Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лотерея - Кристофер Прист на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кристофер Прист

«Лотерея»

Посвящается М. Л. и Л. М.

О мудрые, из пламени святого, Как со златых мозаик на стене, К душе моей придите и сурово Науку пенья преподайте мне, Мое убейте сердце: не готово Отречься тела бренного, зане В неведеньи оно бы не взалкало Искомого бессмертного вокала. Мне не дает неверный глазомер Природе вторить с должною сноровкой; Но способ есть — на эллинский манер Птах создавать литьем и тонкой ковкой Во злате и финифти, например, Что с древа рукотворного так ловко Умеют сладко василевсам петь О том, что было, есть и будет впредь. У. Б. Йейтс, «Плавание в Византии» (Пер. Е. Витковского)

1

Нижеследующее я знаю точно.

Мое имя Питер Синклер. Я англичанин, мне двадцать девять лет, во всяком случае — было двадцать девять, здесь уже вкрадывается некая неопределенность. Возраст подвержен изменениям, сейчас мне уже не двадцать девять лет.

Когда-то я верил, что категоричность слов является верной гарантией истинности сказанного. Имея соответствующее желание и подобрав правильные слова, я смогу, в силу самих уже этих обстоятельств, писать правду и только правду. С того времени я успел узнать, что слова надежны не сами по себе, а лишь в той степени, в какой надежен разум, их отбирающий, а потому в основе любого повествования лежит своего рода обман. Тот, кто проводит отбор чересчур скрупулезно, становится сухим педантом, зашоривает свою фантазию от более широких, ярких видений, однако тот, кто перегибает палку в другую сторону, приучает свой разум к анархии и вседозволенности. Что же до меня, я скорее предпочту рассказывать о себе, опираясь на свой сознательный выбор, чем на игру случая. Могут сказать, что эта «игра» порождается моим сознанием и тем уже интересна, однако я по необходимости пишу с постоянной оглядкой на дальнейшее развитие событий. Многое в них еще не ясно. Сейчас, на старте, мне никак не обойтись без занудного педантизма. Я обязан выбирать слова с предельной осторожностью. В моем повествовании не должно быть места для ошибок.

А потому я начну его заново. Летом 1976 года, когда я поселился в коттедже Эдвина Миллера, мне было двадцать девять лет.

Как этот факт, так и мое имя можно считать установленными точно, потому что они получены из объективных, независимых от меня источников. Имя я получил от своих родителей, год был написан в календаре, так что спорить здесь не о чем.

Весной того самого года, когда мне было еще двадцать восемь, моя жизнь достигла поворотной точки. Это выразилось в сплошной полосе несчастий, вызванных обстоятельствами чисто внешними, мне не подвластными. Упомянутые несчастья никак друг от друга не зависели, однако они свалились на меня почти одновременно на протяжении немногих недель, а потому казались результатом некоего зловещего заговора.

Первое и главное, умер мой отец. Совершенно неожиданная смерть — его убила церебральная аневризма, никак до того не проявлявшаяся. У нас с отцом были хорошие отношения — и близкие, и достаточно отстраненные; после смерти матери, наступившей двенадцатью годами раньше, я и моя сестра Фелисити тесно с ним сблизились, хотя и находились в том возрасте, когда подростки, как правило, бунтуют против своих родителей. Года через два или три, частично из-за того, что я поступил в университет, частично из-за моих расхождений с Фелисити, эта близость нарушилась. Мы трое жили теперь в разных частях страны и сходились вместе лишь по очень редким оказиям. Однако воспоминания о том коротком периоде создавали между мной и отцом прочную, никогда не обсуждавшуюся нами связь, и мы оба ее ценили.

Отец умер человеком состоятельным, но никак не богатым. К тому же он не оставил завещания, что означало для меня ряд скучнейших встреч с его юристом. В конечном итоге мы с Фелисити получили по половине его денег. Сумма не была достаточно большой, чтобы заметно изменить нашу жизнь, однако в моем случае ее хватило, чтобы смягчить то, что вскоре последовало.

Дело в том, что через несколько дней после смерти отца я узнал, что меня увольняют.

Страна вошла в полосу экономического упадка со всеми его радостями: ростом цен, забастовками, безработицей и нехваткой капитала. Полный мелкобуржуазного гонора, я считал самоочевидным, что университетский диплом надежно защитит меня от всего этого. Я работал химиком в фирме, производившей ароматические вещества для большой фармацевтической компании, ну а там произошло слияние с другой группой, изменение рыночной политики, и в итоге наша фирма была вынуждена закрыть мой отдел. Сперва я решил, что поиски новой работы будут несложной, чисто технической задачей — на моей стороне были опыт, образование и готовность быстро переквалифицироваться. К сожалению, быстро выяснилось, что я далеко не единственный дипломированный химик, попавший под сокращение, а количество подходящих вакансий исчезающе мало.

Затем мне было отказано от квартиры. Государственное законодательство, частично защищавшее арендаторов за счет ущемления прав домовладельцев, изуродовало всю механику спроса и предложения. Покупка и перепродажа недвижимости стала более выгодной, чем сдача ее внаем. Что касается меня, я снимал квартиру в Килбурне, на первом этаже большого старого дома, и жил там уже несколько лет. Теперь этот дом был продан риэлторской фирме, и мне предложили съехать. Для таких случаев была предусмотрена возможность обжалования, однако действовать следовало быстро и энергично, а я был полностью поглощен прочими своими бедами. Вскоре стало ясно, что съехать все-таки придется. Но куда, если покидать Лондон не хочется? Мою ситуацию никак нельзя было назвать атипичной, спрос на квартиры непрерывно рос, а предложение падало. Арендная плата стремилась куда-то в заоблачные выси. Люди, имевшие квартиры в долгосрочной аренде, держались за них обеими руками, а уж если куда-нибудь переезжали, передавали арендные права своим друзьям. Я делал все возможное: зарегистрировался в уйме агентств, звонил по объявлениям, просил всех моих знакомых, чтобы они сразу же мне сообщали, если услышат об освобождающейся где-нибудь квартире, однако за все то время, когда надо мной висела угроза выселения, мне ни разу не представилось случая хотя бы осмотреть предлагаемое жилище, не говоря уж о том, чтобы найти что-нибудь подходящее.

А для полной, видимо, радости в это же самое время мы с Грацией напрочь разругались. И если все прочие проблемы свалились на меня извне, то здесь я сам был отчасти виноват и не имею права складывать с себя ответственность.

Я любил Грацию, и она меня вроде бы тоже. Мы были знакомы довольно давно и прошли через все обычные стадии: новизны, приятия, крепнущей страсти, временного разочарования, обретения наново, привычки. Она была сексуально неотразима, во всяком случае — для меня. Мы могли быть друг другу хорошей компанией, удачно дополняли настроения друг друга и в то же время сохраняли достаточно различий, чтобы время от времени друг друга удивлять.

Вот в этом и крылся будущий наш разлад. Мы с Грацией возбуждали друг в друге несексуальные страсти, которых ни я, ни она не испытывали в чьем-либо еще обществе. Она вызывала во мне, человеке довольно спокойном, приступы ярости, любви и горечи, почти ужасавшие меня своею силой. В присутствии и при участии Грации все бесконечно обострялось, все приобретало тревожную, разрушительную буквальность и значимость. Легкость, с какой у Грации менялись намерения и настроения, приводила меня в бешенство, к тому же она была сплошь нашпигована неврозами и фобиями, что казалось мне поначалу весьма трогательным, а потом стало заслонять все остальное. Неустойчивая психика делала ее одновременно и хищной, и легко уязвимой, в равной степени — хотя и в разные моменты — способной страдать и причинять страдание. С ней было трудно, и даже долгая привычка ничуть не смягчала эту трудность.

Когда мы ссорились, ссоры вспыхивали неожиданно и протекали очень бурно. Они всегда застигали меня врасплох, хотя позднее я с удивлением понимал, что напряжение нарастало уже несколько дней. Как правило, эти ссоры прочищали воздух и завершались обновленным, более острым ощущением нашей близости — либо сексом. Бурный темперамент Грации оставлял ей только две крайние возможности: либо прощать быстро, либо вообще не прощать. Во всех, кроме одного, случаях она прощала быстро, и этот единственный стал, естественно, последним. Эта кошмарная, совершенно базарная свара разразилась прямо на улице. Грация визжала и крыла меня последними словами, люди проходили мимо нас, делая по возможности вид, что ничего не видят и не слышат, а я стоял как истукан, кипящий возмущением внутри и абсолютно невозмутимый наружно. Затем я повернулся и ушел домой, и там меня вытошнило. Все мои попытки до нее дозвониться были безуспешными, она то ли ушла куда-то, то ли не брала трубку. Как нарочно, это случилось в самый неподходящий момент, когда я искал работу, искал квартиру и пытался привыкнуть к тому, что у меня теперь нет отца.

Вот таковы факты — насколько выбранные мною слова способны их описать.

Как я на все это реагировал, вопрос совершенно другой. Практически каждый человек в тот или иной момент своей жизни теряет родителей, каждый, у кого возникает такая необходимость, находит со временем новую работу и новую квартиру, а печаль, сопровождающая разрыв любовной связи, мало-помалу рассеивается либо быстро сменяется радостью новой встречи. Только на меня все это свалилось одновременно; я чувствовал себя, как человек, которого сбили с ног, а затем, прежде чем он успел подняться, еще и втоптали в землю. Я был жалок, деморализован, полнился горечью на несправедливость судьбы и ненавистью к удушающему кошмару Лондона. Как-то так вышло, что большая часть моего недовольства сосредоточилась на Лондоне, теперь я видел в нем массу недостатков и только их. Шум, грязь, вечная толкучка, дорогой общественный транспорт, плохое обслуживание в магазинах и ресторанах, задержки и неразбериха — все это казалось мне характерными проявлениями случайных факторов, грубо нарушивших мою жизнь. Я устал от Лондона, устал от себя, живущего в этом городе. Однако такая позиция не сулила ничего хорошего — я уходил все глубже в себя, становился вялым и бездеятельным, опасно приближался к грани саморазрушения.

Помогла счастливая случайность. Разбирая отцовские письма и бумаги, я захотел встретиться с Эдвином Миллером.

Эдвин был другом семьи, но я очень давно его не видел. Собственно говоря, мое последнее воспоминание о нем относилось к школьным годам, воспоминание о том, как он и его жена бывали у нас в гостях. Мне было тогда лет тринадцать или четырнадцать. Детские впечатления очень ненадежны: я вспоминал Эдвина и других приходивших к нам взрослых из компании моих родителей с некритическим чувством приязни, но эта приязнь была не столько личной, сколько опосредованной, полученной от родителей. Собственного мнения у меня фактически не было. Школьные уроки, подростковые развлечения и страсти, физиологические неожиданности собственного тела и все прочее, положенное этому возрасту, производили на меня куда более глубокое, непосредственное впечатление.

Было очень интересно взглянуть на Эдвина теперь, когда мне было уже под тридцать, а ему слегка за шестьдесят. Худой, жилистый, загорелый, он лучился неподдельным дружелюбием. Мы с ним пообедали в его гостинице, стоявшей на окраине Блумсбери. Была ранняя весна, и туристский сезон едва начинался, однако мы с Эдвином оказались едва ли не единственными на весь ресторан англичанами. Я вспоминаю группу немецких бизнесменов за соседним столиком, а еще японцев, арабов и кого только не; даже официантки, одна из которых принесла нам говяжью вырезку, были то ли малайками, то ли филиппинками. Все это дополнительно подчеркивалось Эдвиновым грубовато-провинциальным акцентом, живо напоминавшим мне детство, наш дом на окраине Манчестера. Я давно уже привык к год от года все более космополитической природе лондонских ресторанов и магазинов, а вот сейчас Эдвин странным образом ее высветил, заставил казаться противоестественной. Все время, пока мы обедали, я ощущал ностальгию, сосущую тоску по времени, когда жизнь была много проще. Спору нет, она была и более ограниченной, и далеко не все смутные воспоминания, отвлекавшие меня от обеда, имели приятный характер. Эдвин был чем-то вроде символа прошлого, и первые полчаса, когда мы не перешли еще от обмена любезностями к нормальному разговору, я видел в нем образчик той среды, из которой я, по счастью, сумел вырваться, переехав в Лондон.

И все же он мне нравился. Не исключаю, что я тоже представлял для него некий символ; он нервничал в моем присутствии и компенсировал свою нервозность излишне щедрыми восторгами по поводу состояния моих дел. Судя по тому, что Эдвин знал об этих делах довольно много, во всяком случае, на поверхностном уровне, он не раз обсуждал их с моим отцом. В конце концов, его бесхитростное простодушие подвигло меня на откровенность; я прямо сказал ему, что случилось с моей работой. После чего, уже по инерции, рассказал и о квартире.

— Со мной, Питер, тоже такое было, — сказал он, чуть подумав. — Давно, сразу после войны. Можно бы подумать, что тогда было много свободных рабочих мест, но парни возвращались из армии сплошным косяком, и первое время устроиться было трудно.

— И что же вы сделали?

— Тогда мне было примерно столько же, сколько тебе сейчас. Начать все заново можно в любом возрасте. Я немного посидел на пособии, а затем устроился на работу к твоему отцу. Ты же знаешь, как мы с ним встретились.

Ничего такого я не знал. Еще один пережиток детства: я как-то считал самоочевидным, что родители и их друзья никогда не знакомились, а знали друг друга всю жизнь.

Эдвин напоминал мне моего отца. Физически совершенно непохожие, они были примерно одного возраста и имели близкие интересы. Мне казалось, что они сходны внутренне, но это сходство было по большей части порождено моим собственным воображением. Оно проявлялось разве что в тягучем северном акценте, в разговорных интонациях и в подчеркнутом прагматизме.

Эдвин казался точно таким же, как я его запомнил, но это было абсолютно невозможно. Мы с ним оба постарели на пятнадцать лет, так что, когда я последний раз его видел, ему не было еще и пятидесяти. Теперь его волосы поседели и заметно поредели, на шее и вокруг глаз пролегли глубокие морщины, а правая рука плохо гнулась, по поводу чего он отпустил пару замечаний. Эдвин никоим образом не мог выглядеть так прежде, и все равно сейчас, в гостиничном ресторане его знакомая внешность вселяла в меня спокойствие и нечто вроде уверенности.

Мне подумалось о других людях, которых я встречал по прошествии времени. Каждый раз это было начальное изумление, внутренний толчок: ну как же он изменился, как же она постарела. Затем, уже через несколько секунд, восприятие подстраивается, и ты видишь практически одни лишь сходства. Мозг приспосабливается, а вслед за ним и глаза; результаты старения, различия в одежде и прическе вырезаются цензорскими ножницами желания видеть непрерывность. Узнавание самых существенных черт заставляет сомневаться во всех прочих воспоминаниях. Человек может похудеть или располнеть, но его рост и костная структура остаются прежними. Вскоре начинает казаться, что ничего, в общем-то, не изменилось. Мозг перекраивает память о прошлом по образу и подобию настоящего.

Я знал, что Эдвин еще не отошел от дел. Поработав несколько лет на моего отца, он организовал свою собственную мастерскую. Первое время она занималась разной технической мелочевкой, но мало-помалу превратилась в завод, специализировавшийся на изготовлении клапанов и вентилей. В те дни главным заказчиком было министерство обороны, и Эдвин снабжал своими клапанами Королевские военно-морские силы. Когда-то он намеревался уйти на покой в шестьдесят лет, но бизнес процветал, и работа доставляла ему удовольствие. Она занимала большую часть его жизни.

— Ты бывал когда-нибудь в Херефордшире, рядом с валлийской границей? Я купил там маленький домик. Ничего такого особенного, но для нас с Мардж вполне хватит. Мы думали переселиться туда еще в прошлом году, но как-то не собрались, и домик до сих пор не приведен в порядок. Он так и продолжает пустовать.

— А много там с ним работы? — поинтересовался я.

— Да ничего существенного, все на уровне побелить-покрасить. Просто там уже пару лет никто не живет. Нужно бы, конечно, проводку поменять, но с этим не горит. Ну и водопровод там малость допотопный.

— А хотите я им займусь? Не знаю, справлюсь ли я с водопроводом, но со всем остальным — вполне.

Идея была неожиданная и очень соблазнительная. Уникальная возможность сбежать ото всех этих проклятых проблем. В контексте моей свежеобретенной ненависти к Лондону сельская местность приобрела манящие, романтические черты. Когда Эдвин заговорил о своем домике, эта смутная мечта начала обретать реальную форму; к тому же не подлежало сомнению, что, оставаясь в Лондоне, я не сделаю ничего полезного, а только буду все глубже погружаться в трясину беспомощной жалости к себе. А теперь я воспрял духом и стал уговаривать Эдвина сдать мне этот домик.

— Да что ты, — сказал Эдвин, — ничего я с тебя за него не возьму, живи сколько потребуется. Если, конечно, ты согласен мал-мала навести там порядок. Ну и еще, когда мы с Мардж решим уйти на покой, тебе придется подыскивать что-нибудь другое.

— Да мне и нужно только на несколько месяцев. На такое время, чтобы снова встать на ноги.

— Это уж как знаешь.

Мы договорились обо всем буквально за несколько минут. Эдвин пришлет мне ключи по почте, и я поселюсь в его домике, как только захочу. Соседняя деревушка называется Уибли, до нее минут десять пешком, не больше. Нужно присматривать за садиком, до железнодорожной станции довольно далеко, внизу они хотят покрасить все в белый цвет, а насчет спален у Мардж какие-то собственные идеи, телефон отключен, но в деревне есть будка, нечистоты стекают в бак, нужно вызвать рабочих, чтобы его опорожнили, а может, и почистили.

К тому времени, как мы окончательно убедили друг друга, что это блестящая мысль, Эдвин уже не предлагал, а практически навязывал мне свой дом. Плохо, говорил он, что дом пустует, дома строятся, чтобы в них жить. Он договорится с местным мастером, чтобы тот починил водопровод, ну и, может быть, поменял часть проводки, но если я хочу ощущать, что отрабатываю свое проживание, то пожалуйста, могу работать, сколько мне заблагорассудится. Было только одно обязательное условие: Мардж хочет, чтобы за садом ухаживали неким вполне определенным образом. Возможно, они будут заезжать ко мне на выходные и тоже помогут по саду.

В дни, следовавшие за этой встречей, я впервые за много недель начал делать что-то осмысленное. Эдвин взбодрил меня, и в моих действиях появилась некая целеустремленность. Конечно же, я не мог сию секунду сорваться с места и уехать в Херефордшир, но теперь все, что я делал, было так или иначе связано с этой целью.

Чтобы вырваться из Лондона, мне потребовалось недели две. Нужно было продать, а частью раздать мебель, нужно было найти временное пристанище для моих книг, нужно было оплатить счета и зайти в банк. Я хотел вступить в новую жизнь ничем не обремененным; отныне и впредь я буду держать при себе только крайний минимум вещей, только то, без чего уж никак не обойтись. Затем подошел долгожданный момент переезда, и я нанял фургон на два рейса туда-обратно.

Перед тем как покинуть Лондон, я снова сделал несколько попыток найти Грацию. Она куда-то переехала, а когда я зашел по старому адресу, ее бывшая напарница по квартире захлопнула дверь с такой яростью, что чуть меня не зашибла. Грация не хочет меня больше, видеть, никогда. Если я напишу письмо, его, так уж и быть, передадут, но лучше попусту людей не беспокоить. (Я все-таки написал, но не получил ответа.) Я попытал счастья в конторе, где она работала, но она оттуда уже уволилась. Общие знакомые тоже не знали, где она сейчас, или знали, но не говорили.

Все это ввергло меня в глубокую тоску и беспокойство, мне казалось, что Грация обошлась со мной нечестно. Снова накатило недавнее ощущение, что все против меня сговорились, и моя эйфория насчет переезда в Эдвинов домик заметно увяла. Думаю, я подсознательно представлял себе, как переезжаю на лоно природы вместе с Грацией и как там, вдали от вечной суматохи городской жизни, мы перестанем ругаться, и наша любовь станет зрелой и полноценной. Эта смутная надежда теплилась все то время, пока я готовился к переезду; когда же в последнюю минуту она окончательно рухнула, я с удвоенной остротой ощутил свое одиночество.

Две радостные недели я считал, что начинаю все заново, но, когда подошел момент отъезда, мне уже стало казаться, что все кончилось.

Наступило время для размышлений, для внутренней жизни. Все было не так, как мне хотелось, и это все было мне навязано.

2

Эдвинов дом располагался посреди лугов и полей, в двухстах ярдах по неухоженной аллее от дороги между Уибли и Херефордом; деревья и живые изгороди надежно защищали его от постороннего взгляда. Домик был двухэтажный, с белеными стенами, черепичной крышей, оконными переплетами в мелкий ромбик и огромной, как у конюшни, дверью. При нем имелся сад площадью примерно в половину акра, спускавшийся по пологому склону к чистому веселому ручейку. Предыдущие хозяева выращивали фрукты и овощи, но сейчас там все заросло. Перед домом и за ним имелись маленькие лужайки и несколько цветников. Большая часть фруктовых деревьев была посажена рядом с ручьем. Деревья нуждались в подрезке, а вся территория — в тщательной прополке.

Домик сразу же пробудил во мне собственнические инстинкты. Он был моим во всех смыслах, кроме юридического, и теперь, совершенно непроизвольно, я стал строить относительно него планы. Я представлял себе упоительные уик-энды, своих друзей, приезжающих из Лондона, чтобы насладиться здоровой сельской пищей и патриархальным покоем, я заранее видел себя окрепшим в преодолении трудностей, лишь понаслышке знакомых обитателям больших городов. Возможно, я заведу себе собаку, резиновые сапоги, рыболовные снасти. Я твердо решил обучиться сельским ремеслам: плетению циновок, гончарному и плотницкому делу. Что касается дома, моими трудами он скоро преобразится в буколический рай, о каком большинство горожан может только мечтать.

Работы там было много. Как и предупреждал Эдвин, проводка оказалась дряхлой и ущербной, на весь дом напряжение было только в двух розетках. Как только я открывал кран, трубы начинали громко стучать, а горячей воды и вовсе не было. Туалет был забит. В некоторых комнатах стены сочились сыростью, весь дом нуждался в окраске как снаружи, так и внутри. На нижнем этаже пол был поеден жучком, потолочные балки верхнего этажа заметно подгнили.

Первые три дня я крутился, как белка в колесе. Я пооткрывал все окна, подмел полы, стер пыль с полок и из шкафчика. Я потыкал в унитаз длинной жесткой проволокой, а затем осторожно заглянул под ржавую крышку бака для нечистот. Я накинулся на сад и огород, безжалостно вырывая из земли каждое растение, бывшее на мой не слишком-то опытный взгляд сорняком. Я навестил единственный в Уибли магазинчик и договорился о еженедельной доставке заказанных мною продуктов. Я закупил целую кучу инструментов и приспособлений, никогда не присутствовавших в моей прошлой жизни: клещи, плоскогубцы, пилу, шпатель для оконной замазки, кисти и так далее, а заодно — кастрюли и сковородки. Затем наступил уик-энд, приехали Эдвин с Мардж, и весь мой энтузиазм разом испарился.

Было очевидно, что Мардж далеко не в восторге от щедрости своего супруга. Как только они появились в доме, я понял, что Эдвину пришлось горько пожалеть о своем великодушном предложении. Он виновато мялся где-то на заднем плане, в то время как Мардж взяла все управление на себя. С самого начала она поставила меня в известность, что у нее были свои собственные планы относительно этого дома, и в этих планах никак не значилось проживание там некоей посторонней личности. Нет, она ничего подобного не говорила, это просто явствовало из каждого ее взгляда, каждого замечания.

Мардж я помнил более чем смутно. В давние дни, когда они заходили к нам в гости, Эдвин неизменно доминировал. Мардж была просто некоей женщиной, которая пила чай, говорила о своих болях в спине и помогала вымыть посуду. Теперь это была пухлая, весьма прагматичная дама, имевшая по каждому вопросу свое собственное мнение. В частности, она имела уйму соображений относительно того, как следует приводить в порядок дом, однако не сделала ни малейшей попытки применить эти соображения на практике. В саду она развела более активную деятельность, пальцем указывая, какие растения следует сохранить, а какие отправить в компостную кучу. Позднее я помог Миллерам выгрузить из машины многочисленные банки грунтовки и краски, и Мардж подробно объяснила мне, в какие цвета нужно выкрасить ту или иную стену. Я все это записал, а она потом тщательно проверила.

Жить в доме было фактически негде, а потому они сняли комнату в деревне, над пабом. В субботу утром Эдвин отвел меня в сторону и объяснил, что водители бензовозов бастуют, а потому на всех заправочных станциях длинные очереди, и что, если я не возражаю, они покинут меня сразу после завтрака. Это было единственное, что он сказал мне за весь уик-энд, и мне было его жалко.

Затем они уехали, оставив меня растерянным и удрученным. Уик-энд прошел из рук вон плохо. Я чувствовал себя загнанным в ловушку, на строительство которой пошли моя благодарность Эдвину, мое неловкое понимание, в какой переплет попал он из-за меня, а также мои жалкие попытки оправдать свое существование, доказать свою полезность. Мне приходилось им нравиться, и меня тошнило от угодливости, сквозившей в моем голосе, когда я разговаривал с Мардж. Они безжалостно напоминали мне о временности моего пребывания в этом доме, напоминали, что я занимаюсь приборкой и ремонтом не для себя, что это всего лишь некая форма арендной платы.

Я был чувствителен к малейшим неприятностям. На три дня кряду я и думать забыл о своих бедах, но теперь, после визита Миллеров, я снова начал мусолить в голове события последнего времени, и в первую очередь свой разлад с Грацией. Ее исчезновение из моей жизни, происшедшее в крайне обескураживающей форме — с бешенством, слезами, уличной сценой, — не могло не вывести меня из равновесия, тем более после столь долгой связи.

Я начал тосковать о том, что осталось в городе: о знакомых, о книгах и пластинках, о телевизоре. Я остро ощущал свое одиночество и отсутствие телефона. Наперекор логике и здравому смыслу я каждое утро ждал писем, хотя оставил свой новый адрес лишь очень немногим друзьям и отнюдь не надеялся, что кто-нибудь из них мне напишет. Живя в Лондоне, я держал руку на пульсе мира: постоянно читал газеты, покупал несколько еженедельников, общался с друзьями, слушал радио и смотрел телевизор. Теперь я словно повис в пустоте. Это произошло в соответствии с моим собственным замыслом, и все равно мне казалось, что меня ограбили, обездолили. Само собой, никто не мешал мне покупать газету в деревне, что я пару раз и делал, однако тут же выяснилось, что мои потребности имеют отнюдь не внешний характер. Пустота гнездилась во мне самом.

День ото дня моя мрачная озабоченность нарастала. Меня охватили апатия и безразличие ко всему окружающему. День за днем я ходил в одной и той же рубашке, я перестал бриться, перестал умываться и ел только простейшую в приготовлении пищу. Я спал допоздна и с трудом заставлял себя встать с кровати; день за днем меня одолевали головные боли и неприятная скованность во всем теле. Я выглядел больным и чувствовал себя больным, хотя и был абсолютно уверен, что мое физическое здоровье в полном порядке.

Было уже начало мая, весна вступила в свои права. С того времени, как я переехал за город, не было ни одного погожего дня, хотя и сильных дождей тоже не было. А потом погода как-то сразу улучшилась, сад наконец-то зацвел, начали распускаться цветы на клумбах. Появились пчелы, стрекозы, изредка — осы. По вечерам под деревьями и у входа в дом висели тучи комаров. Я стал замечать птичье пение, особенно по утрам. Впервые в жизни я пристально наблюдал за всеми этими загадочными существами: в городе их практически нет, а во время давних школьных «выездов на природу» кишащая вокруг жизнь ничуть меня не интересовала.

Сейчас она меня радовала, но эту радость сильно портили беспрестанное обдумывание все тех же моих неприятностей и столь же беспрестанные потуги — иначе это не назовешь — выкинуть их из головы.

Имея в виду враз положить конец как своей депрессии, так и стараниям ее побороть, я решил всерьез приступить к работе, вопрос состоял лишь в том, с чего лучше начать. В саду, например, не успевал я прополоть очередной участок, как то, что было прополото несколькими днями раньше, снова зарастало до безобразия. В доме процесс ремонта был связан со столькими осложнениями, что казался попросту бесконечным. Прежде чем приступить к окраске стен, нужно было многое починить и исправить.

Я решил, что для облегчения задачи следует заранее представить себе ее результат. Если перед моими глазами будет стоять образ прополотого сада с аккуратно подрезанными цветущими деревьями, это даст мне серьезный стимул. Представить себе чисто прибранные комнаты с аккуратно покрашенными стенами — значит выполнить едва ли не половину работы. Это мое открытие стало важнейшим шагом вперед.

В доме я взялся сперва за нижний этаж, где стояла моя кровать. Собственно говоря, весь этаж состоял из одной-единственной просторной комнаты. В одном ее конце было узкое окно, выходившее вперед — на сад, живую изгородь и подъездную аллею, а в другом — гораздо большее окно с видом на задний сад.

Я работал не покладая рук, подбадривая себя зрительным образом того, как будет выглядеть эта комната в конечном итоге. Я вымыл стены и потолок, зашпаклевал выкрошившуюся штукатурку, отчистил шкуркой дверные косяки и рамы, а затем покрыл все двумя слоями белой эмульсионной краски, которую привезли Эдвин и Мардж. Комната волшебным образом преобразилась; это была уже не жалкая трущоба, а светлое, просторное и даже элегантное жилище. Я тщательно отскреб половицы от потеков белой краски, покрыл их лаком, вымыл окна, а затем по какому-то наитию сходил в Уибли, купил несколько больших тростниковых циновок и постелил их на пол.

К моему полному восторгу, комната получилась точно такой, какой я ее прежде представлял, концепция воплотилась в жизнь.

Иногда я сидел в этой комнате часами кряду, наслаждаясь прохладным покоем. При открытых окнах легкий сквозняк продувал ее насквозь, принося аромат жимолости, росшей под окнами, — аромат, известный мне до того лишь по химическим имитациям.

Белая, как называл я ее про себя, комната стала средоточием моей деревенской жизни.

Закончив ее ремонт, я вернулся к своему интроспективному настроению, однако теперь, после нескольких дней, занятых исключительно работой, мои мысли стали гораздо отчетливее. Ковыряясь в саду и начиная приводить в порядок другие комнаты, я размышлял о том, что я делаю со своею жизнью и что я делал с нею раньше.

Прошлая жизнь виделась мне как полный бедлам, беспорядочная мешанина случайных событий. Ничто в ней не имело смысла, никакие два элемента не находились во сколь-нибудь внятном соотношении. Я твердо решил, что постараюсь привести свои воспоминания хотя бы в некое подобие порядка. Вопрос «А зачем?» даже не возникал, мне просто казалось, что это жизненно важно.

Однажды утром я взглянул на кухне в старое, облезлое зеркало, увидел в его глубине знакомое лицо — и не смог сопоставить его с чем бы то ни было, что знал о себе. Я лишь пытался переварить лишенный всякого смысла факт, что этот человек с мутными глазами и щетиной на бледном, нездорового цвета лице — не кто иной, как я, итог двадцати девяти без малого лет жизни.

Я вошел в период самовопрошания: как стал я таким, как оказался в этом месте, откуда у меня такие мысли? Что это, постоянное невезение, как то подсказывает мне услужливый мозг, или результат некой глубинной неадекватности? Я начал размышлять.

Для начала меня заинтересовала реальная хронология моих воспоминаний.

Я знал общий порядок своей жизни, последовательность, в которой происходили крупные либо важные события, знал потому, что они существенно входили в общий процесс взросления. Но вот подробности от меня ускользали. Разнообразнейшие фрагменты моей прошлой жизни — места, где я был, люди, которых я знал, поступки, которые совершал, — смешались в хаотичную неразбериху, и теперь следовало найти им всем точное место в порядке вещей.

Сперва я поставил себе целью полное воспоминание о прошлом — взять, к примеру, свое поступление в школу и, начиная с этой точки, вспомнить все подробности: чему меня тогда учили, как звали моих учителей, как звали других ребят в нашей школе, где я тогда жил, где работал мой отец, какие я читал книги, какие смотрел фильмы, с кем дружил и с кем враждовал.

Ремонтируя очередную комнату, я непрерывно бормотал себе под нос всю эту ерунду, настолько же бессвязную в это время, насколько бессвязной была, надо думать, и вся моя жизнь.

Затем самым важным стала форма. Стало ясно, что нужно установить не только порядок, в котором развивалась моя жизнь, но и относительную значимость каждого события. Я был результатом этих событий, этого обучения, и я утратил контакт с тем, чем я был. Теперь мне требовалось открыть эти события заново, возможно — даже заново выучить то, что я утратил.

Я стал расплывчатым и неопределенным. У меня нет иного способа вновь обрести ощущение собственной личности, чем через воспоминания.

Вскоре стало невозможно сохранять открываемое. У меня голова шла кругом от стараний сначала вспомнить, а затем удержать вспомненное. Я прояснял какой-нибудь конкретный отрезок своей жизни — во всяком случае, мне так казалось, — но затем, перейдя к другому году или другому месту, я обнаруживал, что либо между событиями имелось некое труднообъяснимое сходство, либо я что-то напутал в первый раз.

В конце концов я осознал, что нужно все это записывать. Фелисити подарила мне на предыдущее Рождество портативную пишущую машинку, и вот теперь я извлек ее из груды своих вещей, водрузил на стол, стоявший посреди моей белой комнаты, без промедления взялся за работу и почти сразу же начал прозревать в себе загадки и тайны.

3

Силой фантазии я ввел себя в мир. Я писал по внутренней необходимости, по необходимости создать более ясное видение самого себя, и в процессе писания я стал тем, что я писал.

Это не было чем-то таким, что я мог понять, я просто ощущал это на инстинктивном, эмоциональном уровне.

Этот процесс был в точности подобен созданию моей белой комнаты. Вначале она была всего лишь идеей, а затем я воплотил эту идею в жизнь, покрасив комнату так, как это мне представлялось. Я открывал себя таким же образом, только через напечатанные слова.

Я начал писать, нимало не подозревая о связанных с этим трудностях. Во мне горел энтузиазм ребенка, впервые получившего коробку цветных карандашей, энтузиазм буйный, безбрежный и абсолютно беззастенчивый. Позднее все это, конечно же, изменилось, но в тот вечер я работал с невинной, чуждой рефлексии энергией, буквально выплескивая поток слов на бумагу. Захваченный и опьяненный новым для себя занятием, я часто перечитывал напечатанное, вносил от руки поправки и выписывал на полях новые, только что пришедшие в голову мысли. Уже тогда во мне бродило некое смутное недовольство, однако я его игнорировал, упиваясь ошеломляющим ощущением свободы, удовлетворения. И то сказать, мне впервые приходилось вводить себя в мир!

Я лег позднее обычного, но все равно долго не мог уснуть и только ворочался в спальном мешке с боку на бок. Утром я торопливо позавтракал и вернулся к прерванному повествованию, забыв и думать о незавершенном ремонте. Моя творческая энергия все так же била ключом, напечатанные страницы сходили с валика машинки сплошным, неудержимым, как мне казалось, потоком. Закончив очередную, я бросал ее куда попало на пол, внося в свое творение временный, легко устранимый хаос.

А потом все вдруг застопорилось.

Это случилось на четвертый день, когда вокруг стола валялось уже свыше шестидесяти готовых листов. Каждый из них был знаком мне до мельчайших подробностей, так страстно стремились они быть написанными, так часто я их перечитывал. В том, что не было еще написано, что лишь виделось впереди, горело то же стремление воплотиться. У меня не было и тени сомнения, что последует дальше, что останется несказанным. И вот при всем при том я запнулся на полуфразе и не мог продолжать.

Казалось, я насухо исчерпал свой метод повествования. Внезапно обострившееся чувство ответственности заставило меня усомниться и в том, что было уже сделано, и в том, что я собирался сделать в дальнейшем. Я просмотрел наугад несколько страниц, и все в них показалось мне наивным, болтливым, банальным и скучным. Я заметил отсутствие знаков препинания и уйму орфографических ошибок, заметил, что по многу раз повторяю одни и те же слова; даже те суждения и наблюдения, которыми я особо гордился, стали казаться мне очевидными и мало относящимися к делу.

Я видел, что все в этой торопливой писанине из рук вон плохо, и сгорал от стыда за собственную неполноценность.

Оставив на время сочинительство, я начал искать выход своей энергии в будничных, прозаических работах по дому. Закончив окраску одной из верхних комнат, я сразу перенес туда все свои вещи, включая матрас и спальник; отныне моя белая комната станет писательским кабинетом и ничем кроме. Затем пришел нанятый Эдвином водопроводчик, он начал приводить в порядок гремучие трубы и устанавливать бойлер; я же использовал это время, чтобы трезво обдумать свои просчеты и учесть их, составляя планы на будущее.

До этого момента я писал, полагаясь исключительно на свою память. Стоило бы, конечно же, поговорить с Фелисити и, если повезет, заполнить с ее помощью некоторые пробелы в моих детских воспоминаниях. К сожалению, этот вариант полностью отпадал, потому что наши с ней отношения давно превратились в сплошную вереницу ссор, самая последняя из которых и самая яростная случилась совсем недавно, вскоре после смерти отца. Вряд ли она воспылает сочувствием к тому, чем я тут занимаюсь, да и вообще — это же мое повествование, мое и только мое, я не хотел смотреть на прошлые события чужими глазами.

Вместо этого я позвонил ей и попросил прислать альбомы с семейными фотографиями. Фелисити забрала себе большую часть отцовских вещей, включая и все старые снимки, но, насколько я понимал, они ей были не слишком нужны. Можно не сомневаться, что сестрица изумилась моей неожиданной просьбе — при нашей последней встрече, после похорон, я сам отказался от этих альбомов, — однако виду не подала и обещала мне их прислать.

Тем временем водопроводчик ушел, и я вернулся к пишущей машинке.

На этот раз после перерыва я подошел к делу гораздо серьезнее и основательнее. Мне стало ясно, что нельзя писать все подряд, без разбора.

Память весьма ненадежна, не говоря уж о том, что детское восприятие событий зачастую искажается внешними воздействиями, совершенно незаметными для самого ребенка. Детям не хватает перспективы, их кругозор предельно узок, а интересы — эгоцентричны. Большую часть пережитого они воспринимают в интерпретации своих родителей. Их внимание неразборчиво и с равной вероятностью останавливается как на важных, так и на пустяковых вещах.

Следует к тому же сказать, что плоды моей первой попытки представляли собою не более чем набор кое-как соединенных фрагментов, в то время как теперь я хотел рассказать связную историю, рассказать таким образом, чтобы она имела вполне определенную форму, рассказать в соответствии с заранее составленным планом.

И тут почти сразу мне открылась основная сущность того, что я хотел написать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад