и вседозволенный мир вечеринки нашей компании, центральной осью которой была Ирочка Князева. Прежде всего, Ирочка продолжала оставаться безумно привлекательной с той дозой дозволенности в одежде и поведении, которая соответствовала ее доктрине свободной любви внутри замкнутого сообщества, доступ в которое (сообщество) посторонним позволялся, да и то временно, только при ее специальной благосклонности. Иногда это была щепотка соли или малая доза пряностей (случай присоединения к нам Риммы Рубинштейн), или особый вид социальной вакцинотерапии, как я представлял себе временное допущение в нашу общину пастуха и посудомойки. Так или иначе, Ирочка была центром наших дневных трудов и наших вечерних развлечений. Если протянуть метафору до гремящей музыкой и сверкающей огнями цирковой арены, Ирочка была иллюзионистом, а Римма и Нюра — ее ассистентками, которым можно было отрезать голову/руки/ноги или в любое время исключить и набрать новых волонтеров из публики. Была душная летняя ночь, еще более разогретая выпитым алкоголем и танцевальными фигурами, повторяемыми многократно под гремящую музыку рок-ансамблей. Ирочка была в коротенькой юбочке, едва закрывающей верхнюю треть загорелых бедер. Шелковая безрукавка державшаяся на единственной пуговице, едва успевала попеременно прикрывать то левую, то правую грудь, плавающую в коктейле табачного дыма, телесных испарений, парфюмерных запахов и музыки. Танец был общий при общем соблюдении общего правила: дамы не признавали навязчивой тесноты лифчиков, а молодые люди отплясывали рок без рубашек, футболок или маек — в купальных трусах или шортах. Согласно некоей традиции, возникшей в связи с нашими вечерними развлечениями, Римма была стилизована под цыганку: в цветастой юбке, весьма обнажающе распахивавшейся до основания левого бедра, и батистовой алой кофточке, державшейся на тесемках. Нюра (мы единодушно согласились отбросить барско-простонародный суффикс: ка), перешедшая к тому времени на новую ступень ресторанной карьеры, став официанткой, обслуживающей летний, открытый поближе к парку-музею павильон, придумала некую профессиональную одежду: голубые короткие шортики и белая размахайка, завязанная на животе бантом. Между пояском шортиков и бантом перемигивалось с партнерами по танцу недремлющее око пупка. Я привел Сашу Осинина в самый разгар нашей ежевечерней расслабухи. Инга осталась в своей дачной избе править статьи и сторожить сон Моти.
Да, Вадим Рогов был прирожденным реформатором. Он моментально схватился за Сашу Осинина, едва тот успел коротко рассказать о ситуации в районных поликлиниках и возможности увеличить отдачу практической медицины и, при этом, заработать дополнительные деньги для народного здравоохранения и послушников здравоохранения — поликлинических врачей. Все это в равной степени относилось к больницам, прибольничным амбулаториям и больничным ординаторам. В двух словах Вадим объяснил доктору Осинину, что гипотеза модификации здравоохранения должна работать как приложение к общей экономической теории Рогова. Просто в формулу, применяемую в заводском цехе или на лесном участке (отходы производства — есть потенциально полезные и недоиспользованные продукты народного хозяйства) подходят поликлинические кабинеты, наполовину пустующие по целым дням, не говоря о субботах и воскресеньях, когда у больных есть по-настоящему свободное от работы время, которое можно и нужно использовать в первую очередь в заботе о собственном здоровье. А кроме того — лаборатории, кабинеты физиотерапии, диагностическая аппаратура и т. д. и т. п. Рогов и Осинин прямо вцепились друг в друга, добавив к себе еще и Юру Димова, который в шутку или всерьез, или то и другое вместе, присоединился к ним и расширил идею в приложении к изобразительному искусству. Всерьез и одновременно в шутку, потому что художник никогда ничего не должен делать абсолютно всерьез, то есть относиться к себе до конца серьезно, иначе искусство мгновенно кончится и начнется ремесленное самовоспроизведение, рисование собственного многотиражного автопортрета. Юра услышал разговор Осинина и Рогова, соорудил три коктейля из виски и еще чего-то, притащил стаканы с выпивкой в угол гостиной, где экономист и врач с энтузиазмом обсуждали будущее дополнительных производств как начало параллельной экономики, и сходу объявил о возможности выполнять художниками-нонконформистами масштабные заказы (в духе Сикейроса и Риверы) при оформлении новых заводов, плотин или скотных дворов.
Мне явно нечего было обсуждать с Вадимом, Сашей и Юрой, кроме как предложить использование вечерами и по выходным дням пустующие парты и учебные доски в классных комнатах, или баскетбольные корзинки, козлы, брусья, шведские стенки и маты в физкультурном зале. Но эта идея уже была воплощена, а потом дискредитирована вечерними школами для рабочей молодежи. Я вышел на воздух. Из распахнутых окон, как сгустки коктейлей, выплескивались кванты залихватской музыки. Деревня Михалково погружалась в ночную тишину и темноту. В избе, которую снимали Осинины, горел свет. Я пошел навстречу этому свету. Постучался. Никто не ответил. Я вошел в сени, нашарив дверь в кухню. Дверь была на тугой пружине и стукнула о раму, захлопываясь. Я нашарил выключатель. Лампочка на электрическом шнуре тускло загорелась. Никто не выходил навстречу. Я выключил свет и вышел в палисадник. Дом стоял, как темный ночной стог. Я не хотел верить, что Инга спит и я сейчас не увижу ее. Я пошел в обход. Калитка открывалась в огород. В это время месяц вынырнул из-за тучи и осветил задворки избы. На заднем крыльце кто-то курил. «Инга! Не напугал?» — спросил я, хотя знал наперед, что не напугал и что она рада. «Нет, конечно! Я наверняка знала, что вы придете. Даже загадала на месяц: вынырнет — и вы придете!» «Саша остался?» «Я его познакомил с отличными людьми. Они так вцепились друг в друга, что вряд ли он скоро вернется». «Тем более хорошо, что пришли. У нас много времени поговорить. Вы любите разговаривать?» Меня смущала и раззадоривала ее открытая манера говорить. Это ведь очень опасное качество — открытая манера говорить. Если обнаженно говорит дурак, то собеседник оказывается в загоне, построенном из глупостей, как из осиновых жердей. И соглашаться не хочется, и спорить с дураком бессмысленно. Инга была совсем другая. Как настроенный рояль под пальцами чуткого пианиста. Пальцы и клавиши переговариваются друг с другом. И каждое соприкосновение пальцев и клавиш это глубокий и откровенный разговор.
Мы сидели рядом на заднем крыльце. Наши плечи соприкасались. Наши лица были полуповернуты друг к другу. Мы родились в таких разных районах Ленинграда и могли вполне сойти за жителей разных городов. Инга была городской девочкой. Я мальчиком из предместья. Да, была война, и меня вместе с мамой эвакуировали в село Силу недалеко от города Молотова (Перми) на Каме. В 1944 году мы вернулись в Ленинград. Вернее, в предместье города, которое называлось Лесное с его обширным Лесотехническим парком и Лесной академией. Здесь я закончил школу, отсюда ездил в Университет и здесь у ворот в Лесотехнический парк встретил Ирочку Князеву. Я и теперь думаю, что до встречи с Ирочкой Князевой была ненастоящая моя жизнь, а только подготовительные стадии для будущей настоящей жизни в присутствии Ирочки. До Ирочки я проходил последовательные стадии метаморфоза от ребенка — до подростка — до юноши, до — молодого человека, который наконец-то оформился в молодого мужчину благодаря присутствию прекрасной расцветающей женщины Ирочки Князевой. В пространстве времени между мною — подростком и мною — молодым человеком мое развитие напоминало взросление саламандр, которые на некоей неокончательной стадии — аксолотля — могут даже размножаться, но их потомство обречено оставаться вечными аксолотлями. Это все равно, что рабы, восставшие против суверена и побывавшие свободными людьми, после подавления мятежа вернутся в рабство и будут продолжать воспроизводить рабов. Или проще: ребенок, прижитый рабыней от господина, унаследует рабство (стадию аксолотля), а не положение свободного человека — взрослой саламандры. Словом, Ирочка вывела меня из стадии юноши предместья и сделала цивилизованным молодым мужчиной в круге ее почитателей. «Так вот она какая — ваша Ирочка! — заключила мой рассказ Инга. — Ну, а дальше, дальше что будет? С вашей… компанией? Не уверена, что правильно называю… С кругом обожателей?» Я не знал, что ответить на вопрос Инги. То есть, я знал, что буду продолжать эту жизнь и дальше. Знал, что мы все (Глебушка, Васенька, Римма, Юра, Вадим, я и, вполне возможно, капитан Лебедев) будем жить, чтобы находиться в теснейшем приближении к Ирочке, видеть ее, осязать ее, вдыхать ее нежное дыхание, радоваться ее смеху, любить ее. Разве это недостаточная цель жизни? Но ведь не мог я все до конца открыть Инге! Это была тайна нашего круга. Тайна, которая оберегала неповторимое счастье от размывания сомнениями. Я начал что-то мямлить. Инга не выказывала неудовлетворенности, но открытость нашей беседы была надломлена. Оставалось ждать другой ночи, другого уединения, другого настроя, чтобы попробовать быть вполне откровенным. Такие обрывы откровенных разговоров с Ингой повторялись в будущей жизни еще не раз и омрачали наши абсолютно дружеские отношения, которые становились все ближе и теснее, присоединяя со временем элементы цивилизованной эротики к полной равноправности эмоционального и интеллектуального вклада в дружбу. Ведь не выбегаем же мы из зрительного зала на сцену и не набрасываемся на актрис, рассказывающих при помощи театральных условностей о высочайшем накале сценической эротики?
Впрочем, переходы в разговорах от полной откровенности до внезапного замыкания и ухода в себя начались с самого первого нашего ночного сидения на крылечке деревенской дачи-избы. Не помню наверняка, какими словами я объяснял Инге причину метаморфозы, произошедшей со мной после встречи с Ирочкой. Наш разговор коснулся связи между наслаждением и духовностью. Пожалуй, именно Инга назвала эту формулу, как будто бы исподволь добираясь до сокровенных причин, объединявших нас вокруг Ирочки. Именно тогда были произнесены загадочные санскритские слова: КАМА СУТРА. Как она (Инга) догадалась, что именно англоязычный том КАМА СУТРЫ, привезенный профессором Князевым из Индии и подаренный любимой дочери, откроет ей, а потом всей нашей компании глаза на высшую соединенность наслаждения и духовности?
А ведь именно так и было. Не знаю, как с другими, но со мной познание премудростей древних индусов произошло в минуты близости с Ирочкой. Как студенты в анатомическом театре, мы переходили от разноцветных картинок, поражавших возбуждающим натурализмом и пространственной откровенностью античных художников, щедро делившихся с нами своим постижением момента истины, когда искусство и жизнь соединяются в вечности. Я все это рассказал Инге и ждал ее ответной открытости. Но как в банальном анекдоте («пришел муж и все опошлил…»), вернулся с вечеринки Саша Осинин («А вы тут воркуете на заднем крылечке, как голубки! Прости, Инг, голова трещит, как пустой котел… А ваша завлабша хороша! Как я встану утром?»), покрутился и ушел в избу. Откровенный разговор был прерван. Мы посидели немного и тоже разошлись.
Инга сама предложила неожиданную для меня (не берусь свидетельствовать за нее) модель отношений, не оставляющих места для близости. Мы договорились быть настолько откровенными друг с другом, что каждое слово, сказанное между нами, отвергало разговор пальцев, губ, кожи, без которых эротика превращается в пересказ, аннотацию, фотографию оригинала. Так мы решили в самый первый раз, в тот вечер, когда Саша Осинин, вовлеченный в занимательный экономический разговор с Вадимом Роговым и Юрочкой Димовым, крепко напился и вернулся за полночь, чтобы застать меня и Ингу на заднем крыльце избы. Конечно, я предпочел бы перенести наши с Ингой разговоры на утреннее или дневное время, которое само по себе отвергало бы даже намек на нечто большее, чем дружба. Да, лучшие из наших разговоров были те, которые пришлись на два или три раза, когда я договаривался с Ирочкой выйти на работу несколько позднее, чтобы покинуть лесную делянку с полным мешком березовых грибов, когда остальные давно вернутся в избу из леса и будут готовиться к ужину. Эти незабываемые утренние свидания, когда я вместе с Ингой и Мотей провожал Сашу Осинина к московскому автобусу, были такими редкими и короткими, что запомнились на всю жизнь. Странная штука время дня. Вечером все наши разговоры и откровенные рассказы, рассказы-исповеди, окрашивались в совершенно никчемные при сложившейся ситуации полутона, четверти тонов или как еще назвать тонкие нотки русских междометий, которые особенно остры после заката солнца. Нам же хотелось голой правды. Каждый из нас впервые в жизни встретил слушателя, готового принять от другого голую правду, истинную правду. Мы не были к этому готовы.
Мы вчетвером шли по тропинке, окаймлявшей поле овса: Саша, Инга, Мотя и я. Мотя радовался, что мы все вместе идем, разговариваем о всяких пустяках, стайки птиц взмывают из качающихся на утреннем ветру желто-зеленых метелок овса, Инга дает поручения Саше: что купить, кому позвонить, а мы с Мотей то убегаем вперед от родителей, то отстаем немного понаблюдать за жуком, пересекающим тропинку или за особенным цветком, доселе невиданным в этих местах, пока не доходим до шоссе, пока не дожидаемся автобуса, пока не машем уезжающему Саше. Мне доставалась та же тропинка, только в обратном направлении, в то время как доктор Осинин катил в автобусе в Москву, чтобы принимать больных, гоняться между совместительствами по Ингиным поручениям, готовиться в обратный путь от «Сокола» до Архангельского — на дачу в Михалково. Казалось бы вот оно долгожданное время, свидание без помех, простор для открытых разговоров. Так и было урывками, когда Мотя, почувствовав ребячьим сердечком, что нам с Ингой необходимо разговорное уединение, убегал вперед, находил палочку-скакалочку или замечал лягушку-квакушку и ускакивал лихим конником, или приучал себя к удовольствию наблюдателя-натуралиста. В эти отрывочные, но совершенно ясные куски наших утренних свиданий-провожаний не надо было убеждать себя в нечаянности касаний или заглушать разговор не потому, что в невинных словах не меньше взрывчатости, чем в словах опасных. В эти прозрачные утренние урывки откровенности Инга рассказала мне о своей былой жизни.
Она родилась, как это принято называть в наши дни, в нормальной (счастливой) семье, которая стала внезапно проблемной (несчастливой). И хотя внутри семьи оставалась любовь, но оболочка, которая окружала эту семейную любовь, была прорвана злодейски. Квартира, где родилась и жила Инга, находилась в одном из красивых каменных зданий Ленинграда, входивших в ансамбль пяти углов площади Льва Толстого. Снова Пять Углов! То есть до того, как Инге исполнилось двенадцать лет, семья считалась вполне нормальной, и даже хорошей. Отец был директором знаменитого кафе-кондитерской «Мишка на Севере» на Невском проспекте. Мать работала в Доме Моделей, была художницей-модельером. Вполне естественно, что мать приглашала отца на демонстрации моделей, где было много красивых молодых манекенщиц. После успешных демонстраций дирекция устраивала банкеты. Так повелось, что отец присылал на эти банкеты из кафе «Мишка на Севере» торты и пирожные. Это было вполне естественно, потому что украшало банкеты и ничего не стоило Дому Моделей. Авторитет же Ингиной матери в глазах дирекции Дома Моделей от этого сильно возрастал. Отцу Инги торты и пирожные, посланные на банкеты в Дом Моделей, почти ничего не стоили или стоили очень мало. Он вносил какие-то незначительные суммы в кассу кондитерской, оформляя большую часть посланных в Дом Моделей тортов и пирожных как шефскую помощь. Незначительные же суммы, которые отец Инги все-таки вносил, как бы покрывали расходы на мать Инги и ее гостей, принимавших участие в банкетах. И все-таки кто-то донес на отца Инги в специальный антирасхитительный отдел (ОБЭХСС) Министерства внутренних дел под тем углом зрения, что торты и пирожные были взяткой в пользу дирекции Дома Моделей за благосклонное отношение к абсолютной бездарности — матери Инги, несамокритично называющей себя художником-модельером. Начали копать. Докопались до большего и не только в связи с Домом Моделей, но и с другими заводами, службами и предприятиями, при помощи которых строилась родителями Инги дача в Репино, недалеко от музея великого художника. Любители превращать горькую пилюлю в ядовитый эликсир распространили слух, что отец Инги, приходивший на демонстрации в Дом Моделей, прелюбодействовал на снятой тайком квартире с одной из манекенщиц, на которой он обещал жениться. Она как будто бы забеременела. Он как будто бы отказался признать будущего ребенка. Она из мести как будто бы написала куда надо письмо с указанием тортов, пирожных и особого положения бездарной матери Инги. Отца Инги выгнали с директорства, конфисковав почти что достроенную дачу. С трудом он устроился водителем грузовика на хлебозавод, что дымил более полувека на углу проспекта Энгельса и Ланского шоссе. Ингиной матери пришлось уйти из Дома Моделей. Она с трудом нашла работу закройщицей в ателье женской одежды. Правда, квартиру на площади Льва Толстого не отняли. Семья навсегда перестала быть благополучной. Все связи были отрублены. Инга поступила на вечернее отделение Полиграфического института и выучилась на технического редактора. Работы не было. Все подходящие вакансии, шедшие по разряду «интеллигентных» работ, доставались по связям для детей из благополучных семей. Все связи Ингиной семьи были отсечены, как отсекают острым ножом смолистую и шерстистую, в уютных ромбиках кожуру ананаса, оставляя сладкую и беззащитную мякоть.
Такой сладкой и беззащитной стала Инга, намыкавшись по приемным главных редакторов и заведующих отделами кадров, наслушавшись идиотских объяснений причин, не позволявших им взять ее на работу, хотя бы младшим редактором. А были и того отвратительнее лица мужского пола, сидевшие на должностях-шлюзах. Которым очень хотелось загодя заручиться ее согласием на будущую карьеру молоденькой редакторши — безотказной наложницы.
Сюжет-исповедь «Молодые годы Инги Осининой» я слушал урывками во время прозрачных до холодка утренних прогулок по краю овсяного поля, на обратном пути после провожания Саши до московского автобуса. Вполне понятно, что когда мы шли к автобусу, чаще всего я играл с Мотей, бегая наперегонки и выхватывая из утренней флоры и фауны занимательные для ребенка цитатки: двуглавый гриб, выпавший из гнезда птенец, квохчущая в овсах курица, замешкавшийся на тропинке ежик.
Мои редкие утренние прогулки с семейством Осининых и частые вечерние посиделки с Ингой на заднем крылечке ее дачи, когда Саша в бригадной избе обсуждал с Роговым, Димовым и Рубинштейном экономические проблемы зарулившего на вечную стоянку социализма, происходили на фоне активной дневной работы нашей экспедиции по добыче гриба — чаги. Римма в своей походной лаборатории делала выборочные анализы на содержание в березовых грибах активных веществ, приносила данные Ирочке Князевой, и мы на радостях устраивали очередной банкет с песнями и плясками. Хотя наша бригадная изба стояла на околице деревни Михалково, разухабистая музыка, сопровождавшаяся притопами и прихлопами, не могла не достигать слуха нормальных советских дачников, снявших на лето за немалые деньги ночной покой и сон с открытыми окнами. Дачного покоя не было. Сон не приходил. Было составлено коллективное письмо дачников в Красногорское районное отделение милиции. Ирочку посетил участковый милиционер в звании младшего лейтенанта и строго предупредил. Ирочка Князева не была бы собой, покорись она грубому вторжению во внутренний мир нашей компании. Дозвонилась? Дала телеграмму? Воспользовалась своей (несомненной) телепатической энергией? Дело не в путях коммуникации, а в том, что через два дня к нашей бригадной даче подкатила черная волга с двумя нолями во главе номерных знаков. Из машины вышел наш давний приятель капитан Лебедев, теперь уже с погонами подполковника внутренних войск. По случаю его приезда был устроен грандиозный банкет, после которого Ирочка укатила на черной волге с двумя нолями развлекаться дальше с капитаном Лебедевым. В течение романа воинские звания капитана Лебедева будут расти, но мы договоримся называть его капитаном Лебедевым. Это как капитан Лебядкин, капитан Миронов, штабс-капитан Рыбников. Это, как имя собственное: вместо Николая — капитан. Дачники больше не жаловались. Участковый не появлялся.
Если долго и безрезультатно добиваешься чего-то, надо сказать себе: «Остановись! Ты зашел в тупик». Это справедливо. Особенно, когда ты добиваешься чего-то исключительного. Тоннель, по которому ты пробирался, перегородил кто-то более удачливый или более талантливый, или менее отягощенный неустранимыми обстоятельствами. В этом соревновании — главное: способности, воспитание, связи. Инга вышла из неблагополучной, а в недавнем прошлом совсем несчастливой семьи, наказанной законом, опиравшимся на комбинацию доноса и криминальных обстоятельств, вышла в свет социальной несправедливости, на биржу труда, на стадион соревнования за свое место в жизни. Лучше бы ей родиться в среде политических заключенных, прошедших лагеря, реабилитированных после освобождения или реабилитированных посмертно! Даже в среде несчастного братства детей, родившихся в семьях бывших политических зэков, ей никто не сочувствовал и никто не симпатизировал. Она входила, если воспользоваться статистическими терминами, в группу «отрицательного контроля». Поняв это, Инга вскоре осмотрелась и нашла работу в книжном магазине на углу Невского проспекта и речки Мойки. Магазин продавал иностранные книги. В особенности популярными в те годы были альбомы художников-модернистов. На следующий день после завоза партии альбомов (обычно по субботам) выстраивалась очередь. Некоторые лица запоминались. Их обладатели приходили за новыми поступлениями чаще других. Сашу Осинина было трудно не запомнить. Он был долговяз, очкаст, курчав, безумно стеснителен и — самое запоминающееся — одет в военно-морскую форму старшего лейтенанта медицинской службы. Через 3–4 альбома, что по времени соответствовало 3–4 календарным месяцам, они познакомились. Еще через месяц Саша пригласил Ингу поужинать в «Кавказский ресторан», который был поблизости от Казанского собора в подвальчике, на другой стороне Невского проспекта, наискосок от книжного магазина.
Усатый администратор усадил их за столик неподалеку от четырех музыкантов, игравших на удлиненных деревянных инструментах протяжную музыку. Инга и Саша сразу же потерялись в причудливых названиях грузинской кухни. «Давайте закажем шашлык!» — предложил Саша. «И салат из помидоров с огурцами», — подхватила Инга. «Наши хинкали пробовали?» — участливо спросил официант, тоже с усами, но не такими пышными, как у администратора. «И „Цинандали“, пожалуйста!» — вспомнила Инга. Собственно, знакомство их и началось во время этого ужина в «Кавказском ресторане». Инга не была большой охотницей рассказывать о несчастьях, когда-то обрушивших добротную жизнь ее семьи. Да и ее собственные мыканья в поисках работы по специальности технического редактора были отнюдь не розовыми мемуарами. Но все же рассказала. Густое вкусное вино заглушило природную Сашину стеснительность, а к моменту откупоривания второй бутылки «Цинандали» он тоже приоткрыл свою биографию. Вернее, короткое резюме своей жизни, которая кому-то может показаться невероятной. Он родился в Москве, в семье артистов цыганского театра «Ромэн». Предполагалось, что по традиции Саша станет актером или музыкантом этого замечательного театра. Родители Саши часто уезжали на гастроли с театром, оставляя мальчика на попечение соседей по коммунальной квартире, размещавшейся на шестом этаже огромного каменного дома, который тянулся вдоль Садового кольца от ресторана «Пекин» чуть ли не до Малой Бронной улицы. Балкончик комнаты Осининых нависал над зловещей вывеской «МЯСО», рекламирующей магазин на первом этаже. С тех пор Саша стал присматриваться с уважением к вегетарианцам. Мизансцены закулисного быта цыганского театра, помноженные на картины быта коммунальной квартиры, где рос Саша Осинин, заронили мечту о свободе от всяческого быта. Море для него было метафорой свободы. Саша решил стать моряком. Так он оказался в ленинградском нахимовском училище, которое закончил с золотой медалью. Следующей ступенькой по лестнице свободы была ленинградская военно-морская медицинская академия, которую Саша тоже закончил с отличием и был направлен служить врачом на подводную лодку. Так совпало, что первый год службы в Кронштадте пришелся как раз на несколько начальных месяцев работы Инги в книжном магазине. Каждую субботу Саша приезжал из Кронштадта в Ленинград.
Сначала каждую субботу, если не дежурил в гарнизонном госпитале. Потом начал приезжать даже по пятницам с тем, чтобы провести две ночи с Ингой. В ее семье не принято было обсуждать образ жизни Инги. Да и обсуждать было нечего. Саша ей нравился. Они спали вместе и ходили по музеям, киношкам, театрам. У него водились деньги — зарплата военно-морского врача была вполне приличной. Им нравилось развлекаться и заниматься любовью.
Дело шло к зиме. А зима — к Новому Году. В Кронштадском офицерском клубе по традиции устраивали банкет с елкой. Инга не первый раз приезжала к Саше в его кронштадскую комнату в офицерском общежитии.
Часы показывали половину девятого. Пора было переодеваться в праздничное и спешить к началу банкета. Инга была в красном коротком платье, стянутом черным ремешком в талии, и в ожерелье из горного хрусталя. К этому зеркально подходили черные туфельки с хрустальными пряжечками и рекордно высокими каблуками. «Как ты процокаешь по нашим булыжникам, Инк?» — хохотал Саша. «Ты перенесешь!» — не задумываясь, ответила Инга. «Давай порепетируем?» — он поднял ее и начал носить по комнате. «Какой умник! Здесь уронить не страшно, а даже очень кстати — на кровать. А на булыжники только попробуй!» Саша нарядился в серый костюм с белой рубашкой и голубым галстуком. На банкет разрешалось приходить в гражданской одежде. Им повезло. К подъезду подскочило нечаянное такси. В банкетном зале дома офицеров народу было пруд пруди. В те годы курение не было явлением асоциальным, а, напротив, — общепринятым. Саша закурил и принялся разыскивать столик, занятый офицерами с его подводной лодки. Они ждали Сашу и Ингу. Это были старший лейтенант, командовавший дизелями, и капитан, ведающий торпедными аппаратами. Оба с женами. Дамы познакомились с Ингой еще раньше. Около десяти начали провожать Старый год. Потанцевали. Дело шло к полночи и к Новогоднему приветствию Хрущева по телевизору. Выпили шампанское за год новых побед и свершений. Начались танцы. На эстраде сидели джазовые музыканты, приглашенные из Ленинграда. Было весело. «Ты меня любишь, Инк?» — спросил Саша и поцеловал ее в шею. «А ты?» «Больше всего на свете!» — ответил он. «Пойдешь за меня?» Она не ответила. Только поцеловала в губы. Она не могла слукавить, что готова на всю жизнь заточить себя на острове, в морской крепости Кронштадте. Любила, но не смогла солгать. Любила ли запредельно? Через минуту ответила: «Люблю. Но еще больше люблю свободу». Он понял и больше не мучил ее. Оркестр продолжал закручивать ритмические фигуры все жарче, все настойчивей. Музыкальные стили и направления перемешались в котле разухабистых танцев: буги-вуги, фокстроты, польки, чарльстоны, лезгинки, гопаки — все, что могло повеселить офицеров-подводников, их жен, подруг и недолговечных приятельниц, пришедших сюда разогнать тоску островного одиночества. В повседневной жизни висело над ними облако изолированности. Кронштадт — город на острове. И хотя Ленинград близко — всего лишь на другой стороне Финского залива — не хотелось примериваться к судьбе графа Монтекристо. Да и Саша понял скоро, что мечта о свободе и походы подводной лодки без стоянок в иностранных портах, а если и стоянок, то без выхода на берег, все равно, что прогуливание тигра на железном поводке. Он начал задумываться, как бы демобилизоваться. И вот на этом новогоднем вечере судьба сама пошла к нему в руки.
За ближним столиком гуляла компания моряков с соседней по причалу подлодки. Четверо молодых офицеров-подводников с дамами. Одного из них Саша встречал иногда в госпитале во время дежурств. Это был капитан-лейтенант Никонов, выпускник калининского медицинского института, прослуживший на Балтийском флоте три или четыре года. Встречаясь на дежурствах в госпитале или на клинических конференциях, он даже вроде бы покровительствовал Саше, выказывал по отношению к коллеге снисходительное дружелюбие. Особенно назойлив этот морской врач был в вопросах бытовой этнографии. Заводил разговор о переселении племен и народов по Средне-Русской возвышенности, где стоял город Калинин (до революции — Тверь), а иногда вспоминал о цыганских кочевьях, которые видел еще мальчиком, когда ездил к бабке в деревню неподалеку от областного центра. Впрямую этот красноликий, блондинистый с волнистой рыжинкой коллега никогда не спрашивал Сашу о его происхождении, но продолжал этнографические разговоры с выходом то на цыган, то на индусов, а то и на евреев.
В последний раз Никонов настиг Сашу в перерыве во время лекции по защите от лучевого поражения. Он подошел к Саше и начал рассказывать о том, что вычитал из газет о некоем цыганском бароне, главе всех европейских цыган, который даже издает в Париже цыганскую газету на французском языке. «Понимаешь, старлей Осинин (Никонов обращался даже к знакомым офицерам не по имени, а по званию и фамилии), понимаешь, старлей Осинин, вот я и удивился: почему на французском, а не на цыганском». «Потому что у нас нет письменности», ответил Саша. «У вас?» — переспросил хитровато Никонов. «Да, у нас. У нас — цыган нет своей письменности». «Вот я и говорил, что у вас. А мне не верили, что ты, Осинин, цыган!» «Ну и что?» «А так ничего. Хорошая погода!» — и Никонов пошел в зал дослушивать лекцию. И вот теперь, сидя с Ингой за столиком и ведя залихватскую беседу со своими соседями, Саша все время настороженно поглядывал на Никонова и его компанию. Каждый взрыв смеха, долетавший от них, каждый поворот головы в его сторону воспринимался как едкая примитивная шутка, затрагивающая его (Саши) цыганское происхождение. Предчувствие было неслучайным. Пошатываясь, Никонов направился в сторону музыкантов, о чем-то договорился с дирижером, вручил ему купюру и вернулся на место, время от времени поглядывая в сторону Саши и производя какие-то несуразные движения руками и головой, напоминающие пародию на экзотический танец. И действительно, как только оркестр доиграл очередной номер — танго или фокстрот, дирижер взмахнул руками, и загремела разухабистая «Цыганочка». Инга видела, что Саша напрягся, как будто бы ожидая беду. И вправду, нетвердой походкой Никонов приблизился к Саше, хлопнул его запанибратски по плечу и с ухмылкой сказал: «Что же ты не пляшешь свою „Цыганочку“?» Я заплатил. Покажи нам — офицерам русского флота, как цыган с еврейкой под одну дудку пляшут! Сначала «Цыганочку», а затем, чтобы не обижать твою девушку, закажем еврейский танец — «Семь сорок». Этого было достаточно, чтобы Саша встал из-за стола, подошел к Никонову и сказал: «Я бы мог ответить тебе тем же хамством и заказать „Калинку-малинку“. Но не сделаю даже этого, чтобы не оскорблять прекрасный русский танец кривляньями такого болвана и шовиниста, как ты, Никонов!»
Через несколько дней Сашу вызвал командир базы и показал рапорт Никонова, в котором Осинин обвинялся в разжигании национальной розни и оскорблении старшего по званию офицера. Дело было передано замполиту. Вопрос был щекотливый, цыган — военно-морской доктор была абсолютная редкость, может быть, единственный случай в истории русского флота. Чтобы не раздувать дело и не позорить базу подводных лодок, старшему лейтенанту Осинину предложили лечь в госпиталь, чтобы проверить состояние здоровья и в, связи с результатами обследования, обсудить возможность или невозможность проходить дальнейшую службу. У него обнаружили неустойчивые подъемы и спады кровяного давления, вызванные повышенной реактивностью нервной системы и приводящие к системному заболеванию с обтекаемым диагнозом «вегето-сосудистый невроз, осложненный начальной стадией гипертонической болезни». На основании этого заключения Сашу уволили в запас по медицинским показаниям.
Инга и Саша поселились в Москве, на Садовом кольце, в коммунальной квартире, где пустовала комната родителей, продолжавших кочевать с Театром «Ромэн» по необъятным просторам Совдепии. Саша нашел работу в поликлинике поблизости от метро «Войковская». Приходилось работать не восемь, а двенадцать часов, чтобы получать в полтора раза большую зарплату, чем ставка терапевта. Он любил медицину и не роптал. Инга устроилась техническим редактором в институт научной информации поблизости от метро «Сокол». Через два года они купили однокомнатную квартирку на первом этаже кооперативного дома поблизости от метро «Речной вокзал». А еще через год родился Мотя Осинин.
Инга не могла слукавить, что ради любви готова на всю жизнь заточить себя на острове, в военно-морской крепости Кронштадт. Но разве замужество не такая же крепость? Любила ли она Сашу так, чтобы принять заточение замужества как счастье на всю жизнь? Этого она не знала. Честно призналась мне, что не знала. Однако приняла. Обрывки наших разговоров я смонтировал в памяти не сразу, а поразмыслив, наверняка, кое-что переменил местами, как это водится на киностудиях. Неуверенное признание в невозможности оценить степень любви к Саше сорвалось с ее губ, когда мы стояли над лесным прудиком, в предпоследнюю субботу нашей экспедиции по сбору чаги. Саша остался в Москве дежурить по неотложной помощи. Мотя пытался вылавливать маленьким белым сачком водяных жучков и паучков, катавшихся по темному зеркалу воды. Они выскакивали из сачка в последнюю минуту. Он был упорный мальчик и продолжал охоту. Нам же с Ингой нечего было продолжать, потому что ничего не началось. Как будто бы предвидя, что предстоящие случайные встречи — пересечения моих одиноких прогулок во время провожаний Саши Осинина в Москву вот-вот оборвутся, Инга принесла мне листок бумаги с адресами и телефонами: ее нынешним — московским и — родителей в Ленинграде: «Кто знает, вдруг получится, что увидимся?»
Прощальный банкет Ирочка распорядилась устроить в пятницу вечером. Отъезд в Ленинград и Москву был намечен на субботу. Читатель вправе спросить: «А как же обещание быть почетными гостями на свадьбе пастуха Павла и местной официантки Нюры?» Не все обещания выполняются, не на все вопросы есть ответы. Свадьба по каким-то причинам перенеслась на август. Да Ирочке было и не до Нюрки с ее пастухом. Чагу уложили в картонные коробки, которые насобирали за месяц в «Сельпо» и ресторане «Изба». Вася Рубинштейн на пару с Ирочкой Князевой отвезли на рафике в Ленинград, в лабораторию при Лесной академии коробки с целебными грибами. Ровно через три дня рафик вернулся, чтобы забрать домой ленинградскую часть экспедиции. Замечу, что всех вначале поразила твердая воля Ирочки самой отвезти добытую чагу в лабораторию. Проделать путь в шестьсот с лишним километров из Подмосковья в Ленинград и обратно, когда любой из нас с готовностью отправился бы по первой Ирочкиной просьбе — озадачило каждого из нас, по правде говоря. Даже, если предположить, что эти три дня Васенька Рубинштейн превратил поездку на рафике в путешествие султанского сераля на кораблях пустыни — двугорбых верблюдах. Но ведь сроки поджимали! И что он мог придумать особенного за эти три дня, из которых большая часть времени ушла на утомительную дорогу с остановками на заправку бензина и перекусами в пошлых придорожных харчевнях? Но если даже принять, что доставив чагу в лабораторию, они сняли самый роскошный номер в самой фешенебельной гостинице, скажем, «Европейская», ну что можно такого вообразить?! Еда? Обслуга? Сногсшибательный джаз в ресторане на крыше «Европейской»? Все это наша Ирочка видела-перевидела и не отправилась бы за семь верст кисели хлебать. Тогда что же? Не знаю, как другие, мы не обсуждали действия Ирочки, но я подумал, что Ирочка не хотела никого допускать к транспортировке, оприходыванию и хранению драгоценного сырья.
Да, прощальный банкет заставил меня впервые призадуматься о том, кто такая наша Ирочка? Это вовсе не значило, что я разлюбил ее, то есть что ее красота и магнетизм больше не ослепляли и не притягивали меня к ней. Вовсе нет! Я не берусь утверждать или отрицать, что остальные чувствовали нечто похожее. И это новое, появившееся во мне и позволившее (прищуриваясь от яркого света и расставив ноги, как на шаткой палубе) впервые всмотреться и вдуматься, не исключаю, было связано со знакомством с семейством Осининых. Я не раз проборматывал простую фразу: «Вот живут же люди по-другому!» Наша компания, наше содружество, не знаю, как точнее назвать, наш круг тесного общения, существо-вала-вало-вал по — Ирочкиным правилам. И эти правила создавали для меня до встречи с Осиниными иллюзию счастья. Потому что без Ирочки, как я испытал прошлой зимой, жить было несчастьем. И тут-то, не сомневаюсь, все мы были едины: Глебушка, Васенька, Риммочка, Юрочка, Рогов и даже капитан Лебедев. Все мы продолжали боготворить нашу королеву, не подвергая ее правила сомнениям. Стол был уставлен бутылками и закусками. Ирочка много пила и не пьянела, а становилась все веселее и веселее. Со стаканом вина она подходила то к одному, то к другому, и тот или другой старался встать или занять место у стены или у окна, или сесть на стул так, чтобы Ирочка, прогуливаясь по комнате, заставала его (того или другого) свободным для нее. Словно каждый готовился побыть с Ирочкой наедине хоть недолго, даже среди звона стаканов и звяканья вилок, даже под звуки сумасшедшей прощальной музыки. Наедине (хотя и при всех в шуме и гаме банкета) побыть с Ирочкой и услышать что-то единственное и прощальное. Подошла она и ко мне. Я стоял у окна, цедил остатки виски. Льдинки растаяли. «Ты не грусти, Даня, что эти твои москвичи Осинины уехали. Как ее зовут?» «Инга». «Да, Инга. Красивое имя. И она красивая. Но лучше меня все-равно не найдешь!» «Я и не пытаюсь, Ирочка». «И не пытайся!»
К этому времени вскоре после возвращения в Ленинград относится начало моего приятельства с Виссарионом. Познакомился я с ним в окололитературных кругах, состоящих из поэтов, их девушек и независимых молодых людей, которые играли роль чувствительной аудитории, наверняка сами писали, но до поры ничего публично не читали. Они тоже были с девушками, которые, как и девушки поэтов, с легкостью переходили от одного к другому и с готовностью перепечатывали и распространяли стихи молодых поэтов. Ирочка знала за мной эту слабость — то есть неспособность полностью раствориться в ней, мое неукротимое желание продолжать сочинение стихов и, что было хуже всего, всерьез общаться с кругом молодых поэтов, любителей стихов и девушек. Да, именно Ирочка почувствовала опасность с появлением Виссариона в среде молодых поэтов. Он ворвался, как ветер с гор, если можно приравнять Литейный проспект с его каменными горами зданий, откуда переселился на Петроградскую сторону, возмутил ровное общение молодой ленинградской литературной среды, которая если и бунтовала иногда против засилья ретроградов-народников и ретроградов-академистов, то бунтовала в рамках приличия, не нарушавшего общественных норм поведения литераторов и не призывала к свержению или даже модифицированию общественных устоев и порядка, заведенного в писательской организации и в стране. Я в это время довольно устойчиво, хотя и в небольшом объеме, выражающемся в скромных, но постоянных гонорарах, сотрудничал как поэт-переводчик в издательстве «Художественная литература». Одновременно моя первая книжка стихотворений под названием «Зарисовки» постепенно продвигалась по редакторским кабинетам издательства «Советский писатель». Забавно напомнить, что оба издательства: «Художественная литература» и «Советский писатель» располагались на разных этажах в здании Дома Книги, увенчанном еще в дореволюционные времена огромным глобусом. Именно в одном из редакторских кабинетов «Советского писателя» (редактором был честный, но бездарный поэт — фронтовик Г.И. Тагирев) я и увидел в первый раз Виссариона. Это был молодой человек атлетического телосложения, заросший волнистой черной гривой и курчавой черной бородой, как зарастают горные склоны кустарником терновника. Виссарион ревел, как разгневанный лев, и пытался вручить редактору рукопись в столбиках стихов, а редактор убеждал терпеливо: «Виссарион, пожалуйста, успокойтесь», и также терпеливо отталкивал от себя пачку машинописи, и повторяя, как старая пластинка: «Виссарион, прочтите редакционное заключение, и тогда мы с вами подробно поговорим о том, что можно сделать с рукописью». Я вышел из кабинета, не желая присутствовать при столь интимном акте, каковым является разговор писателя с редактором, вполне резонно предположив, что после встречи с Виссарионом редактор Г.И.Тагирев не сможет сосредоточиться ни на чем, в том числе и моих стихах, я спустился на лифте и решил ждать Виссариона на Невском проспеке около дверей Дома Книги.
Через какое-то время Виссарион вышел на улицу. Я окрикнул его. Мы познакомились. Я пригласил его выпить водки в рюмочной на углу канала Грибоедова и Невского. Мы выпили и начали читать друг другу стихи. Не могу сказать, что наше приятельство переросло в тесную дружбу. Да я к этому и не стремился. Он подавлял тех, кто слишком сближался с ним. Мы иногда выступали вдвоем или в компании более близких Виссариону молодых поэтов. Слава его неслыханно возросла за столь короткий период времени, что могла быть сравнима с природными явлениями особенной мощи: ураган, землетрясение, наводнение. Стихи Виссариона наполняли и сотрясали каменные пространства литературного Ленинграда, грозясь затопить официальный писательский истеблишмент.
Да, именно Ирочка почувствовала опасность появления Виссариона в среде молодых поэтов, общавшихся со мной. И чтобы понять это природное явление и предотвратить возможные опасные для меня последствия приятельства с Виссарионом, решила пригласить его к себе. Это было зимой, через полгода после возвращения из экспедиции за чагой. Нас было четверо: Ирочка, я, Виссарион и Римма. Не думаю, чтобы Ирочка пригласила Риммочку Рубинштейн для Виссариона, но и не исключаю, что воображалась ею некая новая комбинация, конечным результатом которой было бы ослабление слишком прочной связи между Риммой и Глебушкой Карелиным, к которому, как мне казалось, Ирочка продолжала испытывать нежную привязанность. Ксения Арнольдовна приготовила жареных куропаток, за которыми я по просьбе Ирочки забежал в резиденцию ее родителей в Лесотехническом парке. Интересна психологическая деталь. Я даже и не думал возражать зайти к родителям Ирочки за этими дурацкими куропатками. Хотя Ирочке самой от лаборатории до особнячка родителей в Лесотехническом парке было пятнадцать минут ходьбы. Даже и не думал возражать! Жареные куропатки с брусничным вареньем, салат из крабов, торт с малиной и взбитыми сливками, литовская водка «Паланга» на клюковке — все было приготовлено по высшему классу. Главным образом для того, чтобы выяснить реальную опасность, которую представляет собой мое литературное приятельство с Виссарионом. Да, Ирочка заслуживала обожания и благодарности за красоту и прозорливость! Виссарион быстро напился и продолжительно читал. Ирочка слушала со вниманием и нежной улыбкой, перешедшей ей через неведомые нам ручейки виртуальной наследственности от Натали Пушкиной, Полины Виардо или Лили Брик. Риммочка время от времени кивала или восторженно вскрикивала, но все внимание Виссариона было обращено к Ирочке. Под конец вечера мой литературный приятель был до того пьян, что мне пришлось развозить по домам его — на Литейный проспект и Риммочку — на Таврическую улицу.
На следующий день я позвонил Ирочке, и она без обиняков сказала мне: «Даня, твой приятель-поэт, наверняка, очень талантлив. Он, как ракета. Как бы тебе не обжечься в его пламени».
Блистательные стихи и анархический образ жизни Виссариона привели к затяжному конфликту с властями и руководством союза писателей, которые самым гнусным образом запретили издательствам опубликовать его первую книгу стихотворений и не давали заказов на переводы. Поставили Виссариона в положение молодого человека, не зарабатывающего на хлеб и прилепили к нему клеймо тунеядца. Последовал сфабрикованный госбезопасностью судебный процесс, приговор и высылка на три года в глухую заполярную деревню в Архангельской области. Этим власти не ограничились. Молодые литераторы из окружения Виссариона поплатились последней надеждой опубликовать в журналах или книжных издательствах свои, даже принятые до этого к печати стихи и рассказы. Что же касается меня, то редакция издательства «Советский писатель» вернула рукопись книги, приложив убийственное заключение — приговор. Одновременно в издательстве «Художественная литература» перестали заказывать мне переводы стихотворений авторов, книги которых продолжали оставаться в планах издательства. Ко всему этому, меня вызвал на беседу директор школы, в которой я преподавал русскую литературу. Он показал мне письмо из райкома партии, в котором я фигурировал как близкий друг Виссариона, выступавший с ним на полуподпольных вечерах поэзии и поддерживавший его антиобщественную деятельность. На основании сказанного директор школы предложил мне уволиться по собственному желанию, если я не хочу получить такую запись в трудовую книжку, после которой меня никто никогда никуда не примет на работу.
Я позвонил Ирочке в лабораторию. Несмотря на взаимную близость круга друзей, соединенных Ирочкой, мы придерживались правила: никогда не приходить друг к другу без звонка. Особенно к Ирочке. Она и раньше, до организации лаборатории «ЧАГА» не выносила внезапных вторжений, даже непредусмотренных и несогласованных визитов родителей к ней на Кировский проспект. Я позвонил Ирочке в лабораторию, и она тотчас пригласила меня зайти. Интуитивно я захватил с собой паспорт и трудовую книжку с пристойной записью об увольнении по собственному желанию. Я постучался в дверь лаборатории «ЧАГА». Ирочкин голос позвал: «Входите!» Я вошел. Римма Рубинштейн что-то фильтровала под колпаком вытяжного шкафа. Ирочка надписывала разноцветные карточки на клетках с белыми мышами. Она оторвалась от клеток и поспешила ко мне. Мы поцеловались. Римма помахала мне, крикнув, что вот-вот освободится. Ирочка повела меня к своему письменному столу. «Садись и рассказывай: что случилось». Я рассказал и показал трудовую книжку: «Поздравь меня — я тунеядец!» «Я так и знала, что дружба с Виссарионом добром не кончится. Я имею в виду тебя, Даник. Конечно, Виссариона жалко. Но он борец. Вернется из ссылки на крыльях славы. Уже сейчас его стихи сравнивают с пастернаковскими из „Доктора Живаго“. Да, он придет через испытания к всемирной славе. Помяни мое слово! А вот такие, как ты, Даник…». Она не закончила. Мне даже показалось, что слезинки сверкнули в уголках ее глаз. «Риммуля, оторвись, пожалуйста, от своих колб. Надо посоветоваться!» Римма сняла резиновые перчатки и вымыла руки. Мы обнялись. Она была очень милой девочкой, с которой мы никогда не переходили черту близости, но всегда были рады видеть друг друга. Это, пожалуй, происходило не из-за тихого романа Глебушки Карелина с Риммой, а из-за нашего тоскующего ангела Васеньки Рубинштейна, к которому я продолжал испытывать чувство благодарности. Он ведь спас меня от пневмонии, достав американский эритромицин.
«Ты когда-нибудь держал мышей в руках, Даня?» — спросила Ирочка. «Это что — на случай, если меня арестуют как тунеядца, посадят в тюрьму и единственными моими приятелями по камере окажутся мыши? Я буду их кормить с руки, дрессировать и тем самым преодолевать тоску одиночества. Ты это имела в виду, Ирочка?» «Я имела в виду белых лабораторных мышей, мой дорогой шутник. До камеры дело не дойдет. Не допустим. Верно, Риммуля?» «Ни в коем разе!» Мы все рассмеялись. В молодости любые тревоги уходят, стоит кому-нибудь пошутить. «Я говорю вот об этих чудесных лабораторных животных. Ты когда-нибудь брал их в руки, Даник?» «Представь себе, Ирочка, не только брал в руки, а брать и держать их надо за хвост, иначе укусят и очень больно, не только брал, но и пересаживал из одной клетки в другую, давал корм, менял воду, словом, делал все, что положено получать белым мышам, доверенным любознательному мальчику. Я ходил в школьный кружок юных натуралистов со второго класса по пятый». «А потом?» — спросила Римма. «А потом надоело. Я увлекся собиранием монет, марок, футболом и еще чем-то особенно интересным для подростка, у которого мама целый день на работе, и улица становится самым увлекательным местом для самодельных городских аттракционов. Скажем, прокатиться на подножке трамвая или зацепиться железным крюком за кузов грузовика и промчаться на коньках по обледенелой улице от поворота до поворота. Ну, а к девятому — десятому классу пошли стихи, и литература вытеснила все остальное». «Даник, боюсь, что литературе придется потесниться на некоторое время», — улыбнулась безмятежно Ирочка. Она умела внезапно перешагнуть через черную полосу неудачи и улыбнуться, как ни в чем не бывало.
Ирочка предложила мне должность лаборанта. Зарплата была небольшая, меньше, чем в школе, но я согласился без колебаний. Ведь Ирочка будет каждый день в одной комнате со мной, и я смогу смотреть на нее, слушать ее голос, просто знать, что она здесь. Я начну работать, и забудется тревожное ожидание милиционера с повесткой в суд за тунеядство. Забудется страх высылки из Ленинграда.
Моя жизнь расщепилась на два совершенно несвязанных существования. С утра до вечера я занимался экспериментами на белых мышах. Смысл этой работы сводился к тому, чтобы подтвердить (или опровергнуть) способность нашего препарата, полученного из березового гриба (чаги), подавлять развитие злокачественных опухолей. Без этого этапа Ирочка никак не могла перейти к испытаниям чаги в онкологической клинике. Требовалось соблюдать протокол, обязательный для медицинского применения каждого нового лекарства. За этим со всей строгостью наблюдал московский экономист Вадим Алексеевич Рогов, добившийся финансовой поддержки лаборатории «ЧАГА». Отец Ирочки, директор Лесной академии Федор Николаевич Князев заглядывал к нам, словно невзначай проходя мимо, и невзначай расспрашивал об очистке препарата, о количестве активного вещества на килограмм сырья (березового гриба) и, естественно, об эффективности препарата в опытах на животных. Ирочку, казалось бы, не тяготил этот контроль. Напротив, она с упоением вычерчивала графики, просиживала вечерами в научной библиотеке и каждую неделю ездила к своему научному руководителю, профессору Марии Семеновне Гольдшейн, в Институт онкологии на Березовой аллее.
В отличие от многочисленных рецептов народной медицины по приготовлению и применению внутрь отваров или экстрактов березового гриба, наш препарат предполагалось очистить до такой степени, чтобы вводить больным в виде инъекций. Соответственно, надо было, прежде всего, проверить, токсична ли химически очищенная чага при введении ее белым мышам подкожно, внутрибрюшинно или даже внутривенно. И только при условии, что препарат чаги (мы назвали его ПЧ) окажется безвредным, можно будет приступать к экспериментальной терапии различных видов рака в опытах на лабораторных животных. Не стану описывать в деталях ход экспериментов. Не это входило в замысел романа с главной героиней — Ирочкой Князевой, женщиной, вокруг которой взвихриваются и кружатся, как в центре Вселенной, сюжетные линии этого повествования. Скажу только, что сырья (березовых грибов, спиленных во время экспедиции), едва хватило для экспериментов. Но не буду забегать вперед. Расскажу об экспериментах на белых мышах. В моей анкете было вполне справедливо записано, что обладатель сего диплома окончил Ленинградский университет, т. е. у меня был диплом молодого специалиста с высшим образованием. Кстати, в числе необязательных предметов я прошел курс биологии, потому что мои университетские годы пришлись на реабилитацию советской молекулярной биологии и генетики, и прежде всего на открытие Уотсоном и Криком структуры ДНК, что меня крайне интересовало. Все это так, но я не знал практически (мануально) экспериментальную биологию, а тем более, экспериментальную онкологию, то есть не был научен грамотно ставить эксперименты на животных.
Белые мыши шуршали в железных клетках, помеченных Ирочкой разноцветными этикетками и поставленных в углу лаборатории. В колбах, хранившихся Риммой в холодильнике, ждали мышей серии ПЧ. Пора мне было приступать к экспериментам. Я честно признался Ирочке, что умею только переносить животных из клетки в клетку, а также кормить и поить. Всему остальному я должен научиться: «Но где? У кого?» Ирочку мое признание ничуть не огорчило. Не удивило, не огорчило и не разочаровало. «Даник, — сказала Ирочка, — Я все это прекрасно знала, когда сделала тебе предложение (она замедлила на минуту), сделала тебе предложение о работе. Главное, что ты вне опасности. Ни о чем не думай. Я договорилась: ты будешь ездить два-три раза в неделю в Институт онкологии и учиться у тамошних ученых заражать мышей злокачественными опухолями и лечить животных».
Пролистаю эти страницы, которые вполне пригодились бы читателям журналов «Наука и жизнь», «Химия и жизнь» или «Природа», не говоря уже о знаменитом американском научно-популярном журнале «Scientific American», но совершенно не интересуют читателей любовного романа, который я сочиняю. Скажу только, что за год челночных поездок в лабораторию экспериментальной терапии рака Института онкологии я кое-чему, действительно, научился. Экстракт березовых грибов, очищенный Риммой до состояния ПЧ (препарат чага), не вызывал никаких болезненных последствий при кормлении мышей или введении шприцем подкожно, внутрибрюшинно или внутривенно. Это значило очень многое. Ведь главный принцип медицины: «Врач, не повреди больному!» ПЧ не вредил первым пациентам нашей лаборатории — белым мышам. ПЧ устойчиво защищал белых мышей от развития саркомы (рак соединительной ткани), рака молочной железы и меланомы (рак кожи). Т. е. если начать введение нашего препарата чаги через неделю после прививки опухолей или даже одновременно с введением, рак не развивается или развивается очень медленно по сравнению с контролем (мыши с привитым раком, которым не давали ПЧ). Правда, ПЧ подавлял не столь успешно далеко зашедший раковый процесс. Когда мы всей лабораторией обсуждали эти данные, Ирочка воскликнула: «Ты гений эксперимента, Даник! Твои результаты подтверждают наблюдения народных знахарей. В местностях, где пьют вместо чая отвар чаги, заболеваемость раком гораздо ниже, чем средний уровень пораженности раковым процессом в стране, области, районе! Кстати, почему бы нам не отметить первый успех?» Мы с Риммой охотно согласились.
По дороге к Ирочке попросили таксиста остановиться на площади Льва Толстого около «Гастронома». Вдруг мне вспомнился рассказ Инги, что она жила когда-то здесь на площади Льва Толстого (тоже у пяти углов), но, в отличие от Ирочкиных пяти углов не поблизости от Невского, а на Петроградской стороне. Словно угадав мои мысли, Ирочка заметила невзначай: «Есть петербургская легенда, что на пяти углах рождаются красивые женщины». И дерзко засмеялась. У Ирочки была такая особенность: при добром нраве и аристократизме вдруг выступить с неожиданной дерзостью: «Есть петербургская легенда, что на пяти углах рождаются красивые женщины». Все мы знали, что Ирочка родилась на Пяти Углах. Но как она дозналась до Инги? Риммочка осталась в такси, а мы бросились набирать закуски-выпивки. В тот короткий период позднего хрущевского и раннего брежневского правления в центральных гастрономах (вершиной был Елисеевский на Невском проспекте) можно было в случае удачи сразу купить прекрасные грузинские вина, коньяки, ветчину, швейцарский сыр, маслины, кетовую и даже паюсную икру, и всяческие консервы, включая легендарных камчатских крабов. Мы всего этого и накупили. А когда я вызвался заплатить, Ирочка ласково и настойчиво отодвинула от кассы мой тощий бумажник, положив на медный язык стеклянной будки крупную купюру, которую ловко слизнула правая рука кассирши, а левая весело прозвенела ручкой денежной шарманки. Наверняка план вечеринки был продуман Ирочкой заранее, иначе почему бы, едва мы успели войти в ее квартиру и разложить на столе закуски-выпивки, в дверь позвонили, и в гостиную вошли вместе Васенька Рубинштейн (Риммочка клялась, что не звонила Васе о вечеринке) и капитан Лебедев, на этот раз в отменном светло-коричневом (мокко) костюме и красно-сине-белом галстуке. Выглядел капитан Лебедев очень пристойно, не суетился, широко улыбался, и кажется, раздался в плечах. Оба принесли цветы, коньяк, конфеты, торт. «А я опять ни с чем!» — аукнулось мне. Все перецеловались, в том числе и с капитаном Лебедевым. Долгое время знакомства и рекомендация Ирочки сблизили его с нами. Риммочка вполголоса спросила мужа о каких-то вечерних делах, связанных с Асенькой, их дочкой, которая подросла и без истерик оставалась с бабушкой. Кстати, мать Риммочки Рубинштейн благополучно дотягивала второй курс внутривенной терапии ПЧ, и рентгеновские снимки были вполне обнадеживающими. Опухоль почки как бы замерла, перестав увеличиваться в размерах. Да, для матери Риммочки пришлось хлопотать в Ленинградском горздраве и на Ученом совете Института онкологии о разрешении провести курс чаготерапии еще до завершения опытов на белых мышах.
Застольная беседа на этот раз почти не касалась светских тем: кто из артистов/артисток кино с кем снимается? кто кому с кем изменил? кто от кого ушел? со скандалом или пристойно? кого из писателей выдвинули на Государственную премию? и если выдвинули, то почему за такую серятину, когда напечатана отличная проза Аксенова? Да, да! Не говоря о Васеньке Рубинштейне, само имя которого подстегивало вчитаться, а потом увлечься прозой знаменитого тезки-модерниста, капитан Лебедев после первой-второй рюмки решительно заявил, что считает «Звездный билет» и «Затоваренную бочкотару» своевременной и справедливой критикой бюрократов и консерваторов на всех уровнях общественной жизни и, в особенности, в работе государственного аппарата. «И даже в ваших органах?» — Ирочка карикатурно похлопала по своему животу и во второй раз дерзко захохотала. Она умела отбросить светский лоск и по-простонародному показать каким-нибудь архивыразительным жестом свое полное презрение к объекту разговора. На что капитан Лебедев (напомню, что к этому времени, наверняка, полковник внутренних войск) скопировал рукобрюшную жестикуляцию Ирочки и откровенно начал ей вторить. Явно, насмехаясь, над этими злополучными органами. Всем стало весело и просто. Самым же приятным сюрпризом оказался заключительный звонок в дверь, который увенчался появлением нашего московского экономиста Вадима Алексеевича Рогова. Он был с цветами. Две-три рюмки коньяка и короткий пересказ с жестами нашего предыдущего разговора об Аксенове, госаппарате и внутренних органах сравнял направление и скорость мысли московского гостя с интеллектуальной скоростью и сатирической насыщенностью предшествующей части застольного разговора. «Прежде всего, тост!» — поднялся Вадим. Мы все посмотрели на Ирочку и наполнили рюмки. «За Ирочку, которая все придумала и организовала, в том числе, предусмотрела родиться дочерью профессора Князева! — предложил Вадим. Все выпили за Ирочку. — За Римму, которая очистила препарат чаги! — Все выпили за Римму. — За Даню, который доказал, что ПЧ лечит от рака, хотя бы белых мышей! И за всех нас, включая Глебушку и Юрочку, без которых жизнь была бы беднее и бледнее! — это был тост, предложенный Ирочкой». Мы выпили, а Вадим Рогов сбегал в прихожую за своим тисненым а ля крокодил портфелем. «Я намедни прикинул в цифрах наши достижения/задачи и пришел к выводу, что размер лаборатории, число сотрудников и количество сырья достигли своего предела. Ты согласна, Ирочка?» «Абсолютно!»
Он вытаскивал один за другим листы бумаги с фразами, отпечатанными на машинке, и фотокопиями графиков и диаграмм, из которых выходило, что все сырье, добытое во время экспедиции, ушло на очистку ПЧ, и химически чистого препарата хватило только для опытов на белых мышах. Он сказал, что предстоит самая главная задача: проверить на статистически достоверном количестве больных раком эффективность ПЧ у людей. Только потом можно будет предлагать ПЧ как проверенный и эффективный препарат в онкологические клиники. И в заключение Вадим сказал: «Я подсчитал и получается, что для проверки лечебного эффекта ПЧ даже у первой группы больных (весьма ограниченное количество) понадобится в тысячу раз больше сырья и, по крайней мере, в десять раз больше лаборантов для очистки промышленного количества ПЧ. Ну, и соответственно, новейшая лабораторная техника и во много раз большее помещение для лаборатории „ЧАГА“. И, конечно же, необходима в десятки раз большая финансовая поддержка. Какие мысли, дорогие коллеги?» «Половина химического корпуса пустует с тех пор, как умер профессор Крестовский, и никто больше не занимается очисткой терпинов для производства камфары и других лекарств. Годами простаивают прекрасные помещения для химических лабораторий», — сказала Ирочка. «Ты сможешь убедить отца в необходимости расширить лабораторию до размеров производственного корпуса „ЧАГА“? — спросил Рогов. „По-моему, отец давно ждет этого предложения“, — ответила Ирочка. „Я могу прислать на месяц — два бригаду опытных строителей. Они только что закончили переоборудование тракторного цеха, — сказал Васенька Рубинштейн. — Но кто будет платить рабочим и на какие деньги будут куплены стройматериалы? А сырье для препарата из чаги — где возьмем в таком количестве?“ Мы взглянули на московского гостя. Он кивнул Васеньке, показывая, что понимает важность вопроса, но не хочет прерывать строй разговора. Неожиданно выступил капитан Лебедев: „Я думаю, что в порядке шефской помощи медицинской науке министерство внутренних дел сможет регулярно поставлять в производственный корпус „ЧАГА“ такое количество березового гриба, которое обеспечит получение очищенного ПЧ, нужного не только для предварительных клинических наблюдений, но и постоянного планового лечения больных в Институте онкологии“. Сказав такую длинную и серьезную фразу, капитан Лебедев одну за другой выпил две рюмки коньяка и заулыбался, как школьник, отмахавший без запинки перед классом „Песнь о вещем Олеге“. „Отлично! — воскликнул московский экономист Рогов. — Вот преимущества социалистической системы, когда коллективные усилия различных звеньев народного хозяйства идут на пользу народного здравоохранения!“.
Я не выдержал всего этого словоблудия. Обращаясь к Васеньке, Рогову и капитану Лебедеву одновременно, я съязвил: „Вы хотите сказать, Вадим, что тоталитарный режим, который вы называете социализмом, имеет свои преимущества?“ Васенька весело мне подмигнул. Рогов промолчал. А капитан Лебедев, продолжая играть роль барского дитяти, переросшего в барина, снисходительно похлопал меня по плечу: „Что лучше, по-вашему, для подростков из колоний для трудновоспитуемых: валить лес или срезать в березняке чагу для лечения больных?“ „Лучше, чтобы их не сажали в тюремные колонии!“ — ответил я. „И отдали города и поселки в руки юным бандитам?“ — голос капитана Лебедева дрожал от обиды. Да, именно от обиды человека, который делает доброе дело, а его презирают за доброту. „Конечно, я против уличных банд, Николай Иванович. Но прежде всего я против использования рабского труда даже для благородного дела, которым занимается наша лаборатория“. „Ирочка, Вадим, да объясните же Даниилу, как он глубоко заблуждается. Ну, пожалуйста, Даня, послушайте кого-нибудь, если не доверяете мне. Ведь нельзя же так — по мундиру судить о мыслях человека“. „Даня, милый, ты посмотри внимательно, — поглаживая меня по плечу, увещевала Ирочка. — Николай относится к либеральному крылу того ведомства, которое в целом справедливо заработало недобрую славу. Мы здесь все свои, как одна семья, и скажу тебе откровенно, что мне тоже сначала было трудно привыкнуть к мысли, что я общаюсь („Прости, Коля!“) с гэбэшником, более того, дружу с ним. Мы все дружим. Николай неоднократно доказал преданность своей либеральной линии поведения. И просто преданность нашей компании. Не говоря уже о посторонних, то есть к нам непосредственно не относящихся делам. Например, в деле Виссариона. Хотя и к тебе, Даник, это имело некое, (слава Богу!) косвенное отношение. Так вот именно для Виссариона полковник Николай Иванович Лебедев добился вместо отбывания срока в исправительно-трудовом лагере строгого режима — относительно легкой высылки в северную деревню“. „За что же, Ирочка, даже деревня? За стихи? За любовную и философскую лирику?“ „За тунеядство!“ — взорвался капитан Лебедев. „Тогда вы меня послезавтра потащите в тюрьму, потому что с завтрашнего дня я больше не работаю в этой лаборатории, которая будет производить лечебный препарат, полученный при помощи труда заключенных!“
На кухне лежал блокнот, а к нему приложена шариковая ручка. Ирочка была аккуратистка и записывала в блокноте предстоящие на день дела. Я пошел на кухню и написал на листке из блокнота заявление об уходе по собственному желанию с завтрашнего числа. Поцеловав Ирочку и Римму и кивнув остальным, я ушел.
Поздним вечером, валяясь без сна в своей железной кровати, я услышал шаги в коридоре. Кто-то постучал в дверь моей комнаты. Это была Ирочка. У нее с незапамятных времен хранились ключи от моей коммунальной квартиры и от моей комнаты тоже. Но она постучалась. Она была в плаще, с которого стекала темная вода. За окном хлестал ливень. Из тех пронизывающих до костей ленинградских ливней, которые идут одновременно со всех сторон, из всех стихий, окружающих наш город: неба, Невы, Ладоги, Финского залива. „Я хочу поговорить с тобой, Даник“, — сказала Ирочка, снимая плащ и развешивая его на спинке стула. „Если о добыче чаги юными арестантами, то я все сказал и даже написал. Я к этому не желаю иметь никакого отношения. И всем остальным не советую. Кроме капитана Лебедева“. „Даник, давай попьем чаю и поговорим, как взрослые люди, а не как влюбленные подростки, которых разлучают жестокие родители“. Я пошел на кухню, поставил чайник на газовую плиту и вернулся в комнату накрывать на стол. Бывало, что я по рассеянности или бесшабашности забывал купить элементарные продукты или предметы быта: чай, сахар, соль, спички. Правда, всегда была водка или коньяк. На случай, если заглянет кто-нибудь из литературной братии. Бывало, заглядывали и не только днем, а в самые неурочные часы, скажем, далеко за полночь. Так что на этот раз я вначале принял Ирочкин стук в дверь за нежданный визит одного или нашествие целой компании поэтов. Хотя вначале забыл, что ключи были у нее одной. Я принес закипевший чайник. Заварил чай прямо в чашках и приготовился слушать. Негодование до того переполняло меня, что впервые, может быть, за все время нашего знакомства (влюбленности, любви, привязанности, физической связи) я даже не пытался начать любовные игры. Как-то вдруг образовалась между нами полоса отчуждения. Это была чужая мне женщина, перевоплощенная в Ирочку. И не дожидаясь от нее возвращения (или опередив его) ко вчерашнему предложению капитана Лебедева, я озлобленно, как никогда прежде с Ирочкой, прорычал: „Он бы еще Виссариона направил на заготовки березового гриба!“ Неожиданно, вовсе не в ее привычках, абсолютно выйдя из природной доброжелательности и разумного равновесия, Ирочка взвизгнула: „Да ты, послушай, кретин, прежде чем залезешь окончательно в свою догматическую скорлупу. Послушай голос разума, а если не хочешь слушать женщину, которая тебя действительно любит, как никто (кроме матери, но ее нет!), если ты не хочешь вслушаться в мои слова, то все, что до сих пор между нами было, просто ложь и похоть!“ Каждому, кто читает эти строки, прежде всего может пойти на ум, что, и вправду, все, что было между мной и Ирочкой, это ложь и похоть, учитывая, что сакральные слова Ирочки могли относиться еще и к другим из нашей компании. Но что мне было за дело до других! Ведь это в моих объятиях она стонала и плакала от счастья, это со мной она была до того откровенна в своих любовных фантазиях, трансформировавшихся в сладчайшую в мире реальность, это с ней я затвердил божественную таинственность Кама Сутры, проникающую в каждый нерв моего тела. Это с ней, это с ней, моей единственной возлюбленной Ирочкой Князевой! Это она, оседлав меня, вытягивая из меня душу, и падая на мой живот, обессиленная от очередного оргазма, рассказывала горячим шепотом, что после моего ухода (бегства!) капитан Лебедев открыл некий план (совершенно секретный!), согласно которому наиболее отличившимся сборщикам березового гриба пребывание в воспитательно-трудовой колонии будет сокращено вдвое. А значит, план капитана Лебедева — это благо, и не помогать ему — значит наносить ущерб заключенным, если признать, что колония — один из видов заключения.
Словом, я остался в лаборатории. Тем более, что для блага (опять для блага!) больных, которых будут лечить нашим ПЧ, необходимо проверять активность каждой очередной (из очищенных) серии препарата в опытах на белых мышах. Меня уломали. Самое странное, что я и не пытался найти себе место учителя русской словесности, с ужасом вспоминая проверки тетрадей, контрольные работы, педагогические советы, воспитательную суету в опекаемом классе и конструирование персональных характеристик к концу года. К тому же, заказы на переводы малопомалу начали возобновляться и приносить небольшие гонорары, которых вместе с зарплатой старшего лаборанта вполне хватало. Да, половина химического корпуса была переоборудована и отдана под лабораторию „ЧАГА“. Ирочка была по макушку засыпана административными делами. Она участвовала в отборе больных для первой клинической проверки ПЧ и посещала обходы и клинические конференции в Институте онкологии, где обсуждались больные, которых лечили нашим препаратом. У нее был отдельный кабинет. Но — вот забавная деталь! Сколько Ирочке ни предлагали завести в помощь секретаря-администратора, ну, хотя бы для перепечатывания деловых писем, телефонных переговоров, покупки канцелярского оборудования и т. д. — она предпочитала держать информацию о препарате исключительно в своих руках. Хранила в специальном сейфе, код от которого был ведом только ей. Насколько я знаю, в лаборатории никто не знал кода. Готовые серии ПЧ хранились в специальном холодильнике с замком, код которого тоже знала только Ирочка. И препарат после всех внутрилабораторных проверок Ирочка сама отвозила в Институт онкологии. К этому времени у Ирочки появилась собственная машина, купленная, правда, на имя Федора Николаевича Князева. Это был „Москвич“. В те далекие годы владеть любым легковым автомобилем считалось неслыханной роскошью.
Производство и выпуск ПЧ подчинялся раз навсегда принятому протоколу. Из лаборатории очистки, которую возглавляла Риммочка Рубинштейн, очередную серию препарата передавали мне. Вместе со мной теперь работали две лаборантки, которых Ирочка отобрала по конкурсу из выпускников медицинского училища. Каждая серия ПЧ проверялась на противоопухолевую активность прежде всего в опытах с культурами тканей (подавление размножения раковых клеток, растущих в чашках Петри), а затем в опытах на животных. Я передавал Ирочке отчет о результатах экспериментов, и она решала, можно ли использовать в клинике проверенную серию препарата. Риммочка и ее помощники работали аккуратно, и ПЧ обладал высокой противораковой активностью.
Каждую пятницу Ирочка устраивала в лабораторной библиотеке научно-производственные конференции. Сотрудники, которых теперь было около двенадцати человек, пили чай с булочками, поставляемыми из буфета Лесной академии за счет лаборатории. Такое редко случалось в совдеповские времена. Риммочка демонстрировала графики и диаграммы о ходе очистки разных серий препарата. Мне в свою очередь приходилось подкреплять Риммочкины биохимические данные результатами изучения активности ПЧ в опытах на чашках Петри и на животных. В свою очередь Ирочка (в лаборатории ее называли только Ирина Федоровна) рассказывала о первых результатах лечения больных с разными типами и стадиями рака. Как правило, это были запущенные (неоперабельные) случаи рака молочных желез, почек или кожи (меланома). По совету профессора-онколога Марии Семеновны Гольдштейн решено было ограничить экспериментальную группу больных этими тремя видами злокачественных опухолей для того, чтобы полученные результаты были статистически достоверными. Ирочка приносила на лабораторные конференции результаты анализов и рентгеновские снимки больных, лечившихся препаратом очищенной, концентрированной чаги (ПЧ). Мы могли в течение недель и месяцев наблюдать за каждым из пациентов, к которым мы привыкли и называли по фамилиям: наша Веретенникова, наш Бухман, наша Попова.
Как правило, после обсуждения на лабораторной конференции противораковой активности новой серии ПЧ Ирочка отвозила ампулы с препаратом в Институт онкологии. Отвозила всегда сама и сама передавала ампулы заведующей отделением, в котором проводился экспериментальный курс. Я знаю это определенно. Впоследствии мне довелось быть невольным свидетелем странного случая. Я запомнил его навсегда. Дело было так. Ирочка пригласила меня заехать к ней после работы, чтобы вместе перекусить перед концертом в Доме работников искусств, на Невском проспекте. Ирочкин „Москвич“ стоял припаркованный на Новосельцевской улице под окнами ее кабинета. В лаборатории „ЧАГИ“ не делалось тайны из наших с Ирочкой дружеских отношений, которые никогда не пересекались со служебными обязанностями, как было принято выражаться согласно бытовавшему штампу. Правда, я никогда не злоупотреблял на работе нашей дружбой. В этом была особенность натуры Ирочки, ее уникального административного таланта. Сотрудники „ЧАГИ“ были объединены невидимыми ниточками взаимной доверительности. Если кто-нибудь заболевал или должен был отсутствовать по какой-то другой причине, достаточно было позвонить Ирочке, и никаких оправдательных справок или объяснительных записок не требовалось. Ирочка приучила всех нас к системе доверия. Если что-то не получалось в процессе очистки или проверки препарата на мышах, об этом знала вся лаборатория и вся лаборатория находила ошибку и исправляла ее. Так что я в этом круге не был исключением. И вполне естественным для остальных сотрудников было, что я и Риммочка пользуемся у Ирочки наибольшим доверием. Мы были вместе с Ирочкой основателями лаборатории „ЧАГИ“.
Ирочка оставила свой „Москвич“ во дворе, и мы поднялись к ней. Времени до начала концерта было предостаточно. В холодильнике у нее всегда хранился бодрящий венгерский рислинг, колбасы, сыры. Мы выпили и перекусили, завершив легкий ужин крепким турецким кофе, который я сварил в медной турецкой джезве (турке). По-настоящему турецкой, а не только по названию. Профессор Князев привез джезву в подарок дочери из Турции, где он выступал на конференции по охране горных лесов Кавказа. Ирочка оставила меня поскучать за рюмкой коньяка и кофе, а сама помчалась в ванную, сбрасывая по пути блузку, джинсы, лифчик, трусики. Такая была у нас игра: я должен был изловчиться и поймать не только кожуру (одежду), но и прекрасный плод (тело моей возлюбленной). Я схватил ее за руку в последнюю секунду, когда Ирочка почти скрылась в ванной, и потянул в спальню, когда раздался телефонный звонок. Ирочка как будто бы ждала этого звонка. Она вытолкала меня обратно на кухню, а сама заперлась в спальне с телефонной трубкой. Ее не было минут пятнадцать. Наконец она вышла. „Знаешь, Даник, это из нашего клинико-экспериментального отделения. Они там или разбили ампулу, или открыли нестерильно. Словом, нужна замена, и я должна мчаться обратно в лабораторию, взять из холодильника несколько ампул и отвезти в Институт онкологии“. „Хочешь, я поеду с тобой?“ — предложил я. Она категорически ответила: „Нет, спасибо, Даник! Жди меня здесь. Я слетаю и заеду за тобой“. Я остался ждать. Ирочка все не возвращалась. На концерт мы безнадежно опоздали. Наконец, в четверть десятого Ирочка позвонила. Что-то случилось с машиной. Она застряла где-то далеко. На мой вопрос: „Где? Я возьму такси и приеду помочь!“ — Ирочка резко ответила: „Если хочешь, жди у меня. Успеем ко второму отделению. А лучше всего поезжай к себе. Прости, что так вышло“.
Правда, она вскоре вернулась, и мы успели как раз ко второму отделению, когда публика возвращалась в зал после длительного перерыва с буфетом, в котором можно было выпить вина или шампанского, съесть бутерброд с салями или икрой, которая считалась в те времена общепризнанным деликатесом. Ирочка была взвинчена своим дорожным приключением с доставкой ампул ПЧ. Ко всему прочему, машина забарахлила, и, по ее словам, надо было заправиться, а бензоколонка находилась у черта на куличках; дежурного доктора вызвали в другое отделение, а без него нельзя было вводить препарат; в довершение всего, в спешке поехала на желтый свет, и пришлось пятнадцать минут объясняться с гаишником, пока он милостиво не принял без квитанции и изымания водительского удостоверения довольно весомый штраф наличными, и т. д. и т. п. Кульминацией же этой серии невезений было столкновение носом к носу с Глебушкой Карелиным, который нежно вел за руку в зал Юрочку Димова, горячо обсуждая с ним достоинства и недостатки пианистки Бэллы Давидович — звезды, восходящей на смену знаменитой исполнительнице музыки Шопена — Марии Юдиной. Глебушка и Юрочка даже не заметили нас. Я хотел было окликнуть друзей, но Ирочка была до того ошарашена и подавлена неожиданной встречей, наслоившейся на неприятности с доставкой препарата, что немедленно потребовала проводить ее домой. Хорошо, что я уговорил ее махнуть в бар Дома писателей, где коньяк отпускали без наценок.
Это была одна из наших самых нежных ночей. Как будто бы никого, кроме нас двоих, на свете не было. „Даник, — шептала она, — ты у меня единственный. Я сегодня в этом полностью убедилась. Знаешь, бог с ними, с Глебом и Юрой. Если им хорошо вдвоем, пускай получают свой дополнительный квант счастья. Это ведь не уменьшает радости, которую я нахожу в каждом из них, или все мы получаем друг от друга. Это сверх того, что они узнали со мной. Только ты, Даник, не прельщайся дополнительными квантами счастья, потому что никто так не будет любить тебя, как твоя Ирочка“. Мы не спали до рассвета, перебирая друг друга от мизинцев до мочек ушей, как гитарист-импровизатор перебирает струны послушного инструмента, повторяющего силуэты женщин и амфор. Наутро, когда мы завтракали (это была суббота), Ирочка вскользь заметила: „Даник, ты вчера мог недоумевать по поводу моего долгого отсутствия и прочее. Я была не в Институте онкологии. Ты у меня не спрашивай, где и зачем. Так надо было. И никогда не пытайся дознаваться, если увидишь какие-то странности вокруг ПЧ. Это не имеет отношения ни к качеству препарата, ни к лечению больных, которых мы сейчас подвергаем экспериментальной терапии. Договорились?“ „Хорошо, Ирочка“, — ответил я.
Воля моя была парализована. Я решил для себя, что моя жизнь, если представлять себе жизнь как время нахождения на земле и в околоземном пространстве, что моя жизнь поделена стеной из прозрачного материала на две части: собственно мою и мою, которая принадлежит Ирочке. Можно проходить беспрепятственно сквозь прозрачную стену, не оцарапывая ни душу, ни тело, но перейдя, четко представлять себе, в какой среде обитания ты находишься. Если в Ирочкиной, то меня окружает причудливое сочетание лиц, толпящихся вокруг нашей королевы. Каждый день заполнен заботами о качестве препарата, многочисленными цифрами измерений веса мышей, величины опухолей, продолжительности жизни подопытных животных.
В Ирочкиной среде проходили наши сборища. Иногда с участием капитана Лебедева. Сначала на квартире у Ирочки, а потом, когда дела с препаратом ПЧ пошли все лучше и лучше, роскошные застолья устраивались в ресторане гостиницы „Европейская“, что считалось эталоном финансового процветания. Действительно, накануне одного из таких празднований во времена раннего брежневского правления, Ирочка позвала меня в свой кабинет и вручила конверт. „Что это, Ирочка?“ — спросил я. „Это бонус тебе за хорошую работу. В дополнение к зарплате. Так принято во всех цивилизованных странах“, — ответила Ирочка. Я открыл конверт. Там была тысяча рублей хрустящими сотенным ассигнациями. „За что это? Я же получаю зарплату!“ „Лаборатория решила дать тебе поощрение за успешную работу. Мы много сделали в прошедшем году. Твоя роль, Даник, очень велика. Так что бери и радуйся!“ Подобные поощрения стали повторяться каждый год в конце декабря. Я не спрашивал ни у кого из сотрудников лаборатории, получают ли они, как и я, бонусы. Сразу почувствовал, что спрашивать, во-первых, неудобно и даже неприлично, а, во-вторых, интуитивно почувствовал, что ли, или умозаключил, что этот бонус, получаемый от Ирочки без всякой расписки в ведомости, как новогодний подарок, несет в себе нечто запретное или секретное, не могу точно определить.
Другой средой обитания моей души и моего тела была литература. И эта литературная среда ни в коей мере не соприкасалась со средой, где царила Ирочка. Да и сама Ирочка в мою литературную среду даже не пыталась проникнуть, как будто бы этой среды вовсе не было. Я уходил с работы, выходил из дверей ее квартиры, провожал ее после театра или бара и возвращался в свою литературную среду, которая чаще всего была моей одинокой комнатой с пишущей машинкой на еще отцовском письменном столе, моим одиноким ужином, одинокими хождениями по редакциям или посещениями друзей, которые ждали моих новых стихов, а еще больше надеялись поделиться своими, недавно сочиненными, потому что это и была истинная жизнь тогдашней полубогемной литературной среды. Жизнь в литературной среде тех долгих тоскливых лет брежневской империи была, как ни странно, прозрачной, чистой, безгрешной, как жизнь отшельников или монахов забытого скита. Многие из моих коллег по этой среде и в самом деле жили на хлебе и воде и работали дворниками, сторожами, истопниками, разносчиками газет. Так что мое положение благодаря ежедневным возвратам в сферу Ирочкиного влияния было несравненно лучше, чем у моих друзей поэтов. Правда, многие из них приспосабливались, перебиваясь написанием детских книжек, рекламных стихов или научно-популярных сценариев.
Иногда жизнь в Ирочкиной среде получала сигналы тревоги с самых неожиданных и несвязанных между собой сторон. Однажды это произошло летом на крыше гостиницы „Европейская“. Все так и знали этот ресторан под условным наименованием Крыша. Внизу на первом этаже был не менее роскошный, но не такой модный, как Крыша, „Восточный зал“. Стояла пора уходящих белых ночей — середина июля, когда до двенадцати-часа было светло, но прозрачный свет окрашивался в лилово-розовую дымку, поднимавшуюся из-за Михайловского замка, от каналов, окружавших Летний сад, от каменного ожерелья Невы. Мы сидели за столиком вшестером: Ирочка, приехавший из Москвы экономист Вадим Алексеевич Рогов, Васенька и Риммочка Рубинштейны, а также Глебушка Карелин, который приходил на подобные сборища, скорее, для оживления романтической памяти, связывавшей всех нас с первоначальной экспедицией, когда мы добывали березовые грибы в Михалковском лесу неподалеку от Архангельского. Круговая панорама нашего неповторимого Ленинграда была, как стихи, записанные на страницах соборов и дворцов. Адмиралтейство и Зимний дворец, Ростральные колонны и Марсово поле вместе с блистательным джазом и паркетом танцевальной площадки на Крыше входили в понятие огромного пикника, на зеленых полях и в парках которого хотелось веселиться, дурачиться, забывать рутину жизни. Мы так и делали, запуская воздушные змеи тостов и передавая эстафетные бутылки водки, коньяка, шампанского и любимых грузинских вин. Наши дамы Ирочка и Риммочка были нарасхват. Чаще всего они танцевали с Вадимом Роговым или Глебушкой Карелиным.
Мы с Васенькой Рубинштейном потягивали коньячок и вели бесконечную беседу о нарождающейся еврейской эмиграции в Израиль. Для меня это было предметом разговора на абстрактную тему, вроде романа Рэя Брэдбери „Марсианские хроники“. Или, скажем, как обсуждение идеи переселения евреев на остров Мадагаскар. Васенька не был столь категоричен. Он не отрицал возможности (при открывающихся воротах) переезда в Израиль религиозных евреев, которые приобретут в Палестине (так по старой привычке еще называли территорию государства Израиль) нормальную среду для духовного общения. Неожиданно среди музыки в стиле старого нью-орлеанского джаза, когда солист перемежает пение с игрой на саксофоне, трубе или кларнете, послышалась нотка разговора на повышенных тонах. Мы оглянулись. Студенистое тело танцующей публики покачивалось в приливах и отливах музыки, как стая медуз. Вдруг мы увидели, что на пути Ирочки и Глеба оказался некий пожилой гражданин, который весьма запальчиво жестикулировал. Я вскочил со стула, и весь наш столик поднялся. Мы окружили Ирочку, Глеба и пожилого гражданина, которого наша королева пыталась успокоить, дружески улыбаясь, прикасаясь к его плечу и мягко убеждая: „Пожалуйста, Сергей Иванович, приезжайте завтра в мою лабораторию, и мы все решим самым справедливым путем!“ „Какая уж тут может быть справедливость, Ирина Федоровна! Сорок дней, как жену похоронил, что и отмечаем с семьей и друзьями. А ведь вы обещали, что она поправится, что и без больницы обойдется!“ „Завтра, завтра приезжайте ко мне в лабораторию, и все решим интеллигентно“, — повторяла Ирочка, подзывая официанта, торопя Рогова расплатиться и уводя нас из ресторана.
В каком-то бреду я провел ночь, выпив стакан водки и свалившись на кровать в одежде. Наутро я приготовился решительно поговорить с Ирочкой, но каждый раз двери ее кабинета были заперты, а под конец дня Риммочка пригласила меня прогуляться по аллеям парка. „Ирочка уехала с Роговым в Кисловодск на месяц, попросив меня замещать ее на это время. Так что, Даник, ты можешь обо всем, что произошло вчера в ресторане, спрашивать у меня, — сказала Риммочка, сорвав метелку суставчатой травинки и загадав, как в детстве, на петуха или курицу. — Этот вчерашний гражданин был типичный псих, который, к тому же, не умеет хранить секретов. Да, его покойная теперь жена прошла курс чаготерапии в Институте онкологии. Случай был неоперабельный. В начале лечения были некоторые положительные результаты — уменьшился размер первичной опухоли грудной железы, но полного рассасывания метастазов не произошло. Да ты и сам понимаешь, Даник, в таких запущенных случаях мы рассчитываем на паллиатив: некоторое торможение развития метастазов, улучшения самочувствия, нормализация состава крови и т. д. Словом, после курса лечения больную выписали домой. Ее муж (ты вчера видел его в ресторане) умолил Ирочку выдавать ему дополнительные ампулы нашего ПЧ, чтобы продолжить лечение. Ирочка пошла на это, взяв с мужа больной честное слово, что передача ему ПЧ останется в тайне. Видишь, что значит — иметь дело с непорядочным человеком?“ „И что же этот… кажется, Сергей Иванович собирается предпринимать?“ „Не беспокойся, Даник! Ирочка перед отъездом в Кисловодск все с ним уладила“.
Тем не менее, я беспокоился. Впервые я отчетливо представил себе в действиях Ирочки возможность чего-то криминального. Все собралось вместе, как разрозненные результаты многочисленных экспериментов, сведенные в одну таблицу. Непреклонность Ирочки в том, чтобы лично передавать ампулы с препаратом в Институт онкологии (а, может быть еще куда-нибудь?); недопущение никого из сотрудников к лабораторным журналам, где зарегистрирована каждая ампула ПЧ, полученная после очистки; давний случай с очень странной поездкой сначала в лабораторию за ампулами, а потом на какую-то мифическую бензозаправку, когда я ждал ее, чтобы отправиться на концерт в Дом работников искусств; скандал в ресторане гостиницы „Европейская“ и, наконец, внезапный отъезд с Роговым в Кисловодск, куда Ирочка улетела, даже не попрощавшись со мной. То есть, уехала, чтобы избежать откровенного разговора. Внезапно я физически ощутил, как зацарапались лапки летучих мышей коготками по моему телу. Зацарапались, заскреблись, гадостно зашуршали новенькие хрустящие ассигнации ежегодных таинственных бонусов. Это были коготки страха. Не из умирающих ли больных произросли эти бонусы? Умирающих медленнее, но все равно — обреченных! Мне стало так омерзительно на душе от этих летучих мышей-бонусов, от этого страха, что я, не дожидаясь возвращения Ирочки из Кисловодска, написал заявление об уходе по собственному желанию. Не буду пересказывать всего, что мне говорила Риммочка, как уговаривала забрать заявление. Бессмысленно!
Я снова был свободен, как пять? семь? сколько же, и в самом деле? — лет назад? Прошла целая эпоха. За все эти годы я успел так полюбить Ирочку, что ни разу не усомнился: правильно ли она живет? Правильно ли живут люди, окружающие Ирочку? Правильно ли я жил до сих пор? И снова возникли образы двух сфер, в одной из которых я жил честно и правильно, это была литература. А в другой, которая была отделена от литературы прозрачной и легко проходимой перегородкой, я, как оказалось, жил по законам круговой воровской поруки, то есть нечестно и неправильно. Мне могут возразить в мою же защиту, что и во второй сфере моей жизни, моей среды обитания, я жил честно: ставил опыты на белых мышах (заражал, лечил, взвешивал, измерял, оценивал статистически результаты). Я не имел дела с передачей препарата врачам или больным, не получал ни у кого денег за ПЧ и прочее, и прочее. Но ведь я же получал из рук Ирочки бонусы, я их брал, подозревая, что дело нечистое, не хотел вдумываться и не мог отказаться. Не хотел и не мог, потому что был вовлечен в преступную круговую поруку. Конечно, уйдя из лаборатории „ЧАГА“ я ничего не изменил в том, что было сделано в прошлом. Ни хорошего, ни плохого. Ирочка вернулась через две недели и в тот же день позвонила мне и договорилась встретиться в парке у пруда.
Был холодный день конца августа, и ее южный загар с особенным нездешним оттенком, в котором наверняка отложился яркий красно-фиолетовый пигмент винограда „Изабелла“, особенно противоречил скованности, с которой Ирочка разговаривала со мной. Это была не только скованность слов, но, главным образом, скованность кистей рук и локтей. Руки были запрятаны в карманы жакета из пупырчатой (серая с черным) суконной ткани, из которой шьют осенние костюмы. Такой же была юбка. Запрятаны, чтобы я не увидел дрожания пальцев. Даже сапожки, казалось, были на пупырчатых подошвах, чтобы завершить композицию костюма-скафандра, придуманного, чтобы отталкивать холод, дождь, мои слова. Впервые в истории нашей жизни я выступал (или ей казалось?) в роли оппонента. „Даник, пойми, я не могу допустить, чтобы ты ушел из лаборатории“. „Почему, Ирочка? Я литератор. Пора мне переходить на вольные хлеба. Стихи надо сочинять не от случая к случаю, а каждый день, как молитву. Писать стихи, ходить по редакциям, пристраивать. Я и так столько лет отдал препарату!“ „Значит, ты решил выйти из нашего круга?“ „Но ведь Глебушка Карелин и Юрочка Димов живут настоящей жизнью художников, и не выходят из нашего круга?!“ „Так сложилось, Даник. Да и не сравнивай нашу близость с тобой и мою с ними. Ты еще вспомни капитана Лебедева и других! Конечно, мы все — это круг друзей. Как колесики у часов. Я не могу без каждого из вас. И вы все без меня. Не могу, и они не могут! Пойми, Даник! Ты скажешь, наше дело, наш препарат, наши встречи вне лаборатории, потрясающая эротика, которая пронизывает отношения нашего сообщества. Все это так, кроме тебя и меня. Я люблю тебя, Даник. Прошу тебя, не порывай со мной!“ „Я и не порываю с тобой, Ирочка. Ведь было же у нас до этого препарата? Было что-то настоящее?“ „И теперь остается, Даник“. „Ирочка, я ведь, как в романе Набокова „Камера обскура“, ничего не знаю, что выходит за пределы лаборатории и Института онкологии“. „Ну, хорошо, я попробую объяснить тебе, хотя бы схематично, чтобы ты понял“, — сказала Ирочка, закурив „Мальборо“. Была у нее такая особенность. Вообще-то не курила, а в минуты крайней экзальтации закуривала. Но какая сейчас была экзальтация? Разве что отрицательная! И она объяснила, только от этого не стало легче и яснее. Несколько лет назад, как только ПЧ был проверен на группе тяжелых больных и оказался способным задерживать течение рака больше, чем на год (при клиническом прогнозе у не леченных контрольных больных: 3 месяца — полгода) наша очищенная чага стала широко применяться в Институте онкологии и онкологических отделениях нескольких больниц. Березовые грибы — сырье чаги, поступали в неограниченном количестве. Тут постарался капитан Лебедев. А вот химическая очистка и проверка препарата требовали больших затрат. Лаборатория получала дотации только в самом начале. Спрос на ПЧ чрезвычайно велик. Приходилось идти на определенные нарушения, продавать препарат гораздо дороже цен, установленных для больниц. Это позволило платить хорошую зарплату сотрудникам лаборатории». «В том числе давать бонусы?» — спросил я. «Да, — ответила Ирочка. — Но в этом и есть смысл теневой экономики, Даник. Мы внедряем принципы свободного рынка в работу нашей лаборатории». «Я не думал, Ирочка, что свободный рынок допускает подпольную торговлю лекарствами. Это ведь может обернуться следствием и судом. Разве ты не боишься, Ирочка?» «Мы прикрыты, Даник. Но, если ты боишься…» Впервые за годы наших отношений я отделил себя от Ирочки. Мой страх за себя отделился от страха за нее. Причина была в том, что для меня главным всегда была литература. Это был страх попасть в ссылку или тюрьму и лишиться не только возможности сочинять и владеть написанным, но и общаться с друзьями-поэтами. Я навсегда отрезал бы себе путь к редакциям. Хотя, несомненно, Ирочка была энергией для моей литературы. Находясь на свободе, я мог бы (я понял, что мог) воспользоваться другими источниками энергии. В тюремном лагере или ссылке я лишился бы даже этих, дополнительных. Но может быть, достаточно было воспоминаний об Ирочке? Вся ее жизнь сосредоточилась в лаборатории, которая давала ощущение свободы, финансовой свободы, конечно же. И свободы быть королевой, распоряжавшейся нашей работой, нашей любовью, нашими деньгами.
Словом, я выпал из Ирочкиного круга. Ушел из лаборатории. Стал свободным художником. Меня могут спросить, почему же я не занял такого же положения, как Глеб и Юрий? То есть, не смог, не порывая с Ирочкой и другими, отойти от лаборатории. Не что иное, как страх гнал меня из этого круга. Наверняка сомнения и даже страх посещали и других: Васеньку Рубинштейна, Риммочку, капитана Лебедева. Впрочем, такие, как капитан Лебедев, не ведают страха. Почему же все-таки я оказался первым, кто откололся? Был самым слабым? Самым прозорливым? Или эта рулетка с самого начала не увлекала меня, а я потянулся за Ирочкой, случайно укрылся в лаборатории, когда боялся стать тунеядцем, не хотел повторения участи Виссариона? Хотя Виссарион с честью прошел ссылку, вернулся в Ленинград и вскоре эмигрировал.
Мы еще перезванивались с Ирочкой и даже ужинали пару раз в ресторане Дома писателей. Это были горькие прощальные встречи. Но и с оттенком некоей оправдательной и даже образовательной линии по ходу разговора. Образовательной, разумеется, не с моей стороны. Образовывала Ирочка. Во время этих прощальных прогулок и ужинов Ирочка нечаянно выдергивала из прошлого (главным образом, из моей экспериментальной работы) какие-то разноцветные ниточки, переплетенные временем в тугую косичку давно минувших дел и разговоров. Добиралась, как канатоходец с крылатым шестом, до таких высот, как финансовые формулы московского экономиста Вадима Рогова. Или рассказывала мне об охране «капитанами Лебедевыми» таких предприятий параллельной экономики, как наша лаборатория, о защите от поборов со стороны так называемых отрядов самообороны, которые, по сути, были прообразами мафиозных объединений времен перестройки. Пожалуй, к Ирочкиному удовлетворению, не знаю, какого оттенка подобрать слово для этих малополезных бесед, я не высказывал ни малейшего интереса к денежным механизмам теневой экономики, и в частности, к экономическим механизмам нашей производственной лаборатории. Я был рад, что препарат чаще всего работает и больным становится легче. Конечно, я хотел бы вернуть эти пресловутые бонусы, полученные за многие годы. Но это было бы чистоплюйством, подлостью и предательством самого себя, прожившего эти годы в кругу Ирочкиной компании.
Вторая часть. Патриаршие пруды
Меньше всего я предполагал встретить Ингу, да еще в одну из первых недель после моего переезда в Москву. Расскажу по порядку. Мой старый каменный двухэтажный дом, стоявший напротив химического корпуса Лесной академии, пошел на слом. От ветхости или оттого, что нужна была площадь под строительство кооперативного здания для сотрудников Лесной академии, или от всей совокупности обстоятельств, вполне подходящих под слово-формулу судьба. Я получил отдельную однокомнатную квартиру в Сосновке, неподалеку от ленинградского Политехнического института, взамен двух комнат в прежней коммуналке. И эту квартиру я, не въезжая, обменял на комнату в еще одной коммуналке, на этот раз в московской коммуналке на третьем этаже старинного здания. Окна моей комнаты выходили на Патриаршие пруды. Причинами моей поспешной и, казалось бы, невыгодной сделки (отдавал отдельную квартиру за комнату в коммуналке) послужили следующие обстоятельства: тупик в отношениях с Ирочкой, которую я не видел несколько лет, хотя она вначале (еще около года с небольшим) оставалась в лаборатории «ЧАГА», то есть визави, в трех минутах ходьбы; тупик в отношениях с ленинградскими издательствами, которые не брали мою рукопись стихотворений к изданию, откладывая ее на бесконечные доработки, не заказывали переводы; и, наконец, мое желание порвать со всем тяжелым, неустойчивым и опасным, развивавшемся к этому времени в городе моего рождения, где я, казалось, ходил по острию ножа. Я не оговорился, сказав, что Ирочка еще больше года оставалась в лаборатории «ЧАГА». Как я потом узнал (под огромным секретом от Риммочки Рубинштейн), дело о незаконном распределении препарата чаги (ПЧ) было все-таки возбуждено, сотрудников допрашивали, пытались проследить, куда сбывались излишки ПЧ, пока судебное производство не было прекращено (наверняка благодаря вмешательству капитана Лебедева) и лаборатория закрыта. До сих пор не могу найти рационального объяснения тому, что меня ни разу не привлекали для дачи свидетельских показаний.
Итак, в одну из первых недель после моего переезда в Москву я встретил Ингу Осинину. Солнечный сентябрьский день сыпал пригоршнями золотые листья на дорожку вокруг Патриарших прудов, на капризные водяные росписи, оставленные ветерком, на кепки стариков и платки старух, облепивших садовые скамейки. Я шел от угла Тверского бульвара и Малой Бронной улицы, где у меня с Театром того же названия завязались творческие отношения, скрепленные договором. Текст довольно увлекательной пьесы был написан молодым татарским драматургом, которому посчастливилось родиться неподалеку от гигантской нефтяной скважины. Он предлагал свою пьесу по праву первородства, как если бы это была не пьеса, а его родная сестра. Пьеса, написанная по-татарски, была не без драгоценных камней таланта, которые и превращают простой пересказ в явление литературы. Загадку запутанных узлов сюжета пытались разгадать герои пьесы, среди которых причудливо смешались уголовники, бомжи и новоселы-нефтяники, преданные коммунистической идее. Пьеса была написана по-татарски, к оригинальному тексту приложен подробный подстрочник. Но даже художественного перевода не хватало, чтобы расшевелить избалованного московского зрителя. Я предложил главному режиссеру театра, фамилия которого — Баркос — загадочно напоминала одновременно фамилии двух предшествующих главрежей (Баркан и Эфрос), ввести в текст интермедии с частушками и маленьким джаз-бандом, превратив пьесу в веселый мюзикл. После каждой репетиции я уходил на Патриаршие пруды переводить свои растрепанные мысли в логически связанные куски сюжета.
Свободных скамеек не было. Пришлось извиниться и сесть рядом с молодой дамой, сосредоточенно рассматривавшей поверхность пруда. «Ну, конечно, присаживайтесь!» — вежливо отмахнулась молодая дама, и я мгновенно узнал Ингу — Ингу Осинину из давно минувшего подмосковного лета в Михалкове. — «Боже мой! Инга!» «Даня!» «Сколько лет прошло!» «И вправду, сколько лет?» «Даже не помню, как мы были: на ты или на вы?» — спросила Инга, углубленно всматриваясь в меня. Я вспомнил, что у нее была особенность, особенная черта характера или особенные фигуры мимики лица, когда собеседник чувствовал себя подробно изучаемым. Есть же люди, и таких большинство, которые легонько скользнут по самой поверхности лица собеседника, что-то увидят, что-то заметят, но долго не размышляют над увиденным и замеченным. Инга всматривалась и пыталась понять. «И вправду, сколько лет? — повторил я не столько вопрос, сколько подтверждение того, что прошло три, пять, семь лет. — Мотя, наверно, взрослый юноша?» «Почти десять. Так что не виделись мы около семи лет. А обещали позвонить, когда придется побывать в Москве. Разве не бывали, Даня?» «Бывал, конечно, хотя и нечасто». Она посмотрела на меня своими распахнутыми аметистовыми глазами, поверив сразу и в то, что бывал, но нечасто, и в другое, еще не сказанное, но накопленное за эти годы без Ирочки и до Инги. Я не знаю, как долго мы сидели на этой скамейке, подсаживался ли кто-нибудь третий, или публика, прогуливающаяся вокруг Патриарших прудов, оставила нас в покое, видя, как мы оживлены друг другом. Я рассказал Инге, что ушел из лаборатории, которая через несколько лет вовсе закрылась; что давно потерял связь с Ирочкой; что перешел на вольные хлеба и — самое главное — переехал в Москву и поселился вон в том доме по другую сторону пруда. «Как замечательно! — воскликнула Инга. — Вы мне когда-нибудь покажете ваши апартаменты?» Я вспомнил, что в затруднительных случаях, когда Инга не была уверена в точности того или иного слова, она употребляла редкие, старинные или иностранные слова. Например, апартаменты, потому что не знала: живу ли я в отдельной квартире или в коммунальной. Ну, и конечно, я рассказал Инге о пьесе, которую перевожу и дорабатываю для Театра, находившегося на Малой Бронной улице. «Теперь у меня есть знакомый драматург, и я могу хвастаться моим подружкам!» Потом Инга рассказала о своей жизни.
Живут они там же, поблизости от метро «Речной Вокзал», правда, переехали из однокомнатной в трехкомнатную квартиру. Мотя пошел в четвертый класс английской школы. Саша работает в поликлинике Литфонда на улице Черняховского. Из его проектов по внедрению сверхурочного платного медицинского обслуживания в вечернее время или в выходные дни, ничего не вышло. За использование поликлинических кабинетов районная фининспекция насчитала такой налог, что терялся всякий смысл этой новации. Саша разобиделся и перешел в писательскую поликлинику. «Что же касается меня…» «Именно! Что же касается вас?» «Мне дьявольски повезло!» «?» «Кто-то успешно лечился у Саши. Этот кто-то был знаком с кем-то, у кого невестка работала ответственным секретарем в редакции журнала „Дружба народов“ и много лет страдала от приступов сезонной аллергии. Этот кто-то порекомендовал невестке — секретарю показаться Саше, который ее значительно подлечил. В это время в редакции „Дружбы народов“ открылась должность технического редактора. Даник (можно — Даник?), вот уже полгода, как я абсолютно счастлива!» «Несмотря на берлинскую стену?» «Несмотря!» «И очереди за австрийскими сапогами?» «Несмотря на еще какие!» Мы оба расхохотались и обменялись телефонами.
Наконец, текст перевода был готов. Частушки, которые исполняли солисты маленького джаз-банда (гитара, кларнет, контрабас), открывали и завершали каждую сцену. Репетиции начинались в десять часов утра, включая выходные дни, потому что главреж Баркос дал председателю репертуарной комиссии Министерства культуры слово выпустить спектакль к октябрьским праздникам. Как-то само собой получилось, что после утверждения русского текста пьесы, роль татарского драматурга в репетиционном процессе значительно приуменьшилась, а командировочных ни союз писателей Татарстана, ни театр не платили, и мой коллега решил вернуться в родные пенаты, а именно в Казань, оставив меня на съедение главрежу Баркосу. И в самом деле, моя участь висела на волоске, и я вряд ли дотянул бы до генеральной репетиции, потому что главреж Илья Захарович Баркос каждый раз, обращаясь ко мне, выхватывал карающий меч из ножен своей официальной должности, название которой содержало в себе глагол режь! Он был кровожаден, как саблезубый тигр, коварен, как рысь, и мудр, как змей. Он знал назубок текст пьесы и обращался ко мне во время репетиции (выкрикивал мое имя Даниил) только для того, чтобы проверить, готов ли я ради искусства шагнуть в яму со львами, и не отвлекаюсь ли я на внеслужебные «разговорчики» с помощницей режиссера хорошенькой Настенькой, которую бог не наделил актерским талантом и потому отдал на заклание главрежу. Я был готов шагнуть в яму даже без Настеньки, во всяком случае, оркестровую, так я мечтал о своем первом спектакле. Единственным, на кого Баркос не набрасывался с ядовитыми замечаниями и, нередко, верными советами, был актер Михаил Михайлович Железнов, народный артист, лауреат, кинозвезда и пр. и пр. Выйдя из потомственной театральной семьи, Михаил Михайлович внедрился в социалистический кинематограф и реалистический театр, почти одновременно сыграв в кино роль юноши-дельфина, а в театре — гоголевского Хлестакова. Потом пошли шеренги комиссаров, следователей и прочей псевдоромантической братии, запрудившей советские сцену и экран. В театре Михаил Михайлович добросовестно играл классические роли героев-любовников, потому что был красив, хорошо двигался на сцене и недурно исполнял русские романсы. Вот и все. Это был бы пик его актерской карьеры. Пик и финал! Не сыграй он роль советского резидента-разведчика в классическом сериале «Осенние мгновения».
В это утро, около десяти, актеры стекались на репетицию. Появился взвинченный Баркос. Настенька, что было необычно для нее, опаздывала. Затем вбежала, неприбранная (тоже необычно) и кругом виноватая, судя по ее извиняющемуся бормотанию. Не то электричка не остановилась на платформе ее родимого полустанка, не то на станции метро отключилось электричество и задержались поезда. Михаил Михайлович Железнов, вошедший в репетиционный зал минутой позже, объясняться не стал, помахал рукой Баркосу и уткнулся в протянутый ему текст репетируемой сцены. Текст был протянут заведующей литературной частью театра, хотя должен был — Настенькой. Это и взбесило главрежа. На глазах у публики, в этом случае, на глазах у труппы, взбешенный главреж принялся распекать Настеньку за нынешнее опоздание, за отсутствие текста, в том числе, для нашего мастера, за что-то еще и еще. Вернее всего, злость Баркоса была вызвана безмятежной улыбкой Михаила Михайловича, подтверждавшей растерянность и виноватость Настеньки. Не стану отрицать, я воспользовался промашками в расписании электричек, перенапряжением пробок в электросети метрополитена, бестактностью главрежа, мелким предательством господина народного артиста и пригласил Настеньку выпить кофе в перерыве между утренней и дневной репетициями.
Настенька оказалась милой уступчивой девушкой, с благодарностью принявшей мою руку, протянутую ей в день сплошных неприятностей. Оказалось, что никакой вакансии в окрестностях ледяного сердца главрежа для нее не предвиделось, а мимолетная связь с народным артистом никуда не вела. Мы продолжали сбегать с Настенькой в окрестные кафешки или пельменные/шашлычные, заранее договариваясь о месте встречи, чтобы не нанизывать на хвост внутритеатральных сплетен новые приключения неудачливой помощницы режиссера. Тем не менее, продолжительность наших тайных свиданий начала выпадать в осадок или, пользуясь более ясными химическими терминами, кристаллизоваться и приобретать форму граней с четкой конфигурацией картежных предсказаний: любовь, разлука, дальняя дорога, казенный дом, марьяж. Перестали быть секретом наши тайные свидания за чашкой кофе. Все остальное домысливалось при помощи известной формулы, когда А — это молодой неженатый мужчина, а В — молодая незамужняя женщина. А — обладает жилплощадью в центре Москвы. В — живет в доме родителей на подмосковном полустанке. Вполне понятно, что В стремится переехать к А. Сразу оговорю, что все эти логические построения происходили в нашем подсознании (моем и Настеньки), и я ни в чем ее не виню, а виню исключительно себя. К этому времени Настенька частенько оставалась до утра в моей комнате на Патриарших прудах, что свело до минимума ее минутные опоздания на утренние репетиции. Да и то смехотворно нарочитые, чтобы не бросалась в глаза синхронность наших появлений перед взорами главрежа Баркоса и труппы.
Со дня встречи с Ингой на скамейке около Патриарших прудов прошло немногим более трех месяцев, что по русским правилам ухаживаний/встреч/расставаний кое-что значит, и, может быть, значит начало или конец чего-то серьезного. По американским же представлениям (забегаю вперед!) эти сроки ничего не значат или значат почти ничего. Если это и значило что-нибудь, то для Настеньки и для главрежа. Настенька относилась к нашим с ней отношениям весьма серьезно и, подозреваю, с надеждой. Главреж Баркос, как ни странно, весьма одобрял наши отношения, видя во всем этом некое воплощение порядка в гетевском понимании пантеизма. Он полностью переменился ко мне, увидев в молодом литераторе возможности трансформации в зарождающегося драматурга. Однажды, зазвав к себе в кабинет, главреж поинтересовался: есть ли в моем творческом портфеле оригинальные произведения прозы или драматургии? Или только переводы? «Ну, хотя бы замыслы будущих пьес?» Я кивнул утвердительно. «Расскажите!» Ну что я мог рассказать моему правоверному главрежу, видевшему-перевидевшему на своем театральном веку самые неожиданные переплетения судеб актеров, актрис, режиссеров, драматургов, театральных критиков, музыкантов и театральных художников?! Я ведь знал только один-единственный сюжет, в котором роль главной героини принадлежала Ирочке, а все актеры-мужчины были второстепенными героями. У каждого с Ирочкой были свои особенные диалоги, с каждым развивался свой особенный сюжет (на фоне общего) и у каждого из них (из нас) были свои особенные реплики. Я кивнул утвердительно: «Когда-нибудь расскажу, Илья Захарович! Или даже напишу!» «Да, да! Лучше напишите! И не откладывайте. Начните с заявки. Напишите заявку для будущей пьесы. Мы с завлитом почитаем, подумаем. Если понравится, не утаим. Или посоветуем что-то. Какой-то опыт, согласитесь, у меня есть. Договорились, Даниил Петрович?» «Договорились. Я подумаю, Илья Захарович!»
Мне очень хотелось позвонить Инге немедленно. В день, когда мы встретились на Патриарших прудах после семилетней разлуки. Или на следующий день. Я хотел и откладывал. Тому было несколько причин. Конечно, я хотел увидеть Ингу еще с тех незапамятных времен, когда мы всей компанией добывали чагу в березовой роще поблизости от деревни Михалково. Что скрывать, еще тогда я хотел видеть Ингу каждый день и совершал рассветные прогулки, конечно же, не для утренней разминки. Разминались мы более чем достаточно в лесу, отпиливая и отрубая древесные грибы с березовых стволов. Но тогда я играл роль друга семьи, а Инга и Саша мне подыгрывали, правда, не знаю, зачем каждый из них? Только Мотя, ничего не подозревая, ловил бабочек и стрекозок в моей безотказной компании. Словом, я тогда хотел видеть Ингу и продолжал хотеть до сих пор. Это хотение никак не противоречило моей любви к Ирочке, которая была для меня, и думаю, для остальных компанейцев чем-то вроде космической любви. Ведь сгорают же монахини от любви к Иисусу Христу! Верим же мы, что господь Бог метафорически говорит с нами языками пылающего куста! Доходят же буддийские монахи до экстаза, вглядываясь в глаза друг другу.
А мы могли не только вглядываться в Ирочкин взор, но говорить и обладать ею. То есть, Ирочкина космическая, королевская над нами власть покоилась одновременно на виртуальной и телесной основе. С Ингой было совсем другое. Я с самого начала воспринимал ее как красивую и умную молодую женщину. Сексуально и интеллектуально притягательную. И ревновал к Саше Осинину, ее мужу. Еще тогда на даче в Михалково я возвращался от Осининых в нашу бригадную избу с разбитым сердцем. Простите за старомодное выражение! Я представлял себе в подробнейших деталях споры-разговоры Саши Осинина с московским экономистом Вадимом Роговым и другим апологетом параллельной экономики Василием Рубинштейном, моим тоскующим ангелом, по выражению Ирочки Князевой, наши с Ингой умные и вдохновенные беседы о литературе и живописи, когда весь этот интеллигентский эфир под конец вечера опускался на землю и превращался в мятый пар, по выражению инженеров-путейцев. В избах дачной деревни Михалково под Москвой наружные двери и двери спален закрывались изнутри на щеколды, задвижки, замки или крючки, в том числе и дверь спальни Инги и Саши Осининых. Еще до этого Инга споласкивала лицо под рукомойником на кухне, поправляла подушку и одеяло у Моти, ныряла под простыню, прижималась к мужу Саше. А он не спал, дожидался этого мига, когда она нырнет к нему, вильнув бедрами, как молодая нерпа. Как проведет губами и грудями по его груди и животу, чтобы он в свою очередь нырнул в нее до самого сладкого дна. Вот этих картинок воображения я не выдерживал еще тогда в Михалково, семь лет назад. Мучился и теперь, когда неожиданная наша встреча оживила завистливые мучительные эротические видения. И не звонил Инге.
Была еще одна причина. Осень перекатилась в зиму. На дворе был декабрь с елками, детскими спектаклями в театре и выездными представлениями с Дедами Морозами, Снегурочками и Серыми Волками в многочисленных школах нашего города и его окрестностей. Татарская комедия была сдана в срок к октябрьскому революционному празднику. Успех в зрительном зале и в газетах был умеренно-положительный, но главреж Баркос был вполне доволен и даже предложил мне дальнейшее сотрудничество. На первых порах это были репризы к новогодним представлениям, которые продолжались с начала декабря до конца января. Не знаю, что породило неизменно доброе ко мне отношение Баркоса, но когда меня пригласили к нему для прощального разговора в конце января, перед самым окончанием моего соглашения о сотрудничестве с театром, я предложил невероятно дерзостный план, и этот план был предварительно принят. Мой дерзостный план был написать пьесу по рассказу Эрнеста Хемингуэя «Короткое счастье Фрэнсиса Макомбера», введя дополнительную ночную сцену в палатке (охотник Роберт Уилсон — Маргарет Макомбер). Баркос немедленно согласился, сразу же назвав предполагаемых исполнителей: Фрэнсис Макомбер — Железнов, Роберт Уилсон — Зверев, Маргарет Макомбер — Князева. Михаил Михайлович Железнов не нуждался в обсуждении. Роль богатого американца, прожигающего жизнь с презирающей, ненавидящей и ненавистной женой, была словно создана Хемингуэем для него. Лев Яковлевич Зверев — знаменитый комик, непревзойденный исполнитель характерных ролей, тоже не вызывал сомнения.
А вот Князева? Придя в театр не из актерской или режиссерской среды, я был новичком в этом мире со специфической винтовой лестницей успеха. Конечно, я знал театральных звезд первой величины. Но ведь театр — это лес, в котором лесничий должен знать не только высоченные корабельные сосны, но и заросли вереска. «Кто эта Князева, Илья Захарович?» — спросил я у главрежа, не подозревая, что опять ступил на край бездны. «Князева Ирина Федоровна, природная ленинградка. Не знаете? И не удивляйтесь, что не знаете! Откровенно говоря, я не уверен, что достоверно знаком с ее театральной историей. Но, как говорится, чем богаты, тем и рады. Говорят, что в прошлом Ирина Князева была врачом. Но обстоятельства вынудили ее уйти из медицины. Какая-то неприятная история с подпольной торговлей лекарствами или еще что-то в этом роде. Дело дошло до того, что ее лишили врачебного диплома и угрожали всякими сроками. Но пронесло. Она начала стучаться в разные двери. В том числе и на ленинградскую киностудию. Не случайно, конечно. Дело в том, что там начинал свою киношную карьеру молодой режиссер Илья Авербух, тоже врач по образованию. Ирина была знакома с ним со студенческих лет. Словом, она удачно снялась в небольшой роли. Ее заметили. Стали приглашать. В том числе и в театры. Я видел ее в нескольких спектаклях. Природный талант и природная красота. Она вся талантлива. Естественное дыхание. Сергей Есенин». «В каком театре эта Князева служит?» — спросил я, подличая и не признаваясь Баркосу, насколько хорошо я знаю Ирочку Князеву. «Ни в каком и во многих! Свободная художница. Гастролер. Играет то в одном, то в другом театре Ленинграда. Иногда в провинции. В Москве мы будем первыми, кто приглашает ее на главную роль. Согласны?» «Конечно, согласен, Илья Захарович!» «Тогда приготовьте текст ночной сцены, и мы вызовем Князеву на пробу!»
Я с энтузиазмом засел за свою германскую «Олимпию», пишущую русскими буквами, воображая себя Эрнестом Хемингуэем, сочиняющим для Голливудской кинокомпании «Колумбия пикчерс». Я закончил ночную сцену и передал Баркосу. Ирочке послали текст ночной сцены и вызвали на пробу в театр. До ее приезда оставалась неделя с небольшим. Я ждал ее приезда, не находя себе места от нетерпения. Как все это произойдет? Будет ли рада Ирочка, увидев меня в роли драматурга? Или, наоборот, с отвращением откажется гастролировать в театре, с которым связан человек, фактически бросивший ее в минуту опасности? Я мучился сомнениями, как отнесется ко мне Ирочка, жаждал встречи с Ингой и не знал, что делать с Настенькой. Откровенно говоря, она начала надоедать мне. Вернее, не она, а ее присутствие в моей комнате. С некоторых пор Настенька переселилась ко мне, решительно погрузившись в домашний быт: торопилась накормить меня завтраком, отнести белье в прачечную, купить мясо в магазине, сварить обед и прочее. Все эти мелкие заботы, пробегавшие по ее милому личику, вызывали у меня дикое раздражение. Я заметил, что самым счастливым временем в моей жизни стали дни, когда Настенька уезжала навестить родителей на подмосковный полустанок. Но когда она возвращалась с бидончиком квашеной капусты, ниткой сушеных грибов, банкой варенья или иными продуктами, собранными во саду ли, в огороде, и рассказывала, как родители сетуют, что я все не соберусь навестить их, это вызывало во мне не просто раздражение, а праведную злость. Больше всего на свете я боялся порабощения бытом.
Однажды, это было в начале апреля перед Пасхой, Настенька уговорила меня пойти погулять по Цветному бульвару. Был понедельник — день, свободный от вечерних репетиций и спектаклей. Вечер был необыкновенно ясный, когда холодные дали окрашиваются малиновыми мазками закатного солнца. Настенька была одета в белую нейлоновую курточку, стеганую так, что она напоминала телогрейки крестьянок, сшитых из неведомой в русской деревне ткани. Мы зашли в «Шашлычную» около Никитских ворот, и я с особенной остротой ощутил себя городским красавчиком, соблазнившим деревенскую девушку и не знающим, что с ней делать дальше. Нам принесли по шашлыку и по бокалу пива. Я по той же самой спирали бесчувствия или напротив, чтобы заглушить лживую сентиментальность, набросился на шашлык, отрезая поджаристые кусочки и нанизывая одновременно на вилку кольца лука и колесики помидор. Настенька почти ничего не ела, деликатно прикасаясь вилкой к мясу и прикладывая край пивного бокала к губам. Я понимал, что она хочет разговора, но интуитивно боялся подталкивать ее к этому разговору, и только предлагал ей время от времени попробовать, какое выпало нам сочное мясо и какое вкусное пиво. Она сдалась и начала первой. «Даник, я люблю тебя, — сказала Настенька. — Да ты и сам знаешь, как я тебя люблю». «Да, знаю. Я тоже. Но любовь — это звоночки солнечного света между любящими, а не гремящие цепи». «Цепи?» «Да, цепи, Настенька, когда любовь напяливается, как жаркая колючая шапка на ребенка. Ему хочется удовольствия от свободы и прохлады, а на него напяливают кусачую жаркую шапку». Она посмотрела на меня, кивнула, словно продолжала разговор с собой, и заплакала. Я принялся ее успокаивать: «Это ведь не про нас с тобой Настенька. Наша любовь: моя к тебе и твоя ко мне — самая добровольная и самая свободная на свете любовь. И когда она кончится, эта любовь, мы честно скажем друг другу: Прощай!» Она смахнула слезы, и ее глаза были снова голубыми и чистыми, как голубые пространства неба между малиновыми полосами заката. «Даник, но ведь ты не хочешь сказать мне это прощай теперь?» Я молчал. Подло молчал, потому что понимал, что более удачного случая, чтобы развязаться со всем этим миленьким бело-розовым счастьицем, не представится. Настенька загнала себя в угол, как плохой игрок в шашки. Она и сама понимала, что оказалась в углу, беззащитная перед моими логическими ухищрениями. И тут Настенька показала мне, что ее доверчивость и простодушие — сплошное актерство. Она не зря училась режиссерскому мастерству. Она сотни раз репетировала будущий разговор со мной и теперь действовала вполне профессионально. «Хорошо, Даник. Я не хотела с тобой говорить настолько откровенно. Ты сам вынудил меня». Я насторожился. Глоток пива несколько раз прокатывался вниз и вверх между глоткой и пищеводом. «Неужели? — пронеслось в моем воспаленном воображении. — Неужели — это?» Она больше не плакала. Не осталось даже следов былых слез. «Даник, — сказала она. — Ты, конечно, хорошо помнишь пьесу Шиллера „Коварство и любовь“?» «Припоминаю», — кивнул я неопределенно, пытаясь уловить в ее словах и, главное, в ее интонации, ответную ловушку. Настенька продолжала: «Ты, Даник, пытался сочинить другую пьесу, параллельную Шиллеру. Пьесу под названием „Коварство и наивность“. Ты ведь мастер писать пьесы по готовым шаблонам: Шиллер, Хемингуэй… Кто еще? Марк Розовский?» Это было нехорошо с ее стороны. Мерзко. Но в борьбе все приемы хороши. Я видел, что она вышла в бой, пуская в дело даже наши сокровенные разговоры, которые естественны между любовниками, но должны между ними и оставаться после разрыва.
Она напоминала о моей неудаче с инсценировкой биографического романа, где главным героем был изобретатель вакцины против оспы английский врач начала девятнадцатого века Эдвард Дженнер. Пьеса была написана для театра при Доме медработников, которым в то время руководил Марк Розовский. Написана, но не принята. Это была словесная месть Настеньки. Устрашающая доза яда, показывающая, что за милой внешностью скрывается хищный зверек. Однако Настенька совершила ошибку. Бывают люди мягкие, с которыми можно договориться и даже в самой запутанной ситуации найти компромисс. Я отношусь к таким. Но не дай бог меня запугивать, злить, шантажировать. Русский медведь вылезает из моего интеллигентского существа. Я становлюсь непреклонным. Настенька перешагнула порог моей толерантности. Зловещим шепотом, который был различим за соседними столиками, она объявила мне: «Даниил, я ждала, что ты мне сделаешь предложение, но ты, как мне кажется, и не думаешь. Я права?» «Настенька, да я и не собирался жениться ни на тебе, ни на ком другом. Разве я давал тебе повод думать так определенно?» «Но ведь я жила у тебя почти полгода. Мы были, как муж и жена». «Да, Настенька, почти полгода мы были любовниками. Ты жила у меня. Мы спали вместе. Но разве я говорил, что хочу жениться на тебе?» «А что, если я беременна?» «Это не имеет значения!» «То есть как?» «Никакого! Если ты хотела или хочешь забеременеть, ты могла сделать это до меня и сможешь в будущем — сотни раз. Ко мне это не имеет никакого отношения!» «Ты настоящий негодяй! Я ухожу от тебя!» — выкрикнула Настенька и выбежала из «Шашлычной». Я решил вернулся домой за полночь, прошатавшись по улицам апрельской Москвы, чтобы дать возможность Настеньке собрать свои вещи и уехать от меня.
Опять подтвердился закон случайности, оборачивающийся в отношении меня неслучайными совпадениями. В один из витков моих тогдашних вечерних шатаний по Садовому Кольцу и его окрестностям я забрел в Дом литераторов. Как переводчик, посещавший соответствующую секцию, я был обладателем драгоценного пропуска в этот элитарный писательский клуб, кафе, бары и ресторан которого я мог посещать. Я давно там не был из-за перенасыщенных репетиций и напряженной работы над книгой стихов, которую все улучшал и куда добавлял новые, не представляя себе отчетливо, что книга — это сфера, а сфера может разорваться от перенапряжения. Словом, делая очередной виток по Садовому Кольцу, дошел я до Планетария и, когда приблизился к площади Восстания, в голову мою пришла прекрасная мысль зайти в винный отдел знаменитого гастронома в высотном здании и купить бутылку коньяку. С этим коньяком, как с близким приятелем, я мог бесстрашно вернуться домой и отметить мое избавление от милого Настенькина плена. Если же мои надежды не оправдаются, я буду пить коньяк как противоядие, нейтрализующее новый плен. Я даже повернулся лицом к гастроному, дожидаясь зеленого света, как щупальца тоски начали сжимать меня, настигнув колотившееся отчаянно сердце. Немедленно захотелось пойти к людям. Куда угодно, лишь бы не в компанию с набивающейся в подружки бутылкой. К счастью, зажегся знак перехода в сторону улицы Герцена. Я шагнул, и ноги понесли меня в Дом литераторов.
В фойе толпилась литературная братия, стекавшаяся из гастрономических и развлекательных помещений писательского клуба. Кое с кем я был знаком по переводческой секции, по толканиям в редакционных прихожих, и, в особенности, я обзавелся многими шапочными знакомствами после премьеры татарской пьесы, песни из которой временно приобрели популярность шлягеров, которые записывались на магнитофонные ленты и коллективно прослушивались в кухонных компаниях кукиш-карманщиков. Я направился в бар. По случаю вечера журнала «Дружба народов» в баре было многолюдно. Мне повезло. Я увидел пустующий табурет между одинокой молодой женщиной, повернутой ко мне спиной, и парой литераторов, толкующих о каких-то редакционных сплетнях так увлеченно, что мой вопрос, свободно ли место, остался без ответа. Молодую женщину, склоненную над коктейлем, я не решился побеспокоить, настолько она была погружена в свои раздумья. Но как только я разместился на своем табурете, как петух на шестке, и заказал мой любимый коктейль, составленный из водки и апельсинового сока, молодая женщина подняла лицо от стакана и обратилась ко мне: «Наконец-то мы встретились, Даня. Вы звонили, конечно, и, конечно, не застали меня, а передавать привет через Сашу не решились, правда?» — сказала она и засмеялась чуть грустно. «Инга, поверьте! Я хотел звонить тысячу раз. И даже сегодня. Жизнь замотала. Правда, я хотел звонить много раз, но не получалось. Да и не верю телефонным звонкам, а верю непредвиденным встречам». «Я тоже. В самом деле, мы встретились в третий раз. В Михалково, на Патриарших прудах и сегодня. Это судьба дала нам третий шанс», — сказала Инга и засмеялась с грустинкой, придававшей ее голосу едва заметный надлом. Я как будто бы не слышал ни третьего шанса, ни надлома в голосе. Я все время думал о моем разговоре с Настенькой. Надеялся и не верил, что освобожусь от нее. Потому что обещание (или угроза?) уйти от меня шло вслед за признаниями в любви, а, следовательно, желанием остаться со мной, у меня. Наверно, Инге нужно было выговориться, и я оказался ко времени и к месту. Почти так же, как на даче в Михалково, а потом на Патриарших прудах, когда она рассказала о себе и Саше.