— Брось, не злись. Матрос прав. Не обо всем можно говорить, — примирительным тоном сказал Коля.
За калиткой послышалась какая-то возня, звякнула железная задвижка. Коля высунулся из окна.
— Кто там?
Калитка распахнулась, под окном появилась взъерошенная голова Шурика.
— Это Петька Америка. Я ему говорю: нельзя, а он знав прет. Чуть с ног не сшиб, — со слезой в голосе пожаловался Шурик брату.
— Давай его сюда и ступай к калитке.
В комнату вошел маленький, щуплый паренек, ростом с Шурика, в серых по щиколотку штанах, в резиновых тапочках на босу ногу и желтой майке, под которой на спине выпирали острые лопатки. Кожа его, продубленная морской водой и зноем отливала маслянистым блеском ядреного южного загара. Из-под белесых бровей, не мигая, смотрели дерзкие серые глаза. Это был Петька, самый молодой из подпольщиков. Он был так, мал ростом и тонок, что года на три казался моложе своих пятнадцати лет. Жил он на Лабораторной улице через дом от Александра Ревякина и, как и Костя Белоконь, был связным. Настоящие имя и фамилия его были Анатолий Лопачук. За петушиный нрав, задиристость и драчливость слободские ребята прозвали его Петькой, а потом к нему пристала еще и другая кличка — Америка.
Лет до восьми он сильно картавил, и без привычки его трудно было понять. Однажды, когда он играл с ребятами на улице, проходивший матрос остановился и, улыбаясь, спросил: «Ты, браток, часом не из Америки? Лопочешь, а что — не понять». С тех пор кличка «Петька Америка» прочно прилипла к нему. Фамилию его мало кто помнил, но «Америку» знали все портовые мальчишки Южной стороны.
— А-а, пацан, пришел! Гляди-ка, он уже на вершок подрос! — воскликнул Калганов.
Петька прошел через комнату, не удостоив Саню взглядом, и с независимым видом уселся на подоконнике. Шустрые глаза его следили за движением рук Белоконя, который отсчитывал листовки.
— Четыре мало. Прибавь, Кость, еще. Не будь жадюгой, — выпрашивал Петька. — Тут только на одну Корабелку, а мне и на Воронцовой горе клеить, и в концлагерь надо.
— Не канючь. Сам небось несколько штук написал и за пазуху спрятал!
— Когда ж мне писать? Я с утра знай бегаю по разным квартирам. Не видишь — весь взмок.
Петька демонстративно вытер рукавом лицо и лоб. Но Костя был неумолим.
— Саша ничего не передавал? — спросил он.
— Сказал, чтоб вы на пристани просили себе ночные пропуска. А потом еще велел скорей принести гостинцы.
Ребята знали, что гостинцами Ревякин называет гранаты.
— А кому они, ты знаешь? — спросил Саня.
— Мало ли, что я знаю. Не болтать же всякому…
Петька торжествующе поглядел на Саню, довольный тем, что взял реванш и к тому же блеснул своей осведомленностью. Но он этим не удовлетворился. Презрительно сжал губы, цыкнул слюной и добавил:
— Когда будешь выполнять такие поручения, как и я, тоже трепаться перестанешь.
— Смотри, такая малявка, а тоже фасон давит и еще кусается! — Саня засмеялся и, подойдя, взъерошил Петькины волосы.
— Брось! Что я тебе, цуцик какой? — негодующе воскликнул Петька. Он спрыгнул с подоконника, взял отложенные ему листовки, затем стащил еще одну из Костиной пачки и пулей выскочил за дверь.
Дружный хохот несся ему вслед. Что-что, а ловкость и находчивость эти портовые парни всегда ценили.
III
Ночью к причалу пришвартовался небольшой транспорт, доставивший из Констанцы обмундирование и продовольствие.
Как всегда, у пристани собралась толпа: женщины ближних слободок, случайные прохожие, крикливые портовые мальчишки — и у всех жадный, голодный блеск в глазах.
Пленные матросы и красноармейцы, пригнанные под конвоем из концлагеря, начали таскать связки сапог, кипы белья, одеял, палаток, тюки с солдатским обмундированием. Наемные рабочие приступили к выгрузке из трюма продовольствия.
Стоящие на берегу замерли при виде огромных двухпудовых кругов сыра, банок с джемом, с консервами, кулей с горохом, фасолью — снедью, недоступной им и предназначенной тем, кто коваными сапогами попирал их землю. Люди все стояли и стояли, в надежде поживиться хотя бы горстью просыпанной муки, фасоли или гороха пополам с песком и галькой.
Костя с Колей, оформившись на бирже, попали в одну бригаду, где работал и Колин отец, Николай Андреевич, — коренной портовый грузчик.
«Ну и что ж, придется работать, если этого требует дело. Конечно, о нас будут судачить соседи…» — думал Костя, подходя утром к пристани.
— Нам бы только паек получить да ночные пропуска выписать. А там мы им наработаем. Мы будем валиком, валиком как твой батя. Охмурим фашистов! — сказал он Коле.
Старший надсмотрщик Шульц — гроза наемных рабочих, — рыхлый, краснолицый баварец из резервистов, долго враждебной придирчивостью рассматривал их. Потом, подойдя к Косте, бесцеремонно ощупал мускулы рук, затем икры ног. «Смотрит, как рабочий скот», — подумал Костя, испытывая нестерпимое желание ударить ногой в голову Щульца, как в футбольный мяч. На душе было гадко от унизительной процедуры.
Приняв новичков, Щульц издали стал наблюдать за ними.
— Чем-то мы не потрафили этому краснорожему Щульцу, — заметил Коля.
— Щульц попервоначалу поучить вас хочет, — сказал Николай Андреевич и, горько усмехнувшись, добавил: — Тут, милок, наше дело собачье, нас они за людей не считают.
Костя пошел к трюму, возле которого на палубе лежал груз. Увидев, как неумело он берется за куль с горохом, Николай Андреевич сказал:
— Бери вот так, как я. Оно сподручней, и не надорвешься. — С профессиональной ловкостью вскинув на плечо куль, он направился к трапу.
Подражая ему, Костя тоже вскинул мешок, покачнулся под тяжестью, но устоял. Куль оказался подмоченным, бумага у шва была волглая. Спускаться с грузом по узкому деревянному трапу нелегко. Трап под ногами грузчиков раскачивается; ступать надо умеючи, балансируя, чтоб не свалится в воду или на бетонный причал. Боясь уронить куль, Костя что было силы прижал его рукой к плечу и продавил отсыревшую бумажную мешковину. Свою оплошность он понял, когда горох звонко забарабанил по доскам трапа. Он остановился, чтобы поправить куль, и задержал грузчиков, идущих позади.
— Шнеллер! Шнеллер! — взвизгнул фистулой Щульц и, коверкая русские слова, выругался.
Лишь сойдя с трапа, Косте удалось наконец повернуть куль вверх дырой. Горох перестал сыпаться, но, замедлив шаг, он отстал от Николая Андреевича и опять задержал идущих позади.
— Руссише швайн! Рашер! — гаркнул над ухом Щульц, подталкивая его.
Костя вскипел от ярости. Чтобы сдержать себя, он до крови прикусил губу и ускорил шаг, сопровождаемый каскадом отборной брани. Щульц явно стремился задеть самолюбие и национальную гордость рабочих, которые, сгибаясь под тяжестью ноши, проходили мимо и в ответ не смели сказать ни слова.
— Подлая тварюга, — прошипел Костя, отойдя немного.
Назло Шульцу он сдвинул ладонь с дыры в мешке, и горох струей потек наземь, выстелив желтую дорожку: «Пусть потом хоть ребята попользуются».
Ему бы несдобровать, если бы Шульц это заметил. Но тот уже распекал другого замешкавшегося грузчика.
Сбросив куль укладчику на подножку вагона, Костя перевел дух и повернулся. И тут он увидел толпу голодных людей, которых жандармы оттеснили к развалинам разрушенного пакгауза.
Люди стояли молча. Презрительные, враждебные взгляды их были устремлены на него и на Колю, который, сбросив груз, подошел к нему. Было что-то зловещее в молчании толпы. Лишь двое мальчишек с краю взглядами пожирали рассыпанный горох, только присутствие жандармов удерживало их на месте. И вдруг в тишине прозвучал тихий голос высокой худой женщины, стоявшей впереди:
— Наших в Германию поугоняли, а энти, гляди, как пристроились.
Затем раздался звонкий мальчишеский выкрик:
— Они за баланду продались! А еще комсомольцы!
Костя хорошо знал этого смелого, озорного паренька.
То был Ленька Славянский, круглый сирота. Ленька не боялся выражать протест и презрение оккупантам. Завидев на улице жандарма или полицая, он взбирался на уцелевшую стену своей хаты и демонстративно запевал: «Страна моя, Москва моя»; его звонкий голос далеко разносился по улицам Зеленой горки.
— Продажные шкуры! Вот погодите, придут наши — узнаете! — крикнул он, грозя маленьким костлявым кулаком.
Толпа одобрительно загудела; раздался мальчишеский свист. Лицо Кости опалило жаром. Впрочем, на месте Леньки он поступил бы так же. А душу все же щемила обида.
— Ну что ты стоишь? Пошли. А то Шульц опять взъярится, — сказал Коля.
Они побрели к трапу.
После обеденного перерыва, во время которого каждый грузчик получил по черпаку баланды, вся бригада под присмотром Шульца была посажена на катер, отходящий в Килен-бухту. Там, по словам Николая Андреевича, у причала, стоял транспорт с оружием и боеприпасами, а партия пленных, посланная туда, не справлялась с выгрузкой.
Сидя у борта, Костя рассеянным взглядом скользил по искрящейся синеве бухты, по лежащему в развалинах городу и размышлял. Когда он говорил Сане и Коле, почему нужно поступить на работу, на словах все было ясно. Но как отвратительна оказалась действительность! Как унизительно выслушивать понукания и брань надсмотрщика, какая нестерпимая пытка видеть враждебные взгляды советских людей, выслушивать их оскорбления!
Таская в Килен-бухте ящики с автоматами и патронами, он спрашивал себя: «А сюда зачем ты пришел? Завтра, быть может, эти пули сразят тех, кто идет вызволять тебя из неволи, или оборвут жизнь товарищей, которые томятся в застенках СД. Ты делаешь позорное, бесчестное дело!»
Но разум восстал против обвинений, которыми он мучил себя. Свою шкуру он и так бы спас. Он мог по-прежнему скрываться в развалинах, мог бы сбежать из Крыма и пересечь линию фронта. Поступать так его обязывала дисциплина подполья. Пусть Ленька с ребятами и женщины считают его предателем. Обидно, больно. Но он выдержит.
IV
Ныли мышцы рук, ног, поясница, все тело налилось свинцовой тяжестью. Хотелось забыться, уснуть, а не спалось.
Костя лежал с открытыми глазами и думал. Для него сегодняшний день был днем сурового испытания. Еще вчера он был самим собой, а теперь он как бы в двух лицах. У него появился двойник. И этот двойник, подобно актеру, должен играть роль прилежного рабочего-грузчика. Играть искусно, чтобы никто не мог заподозрить, что под личиной смирения укрылся подпольщик.
Но ведь он не один! А Саша с Жорой, которые поступили учителями в школу? А матрос Кузьма Анзин, работающий помощником машиниста на станции? А Ваня Пиванов — шофер в немецком интендантстве? Все они двойники. Служба у оккупантов — это маскхалат, под которым скрываются подпольщики. Жизнь намертво, морским узлом связала его с подпольем.
Впервые за свои юные годы Костя думал о том, как жизнь сложна, как запутаны ее тропы, как причудливо складывалась его судьба. Мечтал об одном, а получилось совсем по-иному. Если бы два года назад сказали ему, что грянет война, Севастополь падет, а он очутится в оккупации, он не поверил бы.
Как и теперь, тогда был май. На Историческом бульваре отцветало иудино дерево, у панорамы земля была усеяна лилово-розовыми лепестками, пышно и ярко цвела сирень, всюду белели гроздья акаций, источая пряный аромат.
Тогда он только начинал самостоятельную жизнь. Он вступил в комсомол и получил аттестат об окончании ремесленного училища. Целый месяц потом отдыхал, носился на яхте спортклуба по главному рейду, где дымили серо-голубые громадины кораблей, а берега скрывали в себе сокрушительную силу морских батарей, откуда простирались синие воды прибрежной зоны, начиненной тысячью минных смертей.
На западе Европы уже гремела война. А он горделиво посматривал вокруг и спрашивал себя: «Кто отважится напасть на мою Родину? Кто посмеет приблизиться к неприступным севастопольским берегам?» На душе было ясно, безоблачно, как было чисто и безоблачно черноморское небо.
Но в самую короткую июньскую ночь город вдруг потрясли взрывы и где-то на Северной и Корабельной сторонах затарахтели зенитки. Со сна он принял это за обычную учебную стрельбу батарей, повернулся на другой бок и задремал. Но когда уже близко грохнул страшный взрыв, зашатались стены хаты, зазвенели стекла, он вскочил.
Война!..
Все его домогательства поступить на флот, на любимый корабль — лидер эсминцев «Ташкент», в военкомате потерпели поражение: шестнадцать лет — непреодолимое препятствие.
Фронт быстро приближался. Фашистские дивизии подходили уже к Перекопу. Оборонялась Одесса. Вокруг Севастополя спешно возводились сухопутные укрепления. Тысячи мужчин, женщин, подростков, как и он, под палящим зноем долбили заступами и кирками каменистую землю на Мекензиевых высотах, за Инкерманом, на Сапун-горе и Максимовой даче. На Куликовом поле расквартировалась бригада морской пехоты. В его доме вместе с другими матросами поселился Кузьма Анзин, худой, остролицый, с виду тихий и скромный комсомолец. Они крепко сдружились. Костя отказался тогда от несбыточной мечты попасть на корабль и задумал поступить в морскую пехоту.
А фронт уже рядом — у Мекензиевых гор. Из Бахчисарая били дальнобойные немецкие пушки, снаряды рвались на улицах города и слободок. В небе от зари до зари кружили стаи «юнкерсов». Город пылал в огне.
Бригада морской пехоты ночью снялась на передний край. Вместе с ней ушел Костя. А через два дня его под конвоем вернули: опять подвел маленький рост. Хотелось выть от досады!
Костя поступил в артиллерийские мастерские и под грохот бомбежек стал ремонтировать приборы управления зенитных орудий на Северной стороне.
Восемь месяцев смерчи металла и бушующее море пожаров пожирали город.
За это время лишь однажды, и то мельком, Костя видел Кузьму. Никогда не забыть ему тот нестерпимо знойный день 30 июня 1942 года, с удушающей гарью пожаров, полный адского грохота канонады и бомбовых взрывов, свиста осколков и пуль, стонов раненых. Не забыть то небо, затянутое смрадными облаками дыма и пыли, сквозь которые, словно через закопченное стекло, едва пробивалось солнце.
Спозаранку пришел он с ремонтной бригадой к зенитчикам, стоявшим неподалеку от панорамы. Вокруг все было перепахано бомбами, снарядами. После трехнедельного штурма из всех зениток уцелела одна. Но и с нее бойцы уже сняли замок, приборы управления и увезли их.
Слух о том, что советские войска покидают город, тогда ошеломил его. Да, он знал: город отрезан от баз снабжения. Знал: иссякли снаряды, патроны, нет продовольствия. Понимал: конец неизбежен. И все же не хотел этому верить.
Трое молодых ребят из ремонтной бригады, спасаясь от осколков, укрылись в оставленном бойцами блиндаже. А Костя как сел, так и сидел на полузасыпанном землей цинковом ящике с патронами, растерянный, не зная, что же делать. Настала оглушающая, давящая тишина. Тишина эта показалась страшней рева канонады. Внизу, на скалистом косогоре, за пожухлой зеленью кустарника мелькнули бескозырки и полосатые матросские тельняшки. Внезапно рассыпалась густая дробь автоматных очередей. Неслась она с Зеленой горки, по склонам которой уже спускались неприятельские солдаты. Костя понял: редкая матросская цепь — последний заслон, который прикрывал отход советских частей.
Его удивило: почему матросы не стреляют? Он позвал товарищей и, подхватив пару гранат в блиндаже и цинковый ящик с патронами, спустился к грибку. Там-то, неподалеку от командного пункта батальона, он последний раз издали и видел Кузьму.
Вместе с товарищами Костя, покидая город, крутой тропой взобрался на верхнюю улицу слободки и остановился. Перед ним на семи холмах лежал в руинах мертвый город. Он пал, как воин, сраженный в бою. Черные дымные тучи стелились над холмами, опускаясь все ниже и ниже, и, словно траурный саван, прикрывали собой еще теплое, но уже бездыханное тело города-богатыря.
Остатки не успевших эвакуироваться советских воинских частей скопились на последнем рубеже — небольшом клочке крымской земли у Херсонесского маяка. Этот «пятачок» в четыре квадратных километра желтой, выжженной солнцем каменистой земли кишел голодными, изнуренными многомесячными боями и, по существу, безоружными людьми.
Всю ураганную силу бомбовых ударов и артиллерийского огня враги и обрушили на этот беззащитный «пятачок».
Попав с товарищами на Херсонесский мыс, Костя понял, что надеяться на эвакуацию нечего. Советские крейсеры и эсминцы не могли подойти сюда через минное поле.
Земля дыбилась от взрывов, дрожала под ногами, шевелилась. Спасаясь от бомбежки, Костя скатился в глубокую воронку. На дне ее сидели два красноармейца с окровавленными повязками на головах; возле третьего, раненного в руку матроса хлопотала, накладывая повязку, стриженная под польку девушка в домашнем синем платьице и серой блузе, обляпанной глиной. У нее не хватило бинта, и она беспомощно, опустив руки, оглянулась и вскинула на Костю васильковые глаза.
— Тебя как звать?
— Костя.
— А меня Валя. У тебя, Костя, нет пакета?
Он порылся в противогазной сумке, где вместе с рабочим инструментом лежал индивидуальный пакет, и подал его.
Девушка ловко, быстро наложила повязку и доверчиво улыбнулась:
— Если бы не ты, Костя, я бы не знала, что и делать.
Костя выполз из воронки и осмотрелся. Волна самолетов схлынула. Изрытое поле было усеяно телами убитых и раненых, у входа в потерну — подземную галерею под береговой батареей — полыхал пожар. Одна из бомб угодила в бочки с горючим. Столб черного дыма и пламени ветром повернуло к потерне. Из-под земли неслись истошные крики. В потерне как в гигантской душегубке, задыхались люди, укрывшиеся от бомбежек.
Раздался оглушительный залп береговой батареи, которая открыла огонь по колонне вражеских танков на шоссе. На горизонте взметнулись коричнево-черные султаны разрывов двенадцатидюймовых снарядов. Танки свернули в лощину, оставив на месте четыре смрадно дымящих костра. Потом из-за высотки выползли еще пять танков. Батарея перенесла огонь на них. Но теперь не слышно было взрывов; там, где падали снаряды, поднимались только серые фонтаны земли.
— Снарядов нет. Бьют учебными болванками, — сказал подбежавший матрос.
По его пропыленному лицу стекал пот, оставляя на щеках грязные полосы, тельняшка пропрела, грудь была перекрещена пустой пулеметной лентой.
— Слышь, браток, — сказал матрос, — пошарь-ка по убитым и раненым… Насобираешь гранат и патронов — тащи туда, — он кивнул на восток, откуда несся треск автоматов. — Немец опять в атаку прет, а у наших ребят — ничего… — Он побежал к батарее на командный пункт.
Слова матроса Костя принял как боевой приказ. Кликнув Валю, он вместе с ней стал снимать с убитых пояса с гранатами, выворачивать из карманов патроны, запалы. Наполнив противогазные сумки, они ползли по каменистой, поросшей полынью и колючей верблюдкой земле к матросским цепям.
— Браточки, помогите связки вязать, — взмолился старшина, лежавший в цепи.