Урс Видмер
Жизнь гнома
Юлиане, Лили
Когда я был ребенком, у меня и у моей сестры были резиновые гномы, с которыми мы любили играть. Сначала всего один, потом — несколько, а под конец — целый отряд. То были игрушечные существа, изображавшие героев диснеевского мультфильма «Белоснежка и семь гномов».
Моим любимым гномом был тот, которого в фильме зовут Соней. Господи, как же я его любил! Это был гном-силач с ярко-голубыми глазами… А сегодня он изменился. Впрочем, и я уже не тот, что прежде.
Мой гном был поблизости от меня и тогда, когда я, признаюсь, не каждый день вспоминал о нем. Я жил своей человеческой жизнью и не знал, что все это время он жил своей жизнью гнома. Мне и в голову не приходило, что он знает алфавит так же хорошо, как любой человек. У меня под носом и в то же время у меня за спиной он написал эту книгу, и я пальцем не пошевелю, чтобы изменить в ней хоть одну запятую.
I
Меня зовут Фиолет Старый. Я — гном. Рост у меня восемь сантиметров, и сделан я из твердой резины. Сзади, примерно возле поясницы, у меня раньше была какая-то круглая металлическая штука, и, когда кто-нибудь, например человек, с его гигантской силой, нажимал на мой живот, эта штука пищала. Я пищал. Но она давно отвалилась, и теперь я больше не пищу. Люди, и прежде всего их дети, думают, что я — игрушка. Игрушечный гном. Они правы, но им ведома только половина правды. Когда взгляд человека падает на какого-нибудь гнома, тот замирает, цепенеет и вынужден сохранять одну и ту же позу. Оцепенение, сковывающее гномов до тех пор, пока на них смотрят глаза человека, наступает на сотую долю секунды раньше, чем их настигает чей-то взгляд, и проходит точно так же, как только человек начинает смотреть на что-то другое. У меня в эти моменты руки прижимаются к телу, словно я стою по стойке «смирно», а на лице появляется глуповатое выражение. Рот открывается, веки опускаются и наполовину прикрывают глаза. Но когда нас никто не видит, мы, гномы, чрезвычайно проворны. Подобно домовым, можем носиться по всей квартире, лазать вверх и вниз по ножкам столов, если нужно, можем даже подниматься по гладким стенам. Случается — случалось, — что человеческий взгляд наталкивается на нас, когда мы находимся в таком месте, где никак не должны быть. И тогда мы застываем там, мы же не можем иначе, а люди задумчиво смотрят на нас, чешут в затылке и убирают обратно в ящик для игрушек. Но потом они снова забывают про этот случай, ведь гномы не так уж важны для людей…
Гномы бессмертны. Говорят, есть такие, кому уже по тысяче и даже по десять тысяч лет. Мы не едим, ничего не пьем. Ничего внутрь, ничего наружу — вот тайна нашего выживания. Мы бессмертны, но мы крошимся. Если кому-то из нас приходится долго полежать на летнем солнышке или на батарее отопления, резина становится ломкой. Я, например, очень страдаю от этого. За прошедшие десятилетия я много раз подвергался воздействию высокой температуры, однажды два часа пролежал около электрокамина, и ни разу за это время дети, носившиеся по комнате, как сумасшедшие, не отвели от меня взгляда, чтобы я успел отползти в холодный уголок. У меня уже отвалилась половина башмака, и, когда я делаю резкое движение, с меня осыпаются крошки резины. Мы, гномы — разумеется, самые умные из нас, — часто обсуждаем вопрос, как долго остаешься бессмертным, когда превращаешься в кучку резиновой трухи. И сохраняешь ли тогда способность мыслить, чувствовать, ликовать от вечной радости жизни. Вдруг рассыпаться на тысячу кусочков — со мной такое вполне может случиться. Но и тогда я все еще буду жить, только в виде отдельных частей — там нос, здесь рот, где-то вдалеке ноги, а на них полтора башмака. Придет уборщица и сметет меня в мусорное ведро.
Меня зовут Фиолет Старый. Потому что у меня фиолетовая курточка и я — самый старый из Фиолетов. Я уже давно живу совсем один (у гномов нет матерей) на этажерке, высоко над полом. Она почти пустая, покрыта пылью, рядом со мной — только раскрашенный глиняный зубной врач и его пациент, тоже из глины, которому врач при помощи металлической проволоки выдирает зуб. Оба примерно такого же роста, как и я. Но в отличие от нас, гномов, они действительно безжизненны, эти глиняные произведения народного искусства, даже когда на них никто не смотрит. Я тоже больше почти не гляжу в их сторону, только изредка, когда мне очень одиноко, скажу им несколько шутливых слов. Например:
— Открой рот, тогда дело пойдет быстрее, — пациенту. Или врачу: — Ты что, никогда не слышал про щипцы и обезболивающие уколы?
Они никогда мне не отвечают, и это логично, ведь они из Сан-Сальвадора-да-Багиа, ручные поделки тамошних народных умельцев.
Кроме нас, на полке лежат только древние иголки для граммофонов на 78 оборотов, и тут мне надо быть начеку, чтобы не потерять еще один кусочек резины, если наступлю на них.
Остальных гномов назвали по тому же принципу, что и меня. Красный Зепп звался Зеппом и был красным, все трое Лазуриков носили небесно-лазоревые курточки, а у Дырявого Носа была, так сказать, от рождения дырочка в носу, хотя вопрос нашего рождения — отдельная тема. Правда, Зеленый Зепп только поначалу носил зеленый костюм, а потом надел желтый, Злюка вовсе не был злым, он имел добрейшее сердце, всегда готовое помочь, хотя иногда становился немного ворчливым. А Кобальд, самый старший и что-то вроде негласного президента этой «гномовской» республики, носил круглые роговые очки и разговаривал таким низким, глубоким голосом, что все считали его умным и даже мудрым. Кстати, о голосах. Мы, Фиолеты — а кроме меня, там были еще Фиолет Новый Первый, а потом и Фиолет Новый Второй, — говорили в нос, я до сих пор так разговариваю, хотя нос у меня давно раскрошился. Моя речь звучала глуповато, я еще и сейчас произвожу глуповатое впечатление, вот только сам с собой почти не разговариваю — и потому остальные гномы думали, что все Фиолеты в общем-то недалекие. Ну ладно, я недалекий, но вы бы видели Лазурика или Дырявого Носа! Я всегда был единственным, кто знал, что ничего не знает. Я был самым умным из всех нас и всегда спорил с Кобальдом, который утверждал, будто знает больше, чем ничего, а именно — кое-что, и это его «кое-что» всегда случайно было как раз тем, о чем в данный момент шла речь. Это он объяснил нам, например, что кошки не представляют опасности для гномов, в отличие от собак, которые так и норовят пожевать нас. Несмотря на это, однажды домашняя кошка принесла его в зубах в комнату, и выглядел он при этом жалко; девочка, наша тогдашняя хозяйка, освободила его и отругала — но не его, а кошку.
Мы, гномы, все семнадцать, когда-то жили вместе, и само собой разумелось, что так будет всегда, поэтому ни один из нас и не думал о расставании. Мысль о том, что можно остаться в одиночестве, нам и в голову не приходила; если бы мы хоть на секунду могли представить себе это, то впали бы от ужаса в такой столбняк, по сравнению с которым неподвижность игрушки показалась бы нам спокойным отдыхом. И все-таки каким-то образом судьба, постичь которую я не могу и сегодня, нас всех пораскидала, я вот очутился на этажерке, в этой человеческой комнате. И с тех пор живу здесь, считай, неподвижно, хотя никогда, почти никогда не останавливается на мне взгляд человека и я мог бы часами делать все, что угодно. Я просто не решаюсь спуститься на пол с высоты почти в двадцать гномовских ростов по гладким отвесным стенкам этажерки. А что, если я при первом же шаге потеряю там внизу, на паркете, и вторую половину ступни? С одной ногой мне уже не добраться до своего места. Да мне и отсюда все прекрасно видно.
Я вижу стол, на нем пишущую машинку, много бумаги. Стул. Телефон. Факс, который так неожиданно начинает тарахтеть, что я всякий раз пугаюсь, потом он толчками выплевывает свое сообщение и, когда оно наконец укладывается в приемном лотке, жалобно свистит, словно просит о помощи. Слева — шкаф, набитый книгами, прямо передо мной — окно, там, насколько я могу рассмотреть, что-то вроде бамбуковой рощи, время от времени, очень редко — можно увидеть муравья или воробья; а справа — еще один шкаф с красными, синими и желтыми папками: «Доход», «Расход», «Письма», «Договоры». Картина, на которой изображен сифон, и еще одна — мужчина с носом, словно вырезанным из дерева. Всякая рухлядь на полу, например граммофон, которому понадобились бы иголки, если б он когда-нибудь работал, и полка с двумя десятками пластинок на 78 оборотов. Да, иногда за столом сидит мужчина, которому я принадлежу. Он — моя судьба, я — его. Я это знаю, а он — нет.
Если б я не знал наверняка, то не поверил бы: этот немолодой мужчина с лысиной, окаймленной всклокоченными волосами (седыми, напоминающими половую щетку или что-то вроде того), с усами и мешками под выпученными глазами — тот самый, но так сильно изменившийся мальчишка, у которого были черные густые волосы и звонкий голос! Если б я не видел каждый день, как он меняется, то поклялся бы Богом, которого у гномов нет, что это кто-то совсем другой. Ничего общего с тем мальчуганом, ну нисколечко. Этот определенно смертен, и слепому видно. Его дни сочтены, можно спорить только, осталось ему 300 дней или 3000. А малыш производил такое впечатление, будто он вечен. Будто он тоже гном, правда, огромный. Но он не остался таким. Он действительно превратился в великана, в великана, мечущегося по всему миру, и делал разные вещи, которые больше не имели ко мне никакого отношения, хотя часто, но потом все реже возил меня с собой в кармане брюк. Иногда посреди своей взрослой суеты тайком трогал меня пальцами. Он буянил в ресторанах и часами сидел в самолетах. И все-таки я был его любимцем, может, я и сейчас его любимец. Иначе почему он все это время держал меня при себе (хотя выглядел я неважно), а остальные гномы истлели в коробке на чердаке или попали в мусор, никто больше не помнит когда и где, ни мой повзрослевший мальчуган, ни тем более я. Когда вы выбрасываете гнома в мусорный бак, вы не можете убить его тело; а вот сердце…
Бедные мои собратья! Они не заслужили, чтобы мальчишка, бывший мальчишка, любил их меньше, чем меня, кроме разве что Нового Дырявого Носа, он был настоящим вонючкой, злобным завистником и всегда хотел отхватить самый большой кусок пирога, хотя и знал, что мы, гномы, не едим пирогов. И конечно же Кобальда, который считал, что это он изобрел порох.
Мой мальчик, теперь уже пожилой господин, иногда сидит за столом, босиком, в шортах и футболке, и печатает на своей машинке. Тогда он надевает очки, похожие на те, что когда-то носил Кобальд, и все время их протирает; я думаю, не потому, что они грязные, а просто он не знает, что писать дальше, и пытается таким образом заполнить время. Потом он снова печатает как одержимый, как Неистовый Роланд, и исписанные листы так и выскакивают из каретки, летят, подобно неуклюжим птицам, по комнате и приземляются где-нибудь на паркете. Однажды, совсем недавно, один лист долетел до моей полки и опустился на меня. И так я лежал, погребенный, одну или две минуты, пока мой мальчик, старый мужчина, не снял его с меня.
— Ну, Фиолет, — сказал он, — как у нас дела?
Разумеется, я не мог ему сказать, как у нас дела: что мы разрушаемся со страшной скоростью, мы оба, — я ведь замер, как и положено игрушке, а голоса у гномов такие тихие, что человеческое ухо может услышать нас, если оно вообще на это способно, только прижавшись к нашим губам. А этого не бывает, по крайней мере, со мной никогда ничего такого не случалось; да, наверное, я бы и не знал, что сказать. Легкая беседа с человеком, с этим человеком, — для меня это было бы невозможно. Гномы и между собой разговаривают только о важном, только по существу. Но смог ли бы я вот так, экспромтом, придумать фразу, которая вместила бы
Теперь постаревший мальчик снова сидел за столом и читал собранные листы. У него было хорошее настроение, он что-то напевал себе под нос. Под конец он смял все листы и выбросил их в мусорную корзину.
Хотя по ночам он и спит в той же комнате, в которой работает днем, но в той ее половине, что мне не видна. Помещение разделено лестницей на две части, и моя этажерка стоит как раз под ступенями, причем к кровати повернута ее деревянная стенка. Своего мальчика-мужчину я слышу отовсюду, и даже очень хорошо, но вижу я его, только когда он находится в половине комнаты с письменным столом и окном. Я слышу, как он громко топает надо мной, когда поднимается на второй этаж или спускается оттуда поздно ночью и ложится спать. Такое впечатление, что он лежит совсем рядом со мной. Он ворочается, я слышу, как скрипит кровать, совершенно ясно, что он не спит, хотя давно погасил свет. Часами ругается себе под нос. Как же мне тут заснуть? Тогда я тоже начинаю изо всей мочи выкрикивать ругательства, я кричу изо всех сил, но все равно слишком тихо для такого, как он. Иногда он играет на губной гармошке. Мелодии вроде «Сентиментального путешествия» или «Вальсирующей Матильды». А то с мрачным выражением лица проходит в пижаме мимо меня к другой двери, в туалет, который я тоже еще не обследовал. Я слышу, как спускается вода, потом он возвращается все в том же мрачном настроении.
Мы, гномы, мало знаем о своем происхождении. Точнее, ничего. Красный Зепп упрямо и настойчиво утверждает, что существовали прагномы, их было семь (но как же тогда выглядел седьмой?), от которых мы все шестеро якобы и произошли, под пронзительный свист; вот почему у всех нас в молодости были на спине металлические свистки; мы не понимали, зачем они, только дети иногда во время игры нажимали на наши животы, мы сами никогда этого не делали. Потом они у всех нас потерялись. (Мой свисток вывалился в первое же жаркое лето; один прыжок со шкафа — и нет свистка.) Какая-то женщина, как уверяет Зепп, постоянно присутствовала при акте нашего творения и приветствовала каждого гнома, снимая с него шапочку и целуя в лысину. Мол, он еще и сегодня помнит, как ему стало жарко, как он покраснел до самой макушки. Он и в самом деле краснел всякий раз, когда излагал свою теорию.
Зеленый Зепп считает, что мы не только бессмертны, то есть вечны в своем продвижении вперед, но что мы были всегда. Каждый из нас. Мы появились одновременно с Большим взрывом, больше того, мы и были причиной Большого взрыва. Возникла такая большая плотность гномов, что бесконечно концентрированная черная масса, не способная больше к растягиванию, взорвалась и по сю пору продолжает нестись к краям бесконечности, все еще насыщенная гномами; так что когда-нибудь, когда Вселенная успокоится, даже на самой удаленной от Земли точке обязательно будут гномообразные существа.
Новый Дырявый Нос думает, что мы происходим от людей. Потому что между нами и ими есть некоторое сходство, а человек — это тоже гном, просто он получился слишком большим гномом со слишком маленьким, по сравнению с телом, мозгом. Но ведь Новый Дырявый Нос считает, что мир заканчивается у горизонта.
Я убежден, что нас производят на фабриках, большими партиями, а потом раскидывают по всему земному шару. Доказать этого я не могу; но не может же Зеленый Зепп оказаться прав. Он попался на удочку собственной мании величия и думает, раз он гном, значит, гномы есть повсюду и были всегда. А миф о семи гномах слишком красив, чтобы быть правдой. Чтобы наши предки жили в райской невинности в лесу, добывали в глубоких штольнях уголь или алмазы и рассказывали друг другу гномовские сказки — нет. Только не это.
Одно точно: гномы рождаются с памятью, которая не сразу просыпается к жизни, а ждет своего пробуждения — иногда годами. Да, нередко гном начинает жить полноценной жизнью спустя годы после своего создания, а некоторые гномы, в этом я уверен, так и остаются неожившими. Мертвый товар, который не покупают даже на толкучках и в конце концов отправляют на переработку. Так что ни один из нас никогда не видел своего создателя (Кобальд представляет его себе как огромного Кобальда, с необыкновенно глубоким басом, звучащим, подобно органу, во Вселенной) или конвейера со скользящей по нему чередой гномов, еще не раскрашенных, они двигаются мимо женщин с кисточками, с кисточек капает краска, и женщины раздают гномам коричневые башмачки, красные шапочки или фиолетовые курточки. За ними стоит бригадир, следящий за их работой с секундомером в руках. Десять секунд на пару башмаков, пятнадцать на куртку. Кто не успевает, того выгоняют. На мою белую бороду ушло не больше трех секунд, иначе почему оказался белым еще и кусочек брюк?
Как и у всех моих друзей, память у меня включилась неожиданно, словно кто-то нажал на какую-то кнопку. Вдруг я начал видеть. Слышать. Чувствовать. Меня пронизало необыкновенное тепло, жар, всеохватывающее счастье. Я начал жить. Правда, как и все игрушки, я оцепенел под его взглядом, и в этот великий первый момент своей жизни еще не подозревал, чем окажется для меня этот кульбит, — а очутился я в кулачке у какого-то ребенка, с восторгом смотревшего на меня сверху вниз. Я глядел на него снизу вверх. Надо мной — большие глаза, ноздри, смеющийся рот. В обнимающих меня пальцах мальчика я чувствовал биение пульса. Он взволнованно дышал и повторял счастливым голосом:
— Мама, посмотри! Я хочу вот этого, этого, вот его!
Каждый из нас рассказывает похожую историю своего пробуждения. Мы начинаем жить, когда на нас поглядит какой-нибудь ребенок. Когда он выберет именно тебя и никого другого. «Это ты! Ты!» Когда ты станешь счастьем для ребенка (в этот момент ты еще даже не знаешь, что это нечто, с восторгом глядящее на тебя, — ребенок), а ребенок — твоим счастьем.
— Но у тебя дома уже есть три гнома, — произнес голос высоко надо мной, и я увидел лицо женщины, бледное, с алыми губами, черными волосами. — Немедленно поставь его на место.
Она вытащила меня из детской руки и сунула обратно на полку. Ребенок начал плакать, а я не заплакал только потому, что он продолжал смотреть на меня умоляющими глазами, а оцепеневшие гномы не могут плакать. Мы плачем, только когда можем двигаться.
— Я хочу этого гнома, вот этого! Мама, пожалуйста, ну пожалуйста!
— Нет!
— Ну мама!
— Нет!!!
Тогда ребенок лег на пол и пронзительно закричал. Сегодня, оглядываясь назад, я понимаю, как мне повезло: уже видя и чувствуя, оказаться на своей полке в магазине. Я смог как следует оглядеться. Я стоял в целой толпе гномов, среди десятка Фиолетов, все мы были похожи, но все — разные, потому что у каждого из нас был свой дефект окраски. Коричневая краска башмаков на коленях, краска шапочки на лице. Дальше стояли Зеппы всех цветов (Зеппы — единственные гномы, у которых бывают и красные, и желтые, и зеленые куртки), несколько Лазуриков и сколько угодно Дырявых Носов — у одного, стоявшего неподалеку, было что-то вроде оспинки на кончике носа. Фабричный дефект, если принять мою теорию нашего происхождения, бракованный товар. Скоро он стал
В результате того, что я, уже оживший, опять оказался на полке, я больше любого из нас знаю о начале нашей жизни. Я видел нас сразу же после создания, там, где мы еще не выполняем своего предназначения, а ждем в прихожей жизни, готовые к жизни, но еще не избранные для нее. Остальные гномы не помнят полки. Ни один. Конечно, ведь они были выбраны своим ребенком и, когда пробуждались к жизни, оказывались уже на полпути к кассе. А я, я видел их или их товарищей до пробуждения. Все эти гномы были неживые, вне всяких сомнений. Просто резина, и больше ничего. Без сердца, с мертвыми глазами.
Тем временем мальчишка выиграл сражение с матерью.
— Ну хорошо, если от этого зависит твое душевное спокойствие.
И он перестал рыдать. А я полетел, зажатый в мальчишечьем кулачке, мимо плюшевых медведей, качалок-лошадок и волчков — к выходу.
Гномы приходят в мир, не зная ничего. Но у нас огромный мозг — миллионы клеток в двух-трех кубических сантиметрах — и абсолютная память. Мы не забываем ничего. Никогда. Поэтому мы обучаемся необыкновенно быстро. По пути к кассе я уже навсегда знал, что такое мама и что бывает «душевное спокойствие». Пройдет целая вечность, но я буду помнить, сколько я стоил: 3.40. Разумеется, и мы учимся так же, как все, — методом проб и ошибок. Но одну ошибку мы совершаем только один раз. Мы только один раз прикасаемся к горячей печи, и больше уже никогда. Мы только один раз пробегаем под носом у дремлющего пса. Нам достаточно один раз услышать, что два плюс два равно четырем, — и это мы запоминаем на всю жизнь. Новый Лазурик и я всего
— Спасибо, — причем по-русски.
Нам никогда не требовалось на эту партию больше четырех минут, а иногда даже и меньше.
Когда нам, гномам, бывает очень скучно или мы не можем заснуть, мы перечисляем знаки после запятой в числе «пи», забираясь очень далеко в бесконечность.
Мы внимательно слушаем разговоры людей, как они говорят, что. Они один раз скажут «ложка», или «вилка», или «индивидуализация», и эти слова сразу же входят в наш лексикон. Мы очень быстро начинаем понимать, что они значат. Сегодня я бегло разговариваю по-португальски, иначе, чем мой выросший мальчик, хотя у него были точно такие же возможности, что и у меня. Мне хватило двух-трех поездок с ним в Лиссабон и по Алентехо. У меня начинает болеть голова от сострадания к нему, когда он пытается объяснить уборщице родом из Галисии, что она не должна трогать его книги, лежащие на полу. Что за жалкий лепет! Тогда я кричу со своей полки, без всякого акцента: «Teria a bondade de deixar ficas esses livras todos ai no chão, por favor?» Но конечно, они меня не слышат, погруженные в свой разговор глухонемых, в конце которого у Эсперанцы появляется надежда, будто он собирается со следующего месяца повысить ей плату.
Итак, в руке мальчика я летел сквозь ночь, разумеется замерев, как и подобает игрушке, но все мои органы чувств не спали. То была моя первая ночь, мой первый воздух, я видел первые звезды на первом в моей жизни небе и первую луну, которая была огромным красным диском. Несколько последних миль (у нас, гномов, свои гномовские мили: примерно 103,7 человеческих метра) я шагал по садовой стене, потом по забору из штакетника и живой самшитовой изгороди. Понятно, я не шел сам, меня, так сказать, шли. Мальчуган вел меня маленькими шагами, а порой и огромными прыжками. Я был возбужден, охвачен потрясающим ощущением счастья, а еще озабочен, куда все это меня приведет. Пока что дорога привела к дому, где мальчик, зажав меня в руке, как боевой трофей, помчался по коридору.
— Гном! Ты только посмотри! Гном! — прокричал он несколько раз, пританцовывая вокруг девочки поменьше его, но все-таки большой, с каштановыми косами и крошечным носиком. — Его зовут Фиолет!
Девочка тоже завизжала, схватила меня, рассмотрела со всех сторон и, наконец, поставила на пол. Там уже стояли, застывшие, но живые — я это сразу понял — три других гнома.
— Фиолет, — сказал мальчик, — это Кобальд, — и указал на гнома в темно-синей курточке, с очками и кулаком, поднятым, как у Карла Маркса. — Кобальд, позволь представить тебе Фиолета. Теперь он будет жить с вами.
Два других гнома были Зеппы: Красный Зепп (тогда еще совсем мальчишка, в красной куртке) и Зеленый Зепп (в зеленой куртке). Мы все были представлены друг другу и, насколько могли, не поворачивая головы и не водя глазами, осмотрели друг друга. Дети еще немного подвигали нас и поговорили нашими голосами. У них это удивительно хорошо получалось, хотя они никогда нас не слышали. (Так хорошо, что иногда у меня в голове мелькает мысль: может, это мы разговариваем голосами, которые
— А-а! — воскликнул я, разумеется, в нос.
Это прозвучало, как сирена. Красный Зепп рассмеялся и снова обнял меня.
Потом мы все сидели рядышком на полке между раздетой куклой, кубиками от конструктора и миниатюрными автомобилями, и Кобальд помог мне снять со спины ценник. Он был немного уязвлен, потому что сам-то стоил в свое время только 3.10. Правда, когда оно было, это его время, он то ли не мог, то ли не хотел сказать.
Дети играли нами каждый день, часами. Это начиналось с самого раннего утра и не всегда заканчивалось вечером, когда они отправлялись в постель. Нередко, намного чаще, чем можно представить, я спал вместе с мальчиком, он держал меня в кулачке, так что я не мог шевелиться и когда он спал. Быть гномом — тяжелая работа. Приходится карабкаться на стену, спускаться со стены, залезать в постель, вылезать из постели, сидеть за столом, есть, пить, драться, мириться или бороться за звание самого сильного, упершись друг в друга ступнями, — кто кого сдвинет с места. При этом дети держали нас за головы и толкали ногами вперед, пока один не сгибался пополам. Слава Богу, в толкалках — так назывался этот вид спорта, самый любимый вместе с прыжками, — я был сильнее всех. Красный Зепп, например, складывался гармошкой, хотя я еще даже и не чувствовал давления его ступней. Соревнования по толкалкам устраивались почти каждый день (и позднее, когда нас стало много, тоже), и я всегда выигрывал. Моими противниками в финале неизменно были или Фиолет Новый Первый, или Кобальд. Каприз природы одарил нас твердыми, как железо, ногами из литой резины, а меня так самыми крепкими. Именно поэтому даже сегодня, понемногу крошась, я все еще стою не на одной ноге, словно дерево, хотя ступни и башмаки уже плоховаты. В нашей настоящей, личной жизни мы, разумеется, никогда не играли в толкалки, так что мои способности не помогли мне завоевать какое-то особое уважение у других гномов. Но мальчик открыто восхищался мной, наверное, именно за этот мой талант он постепенно начал предпочитать меня своему прежнему любимцу Красному Зеппу.
Красный Зепп не испытывал ревности. Он рассмеялся, когда я однажды вернулся после ночи, проведенной в кулаке мальчика, хотя раньше это была его привилегия. Он потащил меня плясать и пел при этом своим хихикающим сопрано веселые песни. И лишь изредка быстро слегка пинал меня, что было незаметно для остальных и причиняло ему гораздо больше боли, чем мне. А позднее, намного позднее, он стал первым, у кого резина начала сильно крошиться. Лицо сделалось, как у больного оспой на последней стадии, ладоней не осталось, вместо рук — обрубки, из которых сыпалась резиновая крошка.
Служба забирала много сил. Часами не иметь возможности сделать ни одного самостоятельного движения — это сильно утомляет. С другой стороны, привязанность к нам обоих детей умиляла. И еще их изобретательность. Они всегда и в любой момент знали, что мы сейчас
— А сейчас Фиолет как будто хочет домой, — говорил, например, мальчик и вел меня, держа двумя пальцами за бедра, в гномовский дом, на самом деле комод, в котором днем должно было лежать, да и лежало постельное белье детей. (Но и тогда там оставалось место для нескольких гномов. На полке мы стояли только иногда, когда женщина, большей частью поздним вечером, налетала на нас, словно хищная птица, и ставила на место.)
— А сейчас Фиолет как будто устал и хочет немножко поспать, — говорил мальчик.
— Зеленый Зепп тоже, — отвечала девочка. — Но вначале он как будто почистит зубы.
Мы все делали «как будто», дети проговаривали каждый наш шаг. Мы не делали ничего, не слыша одновременно, что именно мы сейчас делаем.
— А сейчас Зеленый Зепп как будто бежит в туалет, у него болит живот.
И Зеленый Зепп мчался в туалет, то есть его несла девочка, и у него был понос. Его было хорошо слышно, а девочка, издававшая за него все необходимые звуки, раскраснелась от смеха. Мальчик тоже смеялся, а потом говорил голосом Кобальда:
— Пойду погляжу, как там Зеленый Зепп. — Он брал Кобальда за живот и мелкими шажками вел к гномовскому туалету (за углом подушки). — Он сейчас как будто посмотрит, как дела у Зеленого Зеппа.
И вот замеревший Кобальд, движимый мальчиком, стучит кулаком в воображаемую дверь туалета, где несчастный оцепеневший Зеленый Зепп якобы страдает расстройством желудка.
— Как ты, Зеленый Зепп? — Это мальчик изображает старческий голос Кобальда.
— Я наделал в штаны! — Звучит похожее на колокольчик сопрано Зеленого Зеппа, в исполнении девочки.
Дети смеются так громко, так заливисто, что Зеленый Зепп, хоть и оцепенел, смотрит на них с неудовольствием. Да и Кобальд, кажется, смущен, он не позволяет себе ни единого движения, но видно, что внутренне он негодует. Потом девочка решает, что сейчас все гномы хотят есть и как будто едят. И вот мы уже сидим за столом (это была пустая пачка из-под сигарет «Паризьен»). Я — на узком конце стола-пачки. Напротив меня — Красный Зепп. На длинной стороне — Зеленый Зепп (справа), а слева — Кобальд. Замусоленный носовой платок вместо скатерти. Перед нами — кусочки пластилина, изображающие булочки, помидоры, колбасу. На десерт бананы.
Кстати, у детей были имена. Девочка называла мальчика Ути, а он ее — Нана. Женщину звали Мама, а еще в комнату заходил, очень редко, мужчина, которого звали Папа, его голова всегда была окутана дымом, словно кратер вулкана. Ути — то было детское прозвище, позднее, когда мальчик подрос, он запретил так себя называть. Он захотел, чтобы его называли настоящим именем. Но я еще и сегодня зову его Ути, мне бы он конечно же это позволил, да и потом, он ведь меня все равно не слышит. Нана осталась Наной, а у Мамы и Папы, кажется, не было других имен, во всяком случае, они называли друг друга именно так.
Когда мы не играли, то есть когда в нас не играли, мы исследовали ближайшие окрестности. Совершали вначале осторожные, в потом все более отважные марш-броски. Мы не боялись усталости, могли маршировать целую ночь напролет, потому что гномы могут запыхаться, могут совсем вымотаться — но спать нам не обязательно. Если мы спим, значит, мы этого хотим. А мы этого часто хотим, мы любим поспать. (Взять, к примеру, мою сегодняшнюю жизнь — сплошная дремота и сновидения.) Кобальд дрыхнул часами. Его храп не давал нам уснуть. Мы могли стрелять у него над ухом из ракетницы или плясать под завывающие индейские песни, он лежал, закрыв глаза и мирно похрюкивая. Но стоило нам совершенно беззвучно, одним прыжком, попытаться смыться, чтобы разок отправиться в путешествие без него, как он тут же подскакивал. Совершенно бодрый. Наверное, у него была какая-то антенна, которая улавливала, когда жизнь призывала его; он немедленно становился во главе нашей колонны и сразу же, не сделав ни единого шага, с ходу начинал нам объяснять то, что мы еще только собирались осмотреть.
Непонятный инстинкт заставлял нас идти колонной по одному, когда нас бывало двое или больше. Никакого вольного передвижения, никаких свободных прогулок — там двое, тут еще трое. Даже и сегодня, один, я хожу, так сказать, гуськом. Наклонившись вперед, крадучись, иногда подпрыгивая, задрав нос, принюхиваясь. Ничто не может ускользнуть от внимания идущего в походном строю гнома. У него глаза даже на затылке, а последний гном — у нас это был Серый Зепп — большую часть времени шел вперед спиной. Он отвечал за опасности, грозящие сзади. Серый Зепп, неважный замыкающий, много раз терялся, потому что он, идя задом наперед, продолжал шагать прямо, когда мы сворачивали в какое-нибудь ущелье. Вглядываясь назад, принюхиваясь, держа одну руку, подобно индейцу, козырьком над глазами, а другую приложив к уху, он в конце концов налетал спиной на стену или дерево и лишь в этот момент замечал, что остался один. Тогда он, рыдая, мчался обратно, снова присоединялся к нам, сопя и отдуваясь, и чаще всего предпоследний гном — Новый Дырявый Нос, тоже не гений по части угадывания неприятных происшествий, — только тут замечал, что он уже давно, оказывается, шел последним и должен был идти задом наперед. Или хотя бы закричать: «Человек за бортом!»
Так мы пробирались от укрытия к укрытию, потому что любой человек представлял для нас угрозу, а для меня представляет ее еще и сегодня. В первую очередь Эсперанца. У нее грубые пальцы. Когда она вытирает пыль с моей этажерки — слава Богу, только под високосный год, — то всякий раз отламывает у меня кусочек тела. Нос, подбородок, палец на ноге. Да, так вот. Если нам встречался человек — Ути, Нана, Мама, Папа или кто-то незнакомый — и его взгляд падал на нас, мы замирали прямо там, где были, зачастую не успев спрятаться, и тогда случалось — особенно если мы наталкивались на Маму, — что, в двух шагах от цели нашего путешествия, нас собирали в кучу и мы снова оказывались на своей полке.
— Эти дети! Я им говорю: все ставить на место, и как об стену горох!
Наша любознательность была безгранична, и скоро мы поняли: мир так велик, что пешком, пользуясь только подручными средствами, мы не сможем его исследовать. Миля, а за ней вторая! («Вторая миля» — самая большая единица длины у гномов, она простирается от кончиков пальцев на ногах и до горизонта. Ни один из нас никогда не прошел «второй мили», этого даже гномы не могут, просто потому, что она всегда находится между тобой и горизонтом, то есть остается непреодолимой; ты постоянно стоишь у ее начала и никогда у ее конца. Как часто я с подоконника детской комнаты оглядывал лежавшую передо мной «вторую милю». Зеленую весной, желтую летом, покрытую стерней осенью, белую зимой. Далеко-далеко — лес и взмывающая в небо башня. Ты думаешь: как бы ни была длинна «вторая миля», я все равно одолею ее. Но ты ошибаешься.)
Итак, большую часть времени мы проводили в пути. Ну днем-то мы были на службе. Вечером, когда дети лежали в постелях — в той же комнате, что и мы, поэтому нам приходилось ждать, пока они заснут, — мы отправлялись в поход, вначале вчетвером, затем всемером, потом все девять, а под конец — и все семнадцать. Так образовался, сам собой, тот ставший нашей судьбой, порядок передвижения в колонне. Впереди шел Кобальд. Он был предводителем. Если из-за какой-то неожиданной опасности он вдруг останавливался, остальные наталкивались друг на друга: гном за гномом, и так до самого последнего. Ни один не тормозил вовремя, каждый говорил: «Ой!» или «Оп-ля». Тогда Кобальд поднимал свой кулак, словно в нем был фонарь, и происходило чудо: его кулак и в самом деле становился фонарем и горел, словно бледно-зеленый светлячок. Становилось достаточно светло — гному хватает даже слабого отсвета, чтобы он мог присмотреться, прислушаться и, наконец, дать нам знак двигаться дальше, так что мы могли расслабиться и один за другим ковылять дальше.
Позади Кобальда шли Зеленый Зепп или Красный Зепп. (Они маршировали вторым номером по очереди, потому что попали в дом одновременно и ни один не мог одержать окончательную победу в борьбе за место.) Потом шел я. За мной, позднее, по мере увеличения колонны, двигались Старый Дырявый Нос, Старый Лазурик, Новый Лазурик, Старый Злюка, Новый Дырявый Нос, Новый Злюка или Фиолет Новый (у них была та же проблема, что и у Красного и Зеленого Зеппа, но им не удалось решить ее, каждый раз спорили за место в колонне), а замыкали ряд Фиолет Новый Второй, Новый Лазурик Второй, Голубой Зепп, Новый Злюка Второй и Новый Дырявый Нос Второй. Серый Зепп, появившийся последним, последним и шел. Он, даже когда не терялся, был почти незаметным, сереньким, хотя носил вовсе не серую, а желтую куртку. Имя Желтый Зепп еще не было никем занято, но все равно он стал Серым Зеппом, не могу вспомнить, чтобы я когда-нибудь разговаривал с ним, разве что сказал пару раз: «А, привет». (Гномы помнят все, но, оказывается, не совсем все.) Отвечал ли он мне, и если да, то что, — я совершенно не помню. Я забыл его голос, может, у него и не было никакого голоса. Может, он был немой. И глухой. Глухонемой и незаметный.
И дети во время игры не замечали его. Так он и стоял, неподвижно, как и положено игрушке, просто из вежливости, да еще потому, что хотел сохранить остатки уважения к себе. Он мог бы прямо под носом Ути и Наны сплясать польку, все равно они бы этого не заметили.
В те времена ночи были очень тихими. Полная тишина во всем доме. Правда, за окнами — легкий ветерок, ветви стучат в окно. Далекое уханье филина. На кухне Мама гремит сковородками и тарелками, где-то печатает Папа. А в остальном — тишина, как до сотворения мира. Да, еще спящие дети, их мы тоже слышали, и, когда они начинали дышать ровно и спокойно, мы отправлялись в путь, совершенно беззвучно для человеческого слуха. Мама не представляла для нас опасности, если мы не маршировали через кухню, а Папа был настолько погружен в свой собственный мир — его миром был письменный стол с пишущей машинкой, — что самые безрассудные из нас, прежде всего Новый Лазурик и Новый Дырявый Нос, заключали пари, кто смелее, кто рискнет подойти к нему поближе, устроиться на пачке сигарет и крикнуть: «Привет, осел!», или сделать стойку на руках на словаре, или, стоя между двумя африканскими статуэтками, посмотреть ему прямо в глаза. Новый Дырявый Нос оказался самым глупым: однажды он уселся верхом на валик машинки, когда Папа печатал. Конечно, его тут же обнаружили. Папа не был настолько слеп, чтобы не заметить гарцующего мимо него на валике гнома. Он поднял Нового Дырявого Носа с «седла», задумчиво подержал его в руке, и Новый Дырявый Нос, сразу же застывший, как положено игрушке, заметил, что Папа вот-вот разгадает нашу тайну. Папа прошелся взад и вперед по кабинету и даже присел на корточки, чтобы заглянуть под стол. К счастью, мы все притаились в складке ковра довольно далеко от него. Видит Бог, это было ужасно, ведь если б Папа чуточку подумал, то обо всем бы догадался. На лбу у него выступил пот. Но потом он вздохнул, отнес Нового Дырявого Носа в детскую и поставил на полку. Мы, конечно, сразу же отменили экспедицию, поскольку Новый Дырявый Нос был довольно-таки напуган, а точнее, настолько выбит из колеи, что отдал Новому Лазурику его заклад, почти не использованную жвачку Ути, хотя он ведь выиграл пари. Кобальд был вне себя и кричал, что больше никогда не возьмет Нового Дырявого Носа в экспедицию. Но и на этот раз оказалось, что все не так уж и страшно. Через несколько дней Новый Дырявый Нос снова отправился вместе с нами, словно ничего не случилось. Как всегда, делал вид, что все умеет, и вовсю чихвостил Серого Зеппа, когда тот опять потерялся.
Но это все пустяки. Люди, особенно по ночам, были для нас пустым местом, от них не исходило опасности, если мы вели себя хоть сколько-нибудь разумно. Но оставались еще животные. Кошки, собаки, рыбы, две птицы. А однажды была даже лисица фенек. Не дом, а прямо парк Серенгети, что в Танзании. Лохматый огромный кот без устали бродил по всем комнатам, выныривал из гостиной и пропадал, высоко подняв хвост, на кухне, и наоборот. С виду безобидный, вот только, проходя мимо нас, глядел в нашу сторону с бесконечным пониманием. Пестрая, белая с желтым, кошечка была намного опаснее, потому что принимала пробегавших мимо гномов за мышей и катала нас, выпустив когти, по дому, а Нового Злюку как-то даже крепко цапнула зубами за шею. Укус, конечно, был не смертельный, однако Новый Злюка сильно пострадал: у него появились такие глубокие следы от кошачьих зубов, что стала видна некрашеная резина, а на шее до конца дней красовались две дырки.
Затем — собаки. Их было три, две из которых появлялись лишь эпизодически, они приходили в гости, чаще всего с красивой женщиной в нарядном пестром платье. (В остальное время мы иногда слышали, как они носятся над нами, этажом выше.) То были настоящие чудища: сверкающие зубы, похожие на бивни, пасти, откуда вырывалось горячее дыхание. Гноящиеся глаза. Это были доги, они и людям казались большими. Более ласкового из них, но все равно похожего на монстра звали Астор, второго, по-настоящему злобного, — Карино. При виде его даже самые глупые из нас немедленно застывали, как мертвые, если не успевали спрятаться в какую-нибудь нишу. На самом деле доги не интересовались игрушечными гномами и только один раз слегка подбросили Нового Дырявого Носа — кого же еще? — в воздух, а потом оставили в покое. Третья собака беспокоила нас гораздо больше догов, хоть и была намного меньше. Выше гнома всего, скажем, раз в пять, не больше. Дело в том, что она спала около входной двери — почти во время каждого путешествия нам приходилось красться мимо нее, — а когда не спала, то носилась по всему дому, словно ее укусил тарантул… Может, там и были где-то тарантулы… Она тявкала, не замолкая, так что мы, по крайней мере, всегда знали, где она. Собака сплошь состояла из шерсти, ни один из нас не мог с уверенностью сказать, где у нее зад, а где перед. Шерсть, одна только серая, лохматая шерсть. Мы крались предположительно мимо ее хвоста, как вдруг — цап! — и кто-то из нас оказывался у нее в пасти. Это случалось со многими, один раз даже со мной. Неприятно, конечно, и даже противно, но в общем-то не опасно. Когда Мальчик — так звали собаку — выплюнул меня на ковер, я был с ног до головы покрыт слизью, слюной и чем-то клейким. Просто отвратительно, и в первую очередь потому, что я два дня не мог добраться до воды, чтобы помыться, и все это время вонял псиной.
Птицы — два волнистых попугая — жили в клетке, один голубой, второй зеленый, они целыми днями порхали с нижней жердочки на верхнюю и обратно. Мы не обращали внимания на них, а они на нас. Но зато мы часто стояли вокруг аквариума и как завороженные смотрели через стекло. Мрачная преисподняя, вода с шевелящимися водорослями, плавающими остатками еды, а по ту сторону стекла — прижавшиеся к стенке аквариума гномы с расплющенными носами. Лениво плавают рыбы, иногда исчезая из вида. Сверкающие голубые, красные, с толстыми выпяченными губами, черно-белые, с блестящими раздвоенными хвостовыми плавниками. Несколько крошечно-маленьких серебристых рыбок. Еще там был морской конек, он неуверенно, но с высоко поднятой головой передвигался среди водных зарослей. На стекле — две или три улитки-уборщицы. Из песка на дне поднимаются пузырьки воздуха.
Когда появился фенек, пустынная лисица, Ути держал меня в правой руке, в игре участвовал и Зеленый Зепп, который, разумеется тоже неподвижный, был у Наны. Они как раз играли с нами в коридоре, поэтому мы видели, как в дверь вошел Папа с большой коробкой, поставил ее на пол и закричал:
— А ну-ка, угадайте, что у меня тут? — И все посмотрели на него, а Ути с Наной так пристально, что мы стали мягкими и живыми, хоть и оставались у них в руках.
Ути сказал:
— Лев?
Нана:
— Акула?
В дверях кухни появилась Мама и прошептала:
— Нет. Неужели снова? Не надо.
Папа рассмеялся и поднял крышку коробки. Наверно, он собирался торжественно сказать: «Это фенек!» — но тот уже пулей выскочил из своей коробки, и мы все, даже Папа, воскликнули:
— Ой!