Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Твербуль, или Логово вымысла - Сергей Николаевич Есин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

- Ну да, ну да, - с большой готовностью подтвердила писательская тень, - чего же тут скрывать, если все знают. Я позволил себе взять кусочек сюртука Гоголя, который впоследствии искусный переплетчик вделал в футляр его первого издания "Мертвых душ"; книга с этой реликвией, кажется, до сих пор находится в библиотеке моих наследников.

- Значит, все ж таки пограбили покойничка? - удовлетворенно подытожил ректор самым невинным голосом, и от этой трактовки случившегося я содрогнулась. Но какой писатель употребил бы деликатные словечки - "позволил себе взять"! О богатый русский язык, сколько, оказывается, эвфемизмов у слова "воровство". Я представила себе глубокий сумерек на монастырском погосте и остервенелого литератора-фотографа, с треском отрывающего лоскут материи с костюма, в который был одет скелет. Не раздался ли в этот момент раскат грома, не сверкнула ли молния, и не возник ли некто с рогами и хвостом в кладбищенских кустах сирени? Но мои предположения оказались слабым отблеском действительно произошедшего в дальнейшем вокруг могилы Гоголя. Жизнь всегда богаче любой фантазии.

Теперь ректор уже обращается ко мне:

- А вы что же, миленькая, поверили всему рассказанному этим молодящимся вертопрахом? Чему вас, собственно, в нашем вузе учили? Все, что говорят писатели, надо делить на три. Они как сумасшедшие, которые, разума не имея, мелют что хотят, но при этом всё только в свою пользу. Талантливые, в общем, люди. А теперь, дорогая, вспомним, что же рассказывал этот милый старичок о том же событии на кафедре в Лите своим коллегам. Занятная получится картина.

- Да, да, занятная! - тут же запрыгали карликового роста вертлявые человечки вокруг все того же могильного холмика. - Нам Владимир Германович совсем не так рассказывал.

Все такие маленькие и ладненькие, но все такие важные и величественные. Просто какие-то гномы, заседающие в темном подполье. Я догадалась, что это тени прежнего профессорско-преподавательского состава, которые сейчас уточняют данные коллеги, сверяя со своей памятью. Это и понятно, всего сразу не вспомнишь. Как же, наверное, самозабвенно он витийствовал, наш профессор, сидя за круглым столом в кабинете кафедры и попивая на глазах у младших и менее знаменитых товарищей ароматный чай из хрустального стакана. Такие эти гномики были ретивые, так соскучились по живой речи, что перебивали друг друга и связный рассказ составлялся с большим трудом. Но все требовали точности... Все помнили, как Владимир Германович подавал эксклюзив. Не трепи лишнего!

Во-первых, выяснилось, что на этом торжественном перезахоронении был еще ряд писательских персон, о чем рассказчик почему-то умолчал. Славой не хотел делиться? Я успела запомнить только несколько фамилий, а вообще-то любопытствующих было что-то около тридцати человек. Но абсолютно точно присутствовали: Юрий Карлович Олеша, творец романа "Зависть"; "Бронепоезд 14-69" представлял его автор, Всеволод Вячеславович Иванов; наблюдал за картиной знаменитый поэт и острослов Михаил Аркадьевич Светлов, "Каховка, Каховка, родная винтовка..." Ай да писатели! Ведь именно для того власть их всех возле развороченного склепа собрала, суетливых рабочих классиков и попутчиков пролетариата, чтобы их именами прикрыться.

Во-вторых, сразу же, как только открыли гроб и все увидели великого покойника, на некоторых присутствующих сошло какое-то затмение. Надо полагать, что энкаведешникам, которые посочувствовали "вдове", все эти раритеты в виде мослов, сапог и клочьев еще не истлевшей до конца одежды были просто ни к чему. Что они в этом понимали? Другое дело - товарищи писатели. Эти сразу смекнули, возле какого ходят антиквариата. Как теперь было бы интересно установить, кто из писателей что стянул, ограбив покойника? Так на всех очевидцев нашло некоторое затмение, или рогатый господин, скрывавшийся в кладбищенских зарослях, руководил только писателями? И кто первым протянул руку и схватил?.. Маленькие человечки, со слов своего коллеги, какие они запомнили, взахлеб уверяли, что, кроме "куска жилета табачного цвета" с груди, из гроба Гоголя утащили ребро и берцовую кость и - опять-таки, по словам самого Владимира Германовича, - даже сапог. Какой грустный и печальный секонд-хенд...

И как обидно бывает для литератора не иметь возможности полно закончить, или скруглить, эпизод. У меня такая возможность, к счастью, есть. Извлеченные из могилы предметы стали преследовать писателей-грабителей. То одному снятся видения, то другой беспричинно начинает выть на луну. Говорят, энтузиасты-гробокопатели, измучившиеся психическим давлением, какое на них оказывал покойник, сговорились и в одну прекрасную ночь закопали все отчужденные у классика кости и предметы из гроба в его новую могилу на Новодевичьем кладбище.

Я бывала в этом заповедном месте. Каждый писатель приходит сюда, особенно, если он еще молод, чтобы прикинуть, где в этом же торжественном ряду поместится его могила. Почти рядом с Гоголем лежат и Чехов, рассказавший в таком странном для него мистическом "Черном монахе" о нервозной русской интеллигенции; и Булгаков, гениально инсценировавший "Мертвые души"; и герой его "Театрального романа" Станиславский, в чьем МХАТе эти "Мертвые души" были поставлены. Кстати, опороченная так и сяк и живыми персонажами, и подвальными тенями лежит здесь в вечном упокоении Елена Сергевна Булгакова. Именно она не только добилась публикации "Мастера и Маргариты", но и выполнила, казалось бы невыполнимую, мольбу мужа к праху Гоголя. Об этом чудесно, с оттенками многозначительной чертовщины, написал в своих воспоминаниях долголетний сотрудник Твардовского по журналу "Новый мир" Владимир Яковлич Лакшин. Теперь уже тоже, к сожалению, покойный. В поисках подходящего, "для Миши и себя", памятника Елена Сергеевна как-то высмотрела - ну, ведьма же! - в сарае у кладбищенских гранильщиков огромный черный камень. "Это 'Голгофа', - пояснили ей, - с могилы Гоголя". Заменили, значит, в свое время на мраморную колонну с бюстом писателя, несмотря на недвусмысленное его завещание: "Памятников надо мною не ставить". Ноздреватый валун, вросший в землю, с трудом извлекли и по деревянным подмостьям перекатили к могиле Михал Афанасьича. Вот и исполнилась просьба ученика: учитель укрыл его своей, в веках не подверженной моли, шинелью. Все хорошее тоже сбывается, дорогие мои мертвяки! Если очень захотеть...

Но всего никогда, к сожалению, не успеешь написать. И дело здесь не в тонкостях композиции, а во времени; я уже давно чувствовала, что пора полностью материализоваться для всех; писатели ждали, а, как известно, мужчину, даже и голографического, ждать заставлять не следует, может перестояться. Настала минута моего превращения.

Как же, оказывается, эти покойнички соскучились по живому теплому телу!

Если кто-нибудь видел, как на горсть пшена или хлебные крошки сразу же, единым махом, слетаются воробьи или стая голубей, гомоня и отталкивая друг друга, тот поймет, что произошло с ворохом писательских теней, рассредоточенных по разным закоулкам литературного подвала. Хотя, конечно, и бесплотны эти тени, но от навязчивого их обилия, я ощутила какое-то энергетическое мерцание по телу, наподобие того, какое испытываешь, поднеся раскрытую ладонь к экрану работающего телевизора. Тени, очевидно, понемножечку запитывались живым духом и от этого обретали более четкие контуры. Так иногда художники-импрессионисты обводили черной краской силуэты людей и предметов.

Как обычно, я дала возможность всем теням несколько подзарядиться, особенно, правда, этих бездельников не балуя: пусть лучше чаще приникают к продукции земного мага и чародея Чубайса. Еще не сгнившие электрические провода шли в подвале к тускло светящей тридцатисвечовой подпотолочной лампочке. Что за дурацкая, кстати, экономия? При таком свете даже рабочие, заходящие в подвал, чтобы откачать осенние воды или весеннюю слякоть, ничего не видят; того и гляди кто-нибудь сломает ногу, наступит на тень! Но традиционно в институте все завхозы и проректоры по хозчасти - люди с сорванными мозгами, чего от них стребуешь! Искусство для них - в кассе.

Во время энергетического сеанса я стояла смирно, почти неподвижно и не могу сказать, что не испытывала определенной приятности, которая распространялась по мне. Что-то похожее на легкое покалывание, будто бы шарики еще советского, нетоксичного, боржоми забегали по разным участкам тела. Но наступило мгновенье, когда я легонько повела плечиком и писательские тени ссыпались с меня, как сухие листья. Напились, друзья. Хватит, пора объяснятся.

- Зачем звали меня, уроды? Чего вам здесь не хватает? Или соскучились? - так я ласково начала.

Тишина висела в старом подвале, только слышался шорох пристраивающихся одна к другой и ко мне сохлых теней. И вдруг на его фоне прорезались тоненькие, замордованные жаждой неосуществившейся славы голосочки. Как бы даже песенка, коротенький наглый куплетец:

- А у нас два вопроса-вопросика. Во-первых, ты из института уходишь, а кого из студенток вместо себя оставляешь? А во-вторых...

Но я прервала торопыг, решив сначала разобраться с первой претензией:

- Что вы, ребята, как маленькие! Меня кто-нибудь на это место у вас назначал? Я случайно забрела в подвал, вот с вами, как нянька, и осталась. Но вы ведь знаете, что вечно, как и случайно, ничего не происходит. Любовь не может длиться бесконечно, нужна смена впечатлений. Кто-нибудь новый и к вам зайдет.

- Знаем, знаем, лучше всех знаем! Это в жизни на голову кирпич может упасть, а в литературе в такую случайность никто не поверит, - снова суховеем зашелестели тени-листочки.

- Про это, про эту мнимую "случайность" вам студентам, милая, ваш бывший ректор на семинарах по прозе чертову дюжину лет талдычил. Тоже мне теоретик! Устаревшая точка зрения: теперь, при либеральной демократии, в литературе все случайно. Лучше бы свои романы писал, а не теоретизировал. Все решил заграбастать. Есть слушок, что он еще и докторскую диссертацию успел навалять. Это что же получается? Люди целую жизнь потратили, чтобы стать докторами наук и этим как бы сравнятся с творцами, с писателями. В этом вы, писатели, в творчестве - разбираетесь, а в этом, в науке, мы - ученые. А он, значит, теперь на двух стульях расселся: и писатель известный, во всех энциклопедиях значится, и теперь еще и ученый-теоретик. Как теперь с ним бороться?

- Свалили все-таки мужика, - раздался из глубины раздумчивый, явно мужицкий голос. - А вроде не воровал...

- Ну, до чего же вы деревенские, самодеятельные писатели необразованные! - Анонимная перепалка продолжалась, и я с удовольствием к ней прислушивалась, узнавая много нового. Разве за сегодняшним законодательством уследишь? - а прежний продолжал. Кто бы это мог быть? Но я так и не идентифицировала говорящего с литературой, успокоившись, что, наверное, это голос какого-нибудь писателя-производственника, занимавшегося экономикой. - Никто его не валил; есть закон, на госслужбе можно оставаться до шестидесяти пяти, а ректорам еще пять лет льготных дают. Понятно? Время снесло.

Но производственник не унимался, и не таким он оказывался темным; впрочем, сейчас в политике благодаря телевидению все разбираются.

- Вон Олегу Табакову тоже перевалило за семьдесят, а остался руководить МХАТом. Минтимер Шаймиев хитрой лисой миновал возрастной ценз и продолжает руководить республикой.

- Олега Табакова и Шаймиева все в лицо знают. А кто твоего ректора в лицо видел...

- Нет, ты погоди про лицо ректора, дай-ка я твое лицо рассмотрю поближе.

В театре теней повисла зловещая тишина. Я подумала: ну началось, сначала форма носа, потом "еще шляпу надел", ведут себя покойнички, как в трамвае. Пора снова переключать их внимание. А то еще подерутся. В отношении меня тени кое в чем были правы.

Должна сказать, что спустилась я в подвал не вполне случайно, а скорее на разведку: вдруг найдется какое-нибудь местечко, где мы с Саней смогли бы "перекурить". Ну, тут на меня, почувствовав живое, тени тогда и насели, облепили, грозили даже ссильничать, зашантажировали, пришлось брать над ними шефство. Наобещали взамен кучу всего: и талант, и продвижение в литературе, и содействие в толстых журналах, и бесплатный сайт в интернете на том свете.

Но не успела я обо всем этом подумать, как последовало экстравагантное предложение:

- А может, Саню вместо себя оставишь, а? - раздался совсем тоненький, вихляющийся голосок.

Да кто же это мог так подло сострить? Все во мне бешено забурлило. Но за меня было кому дать отпор.

- Ну, вы, козлы-извращенцы! - раздался решительный голос, по тембру напоминавший фадеевский. А кому же командовать как не ему, человеку с харизмой; такое, если оно есть, не пропьешь. А голос тем временем продолжал: - Признайтесь, тихушники, кто так паскудно высказался? Почему такие разгульные суждения звучат? Может быть, из особого загроботдела надо кого-нибудь пригласить?

- А вы, господин Фадеев, не заноситесь, сейчас эта подлая статья отменена.

Ты подумай, даже здесь не скрыться от занудливых правозащитников! Кто бы это? Голос вроде женский. Валерии Новодворской тут не могло быть, она еще жива. Может, Мариэтта Шагинян, талантливо ходившая по разминированным для нее дорожкам минного поля? Кто? Правда, совсем еще недавно писала на эту тему странноватая советская поэтесса, не очень интересовавшаяся мужчинами, да вдобавок ко всему, кажется, закончившая Литинститут. Может, это она?..

А прежний грубоватый, но все же определенно женский голос продолжал:

- Это Сталин, борясь с фашизмом, статью в кодексе с помощью Горького придумал, потому что несчастный провокатор Ван дер Любе страдал этим врожденным недугом. Ему там было обещано каждый день по здоровенному эсэсовцу на роль бугая. За это он и обвинил в поджоге рейхстага коммунистов. Горький, в виде писательского суждения, оформил связи таких генноисковерканных людей с фашистской идеологией. Вивисектор человеческих душ, он будто по картам читал, что Сталину, как и Гитлеру, нужно было на кого-то все спихну-у-уть...

Нежданно на щенячьем визге этот, прежде мускулистый, женский голос внезапно умолк; должно быть, агрессивное большинство и тут молчком придавило защитницу прав обиженных жизнью, слишком далеко зашла в болтовне, падлюка...

При старых писателях ругать Сталина было нельзя: лауреаты его престижной премии горло могли перегрызть в буквальном смысле! Многие зверели, услышав имя вождя, произносимое всуе. Любил литературу этот недоучившийся семинарист, и подтексты остро различал. Писателей баловал, не только осыпал премиями и орденами, но и строил в Переделкино дачи, которые они теперь пытаются самовластно приватизировать для себя и любимых чад. Сергею Владимычу Михалкову, когда тот Гимн Советского Союза написал, квартиру новую большую дал с видом на не распроданный тогда еще особняк Ростовых, где в ресторане кормились писатели всех пятнадцати союзных республик. Вот и служили ему изобретатели литературных душ по-собачьи преданно.

Писатели - в массе своей, как правило, либералы, говоруны и демократы. Матерые же классики, писатели настоящие, не чета нынешним балаболам, становой, так сказать, хребет литературы, они все больше почвенники, монархисты, сторонники империи, предпочитали баб, грешили запоями, страстям предавались неуемно - натуралы, одним словом, прямоходы, мужики. Унижать то, чему служили, не в пример сегодняшним писакам, не пожелали, верность хранили. У советских собственная гордость! Так что прибили бабу, и все тут. А тень поэтессы, если это была она, куда-то в мусор отлетела и там зарылась в полной изоляции. В общем, сюжет закончился, перешли к следующему.

И тут слово взял Фадеев, чтобы, как я поняла, объяснить причину моего призыва в этот подвал. То есть фактически вскрыл так и не прозвучавший второй вопрос, и сделал это в форме, очень в его время распространенной, которая перекладывала личную ответственность на плечи коллектива:

- Мы здесь с товарищами посоветовались и позвали тебя, дорогая наша юная подруга, потому что обеспокоены твоей дипломной работой. Говорят, там у тебя с темой что-то не совсем в порядке, сюжеты не соответствуют норме, с соцреализмом не стыкуются, ты в своих дипломных рассказиках фривольничаешь.

- Да что вы, уважаемый Сан Саныч, я, как классик Горький, описываю свои университеты, которые и есть жизнь, свои хождения в люди. Характеры, значит, пишу, социальные мотивы проявляю, клеймлю современный капитализм и его безудержное потребительство, портреты новых людей рисую. Вполне в духе переделанной вами по указанию партии "Молодой гвардии"...

- Не в люди она ходит, а по людям, особенно по мужикам! - перебил меня новый, и опять женский, голос. Бабы определенно в своей жизни недолюбили, завидущие глаза! - Пусть лучше признается, сколько у нее этих кобелей было и какие нынче в Москве расценки на приватные услуги.

Я сразу же в крик - как с бабами разговаривать, знаю:

- А ты кто такая? Кто такая, и что ты написала?

- Это известная у нас правдолюбка и критик Зоя Кедрина! - угодливо подкинул мне другой, уже мужской замогильный голос.

Нам вроде на лекциях о такой критической бабушке ничего не рассказывали. Но разве от писателей что-нибудь укроется! На то она и интеллигенция, чтобы безо всяких вопросов отвечать и друг на друга стучать.

- Это та партийная сука, - раздался очень знакомый, несколько картавый голосок, каким отличались поэты-песенники, - которая выступала обвинителем на процессе Синявского и Даниэля. - Она опять за старые штучки принялась. Покажите ей кузькину мать!

Но до мордобоя дело не дошло, потому что сложно вообразить драку не вполне материализовавшихся теней. Все было переведено снова в вербальную канитель. Тем более, вперекор пошли другие голоса. Стало шумно, все перебивали друг друга, как на партсобраниях, знакомых нам по кино. Либералы кричали, что во фривольностях нет ничего преступного; мол, любовные страсти во всякие времена существуют. Один даже вот как заковыристо выразился: "Вы что, женской письки никогда не видели, или дамы за мужской член хоть раз не держались?" Степенные патриотические тени утверждали, что подобной порнографии в русской литературе не потерпят. Да так ли хорошо знают они русскую литературу? - усомнились первые. - Будто главные ее страдальцы, Некрасов и Тургенев, по бардакам не ходили! А где, собственно, Лев Толстой, великий старец, подробности о публичном доме для "Воскресения" насобирал? Кукушка ему накуковала? Третьи, видно из архивных филологов, настаивали, что времена, дескать, поменялись, а литература всегда следует за эпохой. И разве проститутка не пребывала всегда в главных героинях? Одна с камелией, как у Дюма-сына; другая, как у Горького в пьесе "На дне", с книжкой про виконта Рауля. А бальзаковские куртизанки с их утраченными иллюзиями? Да и меня к этой профессии, если разобраться, тоже не любовь привела! Та же социальная причина. Ее вы, голубчики, из русской литературы не выбросите, это только полные козлы придумали красивую сказку о башне из слоновой кости. Будто в башне все зашитые и никто не мочится и не производит акта дефекации.

Но в этой аудитории среди наэлектризованных покойников думать о чем-нибудь своем просто невозможно. Каждый - будто психоаналитик. Какой-то мощный медиатор думку мою про собственную молодость и начало пути уловил, и тут же, на чёрте откуда моментально возникшем большом настенном экране, эти мои, личные, видения проецируются во всей откровенной наглядности. Сознание просто как детектор лжи работает: чего хотела бы скрыть, все выбалтывается. И это активизируют писатели, так упорно бьющиеся за свою интеллектуальную собственность! За свою - бьются, а чужим сознанием, как контрафактными дисками, беззастенчиво пользуются. Это, что ли, у них называется "превращением интима в общечеловеческие ценности"?.. И - поплыла под гогот присутствующих вся моя подноготная.

Вот я маленькой девочкой, первоклашкой, в косыночке и с совочком, когда обратила внимание, что мальчики писают совсем по-другому, чем девочки. И мой отчим, секретарь райкома, здоровый такой боровок; и моя мать, которая била меня нещадно; перед самым роддомом, чтобы я не выдавала отчима как причину моего вздувшегося брюха. Посадят, мол, как жить-то будем? А лет мне было, как Татьяниной няне из "Евгения Онегина", когда ее просватали за погодка Ваню, то есть тринадцать. Даже отчима крупным планом показали с его знаменитой репликой: "Жена в больнице была, я в горести сильно выпил, случайно к девке лег, вроде своя баба, не разобрал". А уж когда я приехала в Москву поступать в театральный институт, да не поступила, а мой несостоявшийся профессор меня по приятелям пустил, тут зрительской аудитории стало не очень интересно, потому что пошла одна механика, безо всякого чувства. Ну, естественно, кое-какие картинки на экране были инсценировками главок моей дипломной работы, потому что без этого в литературе не обойдешься - она теснейшим образом связана с жизнью. Недаром высшей оценкой при чтении у народа служит такая: "Как в жизни!"

- Ну, что, уважаемые коллеги, - подытожил, как только экран погас, Фадеев, - мы с вами посмотрели исходные материалы. В отдельных случаях дипломная работа соответствует жизненным обстоятельствам, хотя и напичкана, да-да, с перебором, натуралистическими деталями. Например, у меня в "Молодой гвардии" в основном шестнадцати-семнадцатилетние юнцы действуют, но там нет и в помине детского интереса к вопросам пола, чем грешат сейчас романы для взрослых. Беда, нависшая над родиной, выявляла тогда в душах людей лучшее. Так что, милая сверстница моих героев, совсем не за фривольности шерстили меня товарищи по партии...

- А за политическое недомыслие! - вякнул кто-то из кучи мусора в углу. - Роль партии слабо отразил.

Вот-вот оно, что давно щекотало мое любопытство своей таинственностью - руководство партией литературным процессом и в целом духовной жизнью общества. В нашем институте партийное бюро, говорят, контролировало выведение, наподобие цыплят, писательских талантов, с коррекцией температуры в инкубаторе, качества интеллектуального питания и режима прогулок, то есть знакомства с жизнью вдали от родной клетки с насестом. Какая для нас, сегодняшних жителей, загадочная вещь! Как могла коммунистическая партия руководить селекцией фантазий или полетом воображения? Но верили, что можно, и ведь руководила. На основе догм, выстроенных по типу библейских заповедей. Шаг влево, шаг вправо - уже стреляют. И не всегда фигурально. По-моему, как раз об этом говорилось в предсмертной записке Фадеева, где он обвинил партийных бонз, ничего не понимающих в литературе, во всех ее бедах, да и в своей личной. Слава Богу, плюрализм избавил нас от тотального контроля. Свобода! С другой стороны, - вдруг зашевелился во мне червячок сомнения, - разве отсутствие всяческих тормозов в движущемся субъекте-объекте, каким являет себя миру литература, всенепременное благо? И доверчиво поглощающему ее обществу, и ей самой. Как же найти золотую середину?..

Мои незрелые рассуждения, показавшиеся мне, впрочем, довольно масштабными, промелькнули за секунды, поскольку писательский генсек не прерывал своей речи:

- Как будем решать? Поддержит ли наше сообщество мертвяков этот дипломный проект, о чем мы телепатическим образом должны будем проинформировать наших не совсем еще усопших коллег наверху? Кто, кстати, в институте одобрил тему диплома?

Хотя вопрос был адресован мне, я молчала, как перезревший покойник, боясь навредить первому, кто приютил меня с работой над дипломом... Хороший пузатый дядька, с нескрываемым интересом поглядывающий на сочных девиц. Тут кто-то со стороны, где раньше сидел самозваный президиум, от которого меня оттеснили любвеобильные тени, оповестил собрание:

- Александр Евсеевич Рекемчук.

- Знаем, знаем, - сказал своим высоким голоском Фадеев. - Партийный писатель, придерживался нужной точки зрения. В свое время, если мне не изменяет память, отрицательно, как и все мы, относился к диссидентам. Был редактором "Мосфильма", такой не ошибется. Он всегда точно выбирает вектор движения. Политически выдержан, морально устойчив. Что думают на этот счет бывшие профессора Литинститута? Лева, ты написал "Гимн демократической молодежи", тебе и карты в руки.

- Не могу молчать, но и говорить - тоже не могу, - проникновенно-ласковым голосом всенародно любимого лирика обрисовал свою позицию Лев Иваныч Ошанин. И, поблистав толстостёклыми очками в центре подвала столько секунд, сколько понадобилось для произнесения этой крылатой фразы, крупная вальяжная фигура знаменитого поэта-песенника исчезла.

- Почему? - успел только грозно бросить ему вслед Фадеев.

- Любитель демократической молодежи - заинтересованное лицо, - ответил за Ошанина тайный доброхот, тот самый, что раньше заложил Рекемчука. - Перед самой кончиной пошел на связь со своей студенткой.

Интересно, чего этот задохнувшийся от злобы сексот не знает! Кто же такой? Я, очевидно, пролепетала вопрос вслух, потому что тусклый силуэт ближней ко мне тени, поводя глазками, чтобы определить четко мое местопребывание, игриво бормотнул:

- Кто, кто? Конь в пальто, как говаривал в телепередаче "Куклы" первый российский президент... Это, милое дитя, критик Ермилов. Хи-хи... Ему в Переделкине на калиточной табличке "Осторожно, злая собака" подписали: "...и беспринципная". Уж и тут-то его несколько раз били и приговаривали к окончательному распылению...

- Ерунда, - раздраженно отмахнулся Фадеев от инвективы критика, - дело типичное. Пусть тогда выскажется профессор Долматовский.

- У него рыльце в том же пушку, - опять влез в речь генсека бывший критик. - Давайте лучше я весь список оглашу, чтобы не затягивать прений. Юрий Трифонов третьим браком был женат на студентке...

Тут кто-то уразумел, сколь многим грозят эти обличения, и с криком: "Ах ты, евнух старорежимный! Почему твой список такой избирательный, шовинист недобитый?" - набросился на всезнайку.

Что здесь началось! Образно говоря, битва русских с кабардинцами. Какое витало озлобление! А уж когда рядом с замечательным новым словечком - "ксенофобия" запорхал древний термин обыденной русской философии - "антисемит", я поняла: ничего хорошего от теней ждать не придется. Рать пошла на рать. Все как бы даже смешалось и закрутилось в воронку торнадо, достигавшего своей широкой частью потолка и острием упирающегося в пол. Не участвовавшие в этой круговерти тени были разметаны по сторонам, некоторые забило в щели. Фоном, пронзительным, каким-то даже машинным гудом, шли типовые оскорбления: "жидовская морда", "русская свинья", "шинкарская харя", "лапоть деревенский", "иди в свою синагогу", "пошехонский валенок", "рыло в ермолке", даже "совок ты был, совком остался". Я все время ждала еще "татарскую рожу", но больше переиначиваний простого слова "лицо" не прозвучало. Стало ясно, что подобный горячий обмен мыслями писателям до сих пор не чужд.

А суховей, между тем, энергично повращавшись, стал опадать. Движение не прекратилось, но успокоилось; из воронки выскальзывали уже тирады о распределении квартир, о дачах в Переделкино, путевках в Пицунду и Коктебель. Я вспомнила лихое двустишие Бориса Корнилова: "Напряженный, как кобель, приезжаю в Коктебель". Но это воспринималось уже как туманное и навсегда минувшее советское прошлое. Потом полетели слова покруче, короткими замыканиями затрещали однотипные понятия: "ворье", "не чист на руку", "кидалы", "мошенник на мошеннике"... Ну, здесь я уже все знала: тени, видно, припомнили, как их же товарищи сначала проворонили дома творчества в латвийской Юрмале, а также в Литве, Молдавии, даже в Узбекистане. А они были общим достоянием. Потом пошел разговор о воровстве первых лиц нового союза писателей, возникли фамилии никогда мною ранее не знаемых литераторов, которые так всю общественную собственность удачно пораспродали, что и им самим осталось на прожитье до скончания века. По мере приближения к нашим дням счеты становились все мелочнее по выражениям и крупнее по суммам. Произносились такие известные фамилии, что я даже заткнула уши ладошками, чтобы не слышать.

А потом подумала: нечего с этих бедолаг больше взять, они все в прошлых обидах, мне же надо жизнь вести новую. Тут как раз и Саня подал условный знак по мобильнику: возвращайся, мол, есть осложнения с защитой, и не малые.

Так-так-так, видно придется прибегнуть к иному варианту. Прежде всего, надо поговорить с Фадеевым, раз уж он обмолвился, что может надавить на старые связи.

Глава пятая. Утренний дозор.

Как легко в тишине представить себя хозяином большой московской усадьбы в самом центре города. За оградой одышливо пыхтело, набирая дневную скорость, бульварное кольцо, а на четырехугольнике парадного двора было спокойно и величественно. Утренней махровой свежестью качались на длинных стеблях цветы. Деревья покрывали сквер и дорожки густой тенью. Включенные с вечера разбрызгиватели линовали низкую траву мельчайшей сеткой. Запутавшись в этих водяных струях, стояли, как миражи, радуги. Казалось, весь этот мир - и двор, и сад, и тень дерев, и небо над головой - существует лишь для тебя одного. Владей, пей густое вино счастья, каждый день для тебя - сокровище новизны.

Барам, всегда в эти минуты об одном и том же думал Саня, жилось, конечно, неплохо. Написал бы такую громадину, как "Былое и думы", хозяйский бастард, если б он сам себе каждый день с вечера стирал носки, трусы и футболку, пропахшую тяжелым потом массажиста, уминающего чужое, налитое сладкой изобильной пищей тело! У бар, безусловно, были и крупные переживания: но не как заплатить за учебу или за снятую комнату, а - карточный долг; они не просто били рожу вчерашнему приятелю, а - стрелялись на дуэли. Они, наконец, сами никогда не открывали тяжелым ключом парадные двери собственного дома.

Ключ в двери повернулся, как всегда, легко. Дверь открывалась наружу, прямо на крыльцо, выложенное белым известковым камнем. Одна ступенька безвозвратно, уже при Сане, ушла под асфальт. Кажется, мэр расчувствовался и несколько лет назад дал денег. Но каковы нынешние хозяева - после каждого ремонта такие потери.

Первым входя утром в здание, Саня всегда испытывает непонятное волнение. Ему кажется, что за ночь весь этот дом, со своими тайнами и воспоминаниями, путешествовал в иных временах. И теперь, как пиратский корабль, возвращается в родную гавань. В его коридорах и комнатах, с остатками, будто лесные пни, колонн, еще не растворилось эхо звуков, почерпнутых в странствиях; со стен, как со снастей, с шелестом спадают кусочки былых разговоров. Если осторожно приблизиться, тихо закрыв за собою дверь, можно зацепить, поймать, услышать отзвуки. Кто там бранится? Кто признавался в любви? Кто составлял заговоры? Кто писал подметные письма? Кто выклеивал из газетного шрифта малявы в КГБ? Какая долгая и разнообразная была у дома жизнь!

За распахнутой дверью сразу два марша лестницы. До первого этажа стены покрыты дешевым серым мрамором. Это избыточная роскошь советского времени, когда в конце года оставались бюджетные, на ремонт, деньги: если их не использовать, на следующий год дадут меньше, так что тратили на материал подороже. Раздолье для подрядчиков! Зато ступеньки настоящие, подлинные, из заматеревшего от времени подмосковного белого камня. Звуки чьих только шагов не хранят эти ступени! Своей невесомой походкой разведчика и самбиста пробежал здесь, легкий как перо, Владимир Путин, когда, еще премьер-министром, приезжал на встречу со студентами. Это излюбленный прием власти: в начале своего пути показать, как она любит и лелеет культуру. Отставленный ныне ректор ничего у него не попросил: ни денег на сложную реставрацию здания, ни даже на косметический ремонт, да премьер вряд ли тогда чего-нибудь и дал бы. Любовь проявлена, телевидение ее зафиксировало. Дело сделано!

Один марш лестницы идет вниз, в полуподвал, в гардероб и библиотеку. Другой ход ведет вверх, в недра дома, к комнатам и бывшему театральному залу, который опростился и стал конференц-залом. Саня здесь на распутье, как Иван-царевич. Охота на прошлое так же сложна, как охота на птиц. Только приготовишься метнуть сеть, чтобы накрыть куртуазную беседу или предательство, как видение чужих грехов исчезает, будто у времени свой Особый отдел, берегущий секреты. Кто держит, не отпуская, былые тайны - прошлое или настоящее? Иногда Сане кажется, что именно настоящее, еще ожесточеннее, чем прошлое, охраняет былье. Для прошлого здесь только позор, для сегодняшнего это еще и существование, карьера, почет, уважение сограждан.

На всякий случай Саня, хотя чувствует, что все здесь в полном порядке, раз замки и пломбы на месте, спускается на один марш вниз, в полуподвал. Дымом не пахнет: бич старых зданий с деревянными еще перекрытиями - пожары от плохой проводки или незатушенной сигареты.

Справа - распашные двери в библиотеку. Там на узких деревянных стеллажах в жуткой тесноте хранятся сокровища человеческого духа. Потолки подперты металлическими балками, потому что над библиотекой - конференц-зал. Площади по нормативам здесь должно быть раза в два больше, но что поделаешь - власть культуры малосильна. Здесь, как и положено в подземелье, почти всегда одинаковая влажность и температура - зимой холодновато, а летом слишком прохладно. Считается, что это самая богатая или одна из самых богатых библиотек вузов культуры в стране. Где-то в тайниках хранятся редкие издания с автографами великих писателей. Писатели умирали, вдовы часто передавали накопленное мужья-ми в институт. Интеллектуальных богатств набролось, как золота в кремлевских кладовых при царях. Правда, время поменялось, кто нынче хвастается библиотекой? Русский писатель уже давно, как говорил американец Стейнбек, располагается между собакой и пингвином. И Саня без иллюзий по поводу того, кто и как пользуется библиотекой. Все в институте интеллектуалы: подающие надежду студенты, знаменитые эрудиты-профессора! Он как-то попросил на выдаче годичной давности журнал "Октябрь" с романом русского автора, отмеченным Букеровской премией, думая, что получит замусоленный непрерывным чтением экземпляр. Отнюдь. За прошедший год любопытный Саня оказался первым читателем "толстяка".

Напротив двери в библиотеку - туалет, мужской и женский, с общим перед ними курительным холлом. Облокотившись на широкий подоконник, поскольку стоявшую когда-то у стенки деревянную скамью, борясь с курением, убрали, обнажив взору скрывавшуюся под нею чугунную канализационную трубу, здесь хорошо пить пиво на переменах или вместо лекций. Иногда в курилке происходят ссоры, некоторые с печальным исходом. Однажды молодой преподаватель, посетив сей уголок после окончания учебного дня, по-свойски костыльнул по шее юного студента-заочника, подрабатывавшего, как Саня, в институтской охране. Двинул за непочтительность: тот непристойно-равнодушно сосал пиво, не отвлекшись на приветствие. Ведь писатели, даже начинающие, особые существа, у них свои мерки и таланта, и возраста. Товарищ жертвы экзекуции, смазал препа - так меж собой кличут преподавателей студенты - по физиономии. Оба агрессора были не так чтобы сверх кондиции набравшись, но теплые. Если бы сюда не вмешались со своей демагогией старшие! Если бы не крики с любимыми словечками "мерзавец" и "негодяй". Саня очень хорошо помнит: тогдашний ректор пытался все замазать, ибо чувствовал, что невиновных тут нет, да и охранника найти так же трудно, как хорошего профессора. Но ведь против демагогии не попрешь. История, получившая гласность, закончилась тем, что хороший преподаватель ушел в другой вуз, а хороший студент-охранник, которого можно было доучить, нашел приработок на ипподроме, в конюшне. Там он покончил, говорят, жизнь самоубийством, но был упорный слух, что убили, потому что узнал кое-какие "лошадиные" секреты. Бедный Сережа Королев, мученик нашего времени.

Рядом с туалетом, после небольшого тамбурочка, гардероб. Здесь две комнаты, куда под надзором пришлых старух студенты с осени начинают вешать свои пальто и куртки. Никаких номерков: институт маленький, зоркий взгляд стерегущей Парки безошибочно определит, где свое и где чужое. За гардеробом еще одна низенькая дверь, ведущая в книгохранилище. Тут дремлют раритеты и книги не первой степени востребованности. В книгохранилище есть еще один ход, ведущий с другой, внутренней лестницы, но ходом через гардероб иногда пользуются библиотекарши. Когда открывается внутренняя дверь, предстает сводчатый туннель, частично облицованный белой плиткой, что сразу наводит на мысль, что когда-то здесь была точка общепита.

Так оно и было. Таинственный ресторан с террасой, который поместил в "Грибоедов", то бишь в Дом Герцена, Михаил Афанасьевич Булгаков, специалисты-литературоведы аккуратно передвигают по всему пространству первого этажа. На самом деле ресторан находился под подвальными сводами, ну а знаменитая терраса, наверное, выходила на Бронную. В ту сторону ведет узкий наклонный ход из подвала, где размещалась и кухня, на волю, в просторы жизни. Собственно говоря, только студенты Литинститута и его преподаватели могут реально представить, как все здесь выглядело раньше. Но между временем ресторанного разгула, где отплясывали герои Булгакова, а потом все пропало в мистическом пожаре, и книгохранилищем, напичканным книгами, как тесная поленница дровами, был еще период, когда библиотека, не такая еще полная, располагалась в огромном отсеке под сценой. Тогда на месте нынешнего книгохранилища было студенческое общежитие и, может быть, тут же помещалась небольшая столовая. Это еще до строительства семиэтажного общежития в районе Останкино, законченного полвека назад. Наверное, тогда институт напоминал Царскосельский лицей: студенты учились и жили в одном месте.

Как бы Сане хотелось хоть одним глазком взглянуть на их жизнь. Что ели, в какую ходили баню, сколько в общежитии стояло коек, как проводили вечера? Какую с ними вели культурно-воспитательную работу, а такой работе в те времена уделялось большое внимание. Ну, что ели, понятно: в округе, в отличие от нынешних дней, была тьма продуктовых магазинов. Это сейчас поблизости лишь один огромный и по ценам неприступный, как Бастилия, Елисеевский гастроном. А возле института, на Тверском бульваре - в то заповедное время, когда еще на прежнем месте, ликом в сторону Страстного монастыря, стоял грустно-бронзовый кудрявый Пушкин, - располагались два поразительных, памятных по многочисленным мемуарам, "культурных центра". Знаменитая шашлычная и маленький кинотеатр. Это, кстати, совсем рядом от знаменитого кинотеатра "Центральный", на том самом месте, где новое здание газеты "Известия". А на углу Большой Бронной и Тверской, где сейчас начинается сквер с фонтанами и молодежь гложет пиво "из горла", стояло еще огромное молочное кафе. Жили, в общем, студенты в эпицентре культуры и общения.

Поднимаясь обратно к входной двери, Саня думал о странном устройстве человеческого сознания. Почему некоторые места, с их примысленной обстановкой, почти всегда вызывают в человеке подобные же ассоциации из другого времени? Сколько бы раз ни подходил Саня к двери хранилища, каждый раз перед глазами все тот же уютный дортуар с железными кроватями, застеленными солдатскими одеялами; прикроватные тумбочки, крашенные коричневой краско; стол посередине, заваленный книгами и заставленный стаканами с недопитым чаем, над ним электрическая лампочка на плетеном шнуре. И вдруг оживает мирная ночная картина студенческого быта. Открывается дверь, загорается нестерпимым светом лампочка. Заспанные парни, кутаясь в одеяла, усаживаются на постелях. Человек в штатском, сытый и спокойный, трясет, как родной брат, одного, все еще спящего, закрывшись с головой. Это арест студента Наума Коржавина прямо в стенах Лита. Наваждение. А может быть, в сознании Сани встает сцена его будущего романа? Романист постоянно находится в фокусе творческих поисков и мечтаний; это особенно действенно, когда занимаешься доблестным делом охраны государственной собственности. Кое-что из сегодняшних своих фантазий Саня обязательно запомнит. Впрочем, сцена могла происходить и в помещении нынешнего архива - там тоже когда-то было студенческое общежитие.

От входной двери, теперь уже вверх, один марш лестницы. Здесь, на лестничной площадке, крытой метлахской плиткой, две двери, направо и налево, и парящий на уровне человеческого роста бюст усатого Буревестника революции. Буревестников в институте несколько. Самый ценный - на огромном полотне кисти великого Корина. Начальство не любит об этом распространяться, чтобы не возбуждать нездоровых поползновений. Слава Богу, что в свое время передали в институт это авторское повторение портрета, хранящегося в Третьяковской галерее. Вот что значит воспользоваться политическим моментом! В другое время прежние владельцы зубами держались бы за портрет официального кумира. Висит он сейчас над лестницей на второй этаж заочного отделения. Горький в полный рост, на фоне моря с реющим то ли буревестником, то ли мирной чайкой. Пройдет писатель-модернист и либерал - плюнет; пройдет мальчик из крестьянской семьи, собирающийся стать писателем, - задумается.

Здесь Сане припоминается Эрмитаж и некие предметы искусства, к которым были приделаны звонкие коммерческие крылья. Но то золото, серебро, эмали. Картине крыльев не приделаешь, хотя она может оказаться ковром-самолетом и приземлиться за тридевятью земель, где кочуют сиреневые туманы. Впрочем, что далеко ходить, взять хотя бы слышанную от кого-то историю о живописном шедевре, которым прежний ректор хотел прикрыть разъедающую здание грибковую плесень.

Если бы Саня сейчас по медленным, словно на Иорданской лестнице в Зимнем дворце, ступеням поднялся на площадку следующего этажа, подобием балкончика висящую почти под крышей здания, то огромное окно, выходящее на институтский сад, высветило бы желтоватые разводы либо мокрые пятна на потолке над дверью в 23-ю аудиторию, где, как правило, проходит защита дипломов, и на широченной стене, примыкающей к входу на кафедру литературного мастерства. В зависимости от того, сколько лет прошло после последней косметической побелки или крыша прохудилась совсем недавно, грибок, которым заражен Дом Герцена, вылезает наружу. Уничтожить его невозможно, проще срыть здание до основания и на этом месте построить новое. Или... чем-то закамуфлировать паршу. На стену просилась какая-нибудь монументальная живопись с помпезными колоннами, знаменами, слонами, опахалами и развевающейся материей.

Так вот в начале перестройки страны тогдашний ректор будто бы отыскал некий остроумный ход, с аргументацией коего даже вошел в ученый совет московского Литературного музея. Он вспомнил, что в свое время существовала огромная картина, на которой был изображен классик советской литературы Горький, распивающий чаи со Сталиным в окружении большого числа советских писателей. Эпический сюжет в классическом исполнении. Абажур, лица богов и бодисавт, верхний свет, хрустальные стаканы. Такую, на нынешний лад довольно вызывающую по содержанию, картину мог приютить у себя как своеобразный казус минувшей словесности только Литературный институт. Подобная идеологическая вольность и теперь могла быть позволена, поскольку выглядела бы либеральным эпатажем. Здесь мнилась ректору двойная выгода: во-первых, не мариновать полотно смотанным на вал в тесных запасниках музея и, во-вторых, прикрыть ярким художественным пятном ветхость институтских стен. И вот хитроумный, как Одиссей, ректор "нарисовал" ряд писем в инстанции и провел несколько переговоров. Наконец на письмо откликнулась тогдашний министр культуры Наталья Леонидовна Дементьева, дама понимающая и возвышенная, которая, хоть и разглядела экстравагантность задумки, однако, не чинясь, дала согласие передать картину с баланса Литературного музея на баланс Литературного института. Но, увы, нам грешным: так и не отыскали шедевр прошлого по всевозможным музейным углам и закоулкам, отписавшись, что вроде бы ее передали в какую-то общеобразовательную школу, адрес которой утерян. Какие существуют прелестные, выработанные годами, бюрократические выражения! Саня, конечно, не удивился бы, если бы выяснилось, что редкая картина числится ныне в частной коллекции где-нибудь за рубежом.

Господи, сколько же было продано и разбазарено за время энергичных реформ, но не в одни же руки! Всем досталось, все мировые аукционы нашим добром торгуют, многие особняки украсили социалистической живописью свои буржуазные стены.

Литинститут, конечно, не Эрмитаж, притягательных объектов для воровства меньше, но они есть. Раньше, говорят, было много антиквариата, сейчас в наличии лишь два заметных предмета. Старинные часы в футляре черного дерева, которые висят довольно высоко, в целях лучшей сохранности, над шкафами в кабинете проректора по учебе в главном здании, и наборный столик, находящийся в кабинете другого проректора, на заочном отделении. Этот столик отбит у любителей истории буквально в последний момент, потому что при обходе был найден уже в разобранном и подготовленном для транспортировки на рынок искусств виде. Его вновь собирал и склеивал институтский столяр. На всякий случай проректор держит его поближе к себе. А что касается гарнитура, от которого остались только черно-футлярные часы, то он, по слухам, сейчас находится в кабинете директора одной уважаемой фирмы, связанной, конечно, с искусством. Технология подобных перемещений чрезвычайно проста. Какой-нибудь ушлый завхоз делает акт на списание; какой-нибудь ректор, интересующийся только высокими полетами духа, акт не глядя подписывает. О захватывающей дух материальной стороне дела можно лишь догадываться.

Однако Саня все еще стоит на первом этаже. За дверью направо - конференц-зал. Всех историй, связанных с этим помещением, и не расскажешь. Почему литература мало занимается массовым психозом, проблемами коллективного предательства и лицемерия, случаями редчайшего двоедушия. Об этом зале можно написать целую историю. Из ближайшего - это несколько лет лицедейской жизни здесь некоего театра со своим, как и положено кукольному театру, Карабасом-Барабасом. Под маркой театра там, кажется, действовала частная школа. Привадил этого кукольного деятеля бывший ректор, оказавшийся простодушным дитятей, что непозволительно для писателя. Какие были письма в инстанции и анонимки, когда тот же ректор, обнаружив коммерческую самодеятельность, тот же театр закрыл!

Иногда ночами, когда Саня делает очередной обход, он становится на лестнице, как раз под бюстом Буревестника и красным огоньком телевизионной камеры, и слушает, как за дверью, словно океанские хаотические ветры, бушуют разные, и довольно знакомые, голоса. "То флейта слышится, то будто фортепьяно"... Впрочем, это про другой дом, который стоял на Страстной, позднее Пушкинской, площади, и благополучно снесен в уже вполне осмысляемое время. А что можно было противопоставить советскому чиновнику, желающему творить и совершенствовать жизнь? Какие прототипы, какие исторические параллели! Нет, это были торжественные голоса именно этого дома. Они накатывались из-за закрытой двери, как валы в бурю, и так отчетливо, с такими узнаваемыми интонациями, как на восковых валиках Льва Шилова. Из-за высокой барской двери звучал медитативный голос Александра Блока, высокий баритон Есенина, бархатный бас Маяковского... Да, студентам уши прожужжали, что три барельефа, украшающих зал, принадлежат трем великим поэтам, последний раз публично читавшим свои стихи в Москве именно здесь! Каждый, услышавший это, разрисовывал картину дальше: исступленные глаза юных и неюных слушательниц, уставившиеся на тогдашних кумиров, вздымающиеся груди. А какие восторги, какие букеты, прикрывающие нескромные взгляды!

Ах, как бы Саня мог продолжить и развить эту привычную живописную картину. Ведь каждую эпоху мы видим уже сквозь сложившиеся стереотипы. Но всегда в этом душном сплетении голосов он хотел услышать, а может, и слышал, еще один. Самый загадочный и наверняка один из самых трагических в русской поэзии. Чад от керосинки, каркающий голос Надежды Яковлевны, следы от окурков, которыми истыканы подоконники. Но голос не давался, возможно потому, что в зале не было барельефа поэта? Какой был этот голос? Он не должен был быть особенно приятным; писали, что поэт читал стихи манерно, с однотонным подчеркнутым пафосом самостийного слова. Вот я каков! Неужели у кропотливого собирателя звуков Льва Шилова ничего так и не обрелось, ничего не сохранилось? Говорят, что какими-то поисками занимался мастер радиоэфира Владимир Возчиков.

Саня в своем романе о гении места, вернее о гениальном месте, не пойдет по истоптанному пути. Можно изобразить поэтический скандал или заговор завистников. Анонимное письмо недоброжелателей-коллег, которых Осип Эмильевич вообще недолюбливал. А что мы имеем в остатках факта?

Тут Саня снова поднял глаза к потолку, будто должен был там найти ответ, но встретил только горящий алым цветом взгляд телевизионной камеры. Фиксируешь, падла? Ему бы, конечно, следовало сейчас быстрым скоком взлететь на второй этаж, где есть ближний ход на кафедру литературного мастерства. Но Саня почему-то оттягивал момент знакомства с магнитофонным компроматом. Его горячий и пытливый взгляд художника прошил, словно луч лазера, несколько слоев побелки в потолке, старую штукатурку, положенную на дранку, потом слой войлока - раньше строили и утепляли так, проник сквозь деревянную обшивку потолка, скользнул через деревянные же перекрытия выше, пронизал, наконец, утепленный пол второго этажа и положенный на него линолеум, придающий помещению современный общепотребительский шарм. На выходе из этой инженерной тьмы слоев и переплетений стройматериалов взор художника был раскален, как ракета, с шипом и в пенных бурунах вылетающая из подводных глубин где-нибудь в районе северного полюса, но уже спокойный, будто утренний голубь, загулял по второму этажу. Все двери были закрыты, нигде ни следа взлома или криминального проникновения, телевизионные камеры работали, дежурный свет, как и положено, был уже погашен. Можно запускать уборщиц, час - и все будет блестеть и сверкать, чтобы снова к концу дня оказаться замусоренным, загаженным и запыленным.

Сейчас на втором, а раньше считалось бы, на третьем этаже, ибо дом почти на метр погрузился в московскую почву, располагаются аудитории третьего и четвертого курсов. Разве всех перечислишь, кто здесь из великих читал лекции? От Реформатского, Виноградова, Лихачева до нынешнего кумира студентов Владислава Александровича Пронина. Ничего не поделаешь, любит нынешний студент зарубежную литературу и читает скорее, к сожалению, не Владимира Личутина, а Мураками. Пронин артистически, как никто, ведет зарубежку, причем невероятно занудливые средние века. А у него студенты не шелохнутся. В филологии, как и в литературе, имеет значение качество и растрачиваемый адреналин.



Поделиться книгой:

На главную
Назад