– Знаешь, кроме астрологического знака, есть еще созвездие Близнецов, главные звезды которого близнецы Кастор и Поллукс. По преданию, Поллукс, сын отца богов Зевса, был наделен вечной жизнью, отцом же Кастора считался человек, и поэтому его причислили к смертным. Братья прослыли великими героями и никогда не расставались. Когда Кастор погиб, его брат Поллукс был безутешен. Его печалило то, что Кастор должен отправиться в подземное царство мертвых. И Поллукс попросил своего отца сделать и его смертным, чтобы он мог последовать за своим братом. Зевс был так тронут любовью Поллукса к брату, что предложил ему вместе с Кастором проводить поочередно день в царстве мертвых, а день на Олимпе. Поллукс воспользовался этой возможностью никогда не расставаться с братом. Позже Зевс в награду за верность превратил братьев в звезды.
– Красивая легенда. Правда, не уверен, что лучшая награда за верность стать звездой. Зевс мог бы даровать обоим бессмертие и поселить на Олимпе.
– Но тогда не было бы созвездия Близнецов…
За окном раздались густые переливы колоколов расположенной неподалеку церквушки. В комнату, к окнам которой так близко подступали стены соседних домов, вместе со звоном вползали плотные сумерки, просачиваясь сквозь наполовину сдвинутые занавески. Внезапно по карнизу и по тротуару захлестал ливень, обрушившийся водопадом на отходящий ко сну город.
– Если никуда не спешишь и тебя никто не ждет, можешь остаться здесь на ночь. Путешествовать по такой погоде без нужды не слишком привлекательно.
– Спасибо. С удовольствием. Меня никто не ждет. Не боишься оставлять у себя случайных знакомых?
– У меня нечего красть, сам видишь. К тому же, мне кажется, я вижу людей. От тебя не исходит зла, – ответил он и доверчиво протянул навстречу раскрытые ладони, словно впуская в свою жизнь.
– А если ты ошибаешься?
– Посмотрим. Я редко ошибаюсь.
Так начались наши отношения с Шурочкой. Он оказался удивительно простодушен и жил, не думая о завтрашнем дне. Зарабатывал достаточно прилично на своих фотографиях, отдавая их в глянцевые журналы, участвовал в различных фотовыставках, а на полученные гонорары покупал кисти, краски и холсты. Я знаю, что ты хочешь спросить меня, Ким. Мы с ним не занимались сексом. Мы просто спали в одной кровати, прижавшись друг к другу. Мы были совсем как Кастор и Поллукс, как близнецы-братья. Вступать с ним в сексуальную связь казалось сродни чудовищному инцесту, настолько сверхпорочному и отвратительному, что казалось немыслимым. Я ощущал его некоей потерянной когда-то частью себя, моим вторым «я». Нам не нужны были слова, мы могли молчать вместе, занимаясь каждый своим делом, и просто знать, что любимый человек рядом и согревает тебя одним своим существованием на планете, в городе, квартире… Это было нереально – знать, что глубоко вымечтанный человек есть тут, рядом с тобой, и что он слишком хорош для тебя, порочного, неполноценного, ущербного…
В одном из романов Макса Фрая я прочитал, что наш мир напоминает «Мир Паука», и понял, что это действительно так, потому что множество энергетических нитей ведут от одного человека к другому, и, несмотря на прекратившиеся отношения, эти нити работают как разветвленная кровеносная система, как ротовое отверстие пиявки, высасывающей энергию, жизненную силу, и постепенно ты все теряешь силы, меньше хочешь жить, любить, радоваться свету и солнцу. У меня началась своеобразная арахнофобия, омерзительные видения толстого жирного паука, высасывающего прекрасную бабочку, уже даже не сопротивляющуюся в коконе паутины, вставали перед моими глазами, и я понимал, что все, хватит, я больше не хочу поисков и экспериментов. Никогда. Есть самый дорогой на свете человек, Шурочка, и я сделаю все, чтобы он был счастлив, насколько это в моих силах. Отношения – это компромисс, умение прислушаться к другому человеку, понять его, объяснить себя, свои желания, отношение к миру, причины поступков. Молчать и дуться, решив, что все понятно и так и «Он должен осознавать, как неправ…» – ну просто детский сад какой-то – никто никому ничего не должен. Объясняй, проси объяснить, прощай, проси простить, разговаривай, только не уходи в тупик молчания и обид, нелепого и идиотского самолюбия.
Шурочка таскал меня на различные выставки, знакомил со своими друзьями, рассказывал различные истории о художниках и писателях, посвящал в таинственный мир искусства, читал мне по вечерам вслух восточные философские притчи, до которых был большой охотник. Благодаря ему я посмотрел большинство известных фильмов. Я никогда не спрашивал его о том, кто у него был до меня, в прошлой жизни, а сам он не рассказывал, равно как и не спрашивал об этом меня. Только один раз упомянул вскользь в разговоре, что раньше жил вместе с братом Михаилом, тоже художником, но потом они разменяли родительскую квартиру, потому что тот страшно ревновал его к творчеству и постоянно делал пакости: рвал картины, не подзывал к телефону, не пускал в дом друзей, в то время как сам постоянно водил баб и устраивал пьяные оргии, выбегая голым в подъезд и шокируя соседей своей вызывающе стоячей елдой… Не знаю, ревновал ли Миша Шурочку к его истинному таланту художника, или это были глубинные сексуальные проблемы, стремление на подсознательном уровне к инцесту, или просто некий шизоидный тип личности, сбой в генах, приведший к эпатажному и вандальному поведению… Я боялся ранить друга расспросами и не хотел вытаскивать на свет божий скелеты из его семейного шкафа. О сексе мы с ним не говорили, разве что отвлеченно, когда спорили о фильме или прочитанном романе. Он ужасно расстроился, когда узнал, что я наркоман, и просил бросить. Я сказал – нет, не хочу, мне и так хорошо. В то время я еще не знал, что болен ВИЧ, и наши платонические отношения не зависели именно от этого. Как-то раз Шурочка попросил меня дать попробовать наркотики и ему, но я наотрез отказался. Он был настолько нежен и хрупок, как херувим (не смейся, Ким, это правда), и я помнил свою вину перед Стефаном за то, что подсадил его на герыч.
Я вспоминаю разные квартиры, в которых мне доводилось жить, проводить время, временно появляться, перекантовываться, просыпаться с похмелья… но ни в одной из них я не чувствовал себя так уютно и так на месте, на своем месте, как в мастерской Шурочки. Я улыбался соседям, мыл окна, чистил плиту от копоти и нагара, прибивал гвозди для картин, слушал, как по ночам резко и басовито поют водопроводные трубы или длинно и безответно звонит в квартире наверху телефон, как переставляют мебель, жалобно и протестующе цепляющуюся ножками за паркет и оставляющую на нем царапины… Я распахивал окна и вдыхал морозный утренний запах свежести и нового дня, дарующий нежный румянец щек и заряд бодрости, варил черный кофе, добавляя соль и перец на кончике ножа в турку, чтобы потом, разлив его в миниатюрные чашечки, принести на подносе в комнату и этим ароматом разбудить сонного Шурочку, улыбавшегося мне радостно и открыто, как улыбаются маленькие дети при виде матери… Я любил скрип половиц под его ногами, шорох ключа в замочной скважине, дым его сигареты, дотлевающей в пепельнице, небрежно брошенные на кресле шерстяные носки… Это как песня птицы, парящей в воздухе, как ощущение безграничной свободы и любви, и, пока она есть, ты знаешь, что живешь, потому что вдыхаешь ее полной грудью. Мы понимали друг друга с полуслова, читали по глазам, губам, жестам все, что происходило между нами, все, что не надо объяснять словами, чтобы знать…
Мы жили вместе девять месяцев, столько, сколько нужно женщине, чтобы родить ребенка. А потом я узнал, что ВИЧ-инфицирован. Тогда я нажрался как свинья, приехал к Шурочке и в истерике вывалил перед ним все от и до, включая рассказ о Стефане и Ярике. Трое суток Шурочка не отходил от меня ни на минуту, убаюкивая на руках, как ребенка, вытирая мои слезы, целуя мои щеки, губы, руки, все мое тело. Я пил не просыхая и плакал-плакал-плакал… Именно тогда единственный раз за все время мы занимались любовью. Именно любовью, я почувствовал разницу. Он не дал мне надеть презерватив, а я по глупости и слабости согласился и даже был ему за это благодарен. Это как высшая форма верности и любви, кружащая голову, обволакивающая тебя доселе не ощущаемыми, еще не познанными чувствами. Я никого так никогда не любил на свете, как его, и никого уже не полюблю. Прости, Ким.
На четвертый день он вышел на улицу купить сигарет, коньяка и какой-нибудь еды. Я ждал его долго, несколько невыносимых часов или целые сутки – не помню… Потом бросился искать, бродил по улицам, останавливал прохожих с одним вопросом: не видели ли где высокого красивого парня с льняными волосами. Все только отрицательно качали головой. Только один из дурацких рекламщиков, называемых в народе «бутербродами», носящих на себе рекламы салонов-парикмахерских и прочей лабуды, сказал мне, что вроде недавно какого-то парня сбила машина и его увезла «Скорая». Я бросился обзванивать больницы. По приметам мне сообщили, что похожий парень есть, и пригласили на опознание в морг Боткинской больницы.
Это был Шурочка. Когда я увидел его спокойное, ничуть не обезображенное ни травмой, ни смертью, разглаженное и умиротворенное, но такое чужое теперь лицо, то упал в обморок и пришел в себя только от резкого запаха нашатыря. «Травмы, несовместимые с жизнью…» – что это такое? Он еще так молод, прекрасен… Он просто устал нести на себе этот груз вселенской доброты и скорби, тот груз, который еще и я влил в него, взвалил на его хрупкие плечи. Он задумался, ушел в себя и… Мой Кастор ушел, а я не знал, как последовать за ним: не мог решиться на самоубийство, а просто хотел лечь и умереть, но мне надо было найти его брата Мишу и похоронить любимого по-человечески… Пришлось взять себя в руки, чтобы сделать для него то, что в моих силах. Перед его гробом я поклялся, что брошу наркотики и попытаюсь облегчить участь подобных мне бедолаг, ВИЧ-инфицированных людей, которым не к кому пойти и некому излить душу.
Я целовал его ледяные замороженные губы, восковую кожу лба, смотрел на сомкнутые навсегда веки и немного слипшиеся рыжие ресницы, на бледные, сложенные на груди прозрачные неподвижные руки, которые совсем недавно обнимали меня и успокаивали, и было так чудовищно и одиноко знать, что больше ничего нельзя исправить, что он никогда не услышит тебя, а ты, в свою очередь, не сможешь вымолвить слова любви, доказать, что ты тут не просто так, а потому, что готов отдать все на свете, чтобы перемотать пленку назад и изменить этот сегодняшний миг, чтобы ЕГО НИКОГДА НЕ БЫЛО. Готов позволить отрубить тебе все конечности и быть безвольным куском мяса, отрезать язык, чтобы только видеть или чувствовать по запаху, что он жив, или просто знать – это уже было бы достаточным счастьем. Но НЕТ. Его больше НЕТ, и никакое чудо не вернет Шурочку обратно. Даже если продать душу дьяволу. Потому что дьявола нет, равно как и бога. Есть ты один. И это хуже всего. Его родственники и брат брезгливо смотрели на мое прощание с Шурочкой, но молчали. «Народ безмолвствовал». И хорошо. Я бы не выдержал каких-либо комментариев, вспылил, а кощунствовать перед гробом отвратительно. Брат его в траурном черном костюме, идеально отглаженном, совершенно не выглядел скорбящим, скорее – деловитым. Ни покрасневших заплаканных глаз, ни нервно сжатых в кулаки пальцев не было и в помине. Его губы шевелились, но, как мне ощущалось, – не в молитвах, а в просчетах стоимости похорон и в сомнениях о том, что лучше: сдать квартиру или просто ее продать, а деньги вложить куда-нибудь еще (например, в акции). Они даже внешне не были похожи, скорее брат выглядел как некий шарж на Шурочку, неудачно слепленный природой: такой же светловолосый и сероглазый, но несколько скособоченный, с приплюснутыми чертами и грубо очерченной линией подбородка, да еще раздавшийся вширь. Не верилось, что он умеет рисовать. Этот неудавшийся клон просто не может жить творческой жизнью, думать о высоком, чувствовать вдохновение… Говорят, что Москва слезам не верит, так и я не верил их скорби, как и они – моей. Я не нуждался в утешении, потому что не мог его обрести.
Никаким образом. Нигде.
Предвижу, что когда-нибудь приду к Шурочке и он встретит меня у порога и возьмет за руку, и я смогу спокойно посмотреть в его глаза, зная, что не провел остатки своей жизни даром. Я все время оглядываюсь на него, спрашиваю совета, как поступить в той или иной ситуации, и мне чудится – получаю ответ.
На память о Шурочке у меня осталось несколько его картин и набросков, которые «любезно» – сквозь зубы – разрешил взять Миша. Чувствовалось, что он не особо интересовался его творчеством и не верил в то, что это можно продать, – скорее всего, его работы просто оказались бы на помойке. Гораздо больше его интересовала квартира брата. После Сашиных похорон я с ним виделся только один раз – когда забирал картины, укутав их в старое любимое Шурочкино покрывало, как в плащаницу…
Потом я опять ринулся в клубы, чтобы в дурмане громкого веселья и музыки, похоти и алкоголя унять чудовищную боль, а может, просто понять, насколько я жив или мертв. Мне нужно было побыть одному, среди абсолютно чужих людей, а скрыться в толпе – лучший вариант на время исчезнуть. Там никто не докапывается до тебя, не пытается влезть в душу насильно, чтобы морализировать, рассуждать, успокаивать дурацкими фразами типа: «Все пройдет», «Время лечит», «Найдешь себе еще кого-нибудь» и т. д. Я резал бритвой вены и тупо смотрел на выступающие капельки крови – мне не было больно, нарочно прищемлял дверью пальцы – и ничего не чувствовал, съездил и искупался в проруби – не ощутил холода, не простудился, не умер… Я напивался, приходил под окна нашей бывшей квартиры и часами смотрел на чужие силуэты, мелькающие в третьем слева квадрате света на шестом этаже. От соседей я знал, что Миша сдал квартиру многодетным абхазцам и там теперь существовал целый муравейник черненьких плохо помытых существ. Соседи неодобрительно качали головой и жаловались, что боятся по ночам спать – закутанные в черную ткань с головы до пят женщины с младенцами на руках, мелькающие будто тени, походили на смертниц-шахидок. Я понимал, что мне нечего тут делать, но меня все равно тянуло как магнитом под наши окна – иногда я и не замечал, что ноги сами приносили меня туда на автопилоте.
Один раз Саша приснился мне, укоризненно посмотрел и сказал:
– Что ты делаешь, Андрей, так нельзя! Ты мучаешь меня, не даешь покоя, пока творишь с собой такие вещи. Помнишь, что ты обещал мне и самому себе?
– Мне плохо без тебя…
– Знаю… но так нельзя.
– Помоги мне!
– Для этого я и пришел. Брось наркотики, иди и помогай людям, как и хотел.
– Где взять силы? Я опустошен и одинок без тебя.
– Ты любишь меня?
– Спрашиваешь!
– Я растворен в этом мире и всегда с тобой, в шепоте листьев, в мурлыканье приблудного кота, в улыбке младенца… во всем… Собери свою любовь ко мне – это твоя сила, и иди… ты знаешь, что делать.
– Постой! Мне так много нужно тебе сказать!
– Я знаю, я все знаю, Андрей. Я всегда с тобой. Помни об этом.
Проснувшись, я ощутил прилив сил и желание действовать. Спустил остатки наркотиков в унитаз, удалил ненужные телефоны из мобильника, вычистил свою комнату и даже вынес без обычного раздражения утренний мамин монолог – после смерти Шурочки мне пришлось вернуться жить к ней, на отдельное жилье финансов не хватало. Я вынес дикие ломки, отказываясь от наркотиков, но я готов был вынести еще больше… ты понимаешь, Ким, что тебе об этом рассказывать…
Я вспоминаю фильм «Небо над Берлином» Вима Вендерса – притчу о двух ангелах, обреченных на бессмертие и живущих среди не очень счастливых людей в разделенном угрюмой стеной Берлине – демаркационной линией, рассекающей один город на составные части: добро и зло. Правда, для каждого эти понятия свои. Что из них ближе к богу?.. Бесплотность ангелов не позволяла им вмешиваться в людские дела. Они просто безмолвные наблюдатели множественных трагедий. Но внезапно один из ангелов, Дамиэль, влюбился в воздушную гимнастку, пожелал стать смертным и стал им. И обрел счастье. Думаю, что и Шурочка стал таким же ангелом, но, увы, сказка это сказка, и обрести его заново, заглядывая в глаза и лица людей, невозможно, хотя я хожу по улицам и иногда вздрагиваю, когда вижу похожую на его фигуру или длинные светлые волосы. Я бегу, уже зная, что обманываюсь, с единственным желанием посмотреть: а вдруг на один немыслимый миг все перевернулось и он вернулся ко мне? И вижу чужие лица, опять чужие отстраненные ненужные лица в толпе улиц, метро, переходов и подворотен. Мы разделены демаркационной линией жизни и смерти, линией, через которую есть только проход в одну сторону, а обратного пути нет.
После Шурочки меня долго никто не интересовал. Я с головой ушел в работу и посвящал этому все время, какое было в распоряжении. Я не хотел никого другого рядом. Не мог представить. А потом я встретил тебя, Ким, когда от скуки бродил по инету. Наша переписка в течение трех месяцев так сблизила нас, что встреча уже казалась логичной и правильной. Мы могли бы просто стать друзьями, если бы так отчаянно не нуждались в простом человеческом участии и островке любви, который все же смогли сотворить на пепелище.
ВИП – ВИЧ
Теперь, когда я просыпаюсь, смотрю на улицу, радуюсь солнцу или грущу, оттого что вижу солнце и пронзительно ощущаю каждый миг бытия: ветер, море, волны на реке, структуру камня под подушечками пальцев, богатство вкусовых ощущений от чая на языке, аромат розы и шелковистые лепестки, прикасающиеся к щеке… Мое настоящее прекрасно, пусть и болезненное, тяжкое, трудное… я научился любить этот мир и не хочу снова стать здоровым, потому что опять стану принимать наркотики, не удержусь, ведь это хроническая болезнь, зависимость. Наркотики – как секс, как ощущение жизни. А я хочу быть здесь и сейчас. Это плата за новую реальность, и я готов платить эту цену. Это мой выбор. Мне тяжело с тобой, Ким. Моя внутренняя программа уже не может смиряться с тем, что ты сидишь на героине. И хотя я бессилен вытащить тебя, именно это бессилие и дает мне силу строить с тобой отношения, ощущать себя нужным, необходимым тебе. Я благодарен за то, что ты есть, за то, что МЫ ЕСТЬ в этом обществе как пара, за то, что мне не одиноко больше, за то, что я теперь не вынужден решать вопросы моей мамы, которую просто не могу выносить на единой территории. У нее такое биополе, что меня начинает трясти, когда я вижу ее, разговариваю с ней. Я не хочу решать ее проблемы, слушать бесконечные жалобы и терпеть попытки влезть в мою жизнь, в душу, запачкать там все нелепыми рассуждениями и штампами. Она использовала старую семейную систему: заболеть, чтобы решить проблемы, обратить мое внимание на свою персону. Я не хочу больше суетиться и изматывать свои нервы – слишком устал от попыток все изменить, как-то достучаться до ее сердца. Сестра мудро самоустранилась от нас, выйдя замуж и уехав жить в Канаду. Теперь она изредка звонит нам, пересылает с оказией жалкие подачки в виде одежды, купленной в секонд-хенде, и думает, что этого достаточно. Ее среднеуспешный муж, естественно, оберегает свой покой и уж никак не желает видеть у себя в гостях ни ВИЧ-инфицированного брата жены, ни взвинченную, лезущую во все щели ее мать.
Когда я заболел, Ким, то учился жить заново, как учится ходить маленький ребенок. Несмотря на историю с Шурочкой, во мне все равно продолжал сидеть страх. Я слишком слаб. К тому же у меня больше не было никого, кому я мог бы довериться, уткнуться носом в подмышку, попросить пожалеть и поддержать. Преодоление страха смерти, страха быть отверженным, неполноценным, прокаженным – это тяжкий труд. Пока этот гром не грянет над тобой, ты совершенно не представляешь, как с этим живут. Я изучал симптомы болезни, ее стадии, способы оттянуть смерть и продлить существование, изучал психологию и боролся со своими кошмарами, приходившими ко мне каждую ночь, избавлялся от стрессов, которые снижают иммунную систему и повышают риск ухудшения здоровья. Каждый выскочивший на лице прыщ или весеннюю простуду я принимал за снижение иммунитета и впадал в истерику, думая, что скоро конец, смерть… Я справлялся со всем этим один, сам, по-прежнему ощущая себя «картонной дурилкой», так глупо подставившейся болезни. Иногда я звонил по телефону доверия и плакал в трубку, кричал, что я не могу так больше, мне страшно, спасите меня, ну пожалуйста, как-нибудь, кто-нибудь… Я ходил в церковь и молился, прикладывался к мощам, но я не верил, не верил, не верил, никому не верил, Ким!.. Я совсем отчаялся и измучился, мне казалось, что скоро конец…
Мне уже приходится принимать лекарства, так называемое «специфическое лечение», чтобы оттянуть развитие ВИЧ-инфекции и не допустить ее перерастания в стадию СПИДа. Я так хорошо изучил все про эту болезнь, что, разбуди меня ночью, я все расскажу тебе о том, как передается инфекция, что такое иммунный статус и вирусная нагрузка, какое количество клеток иммунной системы CD4+ должно быть в норме в крови и что бывает, когда их количество снижается. Я знаю, что нам с тобой нет необходимости пользоваться разными полотенцами, мочалкой и посудой, что я не могу заразить тебя через слюну, пот, слезы, мочу. Не передергивайся, Ким, это всего лишь жизнь, а не отвратительные интимные подробности, о которых приличные люди как-то не говорят. Ведь ты же спишь со мной и не боишься, что я заражу тебя, просто натягиваешь презерватив. Ты вообще чего-нибудь боишься, Ким? Ведь это я заставляю тебя проверять срок годности гондонов и слежу за тем, чтобы ты, черт побери, покупал смазку только на водной основе, потому что смазка на жировой основе разрушает структуру латекса. Я забочусь о тебе, Ким! Ведь мы с тобой так называемая «дискордантная пара», пара, в которой только один из партнеров имеет ВИЧ-статус. Какое смешное слово «статус» по отношению к этой болезни. Оно какое-то гордое, даже слегка издевательское. Есть ВИП-статус, дипломатическая неприкосновенность, я, получается, тоже своего рода неприкосновенный (а может быть, неприкасаемый или прокаженный, как в Индии?). Можно потребовать у правительства, чтобы в аэропортах всем имеющим ВИЧ-статус отводили свою ВИП-зону прохода и отдыха… Извини, что-то не туда занесло.
В одной из брошюр о СПИДе я прочел манифест Матери Терезы, который распечатал на принтере и повесил над своим письменным столом. Он помогает мне жить. Я перечитываю его каждый день, твержу как мантру, как молитву и когда мне хорошо, и когда безумно плохо:
Наши гедонистически утонченные отношения, поездки в Питер и Киев, в Стокгольм и Вену и неспешные прогулки по старинным улочкам этих городов похожи на старинные открытки, на затяжные фильмы, нереальные, подкрашенные рассветами и закатами, с нанесенным особенным глянцем гибельной изящности, который придает неповторимый шарм одержимости и отверженности нас двоих для этого общества, не приемлющего наши объятия и сцепление рук, вложенных одна в другую. Мы готовы любить и предавать, бежать сломя голову от… и к… исчезнуть из жизни и вновь появиться в ином месте и качестве, в иной судьбе, с иным человеком… Нам не привыкать. Мы все время в дороге: на вокзале, в аэропорту, автостопом по жизни. Я пользуюсь каждой секундой, вырванной у вечности, чтобы потрогать твое лицо, поцеловать глаза, руки, чтобы запомнить это ощущение губ, касающихся твоей кожи, чтобы остановить мгновение, засунуть его в банку, заспиртовать и сохранить на память, поставив эту банку на полочку в мозгу. При случае это мгновение можно будет вытащить, посмаковать… Я думаю, что, когда буду умирать, я открою все эти баночки, Ким, и тогда мне не будет уже так страшно, ведь ты будешь рядом. А потом меня встретит мой Кастор, и мне опять не будет страшно.
Часть 2
Знак бесконечности
Максим
Она сорвалась внезапно, практически не думая, что бывало с ней нечасто, особенно в последнее время выверенности своих шагов, рассчитанности движений, поз, мыслей, ледяной совершенности продумывания поступков и холодной прагматичности. Отправив по внезапному порыву эсэмэску и получив согласие, она купила билет и сорвалась вместе с дочерью к Максим, которая уехала в свой далекий приморский город зализывать очередные раны, нанесенные столичным городом и ветреной девочкой-любовницей, считающей себя центром мироздания. В маленьких отдаленных городах время течет иначе: там не ломают пятиэтажек, не несутся плотными озверелыми толпами на работу, не стоят в бесконечных пробках, не… – там много чего не… и можно остановиться, помедитировать, подумать, отдаться ласковым волнам теплого моря, которое омоет твои зудящие раны, излечит образовавшиеся на коже и душе струпья и экзему. Но так опасно замечтаться и не заметить разницу между желаемым и возможным, и тихий дворик, где старушка сдает тебе комнатушку со старым, потерханным, жалобно кряхтящим фортепьяно и разваливающимся диваном, тихий дворик напоминает рай, когда поздней ночью, раскачиваясь на ржавых, неприлично скрипящих качелях, она держит тебя на коленях, и ее рука ласкает разогретую кожу под полупрозрачным сарафаном, а отсутствие белья под ним не вызывает стыда, а, напротив, рождает еще больший трепет, содрогание и предвкушение того, что искрящиеся на черном небе звезды внезапно покачнутся и окажутся к тебе гораздо ближе, устроив безумные танцы в закружившейся от любви голове…
– Хорошо, что ты приехала. Я думала больше никогда не возвращаться в Москву – вернее, вернуться, а потом уехать насовсем – может быть, в Индию или куда-нибудь еще. А теперь я вернусь. И напишу роман. И мы будем вместе. Поедем в Индию, в Париж, Египет, в разные точки, отмеченные на карте земного шара: куда попадет взгляд и куда позовет ветер…
Обводя нежные холмики груди языком, я рисую на коже влажный след бесконечности. Не могу спокойно дотрагиваться до тебя – пальцы ощущают твою кожу, словно я оголенными нервами касаюсь, а не мягкими подушечками, даже когда когтями провожу кошачьими вдоль спины и вижу, как выгибается дугой твое тело, вибрирует, отзываясь на жесткую ласку, – все равно нервы, и вся душа моя подрагивает от ощущения, что чудо это совершается здесь и сейчас, с нами. И твоя боль, неугасимая боль и рана, которая давно зарубцевалась, она все равно горит кроваво-красным рубином через хрустальный бокал пряного кагора, вливается в губы, стекает по венам в сердце, отравляет возможное счастье и превращается в горькие слезы, стекающие по обнаженной шее, в градины, стучащие в измученное и недолюбленное «я». «Ты ли это? Ты ли это? Или опять не ты?» – читаю твои мысли и ничего не могу ответить, потому как сама уже не… или уже вне… зоны доступа, зоны досягаемости любви. Мы все такие лапочки, мы все такие девочки, сильные-пресильные, умные-преумные, но вот недолюбленные, разлюбленные, ничьи возлюбленные… Маскарад устроили, играем в разные игры: Кай и Герда, Сказочник и Маленькая Разбойница, Лолита и… ну да, ну да, и Мастер с Маргаритой тоже, а как же без них-то… Мы любим поезда, летаем с одного на другой, потом придет следующий, в окошке постоянно меняется пейзаж, в жизни партнеры, мечты, цели… Ту-ту-у-у! А с поездов грязь летит и на кожу нашу нежную, оголенную наслаивается пудик там, пудик тут – только отмоешься, глядь – опять черненький, а кто же нас такими полюбит, черненькими? Беленькими-то всякий, да поди-ка отмой каждого встречного-поперечного, знаем, мыли-с… «Красота-красота! Мы везем с собой кота!» Тьфу ты, вот привязалось, из счастливого пионерского детства. А потом в душ, после стонов, соплей, прерывистых всхлипов в натуральном или же деланом оргазме, и поиск нежности в тех зрачках, которые темнели под твоими прикосновениями, расширяясь и познавая на миг космическую бездну и, может быть, некую мистическую истину. А потом заново и снова: «Ты почему так на него/нее смотрела? Почему рано легла спать и не позвонила? Почему ты?.. Почему он?.. Почему она?.. А зачем?.. А на фига?.. Да пошла ты…» И всё, сказке опять конец, пока новый поезд, паровоз, теплоход не прогудит тоненько или басом, призывая пассажиров занять свои места.
Да… она сорвалась внезапно, практически не думая, что бывало с ней нечасто, особенно в последнее время выверенности своих шагов, рассчитанности движений, поз, мыслей, ледяной совершенности продумывания поступков и холодной прагматичности. После неудачного романа, долго собирая осколки разбитого зеркала души и кое-как склеив свое существо воедино, она взирала на мир спокойно, без обиды, и даже по-своему любя этот безумный-безумный-безумный мир, а тут вдруг по какому-то наитию бросилась в омут, – совершенно не ожидая ничего подобного от себя самой. Оно произошло само собой, естественно. Хотя подоплекой когда-то и послужил роман Максим, прочитанный ею за год до этого события, вплеснувший в душу дозу совершенного яда – как можно уметь так любить, так чувствовать, так писать об этом… Желание вкусить запретный плод, невероятный, невозможный, похожий на чудо, подспудно тлело в глубине Муладхары ли, Анахаты?.. А вдруг будет иначе? Какие-то неземные нити, связующие сознания, тянущиеся из глубины веков, привели тебя в нужное место и время? Соблазн… поверить… на миг… включиться… в игру… или жизнь… быть… счастливой… отдаться… на волю… ветра… того самого… неземного… чуда… сумасшедшего… нереального… невозможного… упирающегося… Млечным Путем… в заоблачную высь… мать ее… и потом… будь что будет… терять нечего… совсем нечего… после всего-то… бывшего…
Вагон метрополитеновского поезда закрывается, и ты видишь, как она остается на перроне, держа в ладошке отданное тобой обручальное кольцо, и ты хочешь вернуть этот чертов миг назад, отмотать пленку, чтобы не видеть ее боли, не ощущать свою болезненную ненужность и отчаянность, когда так тянет холодная осенняя вода в черную глубину под Аничковым мостом или любым, на хрен, другим мостом какого-либо безымянного города N. Я нем-нем-могу без тебя, слышишь? Но эти слова уносит грохот мчащегося в туннеле поезда, потому что они застревают в твоей глотке в самый неподходящий момент, просачиваются лишь слезами в холодную подушку глухой ночью в безумном полусне, ведь ты прячешь их и от себя тоже, правда? Прячешь, оберегая покой, призрачный, ненастоящий, воображаемый покой как иллюзию буддистского спокойствия, скованного на твоем лице тонкой пленкой маски, очередной маски, которую ты достала из косметички, словно блеск для губ, и медленно нанесла перед свиданием. Сколько их хранится в сумочке рядом с ключами от квартиры, носовым платком, пачкой «Алкозельцера» и контактными линзами? А вы не носите с собой на всякий случай запасные трусы? Ну, мало ли, чтобы не возвращаться домой, случись переночевать где-либо в более приятном месте? Знаете, а я еще беру зарядку для телефона – у него так быстро садится батарейка…
Так не бывает. Ну так же не бывает, чтобы вот всё сразу и хорошо. Тем более в нашем возрасте, когда уже голова порой оказывается на плечах, а не у кого-то между ног.
Максим упоминает в разговоре имена бывших, рассказывает, как дарила им кольца, и где они проводили медовый месяц, или как покупали вместе диван, и не хочет, черт подери, замечать, что то, что было «до», надо оставить там, не возвращаться туда, потому как мало ли – тянет обратно, что ж ты здесь-то делаешь и почему твоя рука гладит мои плечи, а не те, что были когда-то… Ты так больна, что ядом, выпитым от другой, пытаешься отравить и эту хрупкую сказку, а она превратится в печальный мультфильм про то, как ежик в тумане бродит и ищет… что он там может искать, одетый в свои растопорщенные иголки и с жалким узелком в лапах?
Она посмотрела на некое количество бездумно написанных ею буковок и, не читая, отправила письмо. Когда оно дойдет до адресата? Ее Максим была настолько неуправляема и непознаваема, что могла открыть почту как в тот же самый миг ее получения, так и через месяц, два, три… Какая теперь разница? Всё равно это рано или поздно случилось бы, хотя кольцо, обручальное кольцо, до сих пор красовалось на ее пальце, но теперь оно было не теплой и живой золотой полоской, а скорее свинцовым и холодным обручем, не дающим освободиться и тянущим в глубь зеркальной воды рек. Она боялась мостов, боялась, что закружится голова и не будет сил отвести взор от ледяной глубины, притягивающей и зовущей к себе именно ее. Телефон давно не звонил, вернее, звонил, но оттуда высвечивались совершенно иные номера, а набрать ТОТ номер самой не хватало сил – зачем продолжать игру, когда кристально ясно, куда она в итоге заведет… Интуиция ясно подсказывала показания барометра и перспективы – вернее, их отсутствие. Мечтаемая сказка уже превращалась в каждодневный или через-день-дневный ад неприятия того-сего-пятого-десятого и нежелания мириться с разными разностями. Какая уж тут любовь, когда тебе говорят: «Ты должна меня любить БЕЗУСЛОВНО, и всё будет хорошо», а ты смотришь и понимаешь, что с той-то стороны безусловности кот наплакал – скорее даже какая-то серая оголодавшая мышь нарыдала.
Еще когда только всё начиналось и Максим вела ее знакомить к маме, прямо у ее двери из-под ног сломя голову бросилась прочь мышка и скользнула по лестнице вниз: Максим нахмурилась, запоминая примету, что, мол, не к добру это – ты же по гороскопу Крыса, и лучше бы эта пушистая зверюшка, наоборот, ломанулась в мою дверь. Она постоянно выискивала приметы, запоминала сны, играла с картами, проверяя мистические знаки на соотношения судеб и возможные «за» и «против». Теперь-то, конечно, не к добру, кто спорит. Но не накликала ли она, не насудила ли именно эту дорожку для них обеих? Мейби…
Какие вы нежные…
Ты умеешь лить бальзам слов в уши, готовые это услышать, в сердце, которое нуждается именно в этом. У женщин хорошо развита чувственность, чувствительность, и, конечно, женщина абсолютно точно знает, что именно хочет слышать другая, что хочет видеть, чувствовать, как ощущать себя любимой. Это гораздо более опасная игра, чем в гетеросексуальных парах, где мужчина чаще всего слеп или не так умен/грациозен/сметлив/припадочно нежен/ догадлив/сексуален/чувственен/… Ты умеешь… Но что ты сама при этом чувствуешь, дорогая? Ты мечтаешь не обо мне, а о тихой пристани с женой и ребенком, абстрактными, все равно какими: это просто пригрезившийся идеал, мечта, когда-то несбывшаяся, – и оттого болезненно искомая. Твоя мама, жадно-плачущими глазами глядящая на мою дочь и судорожно мечтающая о внуках, – а у тебя сжимается сердце от невозможности дать ей «простое человеческое счастье».
В ту последнюю ночь перед отъездом Максим неловко надела мне в темноте на палец обручальное кольцо:
– Дай руку. Не снимай его хотя бы до утра. Пусть эта ночь будет особенной. Потом можешь спрятать или положить в коробочку, а когда будешь готова, наденешь.
– Ты делаешь мне предложение?
– Скорее ставлю перед фактом, что ты моя жена, пусть и неофициально. А ты… против?..
– Нет… Не против.
– Смотри, я угадала размер. Идеально! Если бы не подошло, я подумала бы, что не судьба. Вы с дочкой очень понравились моей маме. Ей редко кто так нравится. Она все спрашивала, почему вы еще раз не пришли. Сказала, что ты потрясающе умная, красивая и интеллигентная и твоя дочь просто прелесть: живая, веселая, но деликатная и скромная. У мамы просто рот не закрывался, когда она о вас говорила!
– Мне твоя мама тоже очень симпатична.
– Не грусти, я скоро к вам приеду.
– Не хочу уезжать.
– Знаю. Главное, что мы встретились, жена моя.
Я растерялась от ее поступка, от внезапного обручального кольца, хотя, когда она попросила дать ей руку, в тот же миг поняла – зачем, но протягивала ее с трепетом и мыслью: «Этого не может быть. Я ошибаюсь». Это было так неожиданно – и ночь совершенно тантрической любви, как в замедленных кадрах фильмов Феллини, длилась и длилась, мешая наступить утру. Я увозила с собой ее розу, кольцо и часть самой Максим, оставив взамен сердце. Она клялась, что через пару дней приедет. По вагонному стеклу запотевшими каплями стекала вода, и силуэт Максим виделся то ли сквозь эти непонятные струйки, то ли сквозь мои слезы. Я видела, как она смеялась, но так и не смогла понять – почему. Боль растекалась по каждой клеточке тела, превращая его в один сплошной нерв. Мерное покачивание вагона убаюкивало и усыпляло, и эта полудрема была истинным спасением для того, чтобы только не думать о том, что все больше километров отделяют меня от нее, ставшей такой родной, необходимой, моей.
Потом через прошедшие невыразимые двадцать четыре (сорок восемь?..) часа ты прислала мне письмо, в котором говорилось, что тебе придется задержаться еще на неделю или дней десять, дабы утрясти возникшие вдруг дела, а я понимала только одно – я не так нужна тебе, как хотелось бы, я где-то уже на втором плане, и это предательство, эта возможность для тебя БЫТЬ без МЕНЯ отрезала еще одну ниточку, связавшую нас по прихоти судьбы. Читая мне по телефону нотации, ты сердилась, кричала, что я веду себя как ребенок, но я и была ребенком, или той несчастной мышью, летевшей по ступенькам твоего подъезда в неведомую пропасть. Твой прагматизм сказался даже в том, что, боясь потерять меня, ты, прежде чем поменять билет на несколько дней раньше, звонила мне с вопросом, насколько это еще актуально и не передумала ли я… Я вспоминаю фильм «Дети века», который мы смотрели вдвоем, – про Жорж Санд и Альфреда Мюссе. Они мучили друг друга, умирали вместе и порознь. Скажи, Максим, это твой идеал отношений? Это безумное пение в терновнике, когда сплошной надрыв своими жерновами может измолоть тебя в хлам, – идеал?
На твоем плече папоротник свивается в спираль кундалини. Твое тело прекрасно, Максим, но скажи, что происходит с душой? Твоя безбашенность смешивается с прагматизмом, цинизм с романтизмом, а я… я смотрю на тебя и так и не могу понять: есть ли я для тебя, или это очередная игра в бисер, в кошки-мышки, в казаки-разбойники?..
Свидания с тобой доставляли мне только большие мучения, даже когда мы не ругались. Ты дарила мне цветы, и я принимала их нежность за твою собственную, а потом ты отравляла все своими словами и поступками. Помнишь, как я просила тебя не пить? Мы вливали в себя коньяк, пытаясь согреться изнутри, но того тепла, что было в твоем приморском городе, уже как-то не стало. Твой милый друг и брат, любезно приютивший нас на ночь… он всё видел, просто тактично молчал, а мы играли в иллюзии, создавали фантомы и пытались поверить в то, что у нас ВСЁ БУДЕТ ХОРОШО.
Бросив фразу о том, что я дурная мать, ты поселила во мне чувство вины, и я, пытавшаяся подарить тебе в тот вечер ответное обручальное кольцо, не выдержала и сбежала в ночь, бросив тебя – злую, разъяренную, в бешенстве кричавшую, что мне от тебя «был нужен только секс». Ты знаешь, Максим, во мне постоянно живет чувство вины: по отношению к ребенку, к матери, к тебе – может быть, и к себе самой. Я часто занимаюсь самоедством, хотя и пытаюсь этого не делать. Получается плохо. Помнишь, на твою фразу «Какие вы нежные» я всегда отвечала: «Какие есть». Наверное, наша проблема в том, что мы не можем принимать друг друга такими, какие мы есть. Я дала тебе не то имя – поэтому первое время мне даже не удавалось произносить его вслух: оно было чужое, легкомысленное, ненастоящее.
Ты боишься, Максим, боишься ответственности, боишься не соответствовать, боишься сорваться и потерять меня тогда, когда уже будет слишком больно, поэтому и рвешься сейчас и ко мне, и от меня, и в сторону, и обратно – к своей девочке, мучительно больно вдруг осознавшей, что значит потерять тебя. Я читаю тебя и чувствую, что ты хочешь туда, обратно к ней, ведь там гораздо проще, и пусть она не читает твоих книг и ее лексика не так изысканна, она-то как раз любит тебя безусловно и, может быть, когда-нибудь родит ребенка. Все может быть, Максим, почему нет?..
Танаис
Ты спрашиваешь: с чего все началось? Дедушка Фрейд, крутящийся в могиле как юла, от бесконечных упоминаний его имени повсемирно и повсеместно, конечно бы, попытался начать с самого детства и, может быть, оказался прав, потому как игнорировать ту пору полной жизненной беспомощности и зависимости от родителей, когда ребенок мучительно пытается стать взрослым, – невозможно.
Перебирая старые фотографии, я вспоминаю себя этаким маленьким глазастым одиночеством непонятного пола, когда мне все говорили: «мальчик, подвинься» или: «мальчик, сделай то-то», ведь по моей прическе и тоненькой фигурке оказывалось абсолютно невозможно определить, какого я рода. Часто, оставаясь дома одна, я рисовала странные картины, рано начала читать и больше всего на свете любила танцевать под «Кармен-сюиту» Бизе – Щедрина, надевая длинные мамины юбки и воображая… будто я где-то в ином времени и пространстве несусь сумасшедшим вихрем, ощущая невероятную первобытную свободу, которую мне могло дать тогда только мое счастливое (ли?) одиночество, пока бабушка и мама с папой находятся в иных, более земных пространствах. Бабушка, самый близкий и понятный мне тогда человек, работала врачом-гематологом и часто брала с собой в больницу – особенно на ночные дежурства, когда оставлять меня дома было не с кем, так как мама имела довольно смутные понятия о воспитании ребенка и, что вообще с ним нужно делать, представляла с трудом. В силу возраста или характера ее тогда волновали совершенно другие вещи: учеба в институте и многочисленные переживания по поводу личной жизни, которая складывалась в настолько многомерном пространстве, что разобраться в этом она не могла. Отец (я тогда еще не знала, что он приемный) относился ко мне весьма благожелательно, но иногда забывал о моем существовании, что, впрочем, не особенно сильно меня волновало, поскольку моей богиней, существом высшего порядка была, конечно, ОНА, Мама. Длинные волосы и огромные глаза, в которых плещется неведомая миру музыка души, изящные пальцы, извлекающие из полосатых бело-черных клавиш фортепьяно чарующие звуки «Лунной сонаты» Бетховена или моего любимого Моцарта, неуловимый шлейф «Мажи Нуар» – все было настолько отличным от образа «простых советских женщин» – мам моих подруг по играм, что мне казалось, будто я приемный ребенок, взятый по милости из приюта и чудом оказавшийся рядом с невероятной дамой, которую я, пусть и с трепетом, могу называть Мамой. Тогда я могла совершить для нее любой героический поступок, но она так редко замечала меня… ей все это было не нужно. Играя время от времени роль любящей и заботливой матери, она водила меня в зоопарк, брала с собой в гости или в консерваторию, но потом все снова обрывалось в пустоту… Не помню, чтобы она пыталась делать со мной уроки или мазать мне зеленкой разбитые коленки, или зашивать разорванные колготки, да и на родительские собрания сходила от силы раза три за все время школьного заключения.