Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Карл Брюллов - Юлия Игоревна Андреева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Юлия Андреева

Карл Брюллов

Долг всякого художника есть избирать сюжеты из отечественной истории.

Карл Брюллов

Часть первая

ЭДЕЛЬВЕЙС

Глава 1

Злобное ничтожество, стараясь унизить и почернить тех людей, которым публика приписывает талант, обыкновенно представляет их в Италии смертоубийцами, у нас в России — пьяницами…

К. Брюллов

Карл взлетел по парадной лестнице, чуть не сбив с ног лакея и напугав убирающую внизу девушку. Его черный, не по сезону легкий плащ был забрызган грязью, волосы всклокочены, в руках — черная помятая шляпа.

— Все кончено. Скандал! Позор! Как я покажусь на улице? На меня ведь пальцем станут показывать, как на злодея. Кто поверит в мою невинность? А это «волшебное создание» еще осмеливается требовать с меня пенсию… За что?!

Я обнял его за плечи и почти что силой дотащил до кабинета. От Карла разило вином, так что поначалу я подумал, что Великий — пьян.

— Все плохо! Она… они… главное, какая подлость!

Я распахнул дверь и усадил Карла в удобное кресло, попросив показавшегося в дверях слугу подать стакан воды.

Впрочем, в тот день мне пришлось вливать в Карла Павловича не только воду. В ход пошли и Уленькины капли, и превосходный дядюшкин ром. Какое-то время Карл, молча пил, то и дело, пуская слезу и блуждая взглядом. Иногда его тяжелое дыхание обращалось в стон или всхлипывания и тогда он клял кого-то, грозя кулаком и обещая отмстить. Я старался быть спокойнее, силясь по отдельным вздохам и оборванным фразам выяснить, что же повергло моего друга в столь плачевное состояние.

А ведь все так славно начиналось! Месяц назад Карл сочетался браком с девушкой, в которую был страстно влюблен, в юную восемнадцатилетнюю пианистку, любимую и, пожалуй, самую талантливую и многообещающую ученицу Фредерика Шопена, такую невинную и нежную. Казалось, она почти затмила саму память о божественной Юлии, хотя многие до сих пор говорят, будто страсть Карла с годами нисколько не уменьшилась и в конце концов сведет его в могилу. Но… как знать?.. На венчании в лютеранской церкви Святой Анны, что на Кирочной[1], Карл выглядел, мягко говоря, странно. Был бледен, подавлен и смущен. Его же юная невеста Эмилия Федеровна показалась мне печальной, отстраненной… или, лучше сказать, имела сходство с ходящей в состоянии сна или гипнотического транса сомнамбулой. Впрочем, что касается девушки — ничего удивительного, невесте положено горевать на свадьбе, вспоминая жизнь в девичестве и невольно страшась неизвестности грядущего, но что происходило с Карлом?

Народу в церкви было кот наплакал, что казалось странным хотя бы потому, что все прекрасно помнили брюлловские гуляния, званые обеды, катания, пикники… При этом Карл то и дело подгонял пастора поскорее закончить церемонию, словно его ожидали, бог знает какие важные дела. Выходя из церкви, мы обменялись парой незначительных фраз с Тарасом Шевченко, который был в не меньшем недоумении[2].

В тот момент, признаюсь, я приписал подавленное состояние Карла какому-нибудь спешно доставленному из Италии посланию от его роковой музы, с которой художник давным-давно порвал, но не переставал заглядываться на девушек, хотя бы отдаленно напоминавших эту непостижимую красавицу.

Наконец, закончив плакать и сморкаться и, должно быть, почувствовав себя в относительной безопасности, Карл позволил снять с себя плащ, после чего сбивчиво и весьма отрывисто начал свой рассказ:

— Как тебе известно, мой дорогой друг, не так давно я женился на Эмилии Тимм, дочери рижского бургомистра Федера Тимма — человека, имя которого я не могу произносить без отвращения и содрогания и который теперь смеет обвинять меня в злодействах, к коим я не причастен ни делом, ни помышлением. Вы, должно быть, слышали, что господин Тимм и все его родственники обвиняют меня в том, что я якобы избивал ее, заставляя проделывать различные гнусности, к которым привык, живя за границей! И даже вырвал из ее ушей бриллиантовые сережки, затем выгнал Эмилию на улицу, пардон, в одной рубашке! Но, клянусь вам своею жизнью, честью, талантом, сколько у меня его ни осталось. Никогда в жизни я не поднимал руки на женщину! Никогда! Натурщицы, служанки в тавернах и гостиницах, шлюхи, дорогие и дешевые… я уже не говорю о знатных дамах, но никогда, ни при каких обстоятельствах я не забывал о приличиях, не позволял себе…

И вот теперь, по высочайшему повелению, мне предписано явиться к его сиятельству графу Александру Христофоровичу Бенкендорфу и подать письменное разъяснение случившегося на имя Священного синода и министра двора князя Петра Михайловича Волконского! Рассказать, что же на самом деле произошло между мною и моей… с позволения сказать, женою! Отчего ее семья спешно забрала к себе это исчадие ада и теперь возводит на меня возмутительную клевету, разрушая все, что я создал!

Я тотчас уверил Карла, что хоть и слышал что-то о размолвках в семье Брюлловых, но не придал тому ни малейшего значения. После чего Карл продолжил:

— Сейчас я расскажу вам все, как оно есть на самом деле, и после этого вы как человек военный, а значит, привыкший составлять рапорты, либо поможете мне сочинить сей документ, либо поедете во дворец вместе со мной или, если и то и другое невозможно, дадите дружеский совет, как мне теперь быть? Как жить после подобного позора и бесчестия? Как писать «Взятие Божьей Матери на небо», заказанный высочайшим повелением для Казанского собора? Да и зачем? Согласятся ли принять столь значительное произведение господа чиновники у человека без чести?

Я тотчас уверил Карла, что сделаю все, как он желает, так что он может, смело рассчитывать, если не на мой писательский талант, то на мое гостеприимство и состояние, коими он может смело распоряжаться по своему усмотрению. Кроме того, я обещал в случае крайней необходимости помочь ему во взаимоотношениях с судейскими, среди которых у меня имелись знакомства. После чего немного успокоившийся Карл начал свой рассказ:

— Итак, я повстречал Эмилию в ту пору, когда уже не чаял отыскать себе спутницу жизни. Ее красота, талант, чарующий голос… и самое главное — ее противоположность известной вам даме, богине, которой я служу столько лет и которой несмотря ни на что буду служить вечно. Юная и прекрасная Эмилия Федеровна была не похожа на властную львицу Юлию Павловну, и в то же время в них было нечто родственное. Те же черные волосы, та же ослепительная грация, но только если Юлия Павловна делает все напоказ, даря свет и жизнь, как поступает Солнце, то нежная, кроткая Эмилия напоминала скорее свет Луны, ландыш, нежнейший эдельвейс. Если Юлия сияла жаркой южной красотой своих итальянских предков, Эмилия же — типичная северянка, строгая, рассудительная немка, блистала росой на свежем лепестке первоцвета.

Я пленился, очаровался ее юностью, написал ее портрет у рояля, а уже потом сделал предложение. Не скажу, что папенька Эмилии Федеровны принял его с большой радостью, но, должно быть, моя слава и известность сыграли роковую роль, так что, в конце концов, он был вынужден согласиться отдать за меня дочь. Я был на седьмом небе от счастья, занялся обустройством дома, готовил пышную свадьбу, когда… Надо сказать, что во время подготовки к таинству венчания и свадьбе я ни разу не оставался наедине со своей невестой. Это должно было показаться мне подозрительным… даже возмутительным…

И что же… буквально накануне венчания, когда я, повинуясь бог знает откуда взявшемуся порыву, заехал в дом к своей обожаемой суженой, она вдруг кинулась мне в ноги и со слезами на глазах поведала ужасающую тайну, тяготившую ее долгие годы. Увы, моя невеста не была девственницей. Но это еще не все. Ошибку юности я бы мог простить, поверив в то, что нас ожидает долгая, счастливейшая жизнь.

Но… видя ее стыд и раскаяние, я потребовал немедленно открыть имя любовника. Нет, я не собирался вызывать его на дуэль, просто не хотел подозревать каждого. И… — Карл замолк, порывисто закрыв лицо руками, так что я решил, что он снова плачет. — То, что сказала Эмилия, было настолько ужасно, что поначалу я отказался верить. Любовником, причем постоянным любовником Эмилии, был ее родной отец. Человек, из рук которого у святого алтаря я должен был получить свою будущую жену. Я не мог… не то что вызвать его на дуэль, но даже пощечина, и та немедленно отразилась бы на репутации Эмилии, а, следовательно, ударила бы и по мне.

Не зная, что делать, я хотел бежать куда глаза глядят, отменив венчание, но Эмилия зарыдала в голос, прося спасти ее от тирана, забрав в свой дом и оградив, таким образом, от дальнейшего поругания и насилия. Что я мог сделать? Признаться, мы, мужчины, никогда не считали чем-то зазорным иметь и дюжину возлюбленных, но это… как подумаю, мороз по коже… — Его передернуло. — Разумеется, я мог отказаться — и был бы прав! Но Эмилия, что стало бы с ней?

— В общем, вы приняли нелегкое решение и согласились на этот брак. Это благородно! — Я пожал его руку. — Полагаю, что именно желая выгородить себя, отец Эмилии Федеровны теперь и обвиняет вас в жестоком отношении к его дочери. Поэтому он и забрал ее вновь к себе. И вы? Вы не пытаетесь вернуть жену домой силой? Возможно, находясь в руках отца, она готова обвинять вас в любой гнусности, но вдали от него… — я посмотрел на Карла, лицо которого покраснело, а на лбу вздулись темные вены.

— Мы начали свою семейную жизнь. Я уходил в Академию или на строительство церкви Петра и Павла, ее ставит мой брат Александр, но алтарный образ заказан мне. Однажды, вернувшись в свой дом, я застал там… — он развел руками, звонко хлопнув по коленкам. — Эмилия сказала лишь часть правды. Ее отец не просто был ее любовником, он не переставал оставаться им даже после того, как Лотти стала моей законной супругой! Я застал их вместе, после чего они оставили мой дом и теперь поносят меня на каждом углу, требуя, чтобы я выплачивал ей ежемесячное содержание. Эмилия демонстрирует следы жестоких побоев, ее отец требует расплаты!

Вы должны собратья и изложить все это на бумаге, как требуют от вас.

На бумаге?.. Мне проще не холсте… — он виновато улыбнулся. — Я даже письма писать не люблю… а вот читать очень люблю и даже ученикам своим вменяю в обязанность читать мне во время работы книги. Разные, совсем разные… меня многое занимает, не подумай, что только стишки да романы… Чтобы создать картину на исторический сюжет, необходимо знать историю, летописи, быть в курсе работ археологических экспедиций… м-да… меня и науки многие занимают, в частности, астрономия, археология, ботанику люблю послушать, по географии…. и вообще…

К тому же… тут ведь нельзя просто пересказать историю нашего знакомства, мол, господин X познакомился с девицей Y, ерунда какая-то получается. А ерунды и не должно быть. Тут нужно с самого начала поведать, кто я такой, откуда родом, о семье упомянуть, об Академии, о моих наградах, наверное… — он смущенно улыбнулся. — Даже не знаю… С одной стороны, получается, будто я хвастаю, но с другой… не на дороге же я их нашел. Пожалованы лично государем, Академией художеств, да и отправиться за границу на четыре года за счет Общества поощрения художников[3] — немалое дело. Правда, пробыл я там не четыре, а все четырнадцать лет. За это время отца, мать и младших братьев утратил. Я — четырнадцать, а брат — восемь, если быть точным. Но это ведь тоже важно. Как считаете? Это ведь тоже меня характеризует?

Я тотчас согласился с доводами Брюллова, предложив занести награды в отдельный список, дабы затем можно было специально заглянуть и убедиться, какого заслуженного человека предстоит судить. Тут же я вооружился письменными принадлежностями и, устроившись за столом, попросил Карла рассказать о себе все, что тот считает нужным, но с тем, что я буду задавать вопросы, на которые он должен будет, по мере возможности, отвечать четко и правдиво.

— Итак, с чего же начнем? — спросил я, едва Карл развернул свое кресло таким образом, чтобы мне не пришлось всякий раз к нему оборачиваться. — Как я понимаю, вы получили медаль по окончании Академии?

— Именно так. — Брюллов просиял. — Но перед этим моего «Нарцисса» удостоили золотой медалью первого достоинства. Можете проверить, там так и написано: «Карл Брюлло…». Не Брюллов, а Брюлло, тогда так величали. В академическое собрание картину не взяли, но назначили к свободной продаже. Мой учитель, Андрей Иванович Иванов, мне через много лет рассказывал, что приобрел сей холст через подставное лицо. Учитель — картину ученика! А до этого «Великодушие государя» отмечалось и после «Явление Аврааму у дуба маврийского трех ангелов», но это уже выпускная программа. — Он поднял указательный палец. — Сам его сиятельство князь Голицын, обер-прокурор Священного синода, министр Алексей Николаевич Оленин награды вручали. Какие люди! Все медали, заслуженные во время обучения, выдавали в один день, в выпускной. «1821 года сентября 16-го дня… при игрании на трубах и литаврах»… Представь себе — получить пригоршню медалей! Вот отец-то радовался! Выпив, изрядно речи произносил, только что не плясал от счастья. Сестер расцеловал… младших братьев на руках носил и подбрасывал к потолку, вот только меня не обласкал даже за золото, честно добытое. Впрочем, я давно к тому привыкший. Отец меня за всю мою жизнь, должно быть, раз и поцеловал, когда мы с Александром за границу на четыре года собирались. В тот день я отца и мать в последний раз и видел.

— Ваш отец был строгим, как все немцы? Или, простите, он все-таки был французом? Брюлло?..

— Брюлло или Брыло… как уж новой родине угодно, — Карл поморщился. — На самом деле последняя буква «в» была официально пожалована как раз перед отъездом, причем нам обоим, чтобы за границу ехали не невесть чьи Брюлло и не Брыло, а вполне русские художники Александр и Карл Брюлловы.

На самом деле Брюлло были французами, гугенотами, которые после отмены Нантского эдикта[4] сорвались с насиженных мест и отправились куда глаза глядят, лишь бы выжить. Так странствовали они, пока не удалось осесть в Люнебурге, на севере Германии, при гипсовом заводе которого можно было устроиться художниками. Единственное, что они более-менее умели и к чему стремились. Свыше восьмидесяти лет семья проживала в Германии. Умирали старые Брюлло, нарождались новые… художественное ремесло передавалось от отца к сыну, пока в 1773 году мой прадед Георг Брюлло не получил приглашение приехать работать в Петербург на только что отстроенный фарфоровый завод скульптором, или, как тогда говорили, лепщиком. Сначала сам, а потом и сына своего Иоганна (Ивана Георгиевича) лепщиком поставил. А уж Павел Иванович, отец мой, на все руки мастер удался — и скульптор, и резчик. Трудно сказать, чего он не умел.

Напишите, что семья у нас хорошая, все дети к делу с малолетства приставлены, потому как еще до Академии обучались дома. Федор — сводный мой брат, сын отца от первого брака, как и папенька, решительно все умеет. Какое задание ни дай, все сделает, блоху подкует. Александр — зодчий, каких мало, художник-аквалерист… спокойный, рассудительный. Отец всегда говорил, что из Александра толк выйдет. Юлия, сестренка, замуж за Петра Соколова, модного акварелиста-портретиста, вышла. Из Ивана почище моего художник бы получился! И меня, и Александра за милую душу обскакал бы. Да на все воля Божья. Мария… вот она артельщика к нам в семью не привела. Что поделаешь, но не всем же кистью махать? Сенатский чиновник Теряев — вполне надежный, благопристойный человек и отличный муж. Все при семьях, при детях, да.

Про матушку еще напишите, что она — дочь придворного садовника Карла Шредера. В честь деда меня и назвали. Что еще? Впрочем, вычеркните, что я о французах и немцах говорил, укажите только, что отец всегда записывал нас не иначе, как «российские подданные». Этого довольно. Вероисповедание евангелическо-лютеранское. Так во всех бумагах значится, и про то, что «Брюлловъ» я по высочайшему повелению, наверное, тоже неплохо бы ввернуть, потому как это же честь высокая!

Глава 2

Я так сильно чувствовал свое несчастье, свой позор, разрушение всех надежд на домашнее счастье, что боялся лишиться ума.

К. Брюллов (из прошения на развод)

Желая выполнить просьбу Карла как можно лучше, я решил, что, пожалуй, буду записывать за ним, дабы в дальнейшем можно было использовать сказанное для составления объяснительной. Но не так, как это делал мой эмоциональный друг, выплескивая на меня свое горе, а размеренно и осмысленно, чтобы всякий, кто прочтет сей документ, понял, как чистая, трепетная душа может единым росчерком пера быть низвергнута в адовы бездны или выведена на свет божий подобно тени бедной Эвридики из царства мрачного Аида.

— Я родился 12 декабря 1799 года в семье наставника класса резного на дереве мастерства и академика Павла Ивановича Брюлло, — продолжил Карл, когда мы пообедали и вновь устроились в кабинете. — Впрочем, ты хотел, чтобы я рассказал об отце? Право, даже не знаю, что и писать о нем. С одной стороны, я обязан ему уже тем, что творю, с другой… Конечно, его методика преподавания дома была правильной. Это подтверждается тем, что мы — его сыновья — стали художниками и снискали славу, но… Говоря о нашей семейной мастерской, теперь, спустя столько лет, я не могу отделаться от мысли, что пусть разумной и правильной была его метода, но не единственно верной! И, по чести, даже если бы он не ставил мне руку, если бы не требовал, чтобы я рисовал и рисовал человечков и лошадок, неужели я сумел бы избрать иную стезю для применения талантов своих, нежели сделаться художником? В семье, где всегда пахло краской, клеем, струганым деревом или глиной, где каждый что-то делал, мастерил? Скорее я бы еще больше стремился к свету, если бы меня туда не гнали пинками, или… или спился. Вполне, кстати, предсказуемый финал для такого ненадежного человека, как я… — он развел руками, — вот и получается, что отец кругом прав, а я — неблагодарная свинья, да и только, в чем теперь же сам по чести и признаюсь.

Впрочем, что говорить о моем ученичестве, когда я не учился, а скорее развлекался? После многочасовых домашних занятий уроки в Академии давались мне с эфирной легкостью, я не корпел, не грыз гранит науки, а веселился и танцевал! Я, почти не глядя, делал беглый рисунок, а соученики и старшекурсники выли от восторга, качая меня на руках и угощая кренделями и сайками. За сладости я правил работы выпускников, а мои рисунки отбирались в образцы. Так что попробуй теперь, отдели, что во мне от палки отца, а что от моего собственного гения и счастливой судьбы?

Отец однажды залепил мне такую затрещину, что я оглох на одно ухо. Вот, что такое мой отец! И при этом он был отличнейшим семьянином, человеком, который никогда не сидел, сложа руки: если не лепил, то вырезал по дереву, если не вырезал, так рисовал по тканям… в доме в любое время, кроме ночных часов, все были заняты работой. Императорский указ строжайше запрещал ремесленным мастерам задерживать выполнение заказов к сроку. Отец ни разу не нарушил указа, так что от клиентов не было отбоя. И при этом всегда находил время посмотреть задания, данные детям, у всех, даже у самых маленьких… волевой, непостижимый человек…

Впрочем, это я неверно тебе сказал, что родился в доме академика. Незадолго до моего рождения он лишился места и поступил на службу в «Экспедицию при правлении Кронштадтского порта» мастером по кораблестроительной части, но в основном занимался оформлением корабельных помещений.

До пяти лет я не ходил и вообще производил довольно-таки плачевное впечатление. Маленький, рыхлый, скучный. Летом, в погожие дни, кто-нибудь из домашних выносил меня во двор, сажал на кучу привезенного отцом песка, где я и торчал до обеда, а потом и после обеда, покуда светило солнышко. У меня не было ни друзей, ни нянек, и только собака приходила иногда полежать рядом. Чтобы я как-то развлекался, отец вырезал из дерева формочки, раскрасив их яркими красками, но я не любил печь пирожки из песка, больше увлекаясь рисованием. Иногда за целый день ко мне ни разу никто не подходил, все были заняты своими делами, а я… печальное время — детство, ни за что не хотел бы вернуться туда.

В одиннадцать лет я поступил в Академию художеств[5], как мне и было предначертано свыше, за казенный счет. — Карл закрывает на несколько мгновений глаза, застывая в мечтательной позе, затем один его глаз озорно открывается, подмигивая мне. — А куда бы я еще подался, горемычный? Отец — академик, брат Федор академию закончил. Я всегда знал, что подрасту и стану учиться в Академии. Это было предсказуемо, и оттого не несло в себе праздника.

В пять утра подъем — коридоры Академии оглашаются пронзительным колокольчиком служителя, мы вскакиваем и, подобные стаду диких буйволов, несемся к умывальнику. Отставить подушечные бои, одеться, причесаться, хоть пятерней, но уложить патлы, и в шесть ровно извольте встать на молитву. Тут только понимаешь, что не выспался и замерз. Вообще холод донимал меня с самого детства, должно быть, поэтому я и полюбил знойную Италию, но да сейчас не об этом. Стояли в церкви долго, не отошедшие от сна ноги гудели. Стоишь, бывало, и вроде знаешь, о чем Бога просить, а слова не идут в пустую голову или вдруг разворчится живот и все время думаешь о завтраке. И кажется он тебе вдруг таким вкусным, словно не кусок хлеба с кружкой шалфея вместо чая получаешь, а в лавке у булочника или кондитера плюшками да пирожными угощаешься.

С семи до девяти — научные классы, два часа — рисование, потом ужин и в десять спать. Никаких привилегий, болен — скучай в лазарете, здоров — занимайся, как остальные. Будь ты новичок или выпускник — для всех одни и те же правила.

Я поступил в Академию художеств во время президентства графа Александра Сергеевича Строганова, но уже через год, на торжествах по случаю освящения Казанского собора, он простудился и умер. Если какая смерть и бывает к сроку, то эта оказалась совершенно некстати. Мало того, что покойник был меценат и собиратель и как царедворец знал многих и мог защищать Академию. Как птица, оберегал он свое гнездо с драгоценными птенцами, но тут еще началась война, и Александру I было не до художеств. Так что Академия осталась на целых шесть лет всеми оставленной сиротой. Так что лишь в 1817-м Алексей Николаевич Оленин принял бразды правления в этом нищем и убогом царстве, на котором к тому времени было долгов, что блох и болезней на бесприютной собаке.

Оленин принимал Академию с семнадцатью рублями двадцатью шестью копейками в кассе и огромным долгом в триста тысяч рублей! Мало того, спальни были непригодны для жилья, а классы почти не отапливались и выглядели весьма убого. Программы обучения устарели, и им практически не следовали. Так что, вспоминая некоторых наших учителей, невольно приходит на ум образ Вралёва из комедии Фонвизина «Недоросль», где бывший кучер выдавал себя за ученого, все представления которого о жизни были почерпаны из наблюдений, сделанных им с высоты извозчичьего места. Да уж, воистину, многие учителя преподавали так, словно продолжали восседать на козлах.

Алексей Николаевич распустил учащихся в четырехмесячный отпуск и за это время занялся ремонтом здания и переделкой учебной программы. А форму?.. Знаешь ли ты, кто придумал новую форму для учащихся? — Карл залился веселым смехом. — Твой покорный слуга и придумал! — он шутовски раскланялся. — Я измыслил, а Оленин-кудесник в три дня задуманное воплотил! Синие суконные штаны и куртки для младших и синие же фраки, короткие панталоны, белые чулки и башмаки с пряжками — для старших. Впрочем, к чему художнику что-то иное? Все равно изгваздается. А пряжки? Как раз вышел указ о разрешении ношения пряжек, молодежь желала перемен, вот я и… — он хихикает.

— Мы в Академии с тобой виделись? — Карл прищуривается, голова склоняется при этом к плечу. — Кюхельбекер, помню, частенько захаживал, можно сказать, жил в классах, ученика своего Мишу Глинку приводил на рисунки полюбоваться, а вот… когда же мы с тобой-то сдружились?.. Ах, ладно.

Отец говорил, что на строительство Академии было собрано пятьсот человек одних только каменщиков, государь давал пятнадцать лет на строительство, а денег… как у нас завсегда на Руси случается, не было. Поначалу вроде как взялись рьяно, а после… с каждым годом средств выдавали все меньше и меньше. В результате рабочих пришлось отправить на другие объекты, из-за чего строительство непростительно затянулось — одни только каменные ступени рубили целых семь лет. В общем, со дня торжественной закладки здания прошло без малого 25 лет, но дом все еще оставался недоделанным. Но тянуть дальше было смерти подобно, еще немного — и оно начало бы разрушаться. Так что высочайшим повелением было решено считать недостроенное готовым и пригодным для обучения юношества.

Кстати, дубовые двери навесили только в первый год правления Оленина, до него руки не доходили сделать по проекту, так что вместо дубовых дверей были поставлены решетчатые ворота — проклятие дворников, которые всю зиму сгребали сугробы, надуваемые с Невы прямо на круглый двор. Решетки не могли остановить снежного и ветряного нашествия, в Академии стоял жуткий холод, а снег еженедельно вывозился мужичьими возами. Помню обледенелые колонны вестибюля и воющий, точно призрак, гуляющий по бесконечным коридорам Академии ветер. В классах учителя опасались держать распахнутыми двери или окна, так как сквозняки несли болезни; от вентиляционной трубы веяло лютым холодом. Поэтому в классах и спальнях было невероятно душно.

Глава 3

— …Пальцы синели и застывали вроде куриной лапки, невозможно было держать кисть, размотать крест накрест стягивающий грудь пуховый платок, а ведь художник не должен сутулиться и крючиться перед мольбертом, — продолжает Карл начатую историю.

Я снова на своем боевом посту за письменным столом с пером в руках.

— Во все времена художники и скульпторы одевались в просторные кофты, подбирая волосы подберет, ермолку или повязку. Свобода в движениях и сила, чтобы долгие часы удерживать палитру и проводить четкие, единственно возможные линии, наносить верные мазки. Слабые руки тренируют длительным удерживанием тяжести, но невозможно писать, будучи закутанным в шубу и платки, точно уличная торговка пирожками!

Нет, решительно нет! После работы я могу облачиться в партикулярный сюртучок или гаррик[6], могу надеть фрак, мундир или… но когда я пишу, ничто не должно давить на меня и мешать. Я просто не имею права отвлекаться от работы, думать о постороннем! Впрочем, чего это я раздухарился? — Карл виновато улыбнулся. — Должно быть, ребята были признательны мне за форму, особенно те, кто не имел лишней одежды, вроде Федьки Иордана. Представляешь, изгваздать единственный сюртук?… Помню, в Италии, бог весть в каком заплеванном городишке, я как-то проснулся совершенно без средств, да еще и запертым в жутком клоповнике, отчего-то носящем гордое название «гостиница». Я был голоден, зол, у меня было похмелье, а хозяин все твердил, что не выпустит меня без оплаты, даже если я испущу дух на его прогнивших кроватях. С неделю я переругивался с ним через окно, требуя, чтобы он принес мне поесть. Конечно, я мог выпрыгнуть во двор и только бы меня и видели, но чертов разбойник воспользовался моим состоянием, и пока я дрых, забрал все ценные вещи.

Дурацкая, в общем, история, если бы не ее финал. Вначале рядом со мной была некая черноволосая красавица, но затем… а впрочем, химеры обычно покидали меня одновременно с деньгами. Потом я сидел голодный и злой, не зная как подать весточку брату в Рим, как выбраться на волю. Живот подводило от голода, голова кружилась, горло саднило от бесполезных криков, когда дверь в мою темницу неожиданно открылась и я обрел свободу!

Поначалу я не понимал, что произошло, и по наивности предположил, будто бы хозяин вдруг изменил решение, но мог ли это сделать человек без сердца? Через некоторое время я все же навел справки и выяснил, что заплатил за меня совершенно незнакомый мне тогда русский путешественник в чине полковника. Ну? Догадался? Александр Николаевич Львов! Седьмая вода на киселе нашему Оленину и давний знакомец моего отца и старших братьев — Федора и Александра!

Впрочем, это я что-то далековато забрался. Как говаривала моя матушка: «Карл — не друг писания». Так это она в самую точку. Не писать я, а говорить пером обожаю. Не то что брат Александр — вот кто горазд словесные картины живописать — и про пожар базилики святого Павла, и о похоронах папы Пия VII, и о чем изволите, и главное, все так складно, точно не письмо, а книгу или статью в журнале научную читаешь. Сестра Маша первенца Сашкой назвала, в дядину честь, а я что… не горазд я в письмах виды описывать. И хоть Италия мне домом вторым показалась, а скучал я по ним. Сижу, бывало, один-одинешенек, гулять по жаре не тянет и делать особенно нечего, хоть волком вой. Одна радость, когда во двор детишки соседские поиграть прибегут. Все времена вспоминал, как маленькие Павел и Ванька, точно котята, резвились да мутузили друг дружку. Вот, думаю, хоть бы еще разик полюбоваться на их забавы да послушать, как они шумят да работать мешают старшим, дьяволята. Казалось бы, такая радость! И Кикину писал, точно говорил с ним, просто, по душам. Вот так же, как теперь с тобой. За бокальчиком молодого вина сладкого, точно поцелуй прекрасной незнакомки, или кислого, что бодрит, словно поток горной реки… говорить с ними хотел все время, про себя постоянно говорил, спорил, даже обижался ненадолго. Но долго я дуться не умею, отходчив.

Но, может, про письма и не надо, впустую это. Может, ты лучше напишешь, что я не мог поднять руки на любимую женщину, тем более всякие гнусности… Про нас, художников, каких только притч ни слагают, и многие, надо отдать должное, верны. Но только юность и пылкость в карман не запрячешь, а коли запрячешь, то не они это и были. А итальянки — у-у-у, эти чертовки слабину нашего брата нутром чуют, своего не упустят. Потому, как давно известно: коли приехали художники из России, то при деньгах, и все-то им интересно, все в новинку: и как виноград зреет, солнцем наливается, и как волынщики от дома к дому ходят, у изображений Девы Марии останавливаются, играют, поют, танцуют.

Приехал русский пенсионер — подай ему сыра и вина, горячую красотку, самую черную, самую веселую. Не нарисует, так амур закрутит. Дело-то молодое. Все итальянки лукавы, неверны и безбожно прекрасны. Чуть зазеваешься — червонцы тю-тю, а ее уж и след простыл.

Кипренский Орест Адамович убил как-то итальянку. Про то все знают, но судебного разбирательства не последовало, потому, как он сразу же отбыл в Петербург. Не один поехал. С кем? Покамест умолчу, и не записывай этого, бога ради, это же я так, по дружбе. Уехал Кипренский — и правильно сделал.

Сам я лично покойницу не видел, но народ говорит, а народ зря говорить не будет. Пил он сильно, должно быть, под этим делом и…

Брат Федор писал к нам с Александром, будто в столице Кипренского приняли холодно. Сразу же устроили выставку в Эрмитаже, но то ли ожидали от него большего, то ли… В общем, Федор сообщает, что теперь над Кипренским принято подшучивать и за его спиной распространять побасенки, так что даже Оленин, Крылов и Гнедич от него отошли и забавой всеобщей этой совершенно не гнушаются. А те, кто прежде с ним знался и был накоротке, нынче отказали в общении за его нескромность. И Кикин меня еще предостерегал, чтобы со мной чего-нибудь подобного по природной горячности моей не произошло.

Так что совсем бы пропал Орест Адамович, если бы Шереметьев его у себя не пригрел[7] да Дельвиг из альманаха «Северные цветы» в гости не заявился и не предложил ему Пушкина писать. Александр Сергеевич как раз возвратился из ссылки и был душевно рад знакомству.

Кипренский в Петербурге портрет Пушкина намалевал, и сделал сие более чем хорошо! Достойно всяческих похвал! «Себя, как в зеркале, я вижу»… м-да… И теперь уже все с восторгом смотрят на портрет поэта и давно позабыли про итальянку.

Моя картина «Итальянское утро» шла из Италии в Петербург два долгих года и была хорошо принята, отправлена на выставку и затем подарена от имени Общества поощрения художников государю, а уж тот, в свою очередь, подарил ее императрице. Мне же в качестве вознаграждения был пожалован бриллиантовый перстень и пожелание государыни непременно иметь еще одну в том же роде ей под пару. «Журнал изящных искусств» по поводу «Итальянского утра» писал: «Желаю от всей души г. Брюллову, чтобы ПОЛДЕНЬ его искусства был достоин своего прекрасного УТРА!»

Карл замолчал, и я, воспользовавшись паузой, задал интересующий меня вопрос:

— Ты говорил о президенте Академии Оленине, но промолчал об учителях, в то время как известные имена учителей добавляют доверия к особе учеников? — Мне вдруг сделалось стыдно: Карл — гений сам по себе, гений без всяких академий, семейных традиций, без учителей и школ. Более того, он всегда принадлежал к тем редким вольнодумцам, которые не пытались повторить античный идеал, а искали в живописи нечто новое, свое, то, что требовал их беспокойный норов. Но, вопреки ожиданию, Карл нисколько не обиделся и тут же поспешил сообщить мне, что его первыми учителями в Академии были знаменитые Алексей Егорович Егоров и Андрей Иванович Иванов, иконы которого составили убранство таких храмов Петербурга, как Казанский и Преображенский соборы, а также Конюшенной церкви, церкви Почтамта и Михайловского замка.

Впрочем, перечитывая собранный материал, я понял, что был невнимателен к Карлу с самого начала, особенно когда он рассказывал о том, как его наставник Андрей Иванович Иванов купил через знакомого удостоенную медалью картину Карла «Нарцисс».

— Перед поездкой я лелеял мечту жениться на дочери Андрея Ивановича, Марье Андреевне, и просил ее руки, но… увы… Многим позже мне передавали, будто дочка моего профессора в салоне N будто бы говорила о том, что коли согласится и свяжет меня узами Гименея, то после горько пожалеет об этом. Ибо, сделавшись семейным человеком, я буду больше думать о хлебе насущном и ни за что уже не создам всего того, что милостью Божьей создал. Будто была ей явлена во время гадания вся жизнь моя без нее и с ней, и все — в преярчайших подробностях. Долго плакала, перебирала «за» и «против», пытаясь саму себя или богиню судьбы обмануть. Ночь прошла в бесполезных торгах, и к утру, наплакавшись вволю, дала она мне отказ, дабы сослужил я службу отечеству, летал на крыльях своего гения, без вериг и оков, но свободный и счастливый.

Не знаю, можно ли сему верить? Но в Рим я уезжал, впервые испытав горечь отказа, в твердом намерении превзойти всех, дабы вероломной Марье Андреевне было впоследствии обидно, что потеряла такого человека.

Итак, об учителях. К Иванову-то я к первому с визитом пришел. Из Италии я через Малороссию возвращался, затем Москва, там еще пожил малость, а потом сразу же к любимому наставнику. С Егоровым уже в Академии встретились, а к Андрею Ивановичу — в первую очередь. К слову, мне с ним еще о сыне его потолковать нужно было. Сын-то… Андрея Ивановича художник, каких мало, и хоть разбросала нас судьба и в последний год не общались мы с ним вовсе, а все же, как вспомню его «Явление воскресшего Христа Марии Магдалине»… да… Теперь Егоров. — Карл затих на мгновение, прислушиваясь к голосам и смеху на лестнице, должно быть, дети возвращались с прогулки. — Алексей Егорович азиатского происхождения, сирота, роду-племени не знавший. Впрочем, уже сама его внешность была необычна для русского человека. Детство Алексей Егоров провел в Воспитательном доме, сохранив в памяти единственное яркое воспоминание ранних своих лет — шелковый халат, расшитые стеклярусом сапоги да кибитка. Других воспоминаний детства у него не водилось. Впрочем, что говорить, когда он даже имени своего настоящего не ведал, был крещен в православную веру и записан Алексеем.

Прилежно учился в Академии художеств у художника Ивана Акимовича Акимова, причем взяли его туда сущим младенцем — всего шести лет отроду. Небывалый случай. Но Егоров быстро приобрел славу лучшего рисовальщика, упроченную медалями, и по окончании был определен преподавателем туда же. Через три года получил звание академика, и еще через три был отправлен в Рим, где сделался страстным поклонником и самым преданным учеником великого Камуччини. Впрочем, и сам Егоров вскоре снискал звание великого русского рисовальщика, получая за свои листы столько золота, сколько можно было уложить на них. Можно было остаться в солнечной Италии, но художника влекла ставшая ему родной Академия. Поэтому он не задержался в Риме и, вернувшись и Петербург, очень быстро снискал новую славу и почести. Сам император Александр велел прибавлять к его имени титул «Знаменитый». Впрочем, последнее скорее смущало, нежели радовало скромного мастера.

Его ученик Андрей Иванов имел судьбу, во многом сходную с судьбой своего знаменитого учителя. Тоже сирота, подкидыш, детство которого прошло в московском Воспитательном доме, он поступил в Академию художеств в Петербурге. Называл своими учителями и духовными родителями Угрюмова, Егорова и Шебуева. По окончании обучения в 1792 году получил Большую золотую медаль за картину «Ной по выходе из ковчега приносит жертву Богу», а также аттестат 1-й степени на звание классного художника. Был оставлен пенсионером при Академии для «вящего в художествах познания». Преподавал, а в 1800 году получил звание «назначенного» и еще через три года — звание академика за картины «Адам и Ева с детьми под деревом после изгнания из рая» и «Христос в пустыне». Много копировал старых итальянских мастеров XVII века: Доменикино, Карраччи, Гвидо Рени, но главным, мне кажется, была его тяга к отечественной истории, желание воспевать героев отчизны. — Карл поднялся и прошелся по комнате. — Помню, много говорили о его картине «Подвиг молодого киевлянина при осаде Киева печенегами в 968 году». Следование классической школе, идеальная правильность линий. Сейчас бы его назвали, пожалуй, устаревшим. Но зато сам сюжет! Впервые картину выставили для всеобщего обозрения в 1810 году. Помню, что в то время она потрясала смелостью и новизной сюжета. Летописец Нестор писал о подвиге безымянного юноши, который выбрался из осажденного Киева, прыгнул в воду, переплыл Днепр и позвал на помощь.

Андрей Иванович посещал заседания Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, после которого неизменно красноречиво и пламенно наставлял своих учеников силой искусства пробуждать добрые чувства в сердцах сограждан. При этом он бурно жестикулировал, краснея лицом и иногда начиная заметно задыхаться. Речи густо перемежались стихами:

Друзья! гоняться за мечтою, За тенью призраков пустых, За честью — ложной суетою — Есть участь лишь невежд одних! Блистать богатством, орденами, В архивах предков вырывать, Гордиться титлами, чинами, В сатрапских негах утопать — Пускай они одни стремятся, Мня счастье в том свое найти, Пускай вкруг их льстецы толпятся И слух их тщатся обольстить.[8]

— Не помню, как там дальше… но, в общем, настроения были именно такие. Через два года, 12 июня 1812-го, в ночь, войска Наполеона с песнями и прибаутками переправились через Неман. Французы шли, словно на грандиозный праздник, на короткую и победную войну. Просчитались.

Патриотически настроенный свет начал демонстративно отказываться от знаменитых на весь мир французских соусов и вин, предпочитая русскую кухню. Стремительно менялась мода… молодые люди зачастили на балы с оружием, показывая тем самым, что не расположены танцевать и развлекаться в то время, когда над страной нависла беда. Теребенев, забыв про свое призвание скульптора, принялся малевать так называемые народные картинки из окружающей жизни, которые выставлялись в окне магазина, куда поглазеть на новинки неизменно являлись толпы любопытных. Мы, мальчишки, обязательно прибегали к заветной витрине поглазеть: не выставят ли новенькое? И, запомнив до деталей, пытались перерисовать позже по памяти. У кого были мелкие деньги, тут же выкупали копии себе на память.

Наполеон плясал, поощряемый кнутом русского крестьянина, гордая тройка выбрасывала захватчиков из саней, не желающий носить клейма крестьянин, к ужасу французов, отрубал собственную руку.

Картинки можно было приобрести черно-белые и уже раскрашенные. Последние стоили, понятное дело, дороже, так что многие учащиеся тут же нашли для себя заработок, разукрашивая теребеневские картинки.

Учителя и воспитанники Академии должны были отправиться в тыл, но в результате туда поехали только заколоченные ящики с гипсовыми слепками и картинами. Впрочем, и те добрались лишь до реки Свири, где зазимовали, а весной, когда сошел лед, благополучно вернулись обратно.

Денис Васильевич Давыдов, блестящий потомственный офицер, чуть было не пропустил первую войну с Наполеоном, так как его гусарский полк должен был оставаться в резерве. Его брат Евдоким, оставив службу, поступил в кавалергарды и снискал славу под Аустерлицем, где был тяжело ранен (пять сабельных, одна пулевая и одна штыковая раны) и попал в плен. Все европейские газеты писали о русском пленном, навестить которого явился сам Наполеон!

Денис Васильевич же, хоть и не уступал брату в храбрости и желании послужить отечеству, был вынужден бездействовать. Согласно легенде в ноябре 1806 года, ночью, Давыдов пробрался к фельдмаршалу Михаилу Федоровичу Каменскому, назначенному в это время главнокомандующим русской армии, где упрашивал его отправить полк Давыдова на фронт или даже послать туда одного только Дениса Васильевича. Должно быть, запал ночного визитера был настолько велик, что к утру главнокомандующий спятил. Повязав голову бабьим платком и накинув на плечи заячий тулуп, он вышел к войску со словами: «Братцы, спасайтесь, кто как может…».

Позже Денис Васильевич много раз бился с французами, мечтая об одном: встретить Наполеона. Это произошло в Тильзите, во время заключения мира между французским и русским императорами.

По мнению самого Дениса Васильевича, любивший его Багратион специально сказался больным, приказав Давыдову быть вместо него.

Отец видел Давыдова, когда тот приезжал в Академию. С первой войны привез орден Святого Владимира IV степени, бурку от Багратиона и трофейную лошадь. А также был награжден орденами и золотой саблей. Давыдов был подлинным красавцем, эдаким любимцем Марса, но отцу он запомнился своей веселостью и неподдельной простотой. Например, когда его спросили, каким предстал перед ним Наполеон в их встречу в Тильзите, Денис Васильевич ответил: «Маленьким». И не без гордости добавил: «Гораздо ниже меня». И еще, по его словам, в ту памятную встречу, они сразились глазами. То есть таращились друг на друга, пока Наполеон первым не отвел взгляда.

Кипренский дивно изобразил лейб-гусарского полковника Давыдова, впрочем, ему всегда удавались портреты сильных личностей.

Хватит про Давыдова, при чем здесь Давыдов?! — наконец не выдержал я.

А и в правду, при чем? — Карл беспомощно улыбнулся, разведя руками. — В памяти всплывают фигуры, хочется спрятаться, защититься, что ли… — Ты уж прости меня, Петр Карлович, я ведь теперь пред тобою, все равно, что в церкви на исповеди. Как на духу все готов рассказать, но вот только, что нужно, а что лишнее? Скажи, брат, а дома ли несравненная Уленька? Что-то давно я ее не видел.

— Дома, куда ей деваться. Чай попросим, и придет[9].

И то отрада, а я грешным делом уже подумал, не прихворнула ли, не дай бог. Так о чем еще рассказывать? Или, может, довольно? Как полагаешь, о чем будут спрашивать?

Расскажи про Аделаиду. — Я отложил перо, разворачиваясь лицом к вдруг притихшему и как будто бы даже уменьшившемуся в размерах Карлу. — Если, конечно, это можно? Тоже ведь спросить могут, надобно заранее быть готовым.

Ну да, ну да. Ты ведь у нас человек военный, должен стратегию и тактику противника учитывать, а тесть мой непременно вспомнит про Аделаиду Демулен. Только тут уж и я отпираться не стану. Что было, то было. В общем, сия француженка досталась мне, как бы это лучше выразиться, по наследству от русского пенсионера, художника и большой умницы — Сильвестра Щедрина, прославившегося своими итальянскими пейзажами. Собственно, он до последнего работал, таскался по жаре, пока черная желчь с кровью не пошла у него горлом. Все боялся остановиться, по русской привычке, погоду упустить. Только погода в Италии совсем иная, нежели в Петербурге или в Москве, почти всегда солнечно и прекрасно. Всякий день удобен для желающих выехать на пленер. Каждый день, даже после обильных возлияний, солнце ловил, сам уже желтый весь ходил, даже белки глаз желтые, от этого самого солнца итальянского, не иначе. Знал, что умрет, и все одно: остановиться не смел.

Вот тогда-то в Неаполе и передал он мне записочку с адресом прекрасной Аделаиды. Мол, вот тебе, брат Карл, моя француженка, позаботься о ней, когда меня не станет.

Француженка! Одно только это слово «француженка» голову кружило. Несся к ней в наемной карете передать, что болен Сильвеструшка, а сам был точно на крыльях любви. Нежная… бледная, хрупкая, акварельная… ей не следовало меня так сильно любить. Я ведь жениться не собирался, в верности не клялся, с нее ничего не требовал. Мне во все времена без венца сподручнее было. Ренонс[10], впрочем, тебе не понять. Закружил хоровод наяд, тянет то ли к солнцу, то ли в пучину, поди, разберись… Тебе, брат, хорошо с твоей Уленькой. Добрая она у тебя, понимающая. Сколько раз с ней в карты играл, о жизни рассуждал. Клад — твоя Уленька, настоящий клад. Ты уж держись ее. Поговоришь, бывало, с твоей женой и на душе полегчало, я поэтому у вас во все времена и люблю бывать, что тепло тут и покойно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад