Но нам случалось выслушивать и более странные нарекания. Вернувшись в дом, в который нас поселили, мы застали у себя давно нам знакомого эмигранта. Мы встретили его как нельзя радушнее, и он не отказался разделить с нами наш скромный ужин. Но мы не могли не заметить, что его что-то тяготит, не дает ему облегчить свое сердце, что его гнетут какие-то заботы, которые заставляют его время от времени бормотать невнятные проклятия. Когда же мы, памятуя о нашем давнем знакомстве, постарались пробудить в нем былое доверие, он взволнованно заговорил о жестоком обращении прусского короля с французскими принцами. Удивленные, можно сказать, даже пораженные его заявлением, мы попросили его высказаться яснее. И тогда услышали, что король, выступая из Глорье, не надел плаща, невзирая на проливной дождь, ввиду чего и принцы были вынуждены отказаться от одежды, которая защитила бы их от непогоды. Наш маркиз не мог смотреть на их высочеств, столь легко одетых, промокших до нитки и насквозь пропитавшихся сыростью, стекавшей вниз по их платью. Будь это только возможно, он отдал бы свою жизнь, чтобы усадить их в сухую карету, их, с коими связаны все упования, все мечты о счастии отечества. И это их-то, привыкших сызмальства к совсем иному образу жизни!
Что мы могли ему на это ответить? Ведь его едва ли бы могло утешить, если б я сказал, что война — преддверие смерти — уравнивает всех людей, упраздняет все различия и порой грозит бедами и гибелью даже самому венценосцу.
На другое утро, руководствуясь примером державного вождя, я решил оставить свой дормез и четверку лошадей, отобранных по реквизиции, на попечение надежного камерьера Вагнера, поручив ему позднее доставить экипаж и наличные деньги. Вместе с несколькими добрыми товарищами я сел на коня, и мы отправились в Ландр. На полпути мы нашли в небольшой срубленной березовой роще связки хвороста, сырого снаружи, но сухого внутри. Хворост живо одарил нас жарким пламенем и горящими углями, необходимыми для того, чтобы согреться и приготовить пищу. Лишь установленный порядок полкового обеда был несколько нарушен: столы, стулья, скамьи к назначенному часу запоздали. Ели стоя или прислонившись к дереву, кто как умел. Но цель похода была к вечеру достигнута; мы расположились лагерем невдалеке от Ландра, прямо напротив Гранпре, вполне, впрочем, сознавая, как прочно и обдуманно защищен перевал французами. Дождь шел непрестанно, дул порывистый ветер, от палаток было мало проку.
Блажен, чьей душою владеет возвышенная страсть. Цветовой феномен, открывшийся мне там, у воронки, ни на минуту не оставлял меня в покое; с тех пор все дни я обдумывал его всесторонне, чтобы продолжить свои эксперименты. Тогда же я продиктовал Фогелю (он в этом путешествии проявил себя исполнительным секретарем) конспект своих мыслей, а позднее нанес на те же самые листки и нужные чертежи. Эти бумаги, отмеченные всеми признаками непогоды, хранятся у меня и поныне. Они для меня — свидетельство неукоснительности научного труда над однажды начатым и еще сомнительным. Но путь к истине обладает еще и тем достоинством, что о нем всегда вспоминаешь с удовольствием, будь это даже твои первые, еще неуверенные шаги и уклонения в сторону или допущенные, но позднее исправленные ошибки.
Погода еще ухудшилась. Дошло до того, что провести ночь, прикорнув в полковом экипаже, можно было счесть за великое счастье. Как ужасно было наше положение, явствовало из того, что мы к тому же расположились под самым носом неприятеля и что у него могло возникнуть желание напасть на нас из своих горных и лесных надежных убежищ.
Камерьер Вагнер вовремя прибыл со всем обозом и своим пуделем. Он пережил страшную ночь. Преодолев множество помех и затруднений, он отстал ночью от армии, потому что следовал за слугами одного генерала, сбившимися с дороги от усталости и непомерной попойки. Отряд, к которому пристал Вагнер, прибыл в какую-то деревню. Подозревали, что французы совсем близко. Пугал каждый шорох, лошади не возвращались с водопоя. Но наш Вагнер не растерялся. Вырвавшись из проклятой деревушки, он сумел воссоединиться с нашей армией со всем нашим движимым имуществом.
И тут произошло некое событие, всех нас потрясшее, ибо, как нам казалось, было тесно связано с нашими тревогами и лучшими надеждами: на правом крыле наших войск послышалась сильнейшая канонада. Ага, сказали мы себе, это генерал Клерфе прибыл из Нидерландов и атакует левый фланг французов. Все с нетерпением ждали вестей, увенчалась ли его атака успехом.
Я отправился в ставку, чтобы подробнее узнать, что значит эта канонада и чего нам следует ожидать. Точно никто ничего не знал. Думали только, что Клерфе вступил с французами в рукопашный бой. Здесь я и застал майора фон Вейраха, как раз в момент, когда он, мучаясь скукой и нетерпением, садился на лошадь, чтобы съездить к передовому охранению. Я сопровождал его. Мы поднялись на высоту, с которой хорошо просматривалась местность. Повстречав дозор гусар, мы поговорили с их офицером, красивым молодым человеком. Стрельба происходила далеко за Гранпре, и офицер получил приказ не продвигаться вперед, чтобы не вызвать ответной акции французов. Мы поговорили недолго, как к нам подъехал принц Луи-Фердинанд со свитой и, после краткого разговора, потребовал от офицера, чтобы тот шел вперед. Офицер решительно возражал ему, но принц, оставив его слова без внимания, продолжал свой путь, а мы, хотели мы того или нет, должны были следовать за ним. Так мы проехали еще самую малость, как вдалеке показался французский егерь. Он подскакал к нам на расстояние ружейного выстрела и тут же умчался прочь. За ним — второй, третий, и все они столь же стремительно уносились. Но четвертый, надо думать, тот самый, который подъехал к нам первым, уже вполне серьезно выстрелил в нашу сторону; мы ясно слышали свист пронесшейся пули. Принц не сворачивал, а французские егеря продолжали свое дело, так что не одна пуля уже пролетела мимо нас. Я поглядывал на офицера. Он был в смятении; чувство долга боролось в нем с уважением к принцу королевской крови. Он, видимо, прочел участие на моем лице, приблизился ко мне и сказал: «Если вы пользуетесь каким-либо влиянием на принца, попросите его повернуть назад. Ведь я буду за все в ответе. Мне настрого приказали не оставлять доверенного мне поста. И это весьма разумно: мы не должны раздражать неприятеля, коль скоро он занимает столь выгодную позицию за Гранпре. Если принц не повернет назад, то вскоре вся цепь охранения начнет отстреливаться, в ставке не будут знать, что случилось, и высочайшее недовольство обрушится на мою неповинную голову». Я подъехал к принцу и сказал ему: «Мне только что оказали честь предположением, будто я пользуюсь некоторым влиянием на ваше высочество. Прошу вас благосклонно выслушать меня». После этого я ясно изложил ему суть дела, в чем даже и не было особой нужды; принц сразу понял, что к чему, и был даже так предупредителен, что немедленно повернул назад, сказав несколько любезных слов молодому офицеру. После этого перестали стрелять и французы. Офицер был мне крайне признателен и очень меня благодарил, отсюда следовало, что посредник — лицо нелишнее.
Постепенно ситуация прояснилась. Позиция Дюмурье близ Гранпре была в высшей степени прочной и выгодной. То что с правого фланга к ней нельзя было подступиться, стало ясно каждому; на левом же его фланге имелись два очень важных перевала — Лякруа-о-Буа и Лешен-Популё, тот и другой были плотно завалены и считались непроходимыми. Но охрана второго из названных перевалов была доверена офицеру, недостойному столь важного поручения или разгильдяю. Австрийцы его атаковали. В первой атаке пал принц Линь Младший, но вторая вполне удалась, сопротивление французов было сломлено и продуманный план Дюмурье тем самым перечеркнут. Ему пришлось отступить со своих позиций и двигаться вверх по течению реки Эн. Прусские гусары преодолели перевал и начали преследовать противника уже по ту сторону Аргоннского леса. Натиск пруссаков вызвал панический ужас французов, десять тысяч человек бежало перед пятью сотнями гусар. С большим трудом удалось остановить и собрать их. При этом отличился полк Шамборана, преградивший путь нашим конникам. Последние, собственно, посланные только на разведку, вернулись с победой, радостные и похвалявшиеся тем, что взяли у неприятеля несколько телег и прочие трофеи. То, чем они могли воспользоваться тут же, на месте, деньги и одежду, они поделили между собою; а мне, как летописцу и канцеляристу, достались бумаги, среди которых я обнаружил несколько старых приказов Лафайета и целый ряд необыкновенно четко переписанных описей боевых припасов. Но более всего меня поразил довольно свежий номер «Монитера». Я сразу узнал его печать и формат, — ведь все это постоянно прочитывалось мною на протяжении нескольких лет; но на сей раз со страниц газеты обращались ко мне не слишком дружелюбно; короткая статья от третьего сентября грозила: «Les Prussiens pourront venir á Paris, mais ils n’en sortiront pas»[1].
Итак, французы считались с возможностью, что мы войдем в Париж. Предоставим же горним силам позаботиться о нашем возвращении.
Ужасное положение, когда все мы болтались между небом и землей, несколько улучшилось. Армия теперь и впрямь могла перейти в наступление. Один за другим отправлялись вперед отряды авангарда. Подошла и наша очередь; через холмы, долины, виноградники, снабжавшие нас молодым вином, мы достигли ранним утром более открытой местности. В живописной долине реки Эр мы увидели замок Гранпре, расположенный на горе, как раз в том месте, где Эр пробивает себе путь на запад сквозь теснящиеся холмы, чтобы соединиться по ту сторону хребта с рекою Эн устремляющей свои воды на запад до Уазы, а воссоединившись с нею, и до Сены. Из сказанного видно, что горный хребет, отделявший нас от Мааса, не очень высок; однако, придерживаясь изменившегося направления рек, мы вступали тем самым в другой речной бассейн.
Во время этого перехода я случайно оказался сначала среди свиты короля, а потом и герцога Брауншвейгского. Здесь я вступил в беседу с князем Ройссом и с рядом других знакомых мне дипломатов и военных. Группы всадников служили красивым стаффажем приятных ландшафтов. Хотелось бы, чтобы среди нас оказался ван дер Мейлен и увековечил нашу кампанию. Все были веселы, бодры, полны надежд и героического порыва. Правда, то здесь, то там полыхали ярым пламенем несколько деревень, однако дым не вредит картине, изображающей войну. Нам сказали, что из окон крестьянских изб стреляли по нашим солдатам, и отряды, по праву войны, немедленно мстили за себя. Такое поведение вызвало критику, но нельзя было ничего изменить. Осталось взять под свою защиту виноградники, хотя владельцам они и не сулили богатого урожая; так мы и шли вперед, меняя дружественное отношение к жителям на враждебное и наоборот.
Оставив позади Гранпре, мы переправились через Эн и расположились лагерем близ Во-ле-Мурон; и вот мы были в Шампани, в краю, пользовавшемся изрядно дурной славой. Но на первый взгляд он был не так плох. По реке, вдоль ее солнечной стороны, тянулись хорошо ухоженные виноградники. Наезды в окрестные деревни и села давали нам достаточно продуктов и фуража, только что пшеница не была вымолочена и пригодных мельниц было мало, как и печей, пригодных для выпечки хлеба, так что нам пришлось-таки испытывать муки Тантала.
Для доверительных обсуждений таких и подобных вопросов у нас собиралось довольно большое общество чуть ли не на каждом привале, особенно же во время вечернего кофепития. Общество было достаточно разношерстным: тут и немцы и французы, военные и дипломаты — всё люди с весом и чем-то примечательные, разумники и острословы. Важность момента возбуждала умы, обостряла прозорливость этих мужей, но поскольку их на узкий верховный военный совет не приглашали, они тем усерднее тщились угадать, что на нем было решено и тем более — что должно будет с нами вскорости произойти.
Что же касается Дюмурье, то он, убедившись, что перевал Гранпре ему теперь не удержать, поднялся вверх по течению Эн и, зная, что его тылы прикрыты Илеттами, расположился на высотах Сент-Мену, лицом к Франции. Мы же, проникши через узкий перевал, оставили в тылу и в стороне от нас не захваченные нами крепости: Седан, Монмеди, Стене, которые могли затруднить подвоз нужных нам провиантов и боеприпасов. Мы вступили в бедный край, известковая почва которого была способна прокормить разве что редкие, далеко отстоящие друг от друга селения.
Правда, Реймс и Шалон с их благодатными окрестностями находились недалеко отсюда, и это давало надежду, что нам вскорости все же удастся и отдохнуть, и прийти в себя. Посему наше общество порешило почти единогласно, что нужно идти на Реймс и овладеть Шалоном. Тогда Дюмурье не сможет уже спокойно оставаться на своей выгодной позиции. Сражение неизбежно, где бы оно ни произошло. Казалось, оно уже выиграно.
Естественно, что нами было высказано немало сомнений, когда девятнадцатого числа был получен приказ, согласно коему нам надлежало идти на Массиж и далее следовать вверх по течению Эн, оставляя по левую руку на большем или меньшем удалении Эн и поросшее лесом нагорье.
На марше постепенно рассеялись наши мрачные мысли под воздействием разных происшествий, потребовавших от нас бодрости и усердия. Занятный феномен приковал к себе все мое внимание. Чтобы несколько колонн могли одновременно продвигаться вперед, пришлось одну из них направить прямиком через открытую местность. Ее путь пролегал по плоским холмам; когда же нужно было вновь спуститься в долину, перед нами открылся крутой спуск. Его эскарпировали, насколько было возможно, но спуск так и оставался обрывом. Тут к полудню проглянуло солнце; его лучи отражались в бессчетном множестве ружей. Я стоял на холме и смотрел, как приближается ко мне этот сверкающий поток. Когда же колонна подошла к обрыву, сомкнутые ряды внезапно рассыпались, и каждый, как мог, спускался вниз, полагаясь на собственные силы и умение. Необычное зрелище! Расстроившийся порядок точно передавал картину водопада. Множество то здесь, то там вспыхивавших на солнце штыков и создавало это впечатление. А когда внизу, у подножья горы, люди шли по дну долины, как прежде поверху, казалось, что течет перед нами могучий водный поток. Этот феномен был тем более прекрасен, потому что каждый участник марша невольно поглядывал на солнце, которое то и дело отражалось то в том, то в этом заблиставшем штыке. Только в такие сомнительные часы — между жизнью и смертью — солнечные лучи, к тому же давно не виданные, особенно радуют благородное сердце человека.
К вечеру мы достигли Массижа. От противника нас теперь отделяло не более чем несколько переходов. Лагерь был весь перемечен, и мы точно заняли отведенное нам пространство. Гусары вбивали колья и уже привязывали к ним лошадей. Разводили огонь, разворачивали полевые кухни. Вдруг нежданно разнесся слух, что ночлега не будет: пришла весть, будто французы маршируют из Сент-Мену в Шалон; король не хотел упустить врага и потому отдал приказ к немедленному выступлению. Я пожелал удостовериться в правильности сведении, для чего отправился к штабистам. Да, весть была получена, но недостаточно проверенная и маловероятная. Но уже герцог Веймарский и генерал Гейман пустились в путь во главе своих гусар, зачинщиков всей этой кутерьмы. Спустя некоторое время генералы вернулись с сообщением, что нигде не заметили ни малейшего признака продвижения противника. Нашим патрулям пришлось сознаться, что они не видели того, о чем сообщили, а только умозаключили.
А впрочем, сигнал к выступлению был дан и никем не отменен. Приказ гласил: двигаться вперед, оставив всю поклажу, а экипажам и телегам вернуться в Мезон-Шампань и там образовать боевое каре из повозок и ждать счастливого исхода битвы.
Ни секунды не сомневаясь в том, что следует предпринять, я передал карету, поклажу и лошадей моему находчивому и усердному слуге и вместе с товарищами по походу сел на коня. Ведь всем было сказано: каждый участник похода должен держаться своего подразделения, не отставать от него и не избегать опасности, ибо все, что бы ни случилось с нами, служит нам к чести; находиться же при поклаже в обозе и опасно и непочетно. Потому-то я и договорился заранее с офицерами, что останусь с ними и скорее всего присоединюсь к лейб-эскадрону. Этим можно было только укрепить установившиеся между нами прекрасные отношения.
Маршрут был предписан такой: вверх по речушке до Турбе, а дальше — по долине, тоскливее которой ничего не сыщется на свете: ни тебе деревца, ни кустика. Было строго-настрого приказано: передвигаться бесшумно, так, как если б мы собрались напасть на неприятеля, хотя неприятель, конечно, знал уже о приближении пятидесятитысячного войска! Наступила ночь. На небе ни луны, ни звездочки. Дул пронизывающий ветер. Беззвучное продвижение такой огромной массы людей темной ночью казалось чем-то сказочно-необычным.
Проезжая верхом вдоль колонны, то и дело встречаешь знакомых тебе офицеров, скачущих взад и вперед, то ускоряя, то замедляя движение колонны. При встречах останавливались, тихо переговаривались, делились мнениями с другими. Так постепенно составился новый кружок в десять, двенадцать человек, знакомых и незнакомых. Задавали друг другу вопросы, жаловались, бранились, критиковали. Никто не прощал высокому начальству сорванного обеда. Одному веселому малому захотелось хлеба и жареных сосисок, другому парню с неуемным аппетитом, подавай жаркое из оленины и салат с сардинами. Поскольку все это не стоило нам ни гроша, не было отказа ни в паштетах, ни в других деликатесах, ни в самых что ни на есть дорогих винах. Получился такой славный пир, что один из нас, в ком голод говорил особенно громко, предал анафеме все наше теплое общество, заявив, что возбужденная фантазия вкупе с пустым желудком причиняют ему нестерпимые муки. Общество постепенно рассеялось, но и в одиночку каждому было не легче, чем в большой компании.
Так мы дошли до Сомм-Турбе, где сделали привал. Король остановился в местной гостинице, а перед нею в домике, напоминавшем беседку, герцог Брауншвейгский разместил свою штаб-квартиру и канцелярию. Площадь была велика, на ней горело немало костров, сложенных из кольев, припасенных для виноградников. Огонь полыхал в полную мощь. Его светлость господин фельдмаршал несколько раз лично изволил говорить, что нельзя давать огню разгораться так сильно. Мы обсуждали и этот вопрос: никто не поверил, чтобы наша близость осталась тайною для кого-либо из французов.
Я прибыл на место слишком поздно, и сколько бы ни шнырял глазами по сторонам в поисках пищи, все было если не съедено, то присвоено. Пока я рыскал вокруг, эмигранты дали мне благоразумный спектакль гастрономического дела. Они сидели вокруг большой плоской кучи пепла, в которой догорали последние искорки угля и обращались в золу обглоданные грозди винограда. Они быстро завладели яйцами, имевшимися в деревне, и было очень весело и аппетитно смотреть на ряды яиц, воткнутых в кучу золы. Оставалось только вынимать их по мере того, как они поспевали. Ни одного из этих благородных кухмистеров я не знал, а обращаться с просьбами к незнакомым не хотелось. Когда же мне повстречался знакомый офицер, подобно мне страдавший от голода и жажды, мне пришла на ум военная хитрость, освоенная мною на собственном солдатском опыте, какого я успел понабраться за время моей недолгой солдатчины: я заметил, что солдаты, добывая провиант в селениях и в их окрестностях, делают это довольно бестолково. Первые, напавшие на добычу, забирают все, что могут унести, топчут, портят и изничтожают все прочее, так что опоздавшие мало чем могут поживиться. Я уже прежде подумывал, какой стратегии здесь нужно держаться. Солдатня врывается в село спереди, а ты пройдись по задворкам. Правда, эта деревня вся до отказа забита служивыми. Но она была очень протяженной, да к тому же уходила под углом в сторону от шоссе, нас сюда приведшего. Поэтому я предложил другу пройтись вниз по длинной улице до самого ее конца. Из предпоследнего дома выскочил солдат, с руганью, недовольный тем, что все съедено и невозможно раздобыть хоть какой-то пищи, Мы подошли к домику и заглянули вовнутрь: за столом тихо-мирно сидело несколько егерей. Войдя в дом, чтобы хоть спокойно посидеть под крышей, мы заговорили с егерями как с товарищами и кстати уж посетовали, что больно плохо обстоит дело со жратвой и питьем. Разговорившись, егеря взяли с нас слово, что будем молчать. Мы его дали. Тогда-то они и признались, что обнаружили здесь же, в этом доме, великолепнейший винный погреб. Обосновавшись, они сами по-хозяйски загородили погреб, но нам, в скромной доле, в живительном питье не откажут. Ключ был на месте, навал из всякой всячины перед заветной дверью живо устранили, оставалось только повернуть ключ в замке. Спустившись в погреб, мы увидели здесь множество бочек, все больше двухведерных; но что нас особенно обрадовало, так это бутылки с вином, хранившиеся в прохладном песке. Мой благодушный попутчик-офицер, успевший перепробовать вино из многих бочек, указал нам наилучшее. Зажав в каждый кулак по две бутылки, я спрятал их под плащом; так поступил и мой новоявленный приятель, и мы пошли вверх по улице, уже предвкушая бодрящую влагу.
У большого бивачного костра я приметил тяжелую борону, присел на нее и, прикрывая бутылки все тем же плащом, поставил их между зубьями. Немного погодя я извлек бутылку, и на зов увидевших ее людей вкруг костра подошел к ним и предложил распить ее по-компанейски. Каждый сделал по хорошему глотку, последний, видя, что мне осталось слишком мало, отпил самую малость. Спрятав пустую бутылку, я вскоре достал вторую, отпил от нее и предложил то же сделать и новым моим дружкам. Долго упрашивать себя они не заставили, не видя в том ничего особенного. Но когда я достал еще и третью, все громко закричали: «Да вы же колдун, волшебник!» И то сказать, в нашем безрадостном житье-бытье моя шутка всем пришлась по сердцу.
Среди всех сидящих у костра, чьи лица и фигуры отчетливо выступали из полумрака при вспышках пламени, я заметил пожилого человека, показавшегося мне знакомым. Узнав от меня, кто я и откуда, он немало удивился тому, что мы здесь вторично свиделись. То был маркиз де Бомбель, кому я, тому назад два года, имел честь засвидетельствовать свое почтение в Венеции, где я пристал к свите нашей герцогини Амалии. Французский посланник приложил все старания, чтобы сделать наивозможно приятным пребывание нашей достойнейшей государыни в этом городе. Взаимное выражение радости по поводу нашей столь неожиданной встречи и общность давних воспоминании, казалось, должны были бы пролить луч света в наше мрачное «сегодня». Я вспомнил его роскошный дворец на Большом канале, вспомнил, как мы подплыли к нему на гондолах и с какими почестями он нас встретил и принимал в своем палаццо. Он устраивал для нас прелестные праздники, как раз во вкусе нашей государыни, любившей, чтобы природа и искусство, веселье и благопристойность непринужденно вступали в тесный союз друг с другом, тем самым доставляя как герцогине, так и нам, ее свите, утонченно-грациозные наслаждения. «Благодаря вашим широким связям, — сказал я, — мы приобщились и к таким усладам, к каковым чужеземцы обычно доступа не имеют».
Как же я был удивлен, когда в ответ на речь, которой я думал его порадовать и которую заключил искренним славословием в честь маркиза, мне пришлось от него услышать только скорбное восклицание: «Не будем говорить об этом! Те времена отошли от меня так далеко, да и тогда, когда я с веселой улыбкой общался со своими высокими гостями, червь заботы уж грыз мое сердце. Я сполна предвидел последствия того, что происходило в моем отечестве. Ваша безмятежность восхищала меня, вы не предчувствовали тех опасностей, которых, быть может, не избежать и вам. Я же незаметно готовился к предстоявшим переменам. Вскоре мне пришлось сложить свою почетную должность и расстаться с Венецией, столь любезной моему сердцу, чтобы пуститься в странствие, чреватое всякими бедами, которые и привели меня под конец вот сюда».
Таинственность, какою было обставлено наше сближение с противником, позволяла предполагать, что мы снимемся еще этой ночью. Но уже забрезжило утро и снова стал накрапывать мелкий дождик, а мы все не трогались с места. Продолжили мы свой поход, когда уже совсем рассвело. Так как полк герцога Веймарского шел в авангарде, лейб-эскадрону, возглавлявшему всю колонну, были приданы гусары, будто бы знакомые с этой местностью. Итак, мы продвигались вперед — порою крупною рысью, через поля и холмы без единого деревца или кустика. Аргоннский лес чуть виднелся в едва различимой дали. Дождь бил нам прямо в лицо, набираясь новой силы. И тут мы увидели пересекавшую наш путь красивую тополиную аллею. То было шоссе из Шалона в Сент-Мену — дорога из Парижа в Германию. Нас послали через нее в серую даль непогоды.
Мы видели уже и прежде, что французы расположились на опушке леса и что туда же направляются новые пополнения; Келлерман, только что соединившийся с Дюмурье, примкнул к левому флангу его позиции. Наши офицеры и рядовые горели общим желанием тут же, без промедления, броситься на французов по первому мановению главнокомандующего; об этом, казалось, свидетельствовало и наше стремительное продвижение. Однако позиция, занятая Келлерманом, была почти неприступна. Тут-то и началась канонада, позднее ставшая притчею во языцех, ошеломляющую мощь которой невозможно ни описать, ни даже воскресить воображением в памяти.
Шоссе осталось далеко позади, а мы все так же неукоснительно мчались на запад, как вдруг прискакал адъютант с повелением немедля повернуть назад, — нас-де выдвинули слишком далеко. Новый приказ гласил: надо вторично пересечь шоссе, но уже в обратном направлении, так чтобы правый наш фланг непосредственно примкнул к левой стороне шоссейной дороги. Так мы и сделали, встав на пригорке лицом к хутору Ля-Люн в четверти часа ходу от шоссе. Здесь встретил нас полковой командир, только что поставивший полубатарею на безымянную высоту; нам же он приказал продвигаться вперед под прикрытием полубатареи. По пути мы опознали труп старика-шорника, распростертого на пахотном поле, — первую жертву нынешнего дня. Мы спокойно продвигались вперед, приближаясь к хутору, батарея непрерывно палила.
Но вскоре мы оказались в довольно странном положении. На нас яростно сыпались ядра, а мы никак не могли понять, откуда они берутся. Ведь нас прикрывала наша же батарея, а неприятельские пушки на противоположной гряде холмов были слишком удалены от нас. Я держался впереди, перед фронтом, чуть в стороне, и изумлялся, наблюдая за происходившим: ядра дюжинами падали на землю перед самым эскадроном, но, по счастью, не рикошетировали, а вязли в рыхлой почве. Грязь обдавала людей и лошадей; вороные кони, сдерживаемые опытными кавалеристами, храпели и тяжело дышали. Весь эскадрон, не нарушая строя и не размыкаясь, находился в непрерывном движении. Тут меня словно перенесло в совсем иные времена. В первой шеренге эскадрона знамя колыхалось в руках красивого мальчика, он держал его крепко, но вконец перепуганная лошадь мотала его из стороны в сторону. И в эту минуту миловидное лицо мальчика невольно вызвало в моей памяти образ его еще более красивой матери, и для меня на миг превратились в явь мирные часы, некогда проведенные с нею.
Наконец поступил приказ — отступить без промедления. Все части нашей кавалерии исполнили его точно и хладнокровно. Убита была только одна лошадь из полка Лоттума, хотя мы все, особенно здесь, на крайнем правом фланге, казалось, должны были неминуемо погибнуть.
Выйдя из зоны непостижимого для нас обстрела, мы постепенно освобождались от пережитого потрясения. Загадка разрешилась: дело в том, что наша полубатарея была оттеснена противником и, спустившись с холма в ложбину по другую сторону шоссе, залегла в глубоком овраге, каких в этой местности имелось немало. Мы не заметили ее отхода и полагали, что по-прежнему находимся под ее прикрытием, тогда как ее позицию захватила артиллерия французов: что было задумано нам во спасение, чуть не привело к нашей гибели. В ответ на попреки артиллеристы только ухмылялись и в шутку нас уверяли, что-де внизу, под крышей, им было куда вольготнее.
Но потом, когда случалось видеть воочию, как, выбиваясь из сил, конная артиллерия продиралась по глинистым, вязким холмам, мы невольно спрашивали себя: какого черта мы пустились в эту сомнительную аферу?
Меж тем канонада не умолкала. Келлерман занимал сильную, отлично выбранную позицию возле мельницы близ Вальми; по ней-то и били все снаряды нашей артиллерии. Но вот взлетела на воздух телега с порохом, и все дружно радовались бедствиям, предположительно причиненным врагу этим взрывом. Все мы, стоявшие здесь, под огнем, пока что оставались только зрителями и слушателями. Путеводный знак на Шалонском шоссе указывал путь на Париж.
Итак, столица Франции была позади нас, а от отечества нас отделяло французское войско. Крепкие засовы, что и говорить! — особенно в глазах того, кто вот уже четыре недели беспрерывно возился с картами театра военных действий.
Но мгновенная потребность заявляет о своих правах громче, чем даже непосредственно за нею следующая. Гусары перехватили несколько повозок с хлебом, направлявшихся из Шалона в армию, поставив их вдоль обочины шоссе. Нам казалось невероятным, что мы занимаем позицию между Парижем и Сент-Мену, а в Шалоне никак не могли уразуметь, что немцы движутся с их стороны навстречу французам. Гусары за мелочь уступили нам хлеба, а это были самые вкусные французские булки, — как известно, француза приводит в ужас хотя бы ломтик ржаного хлеба. Я раздал не один каравай своим людям, с условием, что они часть хлеба сохранят для меня на ближайшие дни. Совершил я здесь и другую сделку: один егерь приобрел себе у гусар теплое шерстяное одеяло, я же предложил ему, чтобы он днем держал его у себя, а на три ночи уступал его мне по восемь грошей за ночь. Ему такой договор казался выгодным; одеяло обошлось ему в гульден, а через короткий срок оно возвратится к нему со значительным прибытком. Но это устраивало и меня, ибо мои купленные в Лонгви превосходные одеяла остались в обозе, и теперь, при отсутствии всех удобств, было куда как кстати обзавестись еще и этой покрышкой, помимо плаща.
Все рассказанное совершалось под неумолчный гул канонады. Каждая из сторон израсходовала за день по десяти тысяч снарядов, причем с нашей стороны погибло всего двести человек без всякой пользы для дела. От небывалого сотрясения воздуха небо заметно прояснилось: из пушек палили с частотою беглого оружейного огня, только что не так равномерно — то чаще, то реже. В час дня, после передышки, сила огня была наибольшей, земля дрожала в прямом смысле слова, но противник не думал уступать своей позиции. Никто не знал, чем это кончится.
Я так много слышал о лихорадке боя, что мне захотелось узнать, что же это такое. От скуки и духа безрассудства, порождаемого опасностью, я без колебаний направился на хутор Ля-Люн, как раз тогда вновь перешедший в наши руки, но вид его был ужасен. Изрешеченные крыши, повсюду разбросанные мешки пшеницы и лежащие на них смертельно раненные, изредка залегавшие сюда приблудные ядра и шорох осыпающейся черепицы…
Совершенно один, предоставленный самому себе, я проехал холмами в левую сторону от деревни и отчетливо видел превосходную позицию французов — она высилась амфитеатром, которому ничто и ниоткуда не грозило. Подобраться к левому флангу Келлермана было, пожалуй, возможнее.
На моем пути мне повстречалось избранное общество — знакомые офицеры из штаба главнокомандующего, а также из нашего полка, весьма удивившиеся, увидя меня здесь. Они предложили мне к ним присоединиться, но я сказал им о своих особых намерениях, и они оставили меня наедине с моим хорошо всем знакомым взбалмошным упрямством.
Тем временем я заехал в то самое место, где падали ядра одно возле другого. Звук их любопытен: в нем что-то от жужжания детского волчка, от бульканья воды и писка птицы. Земля была вязкая, отчего ядра не представляли большой опасности. Куда они попадали, там и застревали, так что я в своей «испытательной поездке» не подвергался по меньшей мере одной опасности — рикошетировке.
В таких-то обстоятельствах, со всем вниманием следя за собой, я вскоре заметил, что со мною творится что-то неладное, о чем могу доложить, разве лишь прибегнув к фигуральной речи. Мне чудилось, что вокруг меня невероятно жарко и что эта жара пронизывает меня насквозь, так что начинаешь как бы сливаться со средою, в какой находишься. Глаза по-прежнему видели все ясно и четко, но мир, казалось, приобрел некий коричневато-бурый оттенок, отчего предметы становились только отчетливее. Волнение крови я не ощущал, но все как бы пожирал охвативший меня жар. Отсюда явствует, в каком смысле можно называть такое состояние лихорадкой. Достойно упоминания уже то, что жуткий грохот воспринимается только слухом, ибо причина его сводится к пальбе пушек, к вою, свисту и гулу проносящихся и падающих ядер.
Вернувшись назад и очутившись в полной безопасности, я счел примечательным, что жар немедленно спал — от томившей меня лихорадки и следа не осталось. Впрочем, нельзя не признать, что такое состояние относится к числу наименее приятных: среди товарищей по походу, людей благородных и дорогих моему сердцу, я не нашел ни одного, кто выразил бы желание все это испытать вторично.
Так прошел и этот день. Французы не только не оставили своих позиций; Келлерман даже заметно их улучшил. Нам было приказано выйти из зоны огня; начальство сделало вид, будто ничего необычного не случилось. Но вся армия как-то оцепенела. Еще утром люди мечтали нанизать французов на штыки и на копья и чуть ли не сожрать их живьем. Сознаюсь, я и сам пустился в поход с безграничною верой в наше войско и в искусство герцога Брауншвейгского. А теперь все ходили как в воду опущенные, боясь встретиться взглядом с товарищем, а если и встречались, то разве только для того, чтобы крепко выругаться или проклясть все на свете. Вечером по привычке мы уселись кружком, только что костра опасливо не разожгли, как обычно. Большинство молчало, некоторые что-то говорили, но, по сути, никто не мог собраться с мыслями и дать оценку происшедшему. Наконец предложили высказаться и мне, не раз веселившему и утешавшему их подходящей краткой сентенцией или шуткой. Но на этот раз я сказал: «Здесь и отныне началась новая эпоха всемирной истории, и вы вправе говорить, что присутствовали при ее рождении».
Теперь, когда ни у кого не было и кусочка хлеба, я затребовал свою долю из купленного утром; но доля была ничтожной, да и от вина, которое я так щедро разливал накануне, осталась всего лишь маленькая бутылочка. От роли чудодея, какую я вчера так бойко разыгрывал на привале, пришлось отказаться.
Едва стихла канонада, как дождь и буря снова зарядили, от чего пребывание под открытым небом на вязкой глиняной почве становилось еще более несносным. И все же после стольких часов, проведенных без сна, в постоянных физических и душевных страданиях, сон напомнил нам о себе, лишь только над нами сгустилась темень ночи. Мы расположились, как кто умел, за небольшим холмом, отражавшим порывы резкого ветра; но тут кого-то из нас осенила мысль, что было бы умнее закопаться в землю, прикрывшись плащами. Так мы и поступили, вырыв множество досрочных могил шанцевыми инструментами, занятыми у конных артиллеристов. Даже герцог Веймарский не презрел такого преждевременного захоронения.
Тут я потребовал положенное мне по уговору одеяло, уплатив обещанные восемь грошей, закутался в него, поверх разостлавши свой плащ, сырость коего почти не ощущалась. Улисс, надо думать, едва ли с бо́льшим наслаждением и самодовольством покоился под хитоном, добытым похожим способом.
Сей обряд самозахоронения был совершен против воли нашего полковника, предупредившего нас, что на противоположном холме за кустарником стоит вражеская батарея. Стоит французам только захотеть, и они похоронят нас прочно и навечно. Но никто не хотел поступиться безветренной почивальней. Не в последний раз я убеждался, что люди ради удобств часто не страшатся явной опасности.
Взаимные приветствия пробуждавшихся звучали безрадостно и лаконично, так как все мы сознавали позорную безнадежность своего положения здесь, на краю громадного амфитеатра, вершины которого так надежно защищало его подножье, с его реками, запрудами, ручьями и болотами; на этом-то почти необозримом полукруге и расположились французы. А мы стояли перед ними, сегодня как вчера, хоть и облегчившие свой вес на десять тысяч снарядов, но столь же непригодные для нанесения удара. Перед нами простиралась гигантская арена, где носились средь садов и деревенских хижин наши и французские гусары, забавы ради затевавшие подобие турниров, к вящему удовольствию праздных зрителей, готовых часами глазеть на их веселые наскоки и увертки. Но от всех этих тычков и уколов не предвиделось никаких последствий; только что один из наших гусар, слишком далеко прорвавшийся в расположение противника, был окружен и прикончен, так как ни за что не хотел признать себя побежденным.
Единственная в этот день смерть от руки противника! Но уже нас стали настигать повальные болезни, отчего наша жизнь становилась еще безотраднее, тягостней и ужаснее.
Сколько бы вчера ни бряцали оружием, сегодня каждый почитал передышку более чем желательной; ведь даже самый смелый и мужественный воин не мог себе не сказать, поразмыслив: атаковать врага при сложившейся обстановке было бы бессмысленной авантюрой. И все же в течение дня мнения еще колебались: честь-де требует, чтобы мы удержались на тех же рубежах, как при начале канонады. К вечеру, однако, мы почти единогласно отступили от этой героической точки зрения; тем более что и главную квартиру перенесли в местечко Ан и к тому же подоспели обозы. Тут нам пришлось услышать, каких только страхов и опасностей не натерпелись наши обозники и как мы чуть не лишились всей прислуги, да и всего нашего добра.
Поросшие лесом Аргонны, от Сент-Мену до Гранпре, были вновь в руках французов. Оттуда, надо думать, и будут совершаться их партизанские налеты. Еще вчера мы узнали, что между вагенбургом и армией попали в плен секретарь герцога Брауншвейгского и ряд других лиц из его ставки. Впрочем вагенбург отнюдь не заслуживал такого громкого названия, ибо не был ни укреплен, ни защищен круговой обороной, да и расположен в неподходящем месте; к тому же и эскорт его был ничтожен. Любой шорох выводил из равновесия несчастных обозников, а близкая канонада и вовсе вгоняла их в панический ужас. К тому же пронесся слух, основанный невесть на чем, а то и вовсе вымышленный, будто французы уже спускаются с гор, задавшись целью завладеть всеми нашими повозками с их кладью. Тут-то скороход генерала Калькрейта, пойманный и вскоре вновь отпущенный французами, и набил себе немалую цену в глазах своих товарищей обозников его хвастливым рассказом о том, как он обвел вокруг пальца французского офицера, наврав ему с три короба про наше сильное охранение, про конную артиллерию и прочую небывальщину, чем будто бы предотвратил вражеское нападение на вагенбург. А впрочем, все бывает! Может, он и впрямь наврал как нельзя лучше, попав в такой переплет.
Итак, мы вновь обогатились шатрами и палатками, повозками и лошадьми, вот только пищи насущной — ни крошечки. Дождь идет с утра до ночи, а нам и воды напиться негде: брать воду из прудов опасно — они испоганены павшими лошадьми. Я и не понял сперва, с какой стати Пауль Гетце, мой выученик, слуга и верный спутник, вычерпывает воду из складок кожаного верха моего дормеза: оказалось, что вода ему понадобилась, чтобы сварить нам шоколад, запасы которого он, к счастью, прихватил с собою в немалом количестве. Но бывало и хуже: чтобы утолить мучительную жажду, люди пили воду из копытного следа, а хлеб покупали у старых солдат: привыкшие к лишениям, они сберегали его, в надежде согреть свою душу водкой, как только представится случай.
Нам сказали, что генералы Манштейн и Гейман направились в Дампьер — ставку Келлермана, куда должен был прибыть и Дюмурье. Речь будто бы шла об обмене пленными и о снабжении необходимейшим больных и раненых — но только для отвода глаз; на самом деле обе стороны надеялись добиться среди сгустившихся бедствий резкой перемены в обстановке. С десятого августа французский король находился в узилище, а в сентябре прошла новая волна смертоубийств, уже без числа и без меры. Всем было ведомо, что Дюмурье еще недавно стоял за короля и конституцию, а это принуждало его, хотя бы ради собственного спасения, выступить против нынешних властей. Вот было бы дело, если б он пошел на союз с союзниками и мы совместно двинулись на Париж!
По прибытии обоза положение герцога и его окружения явно улучшилось. Как ни воздать должного его камерьеру, повару и прочим слугам! У них никогда не переводились запасы провианта; даже в самые черные дни они ухитрялись из чего-то приготовлять горячую пищу. Только благодаря им я снова обрел способность ездить верхом и знакомиться с местностью, без должных результатов, однако. Все эти холмы слишком похожи друг на друга — ничего характерного, ни одного предмета, который бы запомнился. Чтобы хоть как-то сориентироваться, я пытался отыскать аллею, обсаженную стройными тополями, со вчерашнего дня всем нам запомнившуюся. Так ее и не обнаружив, я было подумал, что окончательно заблудился, но, присмотревшись повнимательнее, понял, что ее срубили и свезли, а там и сожгли, надо думать.
Места, подвергнувшись артиллерийскому обстрелу, являли ужасающее зрелище: повсюду неубранные тела павших воинов, тяжело раненные лошади, все не умиравшие. Я видел лошадь, запутавшуюся передними ногами в собственных внутренностях, выпавших из брюха; она, спотыкаясь, брела по выжженному лугу.
Возвращаясь к себе, я повстречался с принцем Луи-Фердинандом. Он сидел среди поля на деревянном стуле, видимо, принесенном из разоренной деревни; к нему тащили солдаты тяжелый запертый кухонный шкаф — внутри его что-то погромыхивало. Взломали замок в чаянье доброй добычи, но в шкафу нашли лишь разбухшую поваренную книгу; и покуда весело горел разбитый в щепу кухонный шкаф, мы читали рецепты заманчивых блюд, отчего голод, поощренный силой воображения, нас чуть не довел до отчаянья.
Самую дурную погоду, хуже которой нельзя и придумать, отчасти скрасило известие о заключенном перемирии; тем самым как будто появилась надежда впредь томиться и мучиться в относительном покое. Но и эта надежда заметно потускнела, поскольку вскоре выяснилось, что обе стороны сошлись лишь на том, что дозоры и караулы на время воздержутся от взаимных нападений, а в остальном военные операции могут продолжаться по благоусмотрению полководцев. Такая договоренность была на руку только французам, сохранившим за собою право сколь угодно изменять свои позиции, чтобы тем прочнее окружить нас; мы же должны были тихонько сидеть в своем котле, пребывая в прежнем неведении и нерешительности. Но дозорные и пикеты были и этому рады. Ведь все же враги пришли к согласию хотя бы касательно того, что, ежели ветер или дождь будут хлестать тебя в лицо, ты сможешь завернуться в плащ и смело обернуться к противнику спиною, не страшась, что француз тебя обидит. Более того: поскольку у французов все же водился кой-какой провиант, а у немцев не было никакого, то от них нам все-таки могут подчас перепасть малые крохи, а это как-никак похоже на доброприятельские отношения. К тому же от французов к нам стали поступать дружественные прокламации, возвещавшие немцам на двух языках о великом благе свободы и спасительном равенстве. Подражая в какой-то мере манифесту герцога Брауншвейгского, но в духе прямо ему противоположном, французы заверяли нас в своей доброй воле и гостеприимно звали наших в свою армию, хоть она теперь не только не нуждалась в новых пополнениях, а скорее была перенасыщена лишним народом. Но такие воззвания в такие минуты пишутся скорее, чтобы ослабить противника, чем для усиления собственной мощи.
Я очень жалел двух мальчиков, лет четырнадцати — пятнадцати, самой милой наружности, ставших нашими товарищами по несчастью. Прихваченные вместе с четырьмя слабосильными лошадками, доставшимися нам по реквизиции, они прикатили сюда мой легкий шез и страдали молча — больше за лошадей, чем за себя. Как было им помочь — нам, не знавшим, как и себя-то спасти! Но поскольку они терпели все эти бедствия из-за меня, я чувствовал, что не могу их оставить без какого-либо вспомоществования, и, конечно же, хотел делиться с ними каждым купленным мною солдатским хлебом. Но они отказывались брать его. А когда я спросил, что же они едят у себя дома, мальчишки ответили: «Du bon pain, de la bonne soupe, de la bonne viande, de la bonne bière»[2]. Иными словами: у них все хорошо, а у нас все прескверно. Потому я нимало не обиделся, когда оба паренька вскоре бросили своих лошадок и бесследно исчезли. Что и говорить, они у нас всякого натерпелись; но, сдается, последней каплей, переполнившей чашу их терпения, был все же предложенный им солдатский черный хлеб, это пугало, страшащее всех французов. Белый и черный хлеб — вот истинный шиболет, отличающий французский боевой клич от немецкого.
Не могу не поделиться еще одним наблюдением. Мы вступили в край, который никак не назовешь благословенным, и к тому же — в самое неподходящее время года. И все же он прокармливает своих немногочисленных обитателей, работящих, опрятных, умеющих довольствоваться малым. Более богатые края и страны могут смотреть на него с презрением. Однако я здесь не встретил ни одной нищенской халупы, ни одного паразита. Дома построены ими из камня и крыты черепицей, а что до скудости почвы, то она простирается до Аргоннского леса и до Реймса и Шалона — в каждую сторону на расстояние от силы часов на пять, на шесть ходу. Подростки, которых мы прихватили вместе с лошадками в первой попавшейся деревушке, вспоминали всегда с удовольствием свою повседневную пищу, да и я не позабыл погреб в Сомм-Турб, а также попавший в наши руки чудесный белый хлеб, который везли из Шалона. А потому навряд ли кто поверит, что в мирное время голод и клоп для здешних мест обыденное явление.
То, что французы в дни перемирия не станут предаваться безделью, можно было предвидеть, а там в этом и убедиться. Они тотчас же взялись восстановить утраченную связь с Шалоном, а также потеснить эмигрантов в тылу нашей армии, вернее, вплотную прижать их к нашему арьергарду. Но покуда для нас представляло главную опасность то, что они могли затруднять подвоз всего потребного как со стороны гористого Аргоннского леса, так и со стороны Седана и Менмеды, а то и вовсе уничтожить возможность какого-либо снабжения.
Так как многим стал известен мой повышенный интерес к всевозможным загадкам природы, мне охотно приносили все, что кому-либо казалось диковинным; среди прочего и ядро весом примерно в четыре фунта, любопытное уже тем, что вся его поверхность была усеяна пирамидальными кристалликами. Выстрелов под Вальми было произведено великое множество, и, конечно, одно ядро могло куда-то закатиться и там затеряться. Я придумывал всевозможные гипотезы касательно того, когда и каким образом металл мог обрести такое обличье — во время литья или позднее? Случай помог мне проникнуть в эту очевидную тайну. После краткой отлучки я зашел к себе в палатку, хватился ядра, но оно так и не отыскалось. Я потребовал новых поисков и добился покаянного признания: ядро, подвергнутое неумелому экспериментированию, раскололось. Тогда я велел принести мне его осколки; и что же обнаружилось, к величайшему моему удивлению? Процесс кристаллизации, идущей из центра и лучеобразно распространяющейся вплоть до поверхности. То был серный колчедан, образовавшийся, как видно, в свободной среде путем постепенного прирастания частиц. Такое открытие побудило нас искать и находить другие кусты серного колчедана, меньшего размера, в форме то шара, то почки, а то и в менее отчетливо выраженной форме; общим же у них было только то, что они не вырастали на каком-либо теле иного вещества и что всякий раз кристаллизация начиналась с точки, расположенной в некоем центре. Стороны куста колчедана не сглажены, а, напротив, всегда имеют ясно выраженное кристаллическое строение. Открытым пока оставался вопрос: зарождаются ли эти кусты серного колчедана прямо в почве и встречаются ли они также и на пахотном поле?
Не меня одного подвигнул этот край на выискивание богатых залежей его разнородных минералов. Признан был немалоценным и превосходным мел, которым изобиловала здешняя местность. Стоило солдату только копнуть, приступая к рытью ямы под котел, как он тут же натыкался на чистейший белый мел, столь необходимый ему для чистки амуниции, а также мундира. Был даже отдан приказ по армии, вменявший в обязанность каждому солдату обзавестись этим нужным и к тому же здесь даровым товаром в возможно большем количестве. Приказ этот дал повод для язвительных насмешек: надлежит-де, невзирая на ужасающую грязь, сгибаться под тяжестью ранца, набитого средствами для поддержания образцовой чистоты и щеголеватости. Люди по хлебу вздыхают, а им предлагают довольствоваться мелом. Не в меньшей мере возмущались господа офицеры, когда их распекали в ставке верховного главнокомандующего за то, что они явились не в столь принаряженном и начищенном виде, как на парады в Берлине или Потсдаме: «Довели нас до такого состояния, так нечего шуметь и разоряться».
Другая, не менее странная, мера предусмотрительности должна была, видимо, воспрепятствовать надвигающемуся голоду. Смысл предложенного мероприятия сводился к следующему: следует тщательно выколачивать наличествующие снопы овса до последнего зернышка, затем вываривать их в крутом кипятке, пока таковые не лопнут, и попытаться такою пищей заглушить чувство голода.
Что касается моего ближайшего окружения, то мы прибегли к другому выходу из положения. Увидев издали, что две фуры безнадежно застряли в грязи, и смекнув, что они везут продовольствие и прочие полезные вещи, мы охотно поспешили им на помощь. Шталмейстер фон Зеебах немедленно отрядил лошадей, фуры были сдвинуты с места, но тут же доставлены в полк нашего герцога, сколько обозники ни протестовали и ни доказывали, что содержимое предназначалось австрийцам (да так оно и было, судя по их накладным). Так или иначе, но на этом их маршрут оборвался, тем более что мы уплатили все, что они от нас потребовали.
Первыми сбежались сюда дворецкие, повара и поварята, сразу завладевшие и маслом в бочках, и окороками, да и прочей снедью. Толпа вокруг обеих фур непрерывно возрастала. Большинство требовало табаку, который уже несколько раз нами добывался по непомерной цене. Но толпа так плотно облепила фуры, что никто не мог к ним подступиться; тут наши люди воззвали к моему содействию, умоляя помочь им в добыче этого наинужнейшего из продуктов.
Я велел солдатам расчистить мне путь и, дабы не застрять в тисках осаждавших меня безумцев, взобрался на первую фуру. Уплатив немалые деньги, я набил до отказа все мои карманы вожделенным зельем и стал раздавать его, спускаясь вниз, пока не обрел свободу. Все прославляли меня как величайшего благодетеля, когда-либо нисшедшего к страждущему роду человеческому. Оказалась тут, конечно, и водка; ради обретения одной бутылки таковой никто не скупился расстаться со звонкой монетой.
Сведения об общем положении дел мы почерпали в главном штабе, куда каждый из нас наведывался время от времени, а также от тех, кто приезжал оттуда; все, что удавалось узнать, было как нельзя хуже. Вести из Парижа умножались и уточнялись, то, что еще вчера считалось лживым вымыслом, сегодня, при всей его чудовищности, оказывалось непреложной правдой. Король и его семья находились под арестом; открыто говорили о свержении венценосца; ненависть к монархии распространилась повсеместно; можно было ждать, что вскоре состоится суд над несчастным монархом. Враг, с которым мы непосредственно соприкасались, наладил связь с Шалоном, а в нем находился Лукнер, формировавший новые части из парижских добровольцев. Но эти добровольцы, прибывавшие из столицы в ужасные первые дни сентября, когда парижские мостовые уподобились кровавым потокам, были одержимы не столько решимостью сражаться в честном бою, сколько жаждой убийств и грабежей. Следуя примеру парижской голи, они избирали себе случайную жертву, лишали безвинных власти, достояния и даже жизни. Стоит выпустить этих насильников, не наведя в их рядах мало-мальского порядка, и они перережут нас всех до единого.
Эмигранты были и впрямь прижаты к нам, а предвиделись и другие беды, грозившие армии и с тыла и с флангов. По слухам, в окрестностях Реймса скопилось до двадцати тысяч крестьян — огромная вольница, вооруженная вилами, косами и кольями. Что могло помешать этой дикой ораве обрушиться на нас с неистовой силой?
Все это обсуждалось в шатре Веймарского герцога офицерами в немалых чинах. Каждый приходил сюда со своими вестями, тревогами и предположениями, и каждый вносил свой вздорный вклад в нелепицу несуразного совещания. Казалось, спасти нас может только чудо. Я же в эту минуту подумал, что все мы, попав в тягчайшее положение, любим сравнивать себя с сильными мира сего, особенно с теми, кому довелось испытать едва ли не худшие беды; и тут я почувствовал необоримую потребность рассказать присутствующим — если не для увеселения, то для необходимой разрядки — один из самых захватывающих эпизодов из жизнеописания святого Людовика. Отправляясь в крестовый поход, король решил сперва покорить египетского султана, которому тогда была подвластна Земля обетованная. Дамжотта без всякой осады сдается христианам. Распаленный своим братом, графом Артуа, король поднимается по правому берегу Нила к его верховью — Вавилону-Кипру. Ров, наполненный водою, удается засыпать. Христолюбивое воинство проходит по нему, как по мосту; но тут оно попадает в тиски между руслом Нила и его большими и малыми каналами, тогда как сарацины занимают выгодную позицию на обоих берегах реки-кормилицы. Перешагнуть через все эти широкие потоки затруднительно. Можно, конечно, построить свои деревянные бастионы супротив неприятельских, но противник обладает одним немаловажным преимуществом — греческим огнем. Он сжигает деревянные укрепления, уничтожает бастионы и живую силу. Что пользы христианам от их превосходных боевых порядков, когда над ними глумятся сарацины; они непрерывно беспокоят крестоносцев и втягивают их в рукопашные схватки. Доблестная стойкость христиан беспримерна, но славнейшие герои и сам король окружены торжествующими нехристями. И хотя иным храбрецам и удается прорваться, но смятение среди крестоносцев все возрастает. Граф Артуа в крайней опасности, ради его спасения король идет на все. Но брат убит, беда становится неотвратимой. В этот знойный день все зависит от того, удастся ли отстоять мост, перекинутый через один из каналов, чтобы не дать сарацинам зайти в тыл главных сил христианского воинства. Немногочисленных защитников моста атакуют со всех сторон, воины осыпают их стрелами, челядинцы — камнями и грязью. И тут в час назревающей гибели граф Суассон шутливо говорит рыцарю Жуанвилю: «Сенешаль, пусть лают и скалят зубы эти собаки. Клянусь престолом всевышнего, — такова была его всегдашняя клятва, — об этом дне мы дома еще будем рассказывать своим дамам».
Все заулыбались, мой рассказ показался им добрым предзнаменованием. Мы еще поговорили о возможном исходе событий, особенно отмечая причины, в силу которых французам выгоднее щадить нас, нежели готовить нам погибель. Эта надежда отчасти оправдывалась уже тем, что по сей день перемирие никем не нарушалось, да и вообще неприятель вел себя крайне сдержанно. Я позволил себе подкрепить их надежды еще одним историческим анекдотом и в этой связи даже сослался на топографическую карту: в двух милях к западу от нас находилось знаменитое Чертово поле, до которого дошел в 452 году царь гуннов Аттила со своей чудовищной ордою, но там был разбит бургундскими князьями при поддержке римского полководца Аэция. Если б бургундские князья завершили свою победу преследованием Аттилы, то он и его народ неминуемо погибли бы все до единого. Но римскому военачальнику было совсем не на руку, чтобы бургундцы сполна избавились от страха перед грозным противником, — ведь тогда они тут же обратили бы свое оружие против римлян. Посему Аэций потихоньку уговорил каждого из князей вернуться восвояси. Так спасся от полного разгрома царь гуннов с остатками своего неисчислимого воинства.
В этот самый миг подоспела весть, что долгожданный хлебный обоз наконец-то прибыл из Гранпре. Такое известие дважды и трижды улучшило наше настроение. Люди разошлись успокоенные, я же до самого утра читал герцогу увлекательную французскую книгу, удивительным образом попавшую в мои руки. Содержавшиеся в ней смелые, легкомысленные шуточки смешили нас, несмотря на наше отчаянное положение, я же не мог не вспомнить веселых егерей под Верденом, которые шли на смерть, горланя похабные песенки. Да, если хочешь разогнать горечь смерти, не следует слишком разбираться в средствах, тому благоприятствующих.