— За селедку! — быстро ответил молодой капитан. — Вас не перегоню, Борис Андреевич, можете не тревожиться, но и далеко не отстану. И еще за двойку, которую схлопотал на курсовом экзамене в Бакинской мореходке.
Доброхотов высоко поднял брови.
— А кадровики врут, что у тебя диплом с отличием.
— Отличие появилось в результате двойки. После нее знаю все, что нужно рыбаку на судне. Березов ценит такое знание.
— Если бы ты так же хорошо знал, что не надо делать, цены бы тебе не было, — с тем же добродушием проворчал Доброхотов.
Карнович обратился ко второму капитану:
— Искал вас, Андрей Христофорович. Я в вашем караване. Разгрузку заканчиваем завтра, завтра же начну погрузку. Сам побегаю по всем складам. Через неделю могу выходить на рейд.
Второй капитан с сожалением развел руками.
— Вы ошиблись. Вашей «Бирюзы» в списках моего каравана нет.
— Как нет? — с Карновича мигом слетела актерская наигранность. — В отделе флота мне сказали: караван под командованием Трофимовского, выходите через неделю.
— Советую уточнить. Сам я ничего толком не знаю.
— Постой! — Доброхотов задержал повернувшегося Карновича. — Слишком быстр ты, это не всегда нужно. Давай помозгуем. По-моему, ты попал в приказ. Ты Кантеладзе знаешь — крут… За что-то на тебя рассердился.
— Березов у себя?
— Заседает в обкоме с московской комиссией. Решают вопрос о строительстве рыбного порта. Там и Кантеладзе с Мухановым. Полчаса как уехали. До вечера не будут.
— До вечера я успею выяснить, на кого теперь жаловаться. — Карнович выбежал из приемной.
Доброхотов покачал головой.
— Отличный будет моряк, когда обломается. Мартынов, знаешь, как его зовёт — корсар Карнович. Два противника. Мартынов у тебя?
— У меня.
— Не приобретение. Старательный, дисциплина, но — без удачи. Рыбак без удачи не рыбак.
Оба капитана ушли. Начальник отдела кадров все не появлялся. Мишу опять потянуло на пристань, но он побоялся выходить: Алексей предупредил, что Миша непременно должен повидаться с заместителем Кантеладзе по кадрам.
Через полчаса томительного ожидания в приемную вышел низенький насупленный человек, худой, в морской форме, вместе с другим, таким же низеньким, но полным, лысым, с веселым лицом и в штатской одежде. Худой взял у секретарши папку с бумагами и недовольно посмотрел на Мишу. Полный кивнул ему, как старому знакомому.
— Михаил Муханов? — спросил худой. — И, конечно, хочется сразу в океан? Ближе Норвегии теперь никому море не в море! Идите к инспектору, он на первом этаже, заполните анкету, сдайте свои документы — рассмотрим и решим, куда вас.
— Решение скоро будет? — спросил Миша. — Сколько, примерно, дней?
Заместитель по кадрам равнодушно посмотрел на него.
— Не дней, а недель. Зависит от анкеты, от характеристики, от квалификации. Если данные неважные, отказа не задерживаем. Вы, кстати, морское дело знаете? Плавали когда? — Миша отрицательно покачал головой. — Неграмотный, короче. Не золото. Ничего, обучим. Пошли, Матвей.
— Я задержусь на минутку, — сказал полный. — Хочу с браточком Алексея Прокофьевича потолковать.
Худой понимающе закивал головой.
— Нашего кадра к себе переманивать будешь? Переманивай. За необученных не деремся.
Лысый, не начиная разговора, так весело смотрел на Мишу, что и тот, несмотря на огорчение от сухого приема начальника кадров, невольно заулыбался.
— Знаю, знаю Алешу, вместе штурмовали город, — сказал новый знакомый. — Мы ведь собственной кровью завоевывали эту землю. И как странно получилось! Алешу свалили на берегу, где сейчас мое рыбацкое хозяйство, а мне прострелили ногу в десяти метрах от теперешней «Океанрыбы». Породнились, можно сказать. А через него и с тобой родственники.
Миша промолчал.
— Теперь послушай меня, парень. Оформление в этом заведении ладно, если месяц, как начкадров пообещал, а бывает и три. А если в характеристике хороших словечек недобор, так и вообще отказывают. Иди-ка лучше ко мне в рыболовецкий колхоз «Рассвет». Брат у Алексея плохим быть не может — выпущу в море сразу. Для начала в Балтику на малых судах, а там и в Атлантику. Фамилия моя Крылов, Матвей Иванович, об этой фамилии плохого не услышишь, о капитанах моих тем более — здешним ни одному не уступят! Ваш сосед по дому Куржак — из моих бригадиров, поинтересуйся у него.
Мише музыки морской, так громко звучавшей в названиях траулеров и в наименовании «Океанрыба», в словечке «колхоз» не послышалось. Словечко было глуховатое — для полей и лесов. Но после обидного разговора с заместителем по кадрам отказываться наотрез было боязно. Он пробормотал, что надо бы подумать.
Крылов хлопнул Мишу по плечу.
— Думай! А надумаешь — приезжай в Некрасово, там наша контора.
Он удалился, припадая на больную ногу. Миша без радости пошел к инспектору заполнять анкеты.
6
Два капитана, Трофимовский и Доброхотов, стояли у входа в «Океанрыбу». Трофимовский, назначенный начальником каравана рыбацких судов, отправляемых на промысел в Северную Атлантику, договаривался с Доброхотовым, одним из своих капитанов, когда лучше выходить в море. Из управления вышел мрачный Карнович. Доброхотов задержал его.
— Что-нибудь выяснил, Леонтий Леонидович?
— В приказе числюсь, но почему, никто толком не знает, — хмуро ответил молодой капитан. — Формулировочка без оснований: «Бирюзу» направить на промысел в Балтику. Даже в Северное море выхода не дали!
— Поговори с Березовым, — сочувственно повторил Доброхотов. — Он тебя любит.
— Буду говорить с Кантеладзе, — раздраженно сказал Карнович. — Николай Николаевич меня предал. И, следовательно, разговаривать с ним бесполезно. Мне сказали, что еще стармех Сергей Шмыгов пострадал.
— И его тоже? — удивился Доброхотов. — Вот уж кого бы я с радостью взял на свою «Ладогу». Андрей Христофорович, — неужели без согласования с тобой? Это ведь твой механик! И ты ничего не знал?
Трофимовский с сокрушением развел руками.
— Пришлось уступить. Механик он, конечно, хороший, но на берегу буйствует. Поведение несоразмерное квалификации.
— Что значит буйствует? Не дерется, больше других не пьет, чудит, правда. Мог бы объяснить Кантеладзе!
— С ним, сам знаешь, какой разговор…
— Вон он, Шмыгов, смотрите! — закричал Карнович. — И, точно, чудит!
В стороне, куда показывал молодой капитан, по улице из парка двигалась группка ряженых.
В центре был осел, грустный, заморенный, уныло поводящий ушами, еще унылей перебирающий ногами. На шее у него висели желтые бусы, ноги и хвост были схвачены зелеными бантами, на ушах красовались белые. Верхом на осле восседал мужчина в цилиндре, пиджаке, одетом на голое тело, небритый и до того длинный, что ноги толкались о землю, и он, когда осел уставал двигаться, шел сам, таща осла. С одного бока у осла висел чемодан, с другого — второй, поменьше. Мужчина в цилиндре играл на аккордеоне, а другой мужчина позади осла, по виду — пропившийся бродяга, хмуро бил в барабан. Всех занятней был третий, шагавший впереди. Худой, темнолицый, в гражданском костюме, но в фуражке с «крабом», он тянул осла за узду и во весь голос читал стихи.
— Вот же дает Сережка! — хохотали кругом. — А Пашка, Пашка! Языком-то как чешет!
Когда группка приблизилась к управлению, передний поднял руку и заговорил:
— Которые хорошие — прошу к нашему шалашу, а плохие — иди своей дорогой! Выпивка за наш счет, а кому не нравится, что Сережка без галстука, так галстук он ближе Гибралтара не покупает.
— А бриться летаю в Москву, — сипло возгласил мужчина в цилиндре. — По случаю нелетной погоды третий день со щетиной.
Чтец стихов заметил капитанов и торжественно встал перед ними.
— Поэт и штурман Павел Шарутин приветствует промысловых испытанных руководителей! От музы штурманства и рифм, усевшейся в порту на риф, склоняюсь, сколько сам могу, пред мощными на берегу! — особо продекламировал он Доброхотову и добавил, подмигивая — Штурман Павел Шарутин получил два килограмма дензнаков, механика Сережку Шмыгова бухи завалили рейсовой получкой, пускаемся теперь в новое плавание, не так дальнее, как пьяное.
— Визу закрыть обоим! — сердито сказал Доброхотов. — Писатель, квалифицированный моряк, с кем связались? С бичами связались! — Он показал на барабанщика, уныло стоявшего позади осла.
— Убедили! Черт же, как я чуток к принципиальной критике! Меня надо воспитывать, я поддающийся! — Шарутин повернулся к своим товарищам и мощно продекламировал — Я камбузником был и коком, стал штурманом и поэтом. Теперь я презрительным оком взираю на вас, отпетые!
Шарутин подождал, пока утихнут хохот и свист, и обратился к капитанам. Голос его звучал издевательски-почтительно:
— А вас зато приглашаю, Леонтий Карлович и Борька; на стаканчик сладкого чаю и два стаканчика горькой. Вас не зову, Андрей Христофорович, — сказал он Трофимовскому. — Вы для Сережки — начальство, Сережка на берегу начальства не признает. Ваших забот и в море по горло, и здесь — за горло хватают. Надоели вы каждому, Андрей Христофорович.
— Скоморохи! — Доброхотов укоризненно качал головой. — Сергей Севостьянович! Для кого этот шутовской спектакль?
— Для Кантеладзе, для кого еще? Он с Кавказа, там ценят артистов, — просипел Шмыгов. Он махнул толпе рукой. — Кто попроворней? А ну, на второй этаж, приглашайте управляющего на персональный концерт. Добавим ветра в его двенадцатибалльные приказы.
Из толпы закричали, что управляющего нет. Шмыгов недоверчиво переспросил: так ли? Карнович подтвердил, что Кантеладзе уехал. Шмыгов соскочил с осла.
— Давай большой чемодан, Тимофей! — сказал он барабанщику. — Концерт окончен, проваливайте подобру-поздорову! — объявил он веселой толпе и зашагал в гущу деревьев.
Остывший Шарутин попросил извинения, что назвал Доброхотова Борькой, это для рифмы в стихах, а не для поношения. Доброхотов не обиделся. Штурмана встревожил мрачный вид Карновича. Не случилось ли чего на «Бирюзе»?
— Потом поговорим, — сердито сказал Карнович. — Пока ты не остыл от скоморошества, толковать с тобой бесполезно.
Толпа, понявшая, что представление окончено, возвратилась к «Океанрыбе». Из парка вышел Шмыгов, одетый нормально. Вместе с костюмом он, казалось, сменил и манеры, и голос — пропала сиплость от старого облика осталась только щетина на щеках. Шмыгов сказал Доброхотову:
— Три дня не брился — и напрасно. Не удалось попугать начальство! Тимофей, — обратился он к барабанщику, — ты по-быстрому крой в ту конюшню, верни осла со всеми причиндалами. Давай маленький чемоданчик, бери большой. На, держи монету, — он вытащил из чемоданчика пачку денег и, не считая, сунул, — заплатишь за амортизацию копыт и хвоста, еще добавишь на сорок градусов хозяину и на сено ослу, а что останется — возьми в магазине сухим и мокрым пайком и неси к себе, мы через полчаса прибудем.
Барабанщик потащил осла. Вместо чемоданчика на боку теперь висел аккордеон. Шмыгов взял под руку Доброхотова — А ты с нами, Борис Андреевич! Будем праздновать, что земля тверда под ногами. Четвертый день хожу по улицам — не качаются!
— Да меня Лиза со свету сживет, если опоздаю хоть на час! — Доброхотов сел в освободившееся такси.
Шмыгов увидел на тротуаре Мишу и знаком подозвал его. Хмурое лицо Шмыгова подобрело…
— Салага! Наниматься пришел, так? Море, море, зыбкая дорожка! Ох, и тянет! Пашка, что ты видишь в глазах чернявого? Особенные глаза, правда?
— Водянистые, — проворчал штурман.
— Об этом и речь. Морские глаза! Моторист, ясно. У меня младшего моториста нет, возьму. Тебя, парень, Семеном?
— Михаилом, — ответил Миша. Озорной стармех, разыгравший диковинное представление, ему нравился.
— А по глазам — Семен. Ладно, пусть Миша. Примирюсь. Ты с машиной накоротке? Шатун от цилиндра отличишь? Винт от гайки?
— Пока с машинами не работал.
— Еще лучше. Не надо переучивать. Мой кадр. Беру. Паша, этот парень пойдет с нами. На, понесешь. — Он сунул Мише чемоданчик.
— Да я занят, — неуверенно сказал Миша. Шмыгов страшно выкатил глаза.
— Чтобы Сергей Шмыгов приглашал, а гость отказывался? Сроду не бывало. И не допущу! Все занятия на сегодня отставишь. Точка. — Он с гримасой посмотрел на небо. — Скоро дождь грянет. Надо спасаться. Настоящий моряк воду на берегу недолюбливает.
7
Шмыгов шагал посередине, Шарутин и Миша по сторонам. Встречные часто кланялись Шмыгову, он был, видимо, человек известный. Шарутин то хохотал, вспоминая, какой они устроили чудесный концерт, то мрачнел, опасаясь, не вышло бы представление боком. Голос у Шарутина был мощный не по росту — сумрачный, гудящий бас, он пускал его в самые низкие ноты, огорчаясь.
Мишу удивили быстрые переходы настроения штурмана, но вскоре он понял, что и внезапное веселье и хохот, и внезапное уныние отнюдь не выражают истинного состояния Шарутина. Он был весь как бы в себе, шел сосредоточенный, смотрел рассеянно, а иногда словно спохватывался, что надо поддерживать связь с окружающим, и торопливо что-то говорил, а что приходилось к слову, ему, в сущности, было безразлично.
Ветер, начавшийся с утра, усиливался, в проводах засвистело, быстро несущиеся облака превратились в тучи, тучи густели, темнели, в теплый воздух вторглась прохлада, день помрачнел до хмурого вечера.
— Замочит! — Штурман с гримасой посмотрел на небо. Он поднял воротник, что-то забормотал, Миша разобрал повторяющиеся слова: «замочит, источит, изгложет, зальет, заболтает, зажмет», — штурман-поэт загонял полюбившиеся глаголы в загородки рифмованных строк. Усилившийся ветер был ему на руку, можно было идти и молчать, не отвлекаясь на разговоры.
— Айда побыстрее! — прокричал Шмыгов на площади Победы.
Миша в третий раз пересек главную часть города, в те два раза она запомнилась шумом машин, гомоном людей на тротуарах, сейчас и машин и людей было больше, но все они словно стали безгласны, так все заглушал грохот ветра. Шмыгов ножницами, не сгибая, выбрасывал длинные ноги, Миша с трудом поспевал за ним. Шарутин тоже поднажимал, чтобы не отстать.
Снова удивившись количеству улиц, вливавшихся в площадь, Миша стал читать названия на перекрестках. Они шли по широкому Советскому проспекту, здесь все дома были целы, затем свернули на Кировскую.
Кировская, узкая, вся в старых липах, выстроившихся по тротуарам, в отличие от Советского проспекта казалась выставкой развалин. Здесь только одно здание было целым — Дом офицеров с гостиницей и рестораном. На противоположной стороне громоздилась огромная руина — в прошлом целый поселок из одного трехэтажного дома, выходившего своими четырьмя фасадами на две улицы и два переулка. Шмыгов направился к этому дому.
Миша отстал, с интересом разглядывая здание. Среди стенных провалов попадались окна, затянутые, где целыми стеклами, а где фанерой и тряпьем. На балконах, заваленных щебнем, росли сорняки, на одном красовалась березка, на нее и загляделся Миша. Это было настоящее деревце, метра на два, стройное, кудрявое, веселое, сейчас оно металось на ветру, билось ветвями в окна и балконную дверь и кричало живым криком, даже на тротуар с третьего этажа доносился шум его крепкой молодой листвы.
— Давай, моторист! Чудак, деревьев, не видел! — крикнул Шмыгов, пропадая в одном из провалов в стене.
Лестница в бывшем парадном была без перил, в бетонных ступеньках зияли ямы, в них свободно могла провалиться нога. На первых двух этажах вместо квартир раскрывались коробки с выбитыми стеклами, на третьем этаже, обитаемом, на лестничную площадку выходили две целые двери, одна — обитая дерматином.
— Здесь Тимофеевы хоромы, — сказал Шмыгов. — А временно, до законной квартиры, и мои. Ключ в стене, запомните. В музей к Тимофею можно приходить без приглашения.
Он достал из щели между кирпичами заржавелый огромный ключ, вставил в замок, пнул дверь ногой.
Комната, куда они вошли, просторная, с одним широким окном, и вправду, напоминала скорей антикварный магазин, чем жилье. С потолка, отталкивая одна другую бронзовыми рожками и стекляшками, спускались две массивные люстры, хрустальные побрякушки в них позвякивали при каждом шаге по шаткому полу, если, как вскоре убедился Миша, топнуть ногой, то люстры начинали звенеть, и негодующий звон долго не умолкал. В углах громоздились мохнатые, угрюмые кресла, большие и маленькие. Еще был стол с пухлыми ангелочками на ножках, резной буфет с разномастным фарфором, какие-то тумбочки, шкафчики, мраморный умывальник на полу, два эмалированных унитаза, водруженных в зев одного из могучих кресел.
Но самым удивительным сооружением в этой необычайной комнате была исполинская кровать, и Миша уставился на нее. Это был даже не двухспальный, а многоспальный, совершенно квадратный ящик о четырех стенках красного дерева — передняя откидывалась на пол, когда хозяин осмеливался лезть внутрь. И все четыре стенки были покрыты яркими, эмалевыми, оттиснутыми, а не нарисованными картинами. На наружной стене торца трое гномов у горна с ухмылками раскаливали орудия пытки и скашивали красные глаза на пленника, голого, накрепко связанного мужчину. На внутренней стороне того же торца всадник в латах, с султаном на шлеме, мчался на диком скакуне прямо на ложе — передние копыта готовились обрушиться на покоящегося в нем. А на задней стенке дюжина зверообразных римлян похищала нагих сабинянок. Умыкание невест совершалось с такими подробностями, что обрести спокойствие можно было, лишь отвернувшись от ужасного зрелища. Но всего трагичней была картина в головах: на всю эту стенку разлеглась голая томная девица, а над ней, чуть не задевая ее крыльями и когтями, дрались не то за душу ее, не то за тело прекрасный ангел с безобразным чертом.
— Забавный паноптикум, — констатировал Шарутин, с любопытством осматриваясь. — И что же — накупил мебель твой Тимофей или уже была от старых хозяев?
— Натаскал. — Шмыгов развалился на кровати, знаком показав штурману и Мише, чтоб воспользовались креслами. — Он гробокопатель.
— Ты серьезно?
— Могилы не вскрывает, а в подвалы развалин проникает. Янтарные сокровища ищет, чтобы сдать государству. В милиции ему пригрозили, что вышлют за тунеядство. Теперь строитель, в бригаде по расчистке — те же развалинки ворошит, кирпичи таскает…