Она была удовлетворена, даже несмотря на то, что я рассмеялся в ответ. Она ушла, улыбаясь. И теперь снова стояла перед стойкой бара, поджидая, пока бармен выставит ей пиво, и глаза ее были устремлены на меня, лучась каким-то странным желанием, от чего мне было не по себе, но я силился смеяться. Опять она танцевала, порхая от столика к столику с подносом в руках, и всякий раз, когда я смотрел на нее, она улыбалась, сияя своим ненормальным желанием. И вдруг я стал ощущать на себе некое таинственное влияние. Я почувствовал жизнь своих внутренних органов — биение сердца, трепыхание желудка. Я уже понял, что больше она не подойдет к моему столику, и точно помню, что остался этим доволен, и еще я помню, что какое-то жуткое беспокойство овладело мной и захотелось побыстрее убраться из этого места, подальше от ее настойчивой улыбки. Но прежде чем уйти, я кое-что сотворил, что очень меня позабавило. Я достал из кармана последние пять центов и положил их на стол. Затем вылил на монетку полчашки поданного мне пойла. Теперь она будет вынуждена убирать это своим полотенцем. Коричневая гадость растеклась по всему столу и, когда я поднялся, чтобы удалиться, закапала на пол. В дверях я приостановился глянуть на нее в последний раз. Она по-прежнему улыбалась. Я кивнул ей на кофейную лужу, затем помахал пальцами на прощанье и вышел на улицу. Душевное равновесие вернулось ко мне. Как и прежде, мир был полон забавных вещей.
Не помню, что я делал после того, как сбежал от ее улыбки. Возможно, пошел к Бенни Кохену, который жил у Центрального рынка. У Бенни была деревянная нога. В ноге небольшая дверца. За дверцей сигареты с марихуаной. Он продавал их по пятнадцать центов за косяк. Также Бенни торговал газетами «Эксземин» и «Таймс». Его комната до потолка была завалена экземплярами «Нью Мэссиз». Возможно, Бенни, как всегда, нагнал на меня тоску, рисуя мраки и ужасы, которые ожидает наш мир завтра. Возможно, он опять грозил мне своим грязным пальцем, проклиная за предательство пролетариата — класса, из которого я вышел. Возможно, как всегда, я вышел из его комнаты, спустился по пыльной лестнице на улицу, затянутую туманом, весь трепеща от негодования, с зудом в пальцах, готовый вцепиться в горло любому империалисту. Возможно, так оно и было, возможно — нет. Я не помню.
Но я помню ту ночь в своей комнате: красные и зеленые отсветы от отеля «Сант-Паул» падали на мою кровать, и я лежал в них, мечтая о гневе той девушке, о ее танце между столиков, о блеске ее черных глаз. Я помню, что забыл напрочь о том, что беден, и о своих ненаписанных рассказах.
На следующее утро я отправился на ее поиски. Было восемь утра, и я уже шел по Спринг-стрит. С собой у меня был экземпляр «Собачки». Она должна будет изменить свое мнение обо мне, когда прочитает рассказ. Журнал с автографом лежал у меня во внутреннем кармане, готовый для вручения при первом удобном случае. Но в такой ранний час бар оказался закрытым. Назывался он «Колумбийский буфет». Я уткнулся носом в окно и заглянул вовнутрь. Стулья были подняты на столы, и какой-то старик в резиновых сапогах драил шваброй пол. Я пошел вниз по улице, влажный воздух уже голубел от выхлопных газов. И тут меня озарило. Я вытащил журнал, зачиркал автограф и написал: «Принцессе Майя от жалкого гринго». Так мне показалось правильнее, соответствовало душевному настрою. Я вернулся к «Колумбийскому буфету» и забарабанил в окно. Старик открыл дверь, руки у него были мокрые, по лицу стекал пот.
— Как зовут девушку, которая здесь работает?
— Камилла, что ли?
— Та, которая работала прошлой ночью.
— Это она, Камилла Лопес.
— Не передадите ей вот это. Просто отдайте и все. Скажите, что пришел какой-то парень и попросил передать.
Старик вытер руки о передник и взял журнал.
— Позаботьтесь, пожалуйста, это очень важно.
Старик закрыл дверь. Через окно я видел, как он, бросив журнал на стойку, вернулся к работе. Легкий ветерок ворошил страницы журнала. Я шел и думал, как бы старик вовсе не позабыл о просьбе. Дойдя до Административного центра, я вдруг понял, что совершил ошибку: моя надпись на журнале не произведет никакого впечатления на такую девушку. Я поспешил назад к «Колумбийскому буфету» и постучался в окно. Пока старик возился с замком, до меня доносилось его ворчание. Открыв дверь, он смахнул пот с глаз и снова увидел меня.
— Не могли бы вы дать мне тот журнал на минутку, я хочу кое-что написать на нем.
Старик ничего не понял. Он тяжело вздохнул, замотал головой и велел мне зайти.
— Иди сам возьми, черт бы тебя побрал. Мне работать надо.
Я раскрыл журнал, разгладил страницы и зачиркал свою надпись к принцессе Майя. Вместо этого я написал:
Дорогая Изодранная Гуарача,
Ты не могла знать этого, но прошлой ночью ты оскорбила автора нижеследующего рассказа. Умеешь ли ты читать? Если да, удели пятнадцать минут своего времени и насладись шедевром. И в следующий раз будь осторожнее. Не всякий, кто заглядывает в твою забегаловку, — шваль.
Я протянул журнал старику, но он даже не посмотрел на меня.
— Передайте это мисс Лопес и проследите, чтобы она получила лично.
Старик отбросил швабру, смахнул пот с морщинистого лица и указал на дверь:
— Убирайся отсюда!
Я положил журнал обратно на стойку и неторопливо направился к выходу. В дверях я обернулся и помахал на прощание.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Голод на время отступился от меня. Под кроватью оставались еще несколько апельсинов. В тот вечер я съел три или четыре плода и с наступлением темноты спустился с Банкер-Хилл в центр города. Укрывшись в тени дверного проема прямо напротив «Колумбийского буфета», я наблюдал за Камиллой Лопес. Она была все в том же белом переднике. Я затрепетал, когда увидел ее, и странное мощное чувство сдавило мне горло. Но спустя несколько минут вся странность ушла, и я простоял в темноте, пока не заболели ноги.
Заметив полицейского, двигающегося в мою сторону, я покинул свой наблюдательный пункт. Ночь была жаркая. По городу гулял песчаный ветер с Мохаве. Каждый раз, прикасаясь к чему-либо, я чувствовал кончиками своих пальцев уколы крохотных коричневых песчинок. Вернувшись в свою комнату, я обнаружил, что механизм моей новой печатной машинки забит песком. Песок был повсюду: в ушах, волосах, одежде, он просочился даже под простыни моей кровати. Я лежал в темноте, и красный свет от отеля «Сент-Пол», но теперь с ужасным голубоватым оттенком, то врывался в мою комнату, то исчезал.
На следующее утро я уже не мог больше есть апельсины. От одной мысли о них меня выворачивало. К полудню, после бесцельных прогулок по городу, меня охватило острое чувство жалости к самому себе, я был больше не в силах справляться со своим горем. Вернувшись в отель, я рухнул на кровать и разревелся от всей души. Я позволил жалкому чувству выплеснуться всему без остатка из самых потаенных уголков моей души и когда уже больше не мог плакать, испытал облегчение. Я ощущал себя обновленным правдивым и непорочным. Я сел и написал письмо матери — честное письмо. Я рассказал ей, что соврал в прошлом письме, и попросил прислать немного денег, потому что решил вернуться домой.
Лишь я закончил писать, в комнату вошел Хеллфрик. Он был в костюме, а не в халате, и поэтому сначала я его даже не узнал. Не проронив ни слова, он прошел и выложил на стол пятнадцать центов.
— Я честный человек, малыш, — заявил он. — Я столь же честен, сколь длится божий день!
И удалился.
Я смахнул монеты со стола в ладонь, выпрыгнул в окно и помчался по улице по направлению к бакалее. Маленький японец, завидев меня, уже приготовил пакет и держал его над корзиной с апельсинами. Он был крайне удивлен, когда я пробежал мимо и влетел в бакалею. Я купил печенье, дюжину. Расположившись на кровати, я поглощал их почти не жуя, проталкивая внутрь глотками воды. Я оживал. Желудок мой был полон, и у меня еще оставался никель. Я разорвал письмо и развалился на кровати в ожидании вечера. Никель — мой пропуск в «Колумбийский буфет». Я ждал, отяжелевший от пищи и желания.
Она заметила меня еще при входе. Она была довольна, что я пришел. Точно-точно, я понял это по тому, как радостно распахнулись ее глаза. Лицо ее просияло, и снова странное чувство сдавило мне горло. Но вскоре я почувствовал себя невероятно счастливым, уверенным и осознающим свою силу и молодость. Я сел за тот же столик, что и в первый раз. В этот вечер в салуне играла музыка — скрипка и фортепиано — две толстые тетки с грубыми мужеподобными лицами и короткими стрижками. Они исполняли песенку «По волнам». Та-ди-да-да, и я наблюдал за танцующей с подносом Камиллой. Ее волосы были так черны, так густы и так плотно переплетены, что казалось, это виноградные гроздья скрывают шею Камиллы. О, этот салун был священным местом. Все здесь было святое: и стулья, и столы, и тряпка в ее руках, и опилки под ее ногами. И она была майяская принцесса, и здесь был ее замок. Я наблюдал, как изодранные гуарачи скользят по полу, и страстно желал их. Я хотел бы прижимать их к своей груди, когда ложился спать. Обнимать их во сне, дышать их ароматом.
Она не отваживалась приблизиться к моему столику, но я был только рад этому. Не подходи ко мне, Камилла, позволь посидеть здесь и привыкнуть к этому редкостному волнению, оставь одного, покуда мое сознание путешествует в стране бесконечного очарования твоей величественной красоты, предоставь меня самому себе — алкать и грезить наяву.
В конце концов она подошла, принесла чашку кофе на подносе. Точно такой же кофе — серо-буро-малиновые помои. Казалось, глаза ее были чернее и шире обычного, ступала она легко и мягко и загадочно улыбалась, так загадочно, что я думал, вот-вот грохнусь в обморок от участившегося сердцебиения. Пока она стояла рядом, я мог ощущать легкий аромат ее пота вперемешку с едким запахом накрахмаленного передника. Это меня добило, сделало совершенно невменяемым, я стал дышать через рот, чтобы спастись. А она улыбалась, давая понять, что не сердится за пролитый кофе прошлым вечером, больше того, мне показалось, что ей все это нравится, я чувствовал, что она была всему этому рада и благодарна.
— А я не знала, что у вас веснушки.
— Это ничего не меняет.
— Я извиняюсь за кофе. Обычно все заказывают пиво. На кофе у нас мало заказов.
— Это неудивительно. Мало кто захочет заказывать такую дрянь. Я бы тоже выпил пива, если бы мог позволить себе.
Тут она карандашиком указала на мою руку:
— Я вижу, вы грызете ногти. Этого не следует делать.
Спрятал руки в карманы.
— Кто вы такая, чтобы говорить, что мне делать?
— Хотите пива? Я могу вас угостить. Платить не надо.
— Вы не обязаны меня угощать. Я выпью этот псевдокофе и уйду отсюда.
Она отошла к бару и заказала пиво. Я проследил, как она расплатилась за него, вытащив горстку монет из кармана передника. Доставив пиво, она поставила его перед самым моим носом. Это меня задело.
— Убери это. Унеси обратно. Я хочу кофе, а не пиво.
Кто-то позвал ее из глубины салуна, и она поспешила на зов. Когда она нагибалась, собирая со столов пустые пивные кружки, подол юбки приподнимался чуть выше колен. Я елозил на стуле, и мои ноги ударялись обо что-то под столом. Это оказалась плевательница. А Камилла уже снова была у бара, кивала мне и улыбалась, делала знаки, которыми говорила, что я должен пить пиво. Я чувствовал в себе разгул бесовщины и ярости. Я привлек ее внимание и вылил пиво в плевательницу. Белые зубки закусили нижнюю губу, и кровь отхлынула от лица. Глаза сверкали. Радость переполняла меня, я был удовлетворен. Откинувшись на спинку стула, я улыбался в потолок.
Камилла исчезла за тонкой перегородкой, где располагалась кухня. Появилась, улыбаясь. Она что-то скрывала в руке за спиной. Тут из-за перегородки вышел старик, с которым я виделся утром. Он выжидающе улыбался. Камилла помахала мне. Что-то должно было произойти ужасное, я чувствовал приближение беды. В руке за спиной оказался маленький журнал, журнал, в котором был напечатан мой рассказ «Собачка смеялась». Она размахивала им над головой, но видеть ее спектакль могли только я и старик. Он таращился во все глаза. У меня пересохло во рту, когда я увидел, как ее мокрые пальцы ищут страницы моей первой публикации. Губы ее безжалостно искривились, когда она зажала журнал между колен и выдрала из него мои страницы. Она подняла их над головой, размахивая ими и улыбаясь. Старик одобрительно кивал. Улыбка на ее лице сменилась жестокой решительностью, когда она разорвала страницы на несколько частей и затем измельчила в клочья. В завершении представления она высыпала мусор сквозь пальцы в плевательницу у себя под ногами. Я пытался улыбаться. Она со скучающим видом похлопала в ладоши, словно стряхнула с них пыль, одну руку в бок, повела плечиком и удалилась. Старик постоял еще некоторое время, но так как спектакль был окончен, то и он скрылся за перегородкой.
Я сидел, несчастно улыбаясь. Мое сердце оплакивало «Собачку», каждую филигранно отточенную фразу, каждый проблеск подлинной поэзии. Мой первый рассказ, лучшее, что я мог сотворить за всю свою жизнь. В нем сосредоточилось все то хорошее, что ютилось во мне, одобренное и опубликованное великим Хэкмутом, — и она разорвала это и бросила в плевательницу.
Я встал, отшвырнул стул и направился к выходу. Стоя у бара, она провожала меня взглядом. Ей было жаль меня, еле заметная улыбка говорила, что она сожалеет о содеянном. Но я даже не взглянул на нее и вышел на улицу, навстречу отвратительному рокоту автомобилей, и я был доволен, что шум большого города моментально похоронил меня в лавине грохота и визга. Запустив руки в карманы, я побрел прочь.
Через шагов пятьдесят позади меня послышались окрики, я обернулся. Она бежала легко и бесшумно, лишь позвякивали монетки в карманах ее передника.
— Молодой человек! — кричала она. — Паренек!
Я остановился, она подскочила и заговорила быстро и тихо, сквозь сбившееся дыхание.
— Извините меня. Я же несерьезно — честно.
— Да все нормально. И я несерьезно.
Она все время поглядывала на салун.
— Я должна идти. Они заскучают там без меня. Приходите завтра вечером, придете? Ну, пожалуйста! Я могу быть хорошей. Я очень сожалею о сегодняшнем. Пожалуйста, приходите!
Она сжала мою руку и все допытывалась:
— Вы придете?
— Возможно.
Заулыбалась.
— И простите меня?
— Конечно.
Я стоял посередине тротуара и смотрел ей вслед. Отбежав на несколько шагов, она обернулась, выпустила воздушный поцелуй и напомнила:
— Завтра вечером! Не забудьте!
— Камилла! Подождите. Одну минутку!
Мы бросились друг к другу.
— Быстрее! Меня уволят.
Я посмотрел на ее ноги. Она поняла, что сейчас произойдет и отпрянула. И тут же меня пронзило классное чувство, освежающее своей новизной, как новая кожа. И я не спеша заговорил:
— Эти гуарачи — зачем вы их носите, Камилла? Неужели нужно подчеркивать тот факт, что вы всегда были и навсегда останетесь маленькой чумазой дикаркой?
В ужасе она таращилась на меня, открыв рот. Наконец, закрыв лицо обеими руками, она кинулась бежать. Я расслышал ее стенания: «Ох, ох, ох…»
Я поиграл плечами и вальяжно двинулся дальше, насвистывая в свое удовольствие. В сточной канаве я приметил жирный окурок. Без тени стыда я подобрал его и прикурил тут же, стоя одной ногой в канаве. Глубоко затянувшись, я выпустил дым прямо к звездам. Я был американец и чертовски гордился этим. И этот великий город, и эти просторные тротуары, и эти гордые здания — все это были голоса моей Америки. Из песка и кактусов мы — американцы — создали империю. Народ Камиллы имел свой шанс, но потерпел крах. Мы — американцы — сотворили чудо. Благодарю Бога за мою страну. Спасибо, Господи, что я рожден американцем!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Я шел к своему жилищу, поднимаясь по пыльным ступеням Банкер-Хилла, вдоль темной улицы, мимо закопченных каркасных домов, мимо беспомощных пальм, заляпанных мазутом и машинной смазкой, стоявших, словно умирающие заключенные, которых приковали к крохотным клочкам земли, а ноги придавили черной мостовой. Пыль и старые здания, а за окнами старики. Старики, выползающие из дверей, старики, ковыляющие по темным улицам, старики из Индианы, Айовы и Иллинойса, из Бостона, Канзас-Сити и Де-Моин. Они продали свои дома, продали все свое имущество и на поездах, автомобилях прибыли сюда — в страну солнечного сияния, прибыли, чтобы умереть, так как денег оставалось лишь на то, чтобы сидеть и ждать, пока солнце не прикончит их. Люди срывались с родных мест, покидая чопорный блеск городов Канзас-Сити, Чикаго и Пеория, они отправлялись на поиски своего места под солнцем. Но, оказавшись здесь, они обнаружили, что опоздали, что другие и более могущественные негодяи уже вступили во владение и теперь даже солнце не принадлежит им. Смиты, Джонсоны и Паркеры — аптекари, рыбаки и пекари, еще пыль улиц Чикаго, Цинциннати и Кливленда не сошла с их ботинок, обреченные на смерть, они подписываются на «Лос-Анджелес Таймс», чтобы подпитывать свою иллюзию о здешнем рае, о том, что их дома из папье-маше — неприступные крепости. Лишенные родных корней, никчемные и удрученные, старики и молодежь пришлые люди. То были мои соотечественники — новоявленные калифорнийцы в пестрых и ярких теннисках, темных солнцезащитных очках — обитатели рая.
Но на задворках Мейн-стрит, на окраинах Тауни и Сан-Педро, милей ниже по Пятой обитали десятки тысяч других людей, которые не могли позволить себе солнцезащитные очки и пестрые футболки, и поэтому они днем скрывались по аллеям, а к ночи стекались в ночлежки. Коп не прихватит вас за бродяжничество в Лос-Анджелесе, если на вас причудливая тенниска и глаза скрыты под темными очками. Но если ботинки ваши в пыли и одеты вы в толстый свитер, которые носят только в снежных районах страны, вас обязательно схватят. Так что приобретайте футболки, ребята, и темные очки, и еще белые штиблеты, если можете. Будьте за одно с большинством. Все равно вам никуда не деться. Со временем, после смертельных доз «Таймс» и «Экзаминер», вы со своим воплем вольетесь в общую шумиху вокруг блистательного Юга. Из года в год вы будете поглощать гамбургеры, жить в пыльных, кишащих паразитами меблирашках, но каждое утро вас будет встречать великое солнце, вы будете видеть вечно-голубое небо над головой, истекать слюной на улицах, наводненных холеными женщинами, которыми вам никогда не обладать, и жаркие субтропические ночи будут благоухать романтикой, но только не для вас, и все равно, ребята, вы будете пребывать в раю, в краю вечного счастья.
А что до ваших земляков, так им следует врать, потому что все равно они ненавидят правду, правда им не нужна, ведь рано или поздно они тоже надеятся появиться в раю. Вернувшись на родину, вам не удастся одурачить своих земляков, ребята. Уж они-то знают, что такое Южная Калифорния. В конце концов они тоже читают газеты, разглядывают картинки в журналах, которыми пестрят киоски на каждом углу по всей Америке. Они своими глазами видели дома кинозвезд на фотографиях. Так что вы ничего не можете рассказать им о Калифорнии.
Лежа в кровати и наблюдая за красными зайчиками от отеля «Сент-Пол», которые скакали по мой комнате, я думал о своих земляках, и мне было противно, сегодня я вел себя как они. Смиты, Паркеры и Джонсоны — я никогда не был одним из них. Ах, Камилла! Когда я был ребенком и жил в своем родном Колорадо, эти самые Смиты, Паркеры и Джонсоны оскорбляли меня ужасными прозвищами, называя меня и воп, и даго, и гризер, и их дети дразнили меня и унижали, так же как сегодня унижал тебя я. Они унижали меня так много, что я никогда не смогу стать одним из них. Своими нападками они заставили меня уйти в себя, углубиться в книги, в конце концов они вынудили меня бежать из моего родного города в Колорадо. До сих пор, Камилла, когда я вижу их лица, все оскорбления всплывают во мне снова и снова, старая боль не ушла, та же самая жестокость, те же лица, привычки, сквернословие заполняют пустоту существования здесь под неистовым солнцем.
Я вижу этих людей в вестибюлях отелей, вижу загорающих в парках, вижу возвращающихся из убогих церквей, их лица суровы от общения с их странными богами, которые обитают в их мрачных храмах.
Я наблюдал их восхищение в кинотеатрах и пустые похлопывания глаз перед лицом действительности. Они с жадностью читают «Таймс», выискивая, что произошло в мире. Меня тошнит от их газет, воротит от их литературы, от наблюдения их привычек и обычаев, от их еды, от желания к их женщинам, от их искусства. Но я беден, и моя фамилия оканчивается гласным звуком, и они ненавидят меня и моего отца, и деда и хотели бы пустить мне кровь и втоптать в грязь, но сейчас они уже стары и умирают под палящим солнцем в жаровнях пыльных дорог, а я молод и полон надежд и любви к своей стране и своему времени, и когда я оскорбляю тебя, называя чумазой дикаркой, это идет не от моего сердца, это всего лишь боль старой раны, и мне стыдно за мое ужасное поведение.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Думая об отеле Алта-Лома, я вспоминаю его обитателей. Помню свой приезд. Я вошел в темный вестибюль с двумя дорожными сумками, одна была забита экземплярами журнала с моим рассказом «Собачка смеялась». Я прибыл автобусом, весь пропылился, пыль Вайоминга, Юты и Невады въелась в мою кожу, забила волосы и уши.
— Мне нужна дешевая комната.
У домовладелицы седина выбелила волосы. Высокий и чистый воротник сидел на шее очень плотно, словно корсет. Ей было лет семьдесят, и без того высокая, она поднялась на цыпочки и разглядывала меня поверх очков.
— У вас есть работа?
— Я писатель. Смотрите, я вам сейчас покажу, — я открыл сумку и достал журнал. — Это написал я.
В те дни я был энергичен и горд.
— Я подарю вам экземпляр и подпишу его для вас.
Я подхватил со стола авторучку, но она оказалась без чернил. Окунув перо в чернильницу, я думал, что бы такое написать хорошее.
— Как вас зовут? — обратился я к хозяйке.
Она ответила неохотно:
— Миссис Харгрейвс. Зачем это?
Но я оставил ее вопрос без ответа, я уже писал посвящение: «Женщине невыразимого обаяния, с прекрасными голубыми глазами и щедрой улыбкой от автора, Артуро Бандини».
Она улыбнулась, и улыбка, казалось, разрушила ее лицо, пустив трещины по сухой коже вокруг рта и щек.
— Ненавижу про собак, — заявила она и отложила журнал, исключив его из поля зрения.
Она продолжала таращиться на меня поверх очков, которые сползли еще ниже.
— Молодой человек, вы мексиканец.
Осмотрев себя, я рассмеялся. Я — мексиканец? Нет, я американец, миссис Харгрейвс. И рассказ этот не про собаку. Он о человеке и замечателен. В нем нет ни одной собаки.
— Мексиканцев мы в отель не пускаем.
— Я не мексиканец. А название я взял из басни. Помните: «И собачка смеялась, видя такую забаву».