— В Днепре искупаться, — подхватил Ява. Поэтому и удрали. Потому что Галина Сидоровна не разрешает. А у нас же Днепра не. А Днепр же, знаете…
— знаю, — улыбнулся старшина. — Ну, хватит. Вижу, ребята вы ловкие, изобретательные… Сам когда-то таким был. Только врать не надо. Пошли.
Поднялись мы на лестницу на площадь перед музеем. На земле что-то камнем выложено — словно великанские «классы».
— Это, — говорит старшина, — самое древнейшее в Киеве место. Тут почти тысячу лет тому назад Десятинная церковь стояла. Это её фундамент.
На цыпочках прошли мы по этому фундаменту.
А за фундаментов большая треугольная поляна, ровненькая обсаженная кустами, и посредине поляны — мы даже глазами не поверили — огромная копна сена. В центре Киева на самом древнем месте — копна сена, как на лугу. Это класс! И так нам эта копна мила, как привет из родной Васюковки. Смотрим, а за копной, около самого входа в музей, пушки стоят, пять пушек.
— Что это? — осмелев, спросил я.
— Это артиллерия, что быдла у нас на вооружении в сорок третьем, когда мы Киев от фашистов освобождали, — пояснил милиционер.
— А вы того… вы тоже освобождали? — спросил и смутился Ява, из-за того что нескромно спросил.
— Освобождали, мальчики. Что было, то было, — просто ответил старшина. — Даже ранило меня тут, в Киеве. В госпитале тут лежал. Киев для меня кровное, родное место.
Мы как-то совсем по-новому взглянули на него. Вот он, видишь, какой — старшина Паляничко. Хотелось что-нибудь еще спросить, но старшина уже подводил нас к музею.
Нужно было искать своих. Это было нелегко. Знаете, сколько там комнат! Первый этаж (доисторическое время) нам не очень понравился. Там не было ничего целого — всё кусочки какие-то, обломки, черепки битые. И самое почетное место занимал истлевший почерневший кусок долбленки. То же еще ценность! Я вам такого у нас на речке сколько хочешь найду…
Но второй этаж… Это да! У нас аж глаза разбежались. Вон воз чумацкий настоящий. На таких возах наши предки когда-то в Крым за солью ездили. А вон карета золотая, в которой митрополитов киевских возили. Ничего себе карета. Ой, смотри, оружие козацкое, настоящее! Ого-го сабля! Дай такую в руки старшине Паляничко, он только — рраз!.. Мы представляем себе нашего милиционера с оселедцем, в козацких шароварах, с саблей в руке. Ничего. Подходяще выходит. А вот ружье. Ох же и длинное! А пистолет какой!
Третий этаж. Вторая мировая война. Освобождение Украины от фашистских захватчиков. Тут от каждого стенда веет подвигами, геройской славою. Вот трофеи — полный сундук гитлеровских орденов, хоть лопатой греби. А вот личные вещи знаменитого разведчика, что действовал в тылу врага и выкрал немецкого генерала, Ой, не торопитесь, дайте посмотреть! Это же сейчас нам так нужно, так нужно. Мы же сейчас, может, сейчас настоящие разведчики (как долго бы вы, товарищ Паляничко, смеялись!) И все это нам так надо знать! О! О! О! Вон же разные секретные документы. Вон… навстречу нам спешит Галина Сидоровна, а за ней все наши. Лицо Галины Сидоровны аж пылает.
— Вы меня до инфаркта доведете! Где вы были? Где?
— Потерялись, — каится Ява.
— Заблудились… — каюсь я.
— Потерялись-заблудились! Двадцать девять учеников на экскурсии. И никто, кроме вас, не потерялся, не заблудился… Мучители! Меня паралич разобьёт из-за вас!
Мы вздыхаем. Мы не хотим, чтобы Галину Сидоровну из-за нас разбил паралич. Пусть будет здорова.
— Не ругайте их, очень прошу. Они больше не будут, — говорит старшина Паляничко, подкручивает ус, и глаза у него затуманиваются.
— Ох, извините! Я даже поблагодарила вас. Спасибо! Спасибо! — сразу покраснев, говорит Сидоровна, делает губы бантиком, и глаза у неё тоже затуманиваются.
— Не за что. Это наша обязанность.
— Ну все же, всё-же… беспокоились, привозили… Спасибо большое! Не знаю, чтобы я делала.
Говоря, старшина Паляничко не сводит как-то по-особенному улыбающихся глаз с Галины Сидоровны.
А Галина Сидоровна, наоборот, то стрельнет глазами на него, то опустит их, то стрельнет, то опустит глаза. И говорит она с милиционером каким-то необычно мелодичным мягким голосом — совсем не таким, как с нами.
— Вы зря так переживаете, нервы себе портите. Мальчики они сообразительные, никуда не денутся, — говорит старшина и смотрит на Галину Сидоровну по-орлиному.
— Ох, знаете! С ними так тяжело, так тяжело… Я их люблю, но… — словно горлица, воркует Галина Сидоровна и гладит по голове сперва меня, потом Яву.
Ява подмигивает мне. Я тихонько хмыкаю в ответ(я подмигивать не умею, у меня оба глаза моргают, как у деда Варавы).
Молодец старшина! Спасибо! Геройская милиция в Киеве. Потом мы все выходим из музея и едем на Владимирскую горку. И старшина Паляничко вместе с нами.
Потом мы идем во Дворец пионеров(Ух, классно! Это дворец! Сказка!). И старшина Паляничко вместе с нами.
Потом мы садимся на машину (Кныш и Бурмило уже давно тут и ведут себя спокойно — будто совсем обычные люди) и отправляемся в путь.
А старшина Паляничко торжественно прикладывает руку к козырьку и стоит так, отдавая честь, пока мы не исчезаем из вида. А Галина Сидоровна долго машет ему платком, даже тогда, когда его уже не видно.
И снова сама собой полилась песня:
Мы с Явою лукаво переглядываемся и тянем во всё горло:
И так нам весело, что мы даже падаем. Но Галина Сидоровна ничего не слышит и не видит — поёт, заливается… Прощай, Киев! Прощай, старшина Паляничко!
Глава 4
Тренировка на плесе. А не ищут ли они Папушино ружье?
…Безлюдный плес в плавнях. На песчаном островке за кустом ивняка сидит Бурмило в широченных смешных трусах, похожих на женские. На ногах у него ласты. Во рту трубка акваланга, к лицу он подгоняет маску. Фыркает, как кит, — нос мешает. Сквозь стекло маски заглядывает Бурмило в брошюру, которую держит в руках, — сверяется с с инструкцией. Рядом — одетый Кныш. Вот Бурмило отложил брошюру. Пошел к воде, цепляясь за землю ластами и спотыкаясь. Шлёп — упал. Поднялся. Не выпуская изо рта трубки, что-то гудит, наверно, ругается.
Зашел в воду. Ныряет. Над водой мгновение дрыгаются худые волосатые ноги в ластах, потом исчезают. Нет Бурмилы, только рябь по воде пошла.
Кныш внимательно смотрит на воду. Секунда, две, три…
Но вот появились на воде пузыри, пузыри, пузыри… Р-раз! — вынырнула Бурмилова голова. Лихорадочно срывает Бурмило маску, трубку. Отфыркивается, отплёвывается. Тяжело дыша, вылезает из воды.
— Фу… Фу… Тьфу!… Тьфу! Чуть не утонул. Фу-у-у! Нельзя мне еще на глубину идти. Опасно. Потренироваться сперва хорошенько надо. Ведь там метров шесть, а то и все восемь будет.
— Конечно, конечно… Потренируйся. А как же! — успокаивал его Кныш. — Но у тебя хорошо получается. Дело пойдет! Если бы я так мог…
— Да, нелегкая, оказывается, эта штука. Здоровье как у быка надо, — набивает себе цену Бурмило.
Зато потом…Потом ты мне сапоги целовать будешь. Жизнь, как в раю будет. — Кныш щелкает по шее и гогочет, Бурмило гогочет в ответ.
И не знают Кныш с Бурмило, что мы с Явою всё-всё это видим и слышим. Мы притаились в камышах на другой стороне плеса и наблюдаем. По очереди мы передаем друг другу старый полевой бинокль моего отца. Хотя бинокль и слепой на один глаз, а в другом стеклышки поцарапаны и бельмоваты от времени (папа еще в войну, когда он был маленьким, подарил его офицер-фронтовик) но всё же это бинокль, шестикратный, и в шесть раз приближает объект наблюдения.
Нам повезло: на следующий день после приезда из Киева мы «взяли след» — выследили, как Бурмило и Кныш подались в плавни, украдкой за ними на плоскодонке.
И вот наблюдаем.
— Слушай, — шепчет Ява. — А может, они за тем ружьем стендовым ружьём, что тогда Папуша утопил?
Я неуверенно пожимаю плечами, не отрывая бинокля от глаз (сейчас моя очередь). И вспоминаю о стендовом охотничьем ружье.
Правду говорят — охотничий тут рай, в наших плавнях. Плавни у нас знаменитые. Начинаются от нашего села, на много-много километров тянутся они на юг. Как зайдешь, куда взгляд не кинь — всюду плавни от края и до края. Плесы граничат с топью, покрытой кочками, с островками, поросшими осокорями и вербами. Но в основном плавни — это камыши, камыши высоченные, трехметровые, непролазные камыши. В этих камышах люди прорезали так называемые стружки — узкие извилистые коридоры чистой воды, по которым можно проехать на лодке. Заблудиться в этих стружках — раз плюнуть.
Недаром во время войны плавни наши были партизанским краем. Сотни партизан скрывались тут, и немцы ничего не могли с ними сделать.
А дичи в плавнях — как мошкары, даже темно. И кряквы, и чирята, и лысухи, и бекасы, и дикие гуси… Чего только нет.
Представляю, сколько охотников понаедет этим летом в августе на открытие охоты «по перу». И эти, конечно, приедут, киевские, что всегда приезжают.
Тот долговязый черненький Олесь, у которого собственная «Волга». И лисоподобный, как называет его дед Варава, Гонобель — остроносенький, мелкозубый, с большими ушами, в очках — правда похожий чем-то на лисичку. И приземистый, круглолицый немолодой уже Папуша. И дородный лысый Бубченко.
Все они кандидаты каких-то наук. Что такое «кандидат», мы хорошо знаем. Явина мать была кандидатом в депутаты районного совета. Её биография с фотографией висела на стене нашей школы. Но это было недолго. Прошли выборы, и Явина мать стала депутатом. А эти третий год приезжают, и всё еще кандидаты.
— Что-то долго их не выбирают, — говорил Ява. — Наверно, не очень способные к науке. Как мы с тобой.
— Наверно, — соглашаюсь я.
Вот и в этот раз, уверен, приедут киевские кандидаты. И, естественно, снова остановятся они у деда Варавы. Они знают, у кого останавливаются. И с вечера по давней охотничьей традиции будут пить водку; рассказывать разные охотничьи истории и петь песни, подтрунивать друг над другом. А дед разбудит их еще до рассвета, и они повскакивают — заспанные и будто больные. Торопливо собирая свой охотничий инвентарь, будут морщиться от головной боли, трястись от от утренней прохлады и стонать. А Бубченко вообще не захочет вставать. Накрыв лицо шляпой, он хрипло будет бурчать из-под неё сонным голосом:
— Ложитесь! Что вы повскакивали! Ночь на дворе. Не успели уложиться — и уже… Идиоты… Хр-р-у, — и сразу начнет храпеть.
Они долго будут его расталкивать, он будет брыкаться, говорить: «Идите, я вас догоню», — наконец ругнется нехорошим словом и встанет. И двинутся они в плавни. Дед на долбленке, они на плоскодонках. Дед только и делает, что стоит и ждет их. Потому что они не едут, а зигзагами петляют по воде: с левого борта гребнут — лодка направо плывет, с правого борта гребнут — налево плывет, и так всё время. Дедова же долбленка — как по струнке идет. Ох и долбленка у деды Варавы! Лёгкая, как перо, летит по воде, как птица, как эти новые корабли на подводных крыльях. Но усидеть на ней, кроме деда, мало кто мог. Очень опрокидистая была долбленка. Плывешь на ней, словно по проволоке идешь, — всё время балансировать надо.
В позапрошлом году на открытие сезона охотников к нам приехало видимо не видимо. Лодки все поразбирали. А киевские опоздали — уже ночью приехали. Не досталось им лодок. Одна дедова долбленка.
— Вдвоем на этой долбленке плыть нечего и думать — утонет, — сказал дед. — А так можно было бы поразвозить по местам.
— Можно и по одному переехать, — говорит Гонобобель.
— Абсолютно правильно, — спокойно заметил дед. — А оттуда кто лодку будет пригонять?
— Т-так, — глубокомысленно пробормотал Гонобобель.
— А если мальчишек использовать? — сказал долговязый Олесь (мы как раз рядом стояли).
— Еще утопите мне мальчишек, — буркнул дед.
— Да нет! Чего там! — вырвалось у меня. — Мы же легкие. По очереди будем перевозить. А если и перевернемся, то вы же знаете, как мы плаваем! Как утки!
— Ну что же, попробуйте, — согласился дед. — Только разденьтесь, ребята. Всё-так, наверно, придется искупаться.
Поскольку я первый выскочил, то и первый перевозил. Перевозил Олеся. Ну. перевозил, наверно, не то слово потому что перевернулись мы возле самого берега, даже не успели отплыть. Только он сел, только начал умащиваться, как тут же и перевернулись. И хотя у берега было совсем мелко, Олесь умудрился погрузиться в воду с головой.
— Проклятая долбленка! Душегубка, а не лодка. Чтоб её черт побрал, — ругался он, вылезая на берег и отряхиваясь, как собака.
Товарищи смеялись, а Папуша сказал (он говорил, широко растягивая губы, а вместе с ними и слова).
— Вот вертлявый! Молокосос. Усидеть не может! Иголка в штанах! Сейчас я поеду…
И полез в долбленку.
— Вы седалом, седалом прямо на дно садитесь, — советовал дед.
Но на дне долбленки была вода, и Папуша не хотел намочить штаны.
— Это еще седало так застудишь, — сказал он, положил поперек бортов дощечку и сел на неё. Дед поддержал долбленку, пока мы усаживались, а потом отпихнул нас от берега. Я осторожно начал грести, и мы поехали. Папуша сидел прямо, как первый ученик за партою. На коленях двумя руками держал ружьё, балансируя им, как канатоходец.
«Хорошо сидит, доедем», — подумал я. Мы уже были как раз на середине реки. И тут над нами низко-низко с шумом пролетело три кряквы. Папуша сразу дернулся, вскинул ружье (охотник он был очень азартный), но выстрелить не успел, — мы утратили равновесие. Лодка начала наклоняться-наклоняться на бок.
— Дядя! — кричу. — Осторожнее, переворачиваемся!
Он только рукою по воде — шлеп, шлеп, шлеп…
Да разве рукою за воду удержишься? Бултых! Последнее, что я видел, — это как новенькие резиновые сапоги с длинными голенищами мелькнули в воздухе, и над ними сошлась вода. Я сразу вынырнул и схватился за опрокинутую долбленку. Спустя мгновение из воды выглянула Папушина голова — лица не видно: мокрые волосы до подбородка всё залепили.
— Ружьё! — буль он и снова исчез под водой, — как поплавок, когда клюет рыба. Потом снова выглянул:
— Ружьё!
И снова под воду.
— Что там у вас? — весело закричали с берега.
— Дядя ружье, кажется, утопил! — заорал я в ответ.
Тут и Папуша совсем уже вынырнул и, отплевываясь, прорыдал:
— Упусти-и-ил! Стендовое! Цены нет!
Едва мы с ним до берега добрались — я долбленку и весло перед собой толкал, а он… Я уже боялся, чтобы он с горя сам не утонул. Плывет и с тонет:
— О Господи! Такое ружье! такое ружье!
На береге дед начал успокаивать:
— Ничего, вытащим! Вон мальчишки нырнут и вытащат.
Снарядили нас. Поплыли мы. Ныряли-ныряли — ничего не вытащили. Дно заилено, затянуло в ил ружье, разве найдешь?
Пока мы ныряли, дед Варава успокаивал Папушу, а когда не нашли, дед рассердился на него — словно Папуша не своё, а его, дедово, ружье утопил:
— А зачем вы, дурной, дергались? Зачем дергались? Надо было сидеть спокойненько! Ехать, раз везут! Так нет — крякв ему захотелось. Первому. Еще никто не стрелял, а он уже, видишь, дергается. Такую дорогую вещь утопил! Разве можно вам ружье доверять? Из пукалки вам стрелять, а не из ружья.
Папуша виновато молчал, и не оправдывался, и не обижался, что дед его, кандидата, ругает, как школьника. Дед часто на охоте под горячую руку и ругал, и насмехался над ними, и никогда не обижались. Невыгодно им было обижаться. Дед Варава знал плавни, как свои пять пальцев. Во время войны был он тут у партизан проводником — «главным лоцманом», как его тогда называли. И все охотники знали: как пойдешь с дедом на охоту, никогда без дичи не будешь. Сколько не приезжал после этого Папуша, всегда горько вздыхал, вспоминая свою «дорогого утопленника» (он говорил о нем, как о живом существе с нежностью и печалью). А когда мазал — кидал на землю свою теперешнюю «тулку» и едва не топтал её ногами, восклицая:
— Проклятая палка! Разве это ружье! Оглобля не струганная! Черенок для лопаты! Эх, если бы жив мой утопленник! Разве я бы пропуделял эту крякву.
Всё это доказывало, что ружье это было и правда очень ценная вещь и нырять за ним действительно стоило.