«Настоящие виды» Цицианова не совсем совпадали с намерениями Петербурга и были гораздо радикальнее. В воспоминаниях Тучкова есть такой многозначительный эпизод:
«Он (Цицианов. –
– Я хотел бы, чтобы вы были там военным губернатором или, – указывая на Имеретию, – здесь были тем, чем я в Грузии.
Я поблагодарил его за добрые обо мне мысли и сказал, что оба сии места еще не у нас в руках».Конечно, Цицианов был честолюбив, но приведенным Тучковым мотивом его стремление спровоцировать войну с Персией не исчерпывалось.
Персию и персиян он ненавидел и презирал. Возможно, это было генетическое чувство потомка грузинских аристократов, столь много потерпевших от персов. Возможно, эта ненависть базировалась на памяти о чудовищных бесчинствах, которые совершали персы и их союзники-горцы, особенно лезгины, по отношению к грузинскому населению. У Гудовича не было этих личных мотивов.
И, конечно же, у князя Павла Дмитриевича были обширные стратегические планы, соответствующие, по мнению Цицианова, фундаментальным целям России в этом регионе.
В цитированном выше донесении императору князь Павел Дмитриевич так отвечал на сомнения Александра:«Поелику ни один народ не превосходит персиян в хитрости и в свойственном им коварстве, то смею утвердительно сказать, что никакие предосторожности в поступках не могут удостоверить их в благовидности наших предприятий, когда заметить можно даже в нравах грузинского народа, почерпнувшего из Персии вкупе с владычеством неверных некоторую часть их обычаев, что самые благотворные учреждения правительства нередко приводят оный в сомнения и колеблют умы недоверчивостью… Страх и корысть суть две господствующие пружины, коими управляются дела в Персии, где права народные вкупе с правилами человечества и правосудия не восприняли еще своего начала, и потому я заключаю, что страх, наносимый ханам персидским победоносным оружием В. И. В., яко уже существующий, не может вредить нашим намерениям, поколику почитаю я оный необходимым. (Ясно, что Цицианов считает положение в России соответствующим “правилам человечества и правосудия”, во всяком случае далеко превосходящим по этим параметрам положение в Персии, и потому здесь присутствует явный оттенок осознания цивилизаторской миссии России на Кавказе и в Закавказье, чего у Гудовича при всем его морализаторстве не было. –
Последний пассаж относится только к христианским народам – армянам и грузинам. Те, кого Цицианов относил к азиатам, заслуживали отношения совершенно иного. Князь Павел Дмитриевич формулировал его так:
«Азиятский народ требует, чтобы ему во всяком случае оказывать особливое пренебрежение». IV
Цицианов с самого начала выбрал позицию, сутью которой было моральное подавление реальных и потенциальных противников на Кавказе.
Унижение ханов в собственных глазах и в глазах их подданных должно было подготовить их окончательное вытеснение.
Вот образец послания Цицианова к одному из владетелей, султану элисуйскому:«Бесстыдный и с персидской душою султан! И ты еще ко мне смеешь писать. Дождешься ты меня к себе в гости, за то, что части дани своей шелком не платишь целые два года, что принимаешь беглых агаларов Российской империи и даешь им кровлю и что Баба-хану с джарцами посылал триста человек войска. В тебе собачья душа и ослиный ум, так можешь ли ты своими коварными отговорками, в письме изъясненными, меня обмануть? Было бы тебе ведомо, что если еще человек твой придет ко мне без шелку, которого на тебя наложено сто литр в год, то быть ему в Сибири, а я, доколе ты не будешь верным данником великого моего Государя Императора, дотоле буду желать кровию твоею сапоги вымыть».
Цивилизаторский оттенок деятельности с ориентацией на Россию как эталон подтверждается и отношением Цицианова к грузинам – а здесь никакой исторической и национальной вражды быть не могло:
«Вникая в нрав грузинского народа, усматриваю я из частных опытов, что всякое образованное правление до времени остается в Грузии без действия. Природа, определившая азиатские народы к неограниченной единоначальной власти, оставила здесь неизгладимую печать свою. Против необузданности и упорства нужны способы сильные и решительные. Кротостью российского правления и разными пронырствами укрываясь от гонения законов, хвастают ненаказанностью порока. Колико препон в судопроизводстве гражданском! колико старинных распрей между князьями грузинскими и капитан-исправниками единственно оттого, что они привыкли размерять важность начальства по важности лица, ими повелевающего; что слово закон не имеет для них никакого смысла и что они стыдятся повиноваться капитан-исправнику, родом и чином незнатному».
Далее следует замечательная по емкости фраза:
«Для них все ново, для нас все странно…»
Тут любопытно, что Цицианов, очевидно, учитывая либеральные взгляды Александра – а это текст донесения императору от 13 февраля 1804 года – обличает «неограниченную единоличную власть», как будто в России был другой тип правления. Понятно, что Цицианов имеет в виду восточный, ничем в моральной и юридической сфере не ограниченный деспотизм в противовес просвещенному абсолютизму европейского типа. «Кротость российского правления», которое кротостью выделялось только на фоне средневековой жестокости восточных владык, казалась и грузинам, и горцам не только слабостью, но и нелепостью, ибо они веками привыкли к судопроизводству неформальному и быстрому. Бюрократический гуманизм новых установлений казался им издевательством. Постепенно Цицианов это понял и подал императору записку, в которой, в частности, писал:
«Сколь ни справедливо и то уважение, что нужно когда-либо сблизить нравы с российскими узаконениями, но дабы совершенно успеть в сем предприятии, я думаю, что законы долженствуют изгибаться по нравам, ибо сии последние едиными веками, а не насильственными способами преломляются».
Но те выводы, к которым он постепенно пришел в отношении единоверцев-грузин, не распространялись на ханства. Они были образцом азиатского деспотизма и потому не имели в глазах Цицианова, а затем и Ермолова, права на существование не только по причинам геополитическим, но и моральным…
Как уже говорилось, Гудович в большей степени, Цицианов в меньшей недооценивали роль горских обществ в военно-политической жизни Кавказа и главное внимание обращали на ханов и ханства. Это понятно – генералы лучше воспринимали иерархическую систему, близкую российской. Военная демократия вольных обществ была им совершенно непонятна. Но с самого начала деятельности Цицианову, тем не менее, пришлось заняться проблемой джаро-белоканских лезгин, являвших собой именно вольное общество. Джары и Белоканы были центрами лезгинских областей, откуда совершались постоянные опустошительные набеги на Кахетию. Лезгины, жившие в Ахалцихском пашалыке, турецком владении, тревожили Картли. Но джаро-белоканские лезгины были подлинным бедствием. Ежегодно сотни семейств захватывались ими и продавались в рабство через турецких посредников.
В марте 1803 года отряд генерала Гулякова, посланный Цициановым, после тяжелого боя взял и сжег Белоканы, истребив до 500 лезгин. Но нас сейчас интересует не военная сторона дела, а стиль отношений Цицианова и полуусмиренных горцев, вполне соответствующий стилю его отношений с ханами. И здесь, в этом первом конфликте с вольным горским обществом князь Павел Дмитриевич сделал ставку на ту же методу – устрашение и моральное подавление оппонента. Главным было – показать противнику его ничтожность по сравнению с Российской властью, его жалкость и смехотворность его претензий на любое волеизъявление. Так он писал карабахскому хану Ибрагиму, не последнему на Кавказе владетелю:«Слыхано ли на свете, чтоб муха с орлом переговоры делала, сильному свойственно приказывать, а слабый родился, чтоб сильному повиноваться».
Разумеется, умный Цицианов знал, что делал – он сознательно и настойчиво провоцировал своих противников, предоставляя им выбор – или признать свое полное ничтожество и безропотное унижение и отдаться во власть «сильного», или попытаться восстать и тем самым предоставить Цицианову возможность пустить в ход военную силу и подавить таким образом. Это было особенно эффективно по отношению к ханам, которые оказывались в безвыходном положении. Снести оскорбления и угрозы означало потерять достоинство и авторитет, вступить в конфликт с главнокомандующим – дать повод к занятию ханства русскими войсками.
По отношению к обществам этот метод был не столь рационален, но они пока не воспринимались Цициановым как некая самостоятельная проблема, и потому ничего иного он для них не придумывал.
В октябре 1803 года, уже после того, как джаро-белоканские лезгины были разгромлены и обложены данью, от которой они, естественно, пытались уклониться, Цицианов так отнесся к джарцам:«Я вижу из письма вашего, что один обман суть основанием всех ваших уверений; вижу и то, что кротость моя и милосердие не действуют над вами. Вы бедностью отзываетесь, не будучи бедны; буде ж шелка нет, пришлите за первый срок 11 000 рублей русских серебряных или 4 230 червонцев и 2 рубля серебром; приготовьте к 1 ноября такую же сумму – и тогда я вам отец буду, тогда покажу я, как кротко и милостиво российское правление. Но видно вы не чувствуете моей жалости к пролитию вашей крови реками и лишению вас домов ваших и имения; ждите времени, соберите всех дагестанцев и готовьтесь перемерзнуть в снегу между гор, буде стоять устрашитесь. Не обманите вы меня другой раз, потреблю вас с лица земли и не увидите вы своих селений; пройду с пламенем по вашему обычаю, и хотя российские не привыкли жечь, попалю все то, что не займу войсками, и водворюсь навеки в вашей земле. Увидим, помогут ли вам дагестанцы выгнать меня и будут ли в состоянии оное сделать. Знайте, что писав сие письмо к вам, неблагодарным, кровь моя кипит, как вода в котле, члены все дрожат от ярости, – не генерала я к вам пришлю с войсками, а сам приду, земли вашей области покрою кровью вашей, и она покраснеет; но вы, яко зайцы, уйдете в ущелья, и там вас достану, и буде не от меча, то от стужи поколеете. Дагестанцы же, коих вы оставили зимовать, будут свидетелями тому и тоже помрут; вы хлеб увезли в ущелья, но со смертью своею есть его будете… Великий мой государь велел мне вас наказать, буде даже не заплатите; он уже изволит ведать о том, что в августе месяце шелк не привезен».
Дело тут, конечно, не в шелке и не в серебряных рублях. Это символы покорности. Здесь надо обратить внимание на упорное возвращение Цицианова к дагестанцам. Цицианов видит намечающийся союз горских обществ против России, и это кажется ему самым опасным в ситуации. Послание явно рассчитано на то, что его содержание узнают и те дагестанские воины, что пришли на помощь лезгинам на случай еще одного столкновения с русскими. Причем, судя по тому, что здесь не упоминается хан, чьими подданными являются дагестанцы, они представляют именно какие-то вольные общества. Цицианов уже понимает, что России рано или поздно придется решать кавказскую проблему в полном объеме, и начинает превентивную психологическую войну с будущими противниками. Этот дагестанский мотив и в следующем послании явно перекрывает мотив невыплаченной подати. Это послание джарцам от 31 марта 1804 года.
«Неверные мерзавцы! Я вас много раз уговаривал, а вы призвали дагестанцев и теперь хотите, чтоб я вам поверил и помиловал, да и дерзаете писать, что мне неприлично. Вы верно думаете, что я грузинец, и вы смеете так писать? Я родился в России, там вырос и душу русскую имею. Дождетесь вы моего посещения, и тогда не домы я вам сожгу – вас сожгу, из детей ваших и жен утробы выну. Вы думаете до снятия хлеба быть покойными, но я вас Богом уверяю, что не будете есть вы джарского хлеба, доколе не заплатите требуемого. Вот вам, изменники, последнее мое слово».
Вот еще одно послание к джарским лезгинам, особенно важное по прямому противопоставлению джарцев и дагестанцев, союз которых, повторяю, более всего в этой ситуации тревожил Цицианова, ибо означал возможность для лезгин получать неиссякаемые подкрепления из труднодоступного еще Дагестана:
«Вас Бог наградил землею богатою, дающею вам стократный плод. Дагестанцам же Бог судил жизнь свою погублять за кусок хлеба (имеется в виду «набеговая экономика». –
Надо иметь в виду, что Цицианов по природе своей вовсе не был патологически жесток, как может показаться при чтении этих текстов. В донесении Александру после первой карательной акции, которую ему пришлось предпринять, князь Павел Дмитриевич с неподдельным волнением писал, как тяжело ему было решиться зажечь селение, чего никогда в жизни делать не приходилось. Но это была рациональная установка. С этим парадоксом мы еще столкнемся, когда будем говорить о Ермолове, который также жег селения, вешал за ноги мулл, при том, что Грибоедов, отнюдь не исключавший горцев из числа созданий Божьих, писал о ермоловской доброте.
Что до лексики, то, по мнению Цицианова, это был язык привычный для тех, к кому он обращался, единственно им внятный, которым сатрап должен был говорить с «неверными мерзавцами». Другая стилистика, считал он, будет неверно понята и принята за проявление слабости.
Бешеное послание Цицианова было ответом на письмо джарцев:«Милостивое письмо ваше мы получив, уразумели в нем все ваши приказания подробно и нашли в нем, что вы изволите прибыть сюда, сжечь дома наши и пленить наши семейства. Правда – вы все то можете исполнить, да и в том мы уверены, что вы все то, что захотите и прикажете, можете сделать. Ваша сила известна, коей мы никак сопротивляться не можем; но вашему начальству, вашей силе и вашему званию неприлично наказывать безвинно нас, усмиренных».
Казалось бы, кроме неудачного слова «неприлично», в письме не было ничего, что могло вызвать такую ярость. Но подоплека конфликта была, разумеется, куда глубже и массивнее, чем внешний сюжет. Шла борьба за будущее, борьба, в которой Цицианов занял максимально жесткую, бескомпромиссную позицию, не оставившую ни ему самому, ни его наследникам свободы маневра.
То, что эта позиция эффективна далеко не всегда и не везде, Цицианов понял сам и довольно скоро.
В начале 1804 года, через два года после вступления в должность и через месяц после одного из главных своих воинских достижений – взятия мощного укрепления Ганджа, князь Павел Дмитриевич стал проситься в отставку, хотя обширные планы его отнюдь не были еще реализованы. Отставка не была принята. И Цицианов ответил императору рапортом, в котором прочитываются некоторые существенные вещи.«Удостоившись счастия получить сего марта 2-го дня Высочайший рескрипт В. И. В. в 9-й день февраля на мое имя состоявшийся, лестными верховное мое блаженство составляющими и никогда мною незаслуживаемыми в нем высочайшими В. И. В. отзывами насчет моего служения, обновлен дух мой новою крепостию, и если б не во изнеможенном болезнями теле ощутил он сию силу, действующую паче всех на свете поощрений, то обратился бы на большую деятельность на службе В. И. В.; но человек, к концу своему сближающийся, не может иметь ни той пылкости, ни той деятельности, которую требует польза службы при совершении столь обширного плана, высочайше мне порученного. Сия мысль о недостатках моих, соединенных с телесными изнеможениями, удручающими осень дней моих, заставляя меня опасаться, чтобы не сделать какого-либо упущения, к пользе службы В. И. В. относящегося, заставила меня всеподданнейше просить об увольнении от оной, дорожа ею паче жизни моей, могущей бы обратиться для меня в действительную тягость, если б В. И. В. к совершенной моей гибели соизволили когда-либо помыслить, что иная какая причина производит во мне желание удалиться от службы, посредством коей, начав ея от 13-летнего моего возраста, достиг до высочайшей степени блаженства моего приобретением неоценимого благоволения В. И. В. и такового же блаженной и вечной памяти государыни императрицы Екатерины Великой».
Цицианов умел писать очень ясно, четко и лапидарно. Сама невнятность и запутанность стиля свидетельствует здесь о мучительной попытке подменить подспудную, тягостную для самого князя мотивацию элементарно-традиционной.
Цицианов, действительно, не мог уже похвастаться в эти годы отменным здоровьем, но, не получив отставки, он еще два года активнейшим образом – до момента гибели в Бакинском походе – выполнял самые разнообразные функции, в том числе и возглавлял физически изнурительные экспедиции. Дело было не в «изнеможенном теле», а в нараставшей неуверенности в возможности выполнить свою задачу теми способами, которые он избрал. И с этой точки зрения психологически понятна попытка уйти в момент триумфа – после взятия Ганджи, с одной стороны, а с другой – постепенное нащупывание иных методов.
Очевидно, князь начал осознавать, что в неизбежном тотальном столкновении с наиболее воинственными горскими народами вроде чеченцев и черкесов, обитающих в труднодоступных горах и лесных районах, ни грозными инвективами, ни эпизодическими карательными ударами не достигнуть желаемого результата. Он видел, что джаро-белоканские лезгины, казалось бы, запуганные его ужасающими угрозами и разгромленные генералом Гуляковым, возвращаются в прежнее опасное состояние. И так будет раз за разом.
Образ Цицианова – железного безжалостного воителя, который одним своим присутствием на Кавказе держал его в повиновении, был в значительной степени созданием Ермолова, которому необходим был именно такой предшественник, и позднейших историков, на ермоловское мнение ориентированных…
В январе 1805 года, после трехлетнего пребывания на Кавказе, князь Павел Дмитриевич наставлял генерала Дель-Поццо, назначенного начальствовать над Большой и Малой Кабардами:«…Долг звания моего ставит мне в обязанность указать вам главные черты правил поведения, коего держаться надлежит при управлении сим неспокойным и к хищнической жизни приобыкшим народом и тем еще необходимее, что по представлению моему, Высочайше утвержденному, перемениться должна от сего дня система оного управления.
Доныне система состояла в обуздании лютости их: 1) поддерживанием узденей в неповиновении к их князьям. 2) пенсионом, явно производимым. Рассматривая со вниманием сии два способа, нашел я их более ко вреду, нежели к пользе цели служащими; ибо первым, содержа узденей против их князей во вражде, нечувствительно Россия вселяла в них военный дух и заставляла их по необходимости сделаться год от года больше военными людьми, нежели спокойными обывателями. Следовательно, не обещающими оставить свои дикие и пагубные привычки. А второй способ, производя в не получающих к получающим пенсионы зависть неминуемую, возрождал в первых к последним презрение и неуважение, считая предателями собратий.
И для того предположено, оставя сию систему, основать новую, на трех главнейших предметах, а именно: 1) на перемене их воспитания; 2) на введении в Кабарду роскоши и 3) на сближении оной с российскими нравами, покровительствуя наружно их веру и умножая случаи к сообщению с российской.
По разуму сих трех номинальных предметов, по представлению моему Высочайше утверждено: 1) чтобы в Георгиевске и Екатеринограде заведены были училища для обучения детей кабардинских владельцев и узденей, каковые воспитанники после перемещаемы были бы из училищ в кадетские корпуса; 2) чтобы учредить беспошлинный впуск в те места, куда за нужное признано будет, кабардинских домашних произведений и изделий, особливо в торговые дни; 3) чтобы в Георгиевске и Константиногорске построить казенным коштом мечети и иметь горцам муллу для отправления их богослужений, и наконец, 4) чтобы сформировать кабардинский гвардейский эскадрон.
Изложа все милосердия Е. И. В. о благосклонности сего народа, попечения и новые Высочайше дарованные милости оному, предписываю, первоначально вруча мое к ним письмо, здесь в списке прилагаемое, внушить им всю важность оного, потом приступить к выполнению всех вышепрописанных статей, а именно:
1) Выбрать место в Георгиевске за крепостью для построения мечети, около которой желательно бы было, чтоб они, особливо мастеровые, поселились под именем кабардинского форштадта. Начало сие можно сделать переводом тех, кои теперь в Георгиевске находятся, в Екатеринограде, тоже на местах выбранных, снесясь с господином генерал-майором Брюзгиным, меня уведомить.
2) Узнав о муллах и ахундах [45] или их духовных, кои больше против других имеют от народа доверенность и уважение, стараться их привлечь на нашу сторону, обещая ежегодно производить тайно пенсионы, доколе верными пребудут, и из таковых двух выбрать для сих двух мечетей.
3) Защищать их всеми образами от притеснений, чинимых нашими воинскими чинами.
4) Когда построены будут мечети и при них школа, то склонять через мулл для пополнения их учениками. Буде же прежде и до построения школ набралось их до 12 или более охотников отдать своих детей, то меня уведомить, и я временные школы учредить поспешу.
5) Так как главнейшим неудовольствием их служит введение родовых судов, то стараться узнать и разведать мысли сего народа, будут ли они довольны тем, что на первую инстанцию разбирательств их, сверх и всякого рода дел, поручить их муллам, кадиям и ахундам, с тем, чтобы они представляли ежемесячно верховному пограничному суду о числе бывших дел и без спора их судом кончившихся. В важных же случаях решения предоставляли оному же верховному пограничному суду, предоставляя сему и апелляцию на суд ахундов, а через сие не развлекая власти, они могут быть довольны, ибо их цель в том состоит; впрочем главнейше нужно дознать, не будет ли с такою переменою сопряжено что-либо противное предполагаемым видам и не подает ли поводу к отклонению их от русских.6) Внушить все те же пользы и выгоды, каковые могут приобресть молодые люди из князей и дворян, служа в гвардейском эскадроне, долженствующем быть сформированным, стараться склонить к тому столько, чтобы на первый раз можно было составить один таковой эскадрон.
7) Сверх того для яснейшего понятия о всех обязанностях ваших при вступлении в управление кабардинцами, прилагаю при сем список Высочайше утвержденного верноподданнейшего моего доклада относительно перемены системы правления сего народа.
8) Наконец, предлагаю вашему превосходительству как сей ордер, установления заключающий, так и копию с верноподданнейшего моего доклада хранить в непроницаемой тайне и не вверять их даже при вас находящемуся писцу. Генерал же лейтенанту Глазенапу можно все оное прочесть наедине, в подкрепление могущих случиться у вас требований в его пособии, но списков с оного не давать, дабы нескромностью иногда писца не открылась сия тайна системы и не разрушила бы тем благорасположения».
По сравнению с методой, принятой Цициановым с момента его прибытия, – это, конечно, революция. Надо иметь в виду, что жестокость и бескомпромиссность Цицианова распространялась отнюдь не только на ханов. Он был безжалостен к любым проявлениям недовольства среди рядового населения. Когда осетины, доведенные до отчаяния патологическими издевательствами назначенного к ним русского пристава, подняли мятеж, заявляя, что они верные подданные русского царя, но терпеть издевательства местной власти больше не могут, Цицианов, несмотря на сочувственное по отношению к мятежникам донесение генерала князя Волконского, приказал генералу князю Эристову в случае отказа мятежников безоговорочно подчиниться «жестокостью оружия колоть, рубить, жечь их селения, словом, при вступлении в их жилища и с ними в дело должно истребить мысль о пощаде, как к злодеям и варварам».
Мысль о перемене системы управления Кабардой пришла Цицианову после долгих тяжелых боевых действий против вышедших из повиновения кабардинцев, причем результаты карательных экспедиций отнюдь не гарантировали сколько-нибудь длительного мира. Одной из причин недовольства, как мы видим, была попытка русских властей навязать кабардинцам чуждую им систему судопроизводства. Инициатива в этом деле принадлежала Гудовичу. Мы помним, что он писал о кабардинцах в рапорте Екатерине – «ежели в сем народе не учинить суда и порядка, то оный будет государству В. И. В. бесполезен и самому себе во вред и разорение». Непоследовательные и довольно вялые, хотя и настойчивые попытки ввести в Кабарде «суд и порядок» приводили к перманентному брожению, сопровождаемому регулярными набегами. Суд, организованный Гудовичем, состоявший из восьми родовитых узденей и возглавляемый двумя русскими штаб-офицерами, который мелкие проступки должен был судить по обычаям, а все крупные преступления по русским законам, ни к какому порядку не привел, будучи явлением вне общего контекста, явлением чужеродным и раздражающим. Не говоря уже о том, что кабардинцы испытывали немалые притеснения и несправедливости со стороны русской администрации.
Отчаявшись замирить Кабарду вооруженной рукой и наблюдая явное сближение с соседними племенами – в одной экспедиции русскому отряду пришлось столкнуться с объединенными силами кабардинцев, чеченцев, балкарцев, карачаевцев и осетин, – Цицианов решил провести свой эксперимент. Тем более что психологическое давление, успешное на первом этапе, перестало давать результаты. Князь Павел Дмитриевич, обращаясь к мятежным кабардинцам, почти дословно повторял свои грозные послания лезгинам: «Кровь во мне кипит, как в котле, и члены мои трясутся от жадности напоить земли ваши кровию преступников, я слово мое держать умею и не обещаю того, чего не могу поддержать кровию моею… Ждите, говорю я вам, по моему правилу, штыков, ядер и пролития крови вашей реками; не мутная вода потечет в реках, протекающих ваши земли, а красная, ваших семейств кровью выкрашенная».
VДоказав несколькими жестокими экзекуциями силу русского оружия и твердость своего слова, Цицианов решил испробовать иную методу.
Почему он выбрал именно Кабарду как поле для эксперимента?
Во-первых, Кабарда была давнее и теснее связана с Россией, чем, скажем, Дагестан. Во-вторых, играло роль ее центральное географическое расположение на Кавказе – Кабарда перекрывала кратчайшую дорогу в Грузию, примыкавшую к ней с юга, с востока она граничила с Чечней. Замирить Кабарду – значило отсечь опасный район Чечни и Дагестана от западного Кавказа с его многочисленными и непокоренными племенами, получить оперативную базу для контроля за левым и правым флангами Кавказского хребта и ненадежными Имеретией и Мингрелией.
Определенную роль этот план сыграл, хотя кабардинская проблема была вполне актуальна, как мы увидим, и для Ермолова.
Разумеется, мы смогли поговорить лишь о небольшой части практической деятельности Цицианова. Он объединил Грузию в ее почти теперешнем пространстве. Он взял сильнейшую крепость Ганджу и нанес ряд серьезных поражений враждебным ханствам и племенам. Он чрезвычайно высоко поднял авторитет русского оружия. Он пытался проводить экономические реформы, стимулировать торговлю и сельское хозяйство – особенно хлебопашество, ибо продовольствование войск привозным хлебом обходилось очень дорого. Для стимулирования сельского хозяйства Цицианов предполагал переселить в Грузию крестьян из Малороссии. Он, что крайне существенно, фактически подготовил почву для ликвидации института ханства. Но при всех его усилиях край был к моменту его смерти в 1806 году так же далек от подлинного замирения, как и в момент его прибытия. В частности, восстали джаро-белоканские лезгины и нанесли тяжелый урон посланному против них отряду генерала Гулякова. Генерал был убит. В этой экспедиции чудом уцелел молодой граф Михаил Воронцов, будущий наместник Кавказа.
Тут уместно вспомнить декабриста Розена, сказавшего о кавказской драме: «Кажется, что самое начало было неправильное». Тот же Розен писал: «Этим людям следовало… оставить пока их суд и расправу, не навязывать им наших судей-исправников».
Роковая неправильность заключалась в жестком наложении европейских представлений в их российском «регулярном» варианте на принципиально иную систему мировидения. И в этой ситуации методы и Гудовича, и Цицианова оказались в конечном счете равно неэффективны для решения главной, еще не осознанной ими задачи. Русские главнокомандующие строили свою тактику на обширном опыте конфликтов с Турцией и Персией, централизованными – в разной степени – и привычно структурированными государствами. В борьбе с ханствами этот опыт был полезен. Но настоящим противником русских на Кавказе была низовая горская стихия, существовавшая по совершенно иным психологическим законам, наблюдавшая печальную судьбу грузинской династии и большинства ханов. Для обуздания этой стихии турецко-персидский опыт был бесполезен. Цицианов начал догадываться об этом только к концу своего правления. Чем и был вызван его секретный план.
Очевидно, вопрос о «суде и расправе» был для горцев одним из самых болезненных, нарушавших всю систему их внутренних регуляций. Но для российских властей он имел первостепенное значение. Именно разница представлений о том, что есть преступление, а что традиция и норма, лежала в основе непримиримых противоречий. Самый яркий пример тому – набеги, совершать которые горцы считали своим неотъемлемым правом и одной из основ своего благосостояния.
Историк И. П. Петрушевский, специально исследовавший этот вопрос и, надо сказать, чрезвычайно лояльно относившийся к горцам и столь же критически к Российской империи, тем не менее утверждал:«…Военные походы джарцев были с половины XVIII века прежде всего организованной охотой за людьми в целях работорговли или выкупа. Это были в сущности коммерческие предприятия, организуемые феодализированной родовой знатью, составлявшей для этой цели отряды из членов своих обществ и “гулхадаров” из Дагестана; захваченных невольников продавали на джарском рынке. Кавказ был издавна поставщиком живого товара не только для Ближнего Востока, но и для некоторых стран Западной Европы (Италия), при посредстве генуэзцев… Однако насколько значителен был вывоз невольников с Кавказа еще в XVIII веке, общеизвестно. Вплоть до начала XIX века Джар был одним из значительных невольничьих рынков на Кавказе… В набегах джарцы почти всегда участвовали вместе с другими дагестанскими союзниками. Во второй половине XVIII и в начале XIX века от этих набегов больше всего страдало крестьянство Северного Азербайджана и всей Грузии» [46] .
По другую сторону Кавказского хребта чеченцы, черкесы, кабардинцы совершали набеги на территории, уже освоенные русскими, равно как и на горские общества, лояльные России. Это явилось одной из основных причин, спровоцировавших в недалеком будущем военно-экономическую блокаду Дагестана и Чечни Ермоловым, что, в свою очередь, вызвало яростную реакцию горцев и окончательно завело ситуацию в кровавый тупик.
Современный исследователь данной проблематики М. М. Блиев утверждает, что Кавказская война «выросла из набеговой системы».
Возвращаясь к началу, повторим вопрос – что же конкретно инкриминировал графу Гудовичу генерал Ермолов, обвиняя его в разрушении всего сделанного Цициановым?
Прежде всего – Ермолов несколько преувеличивает успехи Цицианова (ермоловское правление фактически повторило драму правления цициановского). Кроме того, как уже говорилось, в первые годы командования Кавказским корпусом, когда и были написаны цитированные письма, Ермолов первостепенное значение придавал взаимоотношениям с ханствами. Его позиция совпадала с цициановской – институт ханства подлежал уничтожению.
Гудович придерживался совершенно иной точки зрения. В своей «Записке», рассказывая о первых решениях после вторичного вступления в должность главнокомандующего на Кавказе сразу после Цицианова, он писал:«В ханство Шехинское, по верноподданническому моему представлению, определен был ханом усердный Джафар-Кулыхан-Хойский, а в ханство Карабахское сын убитого хана Карабахского Мехти-Кули-хан».
Гудович не упоминает еще о том, что ханства Дербентское и Кубинское он отдал под власть шамхала Тарковского, который и посадил туда своих наместников. То есть повернул вспять процесс, столь активно начатый Цициановым, который, взяв столицу Ганджинского ханства, переименовал ее в Елисаветполь и ханство присоединил к России. Гудович же на пустующие престолы сажал новых ханов, сохраняя в неприкосновенности традиционную систему, которую Цицианов и вслед за ним Ермолов считали недопустимо пагубной. 10 января 1817 года, вскоре после прибытия в Грузию, Ермолов, как мы помним, писал графу М. Воронцову:
«Граф Гудович,
Кроме того, Гудович восстановил отвергнутую Цициановым традицию XVIII века – традицию подкупа горских владетелей, которые охотно брали из рук главнокомандующего ценные подарки и давали всяческие обещания, вовсе не собираясь их выполнять. Здесь была перечеркнута цициановская практика абсолютного диктата. Воззрения Гудовича не изменились за годы, проведенные им вне Кавказа. В 1807 году он давал своим подчиненным такие указания относительно обращения с дагестанцами:
«Приложите всемерную вашу попечительность на восстановление в народе сем доброго порядка и спокойствия, ласкайте их, елико можно, и по просьбам их делайте по возможности вашей удовлетворение; по таким же их делам, в которых вы сами удовлетворять их не можете, делайте куда следовать будет ваши представления и отношения… внушайте им всемерно о спокойной их жизни, о домостроительствах, скотоводстве и хлебопашестве, как о таких вещах, от которых все их благосостояние зависит; вперите в мысль их, колико гнусно и постыдно воровство и разбой…»
Советский историк, цитируя этот текст, называет указания Гудовича «положительным примером», в то время как это было обычное непонимание реальности. То, что Гудович определял как «воровство и разбой», которого, по его представлениям, горцы должны были стыдиться – европейская точка зрения, – было для них «делом чести, доблести и геройства», многовековой традицией, которую вовсе не надо было оправдывать – она была освящена примером многих поколений. И смешно их за это порицать. Новгородские ушкуйники, творя бесчинства на севере, преступали христианские установления. Горцы действовали в рамках установившейся морали. Набеги – и на соседние племена, и на российские территории – были не только экономической необходимостью, но и нравственным императивом. Набег был главным испытанием личных достоинств горца.
Цицианов это понимал и старался пресечь угрозами и встречным насилием. Консервативное сознание выученика немецких университетов Гудовича терялось перед системой качественно иных представлений, и настойчивые попытки переместить представления горцев в собственную систему свидетельствуют не столько о гуманности, сколько о наивности и растерянности.
Трагизм ситуации заключался в том, что обе методы – и Цицианова, и Гудовича – не приводили к желаемому результату. Горцы не верили России, не понимали ее намерений – кроме явного стремления заставить их жить так, как они не должны были жить, и всеми средствами – от самоубийственной воинской доблести до изощренной хитрости – старались противостоять имперской экспансии.
Гуманистические маневры, которые Гудович практиковал немедленно по вступлении в должность, проводились, конечно же, и в противовес цициановской политике. Ермолов считал это разрушением заложенного князем Павлом Дмитриевичем фундамента и тоже ставил в вину Гудовичу.
В последнем ермоловском тексте возникает, как видим, имя еще одного персонажа – генерала Ртищева, который был последним из трех основных предшественников Ермолова и безусловно значащей фигурой – маркиз Паулуччи и генерал Тормасов были персонажами проходными и сравнительно кратковременными. Недаром в письмах Ермолова с Кавказа, которые по сути являются изложением его собственной программы действий и его видением ситуации во всех аспектах, Паулуччи и Тормасов фактически отсутствуют. Он непрерывно сталкивает Цицианова, Гудовича и Ртищева, в которых воплотились для него противоположные принципы, сила и слабость, мудрость и невежество.
Но Ермолов, как сам признавал, не имел возможности точно восстановить картину управления Цициановым Кавказом и Закавказьем. Он в некотором роде создавал легенду о Цицианове, которую хотел использовать как оправдание собственной системы, только еще намечавшейся. С Цициановым в реальности все было куда сложнее. Жесткая и простая метода покорения и управления, как уже говорилось, чем дальше, тем больше вызывала у князя Павла Дмитриевича чувство безнадежности. Он в последние два года настойчиво искал компромиссный вариант.
В сентябре 1805 года, незадолго до своей гибели, Цицианов послал программное письмо – оно было опубликовано Н. Ф. Дубровиным – князю Чарторийскому, одному из «молодых друзей» императора, занимавшему пост вице-канцлера:«Сближение новопокоряющихся народов с нравами российскими не может совершаться от позволения ежегодно возить дань в С.-Петербург (Петербургский кабинет министров полагал необходимым для большего к себе расположения и сближения с ханами дозволить посланным их привозить дань в С.-Петербург. –
К тому же и силу российских войск видели, и сие последнее есть та единственная пружина, которою можно как содержать их в должных границах благопристойности и благоустройства, так и быть уверену, что здешний житель ищет и искать будет сильного себе в покровители. Доказательством сему послужит следующее: когда предместник мой, приехав в город Сигнах, послал к белоканцам с предложением, чтобы они нам покорились, тогда они ответили: покажи нам свою силу, тогда и покоримся. Ответ известный по всей Грузии.
В азиатце ничто так не действует, как страх, яко естественное последствие силы. Итак, по мнению моему, ожидая при помощи Божией перемены нравов и обычаев азиатских с переменою целых и нескольких поколений, хоть на 30 лет, страх, строгость, справедливость и бескорыстие должны быть свойствами или правилами здешнего народоправления. В течение сего времени стараться вводить кротчайшие нравы и любовь к ближнему, а потому и к общему благу, но не иными какими способами, как щедрыми наградами тех, кои что-нибудь делают к общей пользе. Чиновники магометанской религии как ни жадны к деньгам, но и честолюбивы, а потому их можно награждать серебряным или золотым пером на шапку с надписью по приличию; важные же их услуги награждать можно освобождением от телесного наказания, но первоначально надлежит обвестить с позволения хана и через него те статьи, кои правление желает ввести в большее употребление: например, кто сколько сделает шелку или снимет пшеницы, тому назначить оное награждение».Это чрезвычайно красноречивый текст – свидетельство драмы цициановской политики. Отчаявшись достичь своих целей только «грозою» и демонстрацией воинской силы, князь Павел Дмитриевич ищет способы мирного «приручения» и нравственного просвещения «азиатцев». Но делать он это предлагает, ни на йоту не отступая от своего фундаментального тезиса – «азиатец» достоин только презрения, а эталоном для подражания должно выставлять российские нравы и христианские понятия.
Правомочность и значимость «туземных» представлений, органичность мусульманской – с поправкой на кавказские условия и историческую реальность – системы нравственных представлений даже не обсуждается. Речь идет только об адаптации горцев к российской системе ценностей. Вопрос стоит только о методах и – главное – темпе этой адаптации. Требовать от «азиатцев» признания и усвоения европейских понятий немедленно или растянуть процесс на несколько десятилетий, стимулируя его страхом и подкупом. Последнее средство совершенно соответствовало «концепции презрения», с коей Цицианов начал свои отношения с кавказскими оппонентами.
VIГенерал Ртищев, занявший пост главноуправляющего Грузией и главнокомандующего кавказскими войсками в 1812 году, непоследовательно и хаотично попытался реализовать именно систему «пряника». Но безо всякого учета кавказской органики это привело к плачевным результатам.
После Цицианова, убитого в 1806 году бакинским ханом во время переговоров, – полагаясь на свою грозную репутацию, князь Павел Дмитриевич отправился под стены Баку без охраны, – и до Ермолова на Кавказе сменилось четверо главнокомандующих: Гудович, о котором говорено достаточно подробно; храбрый кавалерийский генерал Тормасов, отличившийся в боях с турками и особенно в подавлении польского восстания Костюшко, которого именно Тормасов взял в плен; маркиз Паулуччи, перешедший в 1807 году из французской службы в русскую; генерал Ртищев, о котором скажем несколько подробнее.
Трое первых в силу обстоятельств заняты были войнами с турками и персами, подавлением внутригрузинских мятежей и мало занимались собственно Кавказом.
С Ртищевым дело обстояло иначе, хотя и он был существенно отвлечен от кавказских дел. Военная служба Николая Федоровича Ртищева связана была преимущественно с Балтикой, где он участвовал на суше и на море в войне со Швецией 1789–1790 годов. Не миновала его и Польша. Только с 1808 года он оказывается на юге и воюет с турками. Никакого особенного блеска в боевой карьере Ртищева не наблюдается. Он был добросовестный и умелый генерал – не более того. Но в начале 1812 года, когда было ясно, что войны с Наполеоном не избежать, Кавказ стал глубоко второстепенным театром, а все выдающиеся военачальники стягивались в европейскую Россию.
Человек по природе мягкий, Ртищев слишком буквально понял гуманные декларации молодого императора, призывавшего своих кавказских наместников действовать по возможности мирными средствами. Воевать Ртищеву, разумеется, приходилось, но свои отношения с горскими народами, как с ханствами, так и с вольными обществами, он попытался построить по системе, отличной от цициановской.
Военные успехи Ртищева объяснялись в значительной степени наличием в его команде опытных и решительных генералов цициановской школы – прежде всего знаменитого Котляревского, о котором Пушкин, как мы помним, с молодым восторгом писал в «Кавказском пленнике»:Тебя я воспою, герой,
О Котляревский, бич Кавказа!
Куда ни мчался ты грозой —
Твой ход, как черная зараза,
Губил, ничтожил племена…
Котляревский, в лучших традициях Цицианова, был безжалостен и не одобрял медлительности и дипломатичности своего начальника. Но и Котляревский сражался, главным образом, с персами и турками. С горцами велась особая игра.
Ртищев не решался разрушать уже сложившуюся систему власти на Кавказе и ориентировался на ханов, за что его впоследствии жестоко поносил Ермолов как одного из разрушителей цициановского дела.
Помня, как обращался к нелояльным ханам Цицианов, сравним его тексты с посланием, характерным для стиля Ртищева.
23 мая 1816 года, на закате своего пребывания в должности командующего Кавказским корпусом, Ртищев писал свирепому шекинскому хану Измаилу:«С крайним сокрушением сердца вижу, что кротость, снисхождение и дружеские советы, многократно вам от меня преподанные, не могут на вас действовать, ибо грабительства, насилие и разорение, час от часу умножаясь под вашим управлением, выходят из всякой меры. Народ шекинский, которому вы должны быть отцом попечительным о его благе и защитником от несправедливости, страждет в неимоверном угнетении. Итак, если ваши собственные чувствования и понятия не могли привести вас к той цели, с каковою российское правительство вверило вам управление Шекинским ханством, то священнейший долг звания коего и обязанности, высочайше на меня возложенные, заставляют меня в сем случае обратиться к другим мерам и принять посредство между народом и вами».
Исследование, предпринятое Ртищевым, и его «посредство» окончились ничем, и разбираться с садистом и людоедом пришлось уже Ермолову.
Особенность ситуации заключалась в том, что население Шекинского ханства с самого начала не желало видеть Измаила своим ханом и спокойно приняло бы – в качестве избавления – российское управление, о чем и заявляли. Дело в том, что в Шекинском ханстве жило много армян и горских евреев, а мусульмане принадлежали к течению суннитов, в то время как Измаил был шиитом и оказывался религиозно чуждым и тем, и другим, и третьим.
Ртищев, однако, не только не воспользовался столь удобным случаем, но и обрушил неоправданно жестокие репрессии на депутатов-шекинцев, просившихся под российское управление. И в короткий срок Измаил превратил в ад жизнь своих подданных, особенно евреев и армян. Чем и вызвано было запоздалое увещевание Ртищева.
Нам важна и сама разница эпистолярного стиля Цицианова, Ртищева, а затем и Ермолова, отражающая достаточно точно их восприятие политической реальности.
Разумеется, Ртищев отнюдь не чурался и репрессивных мер. Он вовсе не был безграничным гуманистом, но его действия, как и действия Гудовича, имели определенный вектор.
В соответствующей ситуации Ртищев прибегал и к угрозам, и к конкретным акциям.«Народ пшавский! Теперь я вижу, что в вас нет ни страха Божия, ни совести, ни чести! Сколько раз вы были прощаемы за изменнические ваши поступки и сколько раз опять делались клятвопреступниками и нарушителями верности к Государю Императору! Недавно еще старшины ваши были у меня, обязались честным словом за весь народ, чтобы с беглым царевичем Александром и другими неприятелями России не иметь никаких связей ни делом, ни помышлением; но едва только меч, висевший над преступными головами вашими для справедливого наказания за участие в прежних бунтах, был от вас удален, по неизреченному человеколюбию Его Величества, даровавшего вам прощение, и тучи, вам грозившие, несколько от вас отклонились, как вы опять, забыв Бога, забыв присягу и данное мне вами честное слово, обратились к прежним своим злодеяниям и мятежному духу… Следуя Божеским и человеческим законам, карающим всегда клятвопреступников, я не мог бы не навлечь на самого себя праведного гнева Божия и моего всемилостивейшего Государя Императора, если бы остановил правосудие и не наказал злодейства».
Любопытна мотивировка, которой Ртищев оправдывает будущие карательные свои действия, – опасение навлечь «на самого себя» Божий и государев гнев, а не собственное побуждение. Цицианов никогда не употребил бы подобного оборота.
Ртищев действительно блокировал пшавов, арестовал их стада, закрыл им доступ к грузинской торговле и добился некоторой лояльности.
Но Ртищев в принципе относился к подопечным народам по-иному, чем Цицианов и Ермолов. Так, докладывая императору о положении в Имеретии, разоренной нашествиями, набегами, внутренними мятежами и их усмирениями, генерал неожиданно обращается к весьма непривычной в таких документах теме:«Что же касается до нравственности, то взяв от первых классов людей всякого звания до народа, я заметил вообще отличнейшую их преимущественно простоту нравов, чистосердечие и отменную приветливость, со свойственным всем состояниям гостеприимством, и многие добродетельные черты, могущие ручаться, что народ с подобными свойствами и искренне раскаявшийся в ослеплении, объявшем их умы, которое произошло от увлекаемой их привязанности к бывшему законному их царю, просившему их помощи… в скором времени может сделаться в верности и преданности к высочайшему российскому престолу ничем не различаемым с природными российскими подданными».
Ничего подобного ни Цицианов, ни Ермолов никогда не писали.
Тем не менее результаты маневров Ртищева в отношении горских народов были плачевны.
Ермолов, вступив в должность, предъявил ему длинный счет.«Предместник мой, генерал Ртищев, был к нему (хану Измаилу. –
Далее:
«Вступивший в командование линиею генерал Ртищев, желая показать правительству, что ему покорствуют кабардинцы, согласил их на отправление в конце 1811 года депутации в С.-Петербург; розданные деньги и подарки (к чему они весьма лакомы) составили шайку, готовую отправиться. Мог бы генерал Ртищев заметить, что ни один из хорошей фамилии или хотя бы мало из порядочных людей не предложил себя, но надобно было похвастать у двора, и шайка, можно сказать, бродяг отправилась. Правительством они были приняты благосклонно, некоторым даны были штаб-офицерские чины, всем вообще награды и богатые подарки. В начале 1812 года они возвратились, но все сие не сделало кабардинцев ни вернейшими подданными, ни спокойнейшими соседями. Набеги, убийства, разбои не менее были частыми».
Ермолов, я полагаю, несправедлив к Ртищеву. Он не хотел никого обманывать. Он просто плохо разбирался в ситуации и был полон благих намерений, реализация которых давала, однако, обратный эффект. Ермолов писал в мемуарах:
«В 1812 году генерал Ртищев, переходя с Кавказской линии к командованию Грузией, возмечтал приобрести спокойствие и покорность чеченцев подарками и деньгами. Вызваны были в Моздок главнейшие из старшин и многие другие, по мнению его, важные люди, им немало дано было денег, но сие же самое произвело зависть в других, ничего не получивших, и он лишь только отпустил от себя награжденных, сам же еще оставался в Моздоке, как в ночное время на обоз его, за Терек переправленный, под его глазами сделали они нападение. Мог бы генерал Ртищев, начальником будучи на линии, знать чеченцев лучше».
9 января 1817 года Алексей Петрович сетует в письме Закревскому:
«По несчастию, во время последних возмущений в Грузии, слабый Ртищев, управляем будучи мошенниками, многих из явных бунтовщиков хороших фамилий оставил покойными без наказания и возвратил им имения. Они возмечтали, что прощение им даровано, боясь огорчить дворянство, и почитают себя нам опасными».
По мнению Ермолова, Ртищев «напортил», как он выражается, не только в отношении горцев и грузин, но и персов:
«Ртищев низким уважением истолковал им, что они по крайней мере равные нам».
Ермолов, усвоивший только брутальную сторону цициановской концепции, не осознавший цициановского отчаяния последних лет его владычества, принялся со всей мощью своего честолюбия, военного дарования и жесткостью установок продолжать то, что он считал цициановской идеей. И противоречивая по своей сути практика Цицианова, и неуклюжее маневрирование Ртищева, и железный натиск Ермолова, основанные на взгляде сверху вниз и принципиальном игнорировании – в плане стратегическом – глубинного мировидения горских народов, их самоощущения, перспективы их религиозно-исторического сознания, – все это вело к неизбежной катастрофе, наступившей в виде тридцатилетнего пожара мюридизма, угли которого тлели затем более столетия и вспыхнули в искаженно-трансформированном виде Чеченской войной 1990-х.
Однако виновницей кавказской трагедии не могла быть только одна сторона. Психологический и военно-политический тупик был предопределен не только нежеланием и невозможностью для русской стороны воспринять горский мир со всей его органикой, насильственное и интенсивное разрушение которой чревато духовной катастрофой и уродливой мутацией, но и нежеланием и невозможностью для горцев отказаться от тех составляющих этой органики, которые были категорически неприемлемы для России и исключали компромиссное решение, – в первую очередь, от набеговой системы.
Ермолов
Но се – восток подъемлет вой!..
Поникни снежною главой,
Смирись, Кавказ: идет Ермолов!
Пушкин
I
Кавказская война довольно отчетливо делится на три периода. Первый – четвертьвековой – от Цицианова, 1802 год, до отставки Ермолова, 1827 год, затем смутный период с часто меняющимися командующими и бессистемными действиями – с 1829 года, после окончания Персидской и Турецкой войн, – до 1845 года, когда назначен был наместником граф Михаил Семенович Воронцов, и с этого момента до окончания войны – еще 20 лет.
В первом периоде тоже было свое «смутное время» – после гибели Цицианова и до Ермолова за десять лет сменилось четыре командующих: Гудович, Паулуччи, Тормасов и Ртищев. Все – генералы с боевым опытом и несомненными заслугами, но – кроме Гудовича – люди на Кавказе вполне случайные. Для них Кавказ ничем принципиально не отличался от любого другого театра военных действий. Для них назначение в Грузию и на Кавказскую линию было почетным и тяжким, но вполне будничным назначением.
Для Цицианова и Ермолова этот пост означал возможность реализации самых смелых проектов.
Вряд ли пятидесятилетний генерал-лейтенант князь Цицианов, явно считавший, что он подошел к финалу своей карьеры, перед назначением в Грузию лелеял какие-либо грандиозные планы. Не то с тридцатидевятилетним генерал-лейтенантом Ермоловым.
Алексей Петрович Ермолов был человеком неограниченного честолюбия и высочайшей самооценки. Этот уровень самооценки при неблагоприятных внешних обстоятельствах приводил к тому же высокомерию, неуживчивости и саркастичности, что и у Цицианова. Князя Павла Дмитриевича Ермолов наблюдал в походе Зубова 1796 года, в котором он, Ермолов, участвовал девятнадцатилетним капитаном. Так что позднейшие его суждения основывались не только на результатах деятельности Цицианова в качестве главнокомандующего на Кавказе – как они представлялись Ермолову, – но на личных юношеских наблюдениях. Бесстрашный, решительный, стремительный Цицианов должен был произвести на юного Ермолова сильное впечатление именно потому, что во многом совпадали ведущие черты их характеров.
Но если князь Павел Дмитриевич осознал открывшиеся перед ним возможности, уже попав на Кавказ, то Ермолов уверен был в своем праве на великое предназначение куда ранее. Очень любопытно сравнивать два слоя его существования во время заграничного похода 1813–1815 годов. С одной стороны – популярность в армии, несколько громких побед (хотя на первые роли Ермолов не выходил), благосклонность императора, командование гвардией, награды. С другой – частные письма Ермолова 1813–1815 годов – непрерывный вопль уязвленного самолюбия и неудовлетворенного честолюбия: его преследуют «немцы», против него плетутся интриги, он постоянно на грани выхода в отставку. При этом он не только мечтает получить назначение на Кавказ, но и явно ведет на этот счет собственную интригу. В «Записках» он излагает дело так:
«В самом начале 1816 года был я в Орле у престарелых родных моих, среди малого моего семейства, вел жизнь самую спокойную, не хотел разлучаться с нею, намерение имея не возвращаться к корпусу, а потому и просил продолжения отпуска, дабы ехать к минеральным водам на Кавказ».
Ермолов, действительно, болен был ревматизмом и хронической простудой, полученной в конце войны, но лечение в Европе было бы куда эффективнее кавказского. Стремление же именно на Кавказ было символичным и значимым.
Слово «Кавказ» должно было постоянно сочетаться с именем Ермолова.
Что до нежелания расстаться со спокойной жизнью, то подобными утверждениями рефлексирующий Ермолов готовил себя – на всякий случай! – к неудаче.
8 января 1816 года он написал из Орла одному из своих близких приятелей-генералов, Арсению Андреевичу Закревскому, назначенному дежурным генералом Главного штаба Его Императорского Величества, – должность, дающая большое бюрократическое влияние и прямой доступ к государю:«Я заслепил глаза здесь алмазами (имеется в виду недавно полученный Ермоловым орден Св. Александра Невского с алмазами. –
Уничижение паче гордости вообще свойственно частной переписке Ермолова и составляет резкий контраст с его официальными документами. Очевидно, по сравнению с наиболее частыми адресатами – приближенным государя Закревским и, тем более, богачом и аристократом Михаилом Воронцовым, командовавшим экспедиционным корпусом во Франции, Алексей Петрович, остановившийся в тот момент в своей карьере и живший исключительно на жалование, чувствовал себя неудачником. И это тягостное для его гордыни ощущение заставляло его строить особенно грандиозные планы, связанные с Кавказом – сферой деятельности с наиболее высокой перспективой самостоятельности и – по представлениям Ермолова – огромной исторической перспективой. А Ермолов в это уже время отнюдь не чувствовал себя верноподданным-исполнителем и вовсе не смотрел – внутренне – на самых высоких лиц снизу вверх. Это прорывалось в его письмах редко, но выразительно. В октябре 1815 года он писал из Франкфурта Воронцову:
«К неудовольствию начальствовать теперешним моим корпусом присоединяется и то, что главная квартира идет за мной вослед, и я на вечном параде. Кроме того, по дороге моей шатаются все цари».
Последняя фраза, попадись она на глаза кому не следует, могла перечеркнуть навсегда карьеру Ермолова. И все-таки он не удержался. Очевидно, столь велико было желание высказать вслух истинное свое отношение… При таком уровне самовосприятия генерал-лейтенант с александровской звездой в мучительных сомнениях ждал в провинции решения своей судьбы, делая вид, что не слишком рассчитывает на успех своего замысла:
«Я живу теперь покойно, – писал он Закревскому, – но уже в 10 дней праздность мне наскучила. Много впереди времени, не отчаиваюсь привыкнуть к новому роду моей жизни… В Петербург не поеду, боюсь дороговизны! Ожидаю терпеливо весны. Поеду на Кавказ. Болезнь гонит меня в дальний сей путь, но избавиться невозможно. Не забудь, любезнейший Арсений, о сем путешествии…»
Последнее многоточие принадлежит Ермолову. Он не удержался от намека. Скорее всего, одно из направлений «кавказской интриги» шло через Закревского. В «Записках» – через много лет – Ермолов писал об этих самых днях:
«Из частных известий знал уже, что я назначаюсь начальником в Грузию. Исчезла мысль о спокойной жизни, ибо всегда желал я чрезвычайно сего назначения, и тогда даже, как по чину не мог иметь на то права».
Можно с достаточной уверенностью предположить, что это нескромное желание родилось в эпоху персидского похода. И, стало быть, у него было время обдумать свои планы.
Однако в письмах соответствующего периода такая уверенность отсутствует.
28 февраля 1816 года Ермолов писал Закревскому:«Письмо твое получил. Одну вещь приятную сказал ты мне, что Ртищев подал в отставку. Это весьма хорошо, но для меня ли судьба сберегает сие счастие. По истине скажу тебе, что во сне грезится та сторона и все прочие желания умерли. Не хочу скрыть от тебя, что гренадерский корпус меня сокрушает и боюсь я его. Всякий другой вместо его не столько бы страшил меня. Не упускай, любезный Арсений, случая помочь мне и отправить на восток; впрочем, как ты обязан наблюдать пользу, то я ни мало роптать не буду, если определите туда человека способнейшего и полезнейшего, по пословице
15 мая пишет он Воронцову в Париж:
«Я уже две недели в Петербурге, готовлюсь ехать в Грузию, где сделан я командующим. Вот, друг любезнейший, исполнившееся давнее желание мое. Боялся я остаться в гренадерском корпусе, где б наскучила мне единообразная и недеятельная служба моя. Теперь вступаю я в обширный круг деятельности. Были бы лишь способности, делать есть что!.. Вступаю в управление земли мне не знакомой; займусь рядом дел мне не известных, следовательно, без надежды угодить правительству. Мысль горестная! Одна надежда на труды!»
Ермолов наивно лицемерил. Если он предвкушал неудачу от неопытности, зачем было мечтать о Кавказе и добиваться назначения?
Нет, он рассчитывал на иную перспективу.
Тут необходимо небольшое отступление.
Решающий этап завоевания Кавказа – а ермоловское десятилетие сделало Кавказскую войну процессом необратимым – начался именно в тот момент, когда внутренняя энергия русского дворянства требовала немедленного и масштабного выхода.
Это надо иметь в виду. В драме Кавказской войны этот фактор играл ничуть не меньшую роль, чем все остальные – геополитические, экономические, локально-военные и так далее, – но не оформлялся декларативно. Этот период войны был отмечен духовным напряжением с российской стороны, превосходящим таковое же напряжение со стороны горских народов. (Однако духовная энергия сопротивления горцев росла пропорционально давлению России и достигла своего апогея в мюридизме.)
Соответственно, и вождь российской конкисты должен был концентрировать в себе эту энергию. Назначение Ермолова в этом смысле оказалось удивительно точным. Именно Ермолов с его бедностью, неудачами молодости, арестом и ссылкой в павловское время, тяжким началом военной карьеры, грозившим превратить его в неудачника, при этом с необъятным честолюбием и мощным комплексом обиды, – именно такая личность, наделенная незаурядными дарованиями, могла олицетворять собой попытку мятущегося русского дворянства удержаться на гребне исторического процесса.
Крушение Ермолова после крушения декабристской попытки, этого отчаянного рывка дворянского авангарда из исторического тупика, ознаменовало резкое ускорение деградации дворянства как политической силы.
Запоздалый бонапартизм Ермолова как отражение утопичных исторических претензий русского дворянства, вытесняемого бюрократической формацией, особенно ясен на фоне фигуры его истинного предшественника – Цицианова.
Князь Цицианов – прежде всего генерал, выполняющий важную для империи миссию. Ни о каком противопоставлении себя бюрократическому самодержавию нет и речи. Он старается выполнить свою задачу с размахом, он ощущает свою значимость как посланца империи, но он прежде всего инициативный исполнитель августейшей воли. Он – как впоследствии Ермолов – готов спровоцировать войну с Персией, но с целями исключительно государственными. Предел его карьерных мечтаний – фельдмаршальский жезл.
Ермолову мало обычных почестей и чинов. Он с отвращением и раздражением говорит о том, что его имя «могут обезобразить графским титулом». Он, конечно, печется о величии империи. Но внутренне он отнюдь не до конца с нею слит. Забота о собственном величии – далеко не последняя его забота. И этим, в частности, определяется презрение к тем, кто должен стать постаментом для этого величия. Цицианов презирал горцев с высоты имперских европейских представлений, потому что презрение, как он считал, было именно тем, к чему они привыкли и чего ожидали. Ермолов смотрит на них с высоты собственных достоинств. Он еще и ощущает себя посланцем некой формации недооцененных дворян. В переписке с Закревским – генералом-бюрократом, идеально встроившимся в систему, и с богачом-аристократом Воронцовым, отпрыском «сильных персон» прошлого века, он постоянно подчеркивает свою гонимость, недостаток внимания и доверия со стороны государя и особенно военно-бюрократической элиты. Декабристы рассчитывали на поддержку Ермоловым их планов не из-за его реформаторских, а тем паче революционных настроений – Ермолов не Киселев, с 1815 года бредивший освобождением крестьян, и не Михаил Орлов, готовый на самые радикальные методы борьбы с самодержавием. Декабристские лидеры, отлично понимавшие, что происходит с русским дворянством и к чему это может привести (яснее других формулировал это Пушкин, предрекавший революционизацию нищающего дворянства), не сомневались, что Ермолов – социально и психологически на стороне вытесняемого дворянства, а не новой бюрократической аристократии, ставшей опорой трона.
Упорство, с которым Ермолов добивался заполучить себе в ближайшие помощники двух генерал-майоров, ярких представителей левого и правого крыла дворянской оппозиции – Михаила Фонвизина, своего бывшего адъютанта, по выражению самого Ермолова, «великого карбонария», и знаменитого Дениса Давыдова, свидетельствует о несомненном осознании Алексеем Петровичем этого аспекта ситуации.
И как лидер, сконцентрировавший в себе – помимо всего прочего – энергию целого социального слоя, неудовлетворенного своей реальной ролью, Ермолов чувствовал себя не просто представителем могучего монарха. Он сам мог, как мы увидим, претендовать на трон великой азиатской державы…
Великий князь Константин Павлович недаром употребил в свое время термин «проконсул». Проконсулы республиканского Рима пользовались почти неограниченной властью в порученных им провинциях. Проконсулы времен империи в большей степени зависели от метрополии и лично от императора, но это были уже нюансы…
При этой степени самостоятельности – не столько де юре, сколько де факто, – которой обладал «проконсул Кавказа», от этого самоощущения, от характера личной идеологии в значительной степени зависел характер взаимоотношений империи и Кавказа.
Как и для многих русских военных того периода, для Ермолова центральной исторической фигурой эпохи был Наполеон. Один из первых биографов Ермолова, известный историк М. П. Погодин так описывал житье наместника Кавказа после вынужденной отставки:«…Читал книги о военном искусстве, и в особенности о любимом своем полководце Наполеоне… А между тем Паскевич прошел вперед, взял Эрзерум, Таврис, Ахалцых, проникнул далеко в Персию. А между тем Дибич вскоре перешел Балканы, занял Адрианополь. Что происходило в то время в душе Ермолова, то знает только он, то знал Суворов, в Кобрине читая итальянские газеты о победах молодого Бонапарте, то знал, разумеется, больше всех этот новый Прометей, прикованный к скале Святой Елены».
В этих трех фразах роковое имя возникает трижды – Наполеон, Бонапарте, Прометей со Святой Елены. Погодин проявил незаурядное чутье – Ермолов субъективно и был одним из немногих реальных кандидатов в российские Наполеоны – при соответствующем стечении обстоятельств. (Например, если бы в случае удачи мятежа 14 декабря Северное и Южное тайные общества призвали его в качестве третейского судьи.)
После шквала наполеоновских войн молодые русские генералы и офицеры, сохранившие мощную инерцию действия, ощущавшие себя спасителями Европы и освободителями народов, искали выхода своей энергии. Она реализовалась по-разному – в резко возросшем количестве дуэлей, в гвардейском лихачестве, в пьянстве и разгуле, но и в организации тайных союзов, создании проектов конституций. Фигура Бонапарта в этой ситуации приобрела новый колорит. Из ненавистного врага он превращался в предмет зависти, в образец того, как можно переломить судьбу.
Михаил Орлов – молодой генерал, натура и военная судьба, сходная с ермоловской, – не удовлетворен постом начальника штаба корпуса, добивается строевого командования, получает дивизию усиленного состава (по сути, небольшую армию), но бушующая энергия и яростное честолюбие человека, недавно принимавшего капитуляцию Парижа, заставляют его строить дерзкие планы и готовиться к рывку на помощь восставшим грекам, который должен перейти в свержение российского самодержавия.
Ермолов с ужасом думает о командовании гренадерским корпусом – одном из ключевых постов в армии. Ему необходимо не просто самостоятельное поле деятельности, но деятельность с гигантской перспективой.
Он ясно формулировал эту перспективу:«В Европе не дадут нам ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам».
Хорошо зная военную биографию Наполеона, Ермолов был, естественно, прекрасно осведомлен о драме Египетского похода. Вне зависимости от того, догадывался ли он о действительных планах молодого завоевателя или не догадывался, но стремление Ермолова на Кавказ, на Восток принципиально рифмуется с мечтаниями Бонапарта. Афоризм относительно азиатских царств был произнесен Ермоловым уже в отставке – на его Святой Елене. На своей настоящей Святой Елене Наполеон так сформулировал истинную цель Египетского похода:
«Если бы Сен-Жан д’Акр была взята французской армией, то это повлекло бы за собой великую революцию на Востоке, командующий армией создал бы там свое государство, и судьбы Франции сложились бы совсем иначе».
Бонапарту не удалось взять крепость, Египетский поход закончился катастрофой, но нам важен замысел, а не результат. Можно было бы усомниться в знании Ермоловым подробностей Египетского похода, если бы он сам это не подтвердил. В письме Закревскому от 12–17 апреля 1817 года он писал:
«…Прилагаю копию с одного манифеста к кабардинскому народу. Я сам смеюсь, писавши такие вздоры, но раз сказал шутя истину, что здесь такие писать должно и что сим способом скорее успеешь. Ты в сем манифесте узнаешь слог
Шутливый тон призван скрыть серьезность сопоставления. Параллель между Египетским походом и персидско-кавказскими планами несомненно не покидала Ермолова. Во всяком случае – первые два-три года. Цитированное письмо Закревскому написано было еще до посольства в Персию, когда «азиатские иллюзии» Алексея Петровича – «В Азии целые царства к нашим услугам» – были в полном расцвете. Удивительный по опасной откровенности намек, связывающий Ермолова с Наполеоном, находим в письме великого князя Константина Павловича, со зловещим изяществом поздравившего своего старого товарища по оружию с новым назначением 25 июня 1816 года:
«Почтеннейший, любезнейший и храбрейший товарищ, Алексей Петрович!.. Поздравляю вас с новым вашим назначением и с доверенностью, которую оказывает в сем случае вам Всемилостивейший Государь Император к заслугам вашим. Признаюсь, что эта доверенность штука не из последних, и во время оно сам бы Талейран с товарищи задумался».
О какой такой особой доверенности толкует великий князь? Перед Ермоловым на Кавказе командовали три ничем из ряда вон выходящим не прославившихся генерала, включая вполне заурядного Ртищева.
Ключ к подтексту – «Талейран с товарищи». Именно Талейран был одним из главных действующих лиц переворота 18 брюмера, приведшего к власти Наполеона.
Константин и Ермолов хорошо знали болезненно подозрительную натуру императора Александра. И – по мнению великого князя – отдать обширный край и боевой корпус, находящийся фактически вне контроля Петербурга, в руки честолюбцу с неукротимым характером и явным наполеоновским комплексом было со стороны царя знаком величайшего доверия.
В другую эпоху – «во время оно» – эта ситуация выглядела бы слишком схожей с ситуацией Бонапарта в Египте и после Египта и могла навести на соответствующие мысли «Талейрана с товарищи». Но – в России.
Эти намеки можно было бы расшифровать так, как это и делает один из новейших биографов Ермолова, – активность России на Востоке могла бы обеспокоить Францию. Не получается. Планы Ермолова, как их представляет себе Константин, должны были бы обеспокоить в первую очередь Англию.«Позже можно, не сворачивая ни мало, прогуляться в места расположения всех богатств Англии сухим путем».
Старая петровская идея прорыва к Индии, которую в союзе с Наполеоном, в ермоловские времена пытался реализовать Павел. Причем Константин всерьез опасается, что Ермолов может намеренно спровоцировать войну с Персией, чтобы раскачать Восток и в возникшем хаосе реализовать свои цезарианские планы.
«Но, избави Боже, отрыжки et comme