Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стихотворения - Владимир Владимирович Набоков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Владимир Набоков

СТИХОТВОРЕНИЯ

Предисловие

В настоящее издание включены: шесть книг русских стихотворений В. В. Набокова (Сирина) — «Два пути» (1918), «Гроздь» (1923), «Горний путь» (1923), «Возвращение Чорба. Рассказы и стихи» (1930) и «Стихотворения 1929–1951» (1952), а также юношеский сборник «Стихи» (1916) (в Приложении) в полном объеме и в авторской композиции; русские стихотворения из сборника «Poems and Problems» (1970), которые не вошли в предшествовавшие ему сборники; а также стихотворения, не включавшиеся автором в сборники; английские стихи Набокова из сборника «Poems and Problems» и не вошедшие в него; переводы стихотворений других поэтов на русский, английский и французский; шуточные стихотворения и стихи из романов «Дар» (1937–1938, 1952) и «Look at the Harlequins!» («Смотри на арлекинов!») (1974).

За пределами издания остались драмы в стихах («Скитальцы» (1923), отрывок «Агасфер» (1923), «Смерть» (1923), «Дедушка» (1923), «Трагедия господина Морна» (1924), «Полюс» (1924)) — они переизданы в: Набоков В. В. Собр. соч.: В 5 т. / Сост. Н. Артеменко-Толстой; Предисл. А. Долинина; Примеч. А. Долинина, М. Маликовой, О. Сконечной и др. СПб.: Симпозиум, 1999–2000; «Трагедия господина Морна» — см. в: Звезда. 1997. № 4. Также в издание не включены шуточные стихотворения из перевода «Аня в стране чудес» Л. Кэрролла (1922); пародийные стихотворения из рассказов «Адмиралтейская игла», «Облако, озеро, башня» и «Истребление тиранов», включенные в авторский сборник «Стихи» 1979 г.; авторские подстрочные переводы его русских стихотворений из сборника «Poems and Problems»; а также поэма Джона Шейда из романа «Pale Fire» («Бледный огонь»). Ссылки на все русскоязычные произведения Набокова даются по указанному выше собранию сочинений, которое на сегодня является наиболее полным, текстологически исправным и подробно откомментированным изданием Набокова в России. В него вошли и русские стихотворения автора, но так как это издание построено по хронологически-жанровому принципу, композиция авторских сборников в нем нарушена (кроме сборников «Гроздь» и «Горний путь») и стихотворения помещены в порядке их первых публикаций, по ним же печатаются тексты. В настоящем издании воспроизведены состав и композиция сборников, также добавлены разделы английских стихотворений Набокова и его переводов на иностранные языки (избранные английские ст-ния Набокова перепечатывались в сборниках Набокова Избранное / Сост. Н. А. Анастасьев. М.: Радуга, 1990; Круг: Поэтические произведения; Рассказы / Сост., примеч. Н. И. Толстой. Л.: Худож. лит., 1990). По этому же принципу построено другое существующее издание: Набоков В. В. Стихотворения и поэмы / Сост., вступ. статья, подгот. текстов и примеч. В. С. Федорова. М.: Современник, 1991 — в котором полностью перепечатаны все основные сборники русских ст-ний Набокова (кроме сб. «Стихи» 1979 г.), но в нем в разделе не вошедшего в прижизненные сборники приводятся в основном ст-ния, впервые опубликованные в сборнике 1979 г. В нашем издании, помимо иноязычной части, значительно расширен раздел не входившего в прижизненные сборники, указаны варианты текстов, уточнены датировки, в том числе и по материалам архива Набокова в Коллекции Берга Нью-Йоркской публичной библиотеки.

Последний считающийся авторизованным сборник «Стихи» (Анн Арбор: Ардис, 1979) — вышедший после смерти автора, но отбор для которого он успел сделать — в котором избранные ст-ния расположены в хронологическом порядке, целиком воспроизвести здесь, к сожалению, невозможно, так как на это не было получено разрешение от наследников Набокова. Из 247 ст-ний этого сборника 47, преимущественно написанных в 1923–1924 гг., опубликованы в нем впервые — список их приводится в конце комментария; нам остается только адресовать читателей к этому сборнику.{121} Остальные ст-ния этого сборника входили в ранние сборники и/или публиковались в периодической печати, то есть они включены в соответствующие разделы настоящего издания. Авторская правка в этих ст-ниях относилась в основном к области пунктуации (влиявшей, впрочем, на интонационную структуру текста: как правило, снимались многоточия, многочисленные восклицательные знаки), в ряде случаев Набоков менял заглавия ст-ний или убирал их вовсе, а иногда (в самой малой степени) правил и сам текст, или же возвращался к редакции первых публикаций, измененной впоследствии. Все ст-ния, включенные в «Стихи» 1979, печатаются по этому сборнику. В остальных случаях ст-ния, входившие в прижизненные сборники, печатаются по тексту этих сборников, не входившие — по хронологически позднейшей публикации. Формула «Печ. по…» во всех случаях опускается. Через двойной дефис указываются все авторские сборники, в которые входили ст-ния, а также антологии: На западе: Антология русской зарубежной поэзии / Сост. Ю. П. Иваск. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1953; Modern Russian Poetry: An anthology with verse translations edited and with an introduction by Vladimir Markov and Merril Sparks. Alva: Mac Gibbon and Kee, 1969 (первое амер. изд. — Indiannapolis: Bobbs-Merril, 1967); Nabokov's Congeries / Ed. by Page Stegner. New York: Viking, 1968 — так как эти перепечатки Набоков сам выделил в примечаниях к сборнику «Poems and Problems». Везде указываются лексические варианты относительно основного текста. Тексты печатаются с исправлением типографских погрешностей и в соответствии с современными нормами орфографии и пунктуации (но с сохранением специфических особенностей, отражающих индивидуальную авторскую манеру). Даты написания стихов, помещенные под текстами, являются авторскими, в ряде случаев они уточнены по: Juliar Michael Nabokov: A Descriptive Bibliography. New York; London: Garland, 1986; Boyd Brian. Nabokov's Russian Poems: A Chronology // The Nabokovian. № 21. Fall 1988. P. 13–28; Johnson D. Barton, Wilson Wayne C. Alphabetic and Chronological Lists of Nabokov's Poetry // Russian Literature Triquatrely. 1991. № 24. P. 355–418. В угловых скобках указаны даты, не позднее которых было написано данное ст-ние, в основном это даты первых публикаций или даты, установленные по косвенным источникам. К сожалению, мы не имели возможности привести в настоящем издании ст-ния из архивов Набокова в Нью-Йоркской публичной библиотеке США (Berg Collection), в Библиотеке Конгресса США (Вашингтон) и в семейном архиве в Монтрё (Швейцария), так как использование и публикация этих материалов возможна только с согласия наследников писателя (см.: Boyd Brian. Manuscrips // The Garland Companion to Vladimir Nabokov. New York; London: Garland, 1995. P. 341). Пользуюсь приятной возможностью поблагодарить за доброе отношение, полезные советы и помощь в поиске материалов Додика Баскина, Аркадия Блюмбаума, Евгения Борисовича Белодубровского, Галину Борисовну Глушанок, Марину Феофановну Гришакову, Дона Бар-тона Джонсона, Александра Алексеевича Долинина, Любовь Федоровну Клименко, Юрия Левинга, Ирину Лукка, Галину Васильевну Морозову, Светлану Польскую, Омри Ронена, Илону Светликову, Наталью Ивановну Толстую, Пекку Тамми, Дитера Циммера.

Список сокращений

Бойд. Русские годыБойд Б. Владимир Набоков: русские годы: Биография / Пер. с анг. М.: Издательство Независимая Газета;

Дребезжание моих ржавых русских струн… — «Дребезжание моих ржавых русских струн…» Из переписки Владимира и Веры Набоковых и Романа Гринберга (1940–1967) / Публ., предисл. и комм. Р. Янгирова // In Memoriam: Исторический сборник памяти А. И. Добкина. СПб.; Париж: Феникс-Athenaeum, 2000.

Друзья, бабочки и монстры: Из переписки Владимира и Веры Набоковых и Романа Гринберга (1940–1967) / Публ., предисл. и комм. Р. Янгирова // Диаспора: Новые материалы. СПб.; Париж: Феникс-Athenaeum, 2001.

ЛевинЛевин Ю. И. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М.: Школа «Языки русской культуры», 1998.

На западе — На западе: Антология русской зарубежной поэзии / Сост. Ю. П. Иваск. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1953. СПб.: Симпозиум, 2001.

Набоков: pro et contra — В. В. Набоков: pro et contra: Антология. T. 1 / Сост. Б. Аверина, М. Маликовой и А. Долинина. СПб.: РХГИ, 1997.

Набоков I, II, III, IV, VНабоков В. В. Собрание сочинений: В 5 т. / Сост. Н. Артеменко-Толстой; Предисл. А. Долинина; Примеч. А. Долинина, М. Маликовой, О. Сконечной и др. СПб.: Симпозиум, 1999–2000.

Русская литература в изгнанииСтруве Г. П. Русская литература в изгнании. Paris: YMCA-Press, 1984.

Стихи и комментарии — Владимир Набоков. Стихи и комментарии. Заметки «для авторского вечера 7 мая 1949 года» / Вступ. ст., публ. и комм. Г. Б. Глушанок // Наше наследие. 2000. № 55.

Стихи 1979Набоков В. Стихи. Анн Арбор: Ардис, 1979.

С-1952Набоков В. Стихотворения 1929–1951. Париж: Рифма, 1952.

Berg Collection — New York Public Library. Berg Collection. Nabokov V. V.

Dear Bunny. Dear Volodya — «Dear Bunny. Dear Volodya…». The Nabokov-Wilson Letters, 1940–1971. Revised and expanded edition. Berkeley, Los Angeles and London: University of California Press, 2001.

The Garland Companion — The Garland Companion to Vladimir Nabokov/Ed. by Vladimir E. Alexandrov. New York and London: Garland, 1995.

Juliar Juliar Michael. Nabokov: A Descriptive Bibliography. New York; London: Garland, 1986.

Modern Russian Poetry — Modern Russian Poetry: An Anthology with verse translations / Ed. by V. Markov and M. Sparks. Alva: Mac Gibbon and Kee, 1969.

Nabokov's Congeries — Nabokov's Congeries / Ed. by Page Stegner. New York: Viking, 1968.

Nabokov-Wilson Letters — The Nabokov-Wilson Letters. Correspondence Between Vladimir Nabokov and Edmund Wilson, 1941–1971 / Ed., annotated and with an introductory essay by Simon Karlinsky. New York: Harper and Row, 1979.

Poems 1959Nabokov V. Poems. Garden City, New York: Doubleday and Company, Inc., 1959.

P&PNabokov V. Poems and Problems. New York; London: McGraw-Hill, 1970.

Pushkin, Lermontov, Tyutchev. Poems — Three Russian Poets; Pushkin, Lermontov, Tyutchev. Poems / Transl. by Vladimir Nabokov. London: Lindsay Drummond, 1947.

Three Russian Poets — Three Russian Poets: Selections from Pushkin, Lermontov and Tyutchev. / Transl. by Vladimir Nabokov. Norfolk, CT: New Directions, 1944.

М. Маликова

ЗАБЫТЫЙ ПОЭТ


Владимир Владимирович Набоков (псевдонимы Владимир Сирин, Василий Шишков) (1899–1977) — второстепенный русский поэт, переводчик, автор нескольких драм в стихах — родился в Петербурге, в 1918 году эмигрировал, с 1940 года жил в Америке, где писал по-английски, умер в Швейцарии… Поэт Владимир Сирин мало привлекал внимание исследователей по сравнению со знаменитым русско-американским прозаиком Владимиром Набоковым — об этом свидетельствует немногочисленность работ о его стихах. И это несмотря на то, что материал самим автором заботливо подготовлен для исследования: объединен в сборники, в том числе дефинитивный — «Стихи» 1979 года. Все отобранные стихи Набоковым датированы и откомментированы в предисловии и примечаниях к «Poems and Problems» (New York; London: McGraw-Hill, 1970). Имеются также его «письма о русской поэзии» (рецензии Сирина 1920–1930 годов), заметки о русской и английской просодии и искусстве перевода (комментарий к переводу «Евгения Онегина» и сопровождавшие его публикации). Одиннадцатая глава английского варианта автобиографии «Speak, Memory» (1966) и пассажи в «Даре» (1937–1938, 1952) посвящены рассуждениям о чуде поэтического вдохновения и технике стихотворчества. Набоков также несколько раз создавал несуществующих поэтов, снабжая их стихами или стихотворными строчками с комментарием — это Федор Годунов-Чердынцев и Кончеев в «Даре», Василий Шишков в одноименном рассказе (1939) и напечатанных под этим псевдонимом стихотворениях «Поэты»(1939) и «К России» (1940), Константин Перов из английского рассказа «А Forgotten Poet» («Забытый поэт», 1944), Джон Шейд из романа «Pale Fire» («Бледный огонь», 1962). Сам Набоков — несмотря на непризнание публики и критиков — долгое время считал себя прежде всего поэтом: до выхода первого романа «Машенька» (1926) он опубликовал более четырехсот стихотворений (а написал около тысячи). В годы своей «пост-Лолитиной» славы Набоков собрал, практически не редактируя, свои старые, в том числе и юношеские, стихи в два итоговых сборника, «Poems and Problems» (1970) и «Стихи» (1979) — повторив в них заглавия ранних сборников (рукописного крымского альбома «Стихи и схемы» (1918) и первого опубликованного сборника «Стихи» (1916)) — закруглив таким образом поэтический сюжет и подчеркнув этим «conclusive evidence», что для него писание стихов было, не ошибками молодости или journal intime, a «вечным спутником».

Несмотря на важность поэтической составляющей в творчестве Набокова, она почти не привлекала внимания исследователей. Мнения эмигрантских критиков о ранних (до 1929 года) стихах Сирина суммированы в отзыве Германа Хохлова:

Стихи Сирина отличаются такой же точностью, тщательностью и заостренностью языка, как и проза. Но то, что делает ткань прозаических произведений крепкой и прочной, вносит в условный материал поэзии излишнюю прямолинейность и сухость. Стихи Сирина, при всей своей образности и технической отделанности, производят впечатление подкованной рифмами ритмической прозы. В них много рассудочности, добросовестности, отчетливости и очень мало настоящей поэтической полнозвучности.{1}

Первая попытка систематического анализа поэзии Сирина-Набокова была предпринята Глебом Струве в его труде «Русская литература в изгнании» (1956). Струве писал о пропасти, лежащей между ранними и поздними стихами Набокова, о резкой смене поэтических образцов: если в юности (сборники «Гроздь» и «Горний путь») Набоков был «поэтическим старовером», ориентировавшимся на поэтику «в лучшем случае Фета и Майкова, а в худшем — Ратгауза», то в его зрелой поэзии слышны ритмические и словесные ходы Пастернака, Ходасевича, иногда Белого, Мандельштама и Поплавского.{2} Выход в 1979 году сборника «Стихи» вызвал короткий всплеск интереса к его поэзии.{3} Наиболее значительные статьи о поэзии Набокова собраны в журнале Russian Literature Triquaterly (1991. № 24) под редакцией Дональда Бартона Джонсона, свод всего написанного о поэзии Набокова дан в соответствующих статьях набоковской энциклопедии «The Garland Companion to Vladimir Nabokov» (ed. by Vladimir E. Alexandrov. New York; London: Garland, 1995).

Практически все выходившие ранее исследования о поэзии Набокова ограничивались материалом сборника 1979 года, так что многие тексты — несобранные стихотворения, непереиздававшиеся переводы, стихи на английском — выпадали из области исследовательского внимания.{4} Настоящее издание не может претендовать на полноту из-за закрытости архива{5} — наша цель с максимальной полнотой представить опубликованный корпус Набокова-поэта и все относящиеся к этой стороне его творчества факты и исследования, а также обозначить проблемы и возможные направления анализа его поэзии. Мы также не будем здесь подробно излагать биографию Набокова; эти сведения можно найти в двух книгах Брайена Бойда,{6} первая из которых, посвященная «русским годам», вышла в русском переводе.

В беллетризованном воспоминании о «первом стихотворении» Набоков рассказывает, что впервые «цепенящее неистовство стихосложения» нашло на него в Выре, летом 1914 года, накануне войны, и первое стихотворение было элегией «об утрате возлюбленной — Делии, Тамары или Ленор, — которой я никогда не терял, никогда не любил, никогда не встречал, но был весь готов встретить, полюбить, потерять» (Nabokov V. Speak, Memory: An Autobiography Revisited. New York, 1967. P. 225. Перевод здесь и далее, кроме специально оговоренных случаев, наш.). Здесь Набоков использует характерный для его поэтики прием двойной экспозиции: впечатление, послужившее толчком к сочинению стихотворения, позволяет идентифицировать его не с традиционной романтической элегией, апострофирующей условную возлюбленную, а со стихотворением 1917 года «Дождь пролетел», самым ранним из включавшихся Набоковым в сборники:

Мгновение спустя началось мое первое стихотворение. Что его подтолкнуло? Думаю, что знаю. Без малейшего дуновения ветра, самый вес дождевой капли, сверкавшей заемной роскошью на сердцевидном листе, заставил его кончик опуститься, и то, что было похоже на шарик ртути, совершило неожиданное глиссандо вниз вдоль центральной жилки — и, сбросив свою яркую ношу, освобожденный лист разогнулся. «Лист / душист, благоухает / роняет». Мгновение, в которое все это произошло, кажется мне не столько отрезком времени, сколько щелью в нем, пропущенным ударом сердца, который был тут же компенсирован стуком рифм. Я специально говорю «стуком», потому что когда наконец налетел порыв ветра, деревья вдруг все разом начали капать, настолько же приблизительно имитируя недавнее низвержение воды, насколько строка, что я уже бормотал, напоминала только что испытанный шок, когда на миг сердце и лист стали одним.

(Nabokov. Speak, Memory. P. 217)

— ср.:

Дождь пролетел и сгорел на лету. Иду по румяной дорожке. Иволги свищут, рябины в цвету, Белеют на ивах сережки. Воздух живителен, влажен, душист, Как жимолость благоухает! Кончиком вниз наклоняется лист И с кончика жемчуг роняет. (Дождь пролетел){7}

Упоминание среди абстрактных адресатов элегии имени Тамара предвосхищает и вызывает появление в следующей главе автобиографии «реальной» возлюбленной Тамары, прототипом которой послужила Валентина Шульгина, адресат первого поэтического сборника Набокова «Стихи» 1916 года, — таким образом «первое стихотворение» связывается и с первым сборником стихов.{8}

Сборник «Стихи» был издан в 1916 году в Петрограде «художественно-графическим заведением» «Унион», на деньги автора в количестве 500 нумерованных экземпляров (одно стихотворение этого сборника, «Лунная греза», было также опубликовано в «толстом» журнале «Вестник Европы» (1916. Кн. 7)). Сборник посвящен Валентине (Набоков звал ее Люся) Шульгиной,{9} с которой Владимир Набоков встретился 9 августа 1915 года, «если быть по-Петрарковски точным», в беседке с цветными стеклами в парке набоковской Выры (30 лет спустя Набоков ошибочно утверждал, что опубликовал этот стихотворный сборник под псевдонимом «Валентин Набоков»). Их летний роман продолжался зиму 1915–1916 года в Петербурге, второе лето — в Выре-Рождествено и закончился осенью 1916 года. Все это время Набоков «не переставал писать стихи к ней, для нее, о ней — по две-три „пьески“ в неделю» (Набоков V. С. 290),[1] но уже вышедший весной 1916 года, больше чем за полгода до расставания, сборник из 68 стихотворений был почти весь, по наблюдению Люси, «о разлуках и утратах». О критических отзывах известно главным образом из рассказов самого Набокова в «Других берегах»: Владимир Васильевич Гиппиус, поэт и историк литературы, преподававший словесность в Тенишевском училище, поэмой которого «Лик человеческий» (1922) Набоков и позже восхищался (см.: Набоков V. С. 291), принес экземпляр сборника в класс и «подробно разнес его при всеобщем, или почти всеобщем, смехе» (Набоков V. С. 291). К. И. Чуковский, которому Владимир Дмитриевич Набоков подарил экземпляр сборника, прислал комплиментарный ответ, но, как будто по оплошности, вложил в конверт черновик более критического характера (Бойд. Русские годы. С. 146–147). Автор, оглядываясь назад, согласился с ними: «Спешу добавить, что первая эта моя книжечка стихов была исключительно плохая, и никогда бы не следовало ее издавать» (Набоков V. С. 290) и действительно не переиздал из нее ни одного стихотворения.{10} Когда, спустя 30 лет, сестра Набокова Е. В. Сикорская в Праге обнаружила экземпляр сборника и переписала его для брата, он не разделил ее сентиментальной радости: «Недалеко я ходил за эпитетами в те дни».{11} Построенный по календарному принципу, сборник отражает топографию любовного романа (усадьба — город); его образную систему отличает крайняя ограниченность цветовой палитры: представлены дымчато-белый, голубой, синий, лиловый и алый с золотом закатного неба (с преобладанием символистской лазури) — что удивительно в рассуждении прозы Набокова и его наблюдений над цветом в эссе о Гоголе, где он противопоставляет подслеповатость допушкинской литературы импрессионистскому зрению Гоголя: «Небо было голубым, заря алой, листва зеленой, глаза красавиц черными, тучи серыми и т. д. Только Гоголь (а за ним Лермонтов и Толстой) увидели желтый и лиловый цвета. То, что небо на восходе может быть бледно-зеленым, снег в безоблачный день густо-синим, прозвучало бы бессмысленной ересью в ушах так называемого писателя-„классика“, привыкшего к неизменной, общепринятой цветовой гамме французской литературы 18 в.».{12} Гербарий сборника 1916 года исключительно альбомно-цветочный (лилия, роза, василек, одуванчик, хризантема, незабудка, сирень, акация, гвоздика, вербена, жасмин, орхидея, ромашка, скабиоза, пион, вереск, георгин, астра, табак, черемуха, гиацинт, гелиотроп, ландыш), из фауны — бабочки, мотыльки, птички и неопределенные «ласковые розовые букашки», удивительные для юного энтомолога. Ограниченность образной системы приводит к частым тавтологическим повторам («Как люблю зимою нежащие взгляды / Райского безмолвия, райской чистоты»). Помимо свидетельства неопытности «молодого русского версификатора», они обусловлены доминантной темой воспоминания («Ты помнишь, как в темной траве светлячок, / Любовью сияя, к нам в очи глядел? <…> Когда мы расстались, я долго блуждал / По милым местам, где мы были вдвоем, / В траве светлячок тот же самый сиял / Своим одиноким знакомым огнем») и романтической антропоморфизацией природы, отражающей состояние героев («Лиловый дым над снегом крыши / По небу розовому плыл / <…> / Печали думы, тихо рея / По небу розовой любви, / Исчезли, ветрено бледнея, / Как эти дымные венки»). Используя автобиографический материал романа с Люсей в своем первом романе «Машенька» и автобиографии, Набоков несколько модернизировал поэтический фон своего прошлого. Если поэтика стихотворений сборника восходит, в первую очередь, к массовой романсной и журнальной стихотворной традиции, то в прозе любовь к популярной поэзии Набоков переадресует своей возлюбленной: «У нее был <…> огромный запас второстепенных стихов, — тут были и Жадовская, и Виктор Гофман, и К. Р., и Мережковский, и Мазуркевич, и Бог знает еще какие дамы и мужчины, на слова которых писались романсы, вроде „Ваш утолок я убрала цветами“ или „Христос воскрес, поют во храме“» (Набоков V. С. 285). В прозаическом парафразе встречи в приусадебном парке содержат топосы классической поэзии, «вроде „лесной сени“, „уединенности“, „сельской неги“ и прочих пушкинских галлицизмов» (Там же. С. 287), бездомье встреч в зимнем Петербурге описывается в стилистике неоклассицизма рубежа веков («вертикально падающий крупный снег Мира Искусства», блуждания «лунными вечерами по классическим пустыням Петербурга» с традиционным для петербургского текста выходом на простор «дивной площади», где «беззвучно возникали перед нами разные зодческие призраки: я держусь лексикона, нравившегося мне тогда», где «тот столп, увенчанный черным ангелом, который в лунном сиянии безнадежно пытался дотянуться до подножья пушкинской строки» (Там же. С. 290)). А предвестья будущих исторических бед, сопровождавшие их последнюю встречу с Тамарой в дачном поезде, вводятся отсылкой к Блоку: «С одной стороны полотна, над синеватым болотом, темный дым горящего торфа сливался с дотлевающими развалинами широкого оранжевого заката. Интересно, мог ли бы я доказать ссылкой на где-нибудь напечатанное свидетельство, что как раз в тот вечер Александр Блок отмечал в своем дневнике этот дым, эти краски» (Там же. С. 293).{13} Сборник 1916 года кладет начало характерной черте поэтики Набокова, которую В. Ходасевич, применительно к Пушкину, назвал «бережливостью», а Клэренс Браун в статье о Набокове — «повторяемостью».{14} он многократно использует один и тот же образ. «Будущему узкому специалисту-словеснику» небезынтересно будет проследить, как «велосипедный номер» переходит из стихотворения сборника 1916 года «Осеннее» в «Машеньку», «Другие берега» и далее в «Аду»; образ падающего сухого листа хризантемы — из стихотворения «Дрожит хризантема, грустя…» в рассказы «Месть» (1924), «Лебеда» (1932), четвертую главу «Других берегов».

С 1910{15} по 1917 год Набоков учился в знаменитом своим либерализмом и довольно дорогом Тенишевском училище (Петербург, Моховая, 33), на десять лет позже О. Э. Мандельштама. В оценках Набоков балансировал между «хорошо» и «удовлетворительно», отличаясь главным образом в футболе и рисовании, а весной 1916 года, когда вышел сборник «Стихи», получил «неуд.» по алгебре и требование заниматься с репетитором.{16} Хотя в автобиографии Набоков утверждал, что «не отдавал школе ни одной крупицы души, сберегая все свои силы для домашних отрад — своих игр, своих увлечений и причуд, своих бабочек, своих любимых книг» (Набоков V. С. 265), он, видимо, под влиянием В. В. Гиппиуса,{17} участвовал как автор и соредактор в журнале училища «Юная мысль». В этом журнале Набоков опубликовал, помимо двух стихотворений, вошедших в «Стихи» 1916 года («Цветные стекла» и «Осенняя песня», под заглавием «Осень»), перевод «Декабрьской ночи» Мюссе и удостоился первого печатного отзыва: Сергей Гессен отметил «стихотворение В. Набокова „Осень“, заслуживающее большой похвалы и одобрения» (Юная мысль. 1916. № 7. С. 36). Вместе со своим соучеником по Тенишевскому Андреем Балашовым Набоков выпустил сборник стихотворений, названный альманахом, «Два пути», состоящий из двенадцати стихотворений Набокова и восьми Балашова. Публикацию задержала революция, и сборник вышел только в 1918 году (Петроград: Типо-Литография инж. М. С. Персона), когда семья Набоковых уже была в Крыму. Сведения об Андрее Владимировиче Балашове скудны: в Тенишевском он учился слабо, в его карточке «Сведения об успехах и поведении» учеников за 1912–1913 учебный год отмечено: «Особого интереса к работе не наблюдалось. В большинстве случаев мальчик формально выполнял требования школы; при этом часто ленился. Поверхностное, неглубокое отношение к преподаваемому материалу очень характерно» (ЦГИА. Ф. 176. Оп. 1. Д. 248. Л. 105). Оценки Балашова — ученика 12-го семестра за первое полугодие 1915–1916 года такие: «Закон Божий — уд., нем. яз. — едва уд., фр. яз. — неуд., ист. — в общ. уд., развитие слабое, руч. труд. — слаб., мало посещал., алгебра — едва уд., геом. — едва уд.» и по русскому языку — «неуд.» (ЦГИА. Ф. 176. Оп. 1. Д. 334. Л. 1). Потом Балашов стал гусаром, после революции вместе с Белой армией находился в Галлиполи, выпустил сборники стихов «Песни гусара» (Борисоглебск, 1917), «Тебе, родина» (Новочеркасск, 1919), «Стихотворения» (Нови Сад (Югославия), 1923), в начале войны следы его теряются, но в 1956 году в Брюсселе появился его сборник «Для немногих. Стихи. Изд. 2». Видимо, думая о нем, Набоков назвал Тенишевское училище в «Машеньке» и «Защите Лужина» Балашовским, но больше нигде не упоминал.{18} В стихах Балашова из «Двух путей» общеромантические штампы:

Я пел песни, смеялись кругом, Я молчал, все с презреньем молчали, Говорил про любовь и о прочем таком, Сумасшедшим меня называли <…> Стой, поэт, ты страдалец молвы, Стой всех выше, ты выше толпы, Ты есть голос надзвездной выси, Ты есть дар не от мира земли,

некрасовско-надсоновское гражданское «рыданьице»:

Ругань да побои, песня вековая, Каждая копейка на счету лежит, Выпьет мужичишка, горе забывая, В кабаке поплачет и к сохе бежит…

Стихи Набокова из «Двух путей» представляют только малую часть написанного им в мае — августе 1917 года в Выре, собраны, кажется, без плана и отражают, главным образом, симпатичный юношеский витализм, выраженный символистской лексикой, которому отвечает вся природа: «Все — в лучах! / Жизнь — как небо голубое!», «В душе поет восторг безбрежной воли… / Весь мир в лучах! Вся жизнь передо мной! / Как сердце, бьется огненное поле / Под лаской ветра, буйной, молодой». Впоследствии Набоков выделил из сборника только уже упоминавшееся стихотворение «Дождь пролетел», включив его в «Poems and Problems» и «Стихи» 1979 года. Но также несомненно и то, что юный версификатор уже считал себя в 1917 году поэтом и даже подводил первые итоги: классифицируя стихи, написанные в последний перед эмиграцией год (июнь 1916 — июль 1917), он подсчитал, что из 172 стихотворений 31 было посвящено Люсе Шульгиной, 39 — Еве Любржинской, его следующей возлюбленной, 24 — о событиях дня, 52 — о природе, 26 — о себе.{19} В конце лета 1917 года он начал тонкую тетрадку — первую из череды рукописных стихотворных альбомов, которые он непрерывно заполнял — по одному стихотворению в два дня — с 1917 по 1923 год.

Осенью 1917 года Набоков на месяц раньше срока сдал выпускные экзамены в Тенишевском училище, — октябрьского переворота он, по его словам, не заметил, занятый под «подлый треск пулемета» стихами (Бойд. Русские годы. С. 163) и, бравируя своей аполитичностью, послал из Петрограда в Кисловодск своему тенишевскому приятелю Савелию (Сабе) Кянджунцеву поэму «Пегас», написанную 25 октября, «в первый день советской эры». Очевидно, Набоков несколько преувеличивал степень своей изолированности от политики, так как его отец, В. Д. Набоков, принимал в ней самое активное участие.{20} В последние месяцы пребывания в Петрограде Набоковы, отец и сын, оставили автографы в рукописном альманахе К. И. Чуковского «Чукоккала» (Набоков — стихотворение «Революция», подписавшись «сын предшествующего»). 2 (15) ноября Набоков вместе с младшим братом Сергеем был отправлен в Крым. Через месяц к семье присоединился В. Д. Набоков, чудом избежавший ареста как один из руководителей партии кадетов и депутат Временного правительства. Под впечатлением от рассказов отца Набоков написал стихотворение «К свободе», впервые опубликованное более полувека спустя в сборнике «Poems and Problems». В Крыму семья Набоковых поселилась в Гаспре в имении графини Паниной — и Набоков «немедленно окунулся в пушкинские ориенталии» и «ощутил горечь и вдохновение изгнания» (Набоков V. С. 296). В начале декабря он начал новый рукописный стихотворный альбом, названный «Цветные камушки» (сейчас эти альбомы хранятся в Архиве Владимира Набокова в Коллекции Берга Нью-Йоркской публичной библиотеки).{21} Во время пребывания Крыму (ноябрь 1917 — апрель 1919 года) Набоков опубликовал три стихотворения в газете «Ялтинский голос»; для благотворительного концерта певицы Анны Ян-Рубан, жены его знакомого, композитора В. И. Поля, Набоков перевел несколько немецких романсов, особенный успех имел романс Шумана на слова Гейне «Ich grolle nicht» (вместо известного «Я не сержусь…» у Набокова было: «…нет злобы, нет /всё глубже боль, острей / счастье навек ушло / но злобы нет, / хоть ты в лучах, / не проникает свет / во тьму души моей…»).{22}

Короткое и вынужденное пребывание в Крыму заложило, кажется, основания набоковского представления об искусстве поэзии на годы вперед. Владимир Иванович Поль, композитор (он положил на музыку стихотворение «Дождь пролетел»), оккультист и йог, познакомил Набокова с христианской мистикой. З. Шаховская так передает рассказ Поля: «Отец Сирина как-то пожаловался мне: — вы знаете, просто беда с Володькой! Он способный, пишет хорошие стихи, а занимается лишь тем, что бегает и ловит бабочек. Не могли бы вы, Владимир Иванович, повлиять на него и постараться хоть на время оторвать от бабочек <…>. Я попробовал направить мысли молодого Набокова на то, что лично меня привлекало, на мистику. Володя попросил меня дать ему книги по таким вопросам».{23} В. И. Полю посвящен цикл «Ангелы» (сборник «Горний путь»), в котором последовательно описываются все девять чинов небесной иерархии в соответствии с учением Дионисия Ареопагита, и стихотворение 1923 года «Эфемеры» (Стихи 1979. С. 87–89), которое подтверждает позднее высказывание Набокова, что его интерес к религии был связан отчасти со стремлением развить в стихах живописную «византийскую образность» (Стихи 1979. С. 4):

И Сила гулкая, встающая со дна,          вздувает огненные зыби: растет горячая вишневая волна          с роскошной просинью на сгибе

В интервью Набоков связал приверженность «ложному блеску византийской образности» со стилистической традицией «блоковской эры».{24}

Другим длительным поэтическим воздействием крымского периода была встреча с Максимилианом Волошиным. Набоков вспоминал, как они сидели холодной и ветреной ночью в татарском кафе в Ялте и Волошин читал свое стихотворение «Родина» с редкими ритмическими отклонениями в четырехстопном ямбе: «Еще томит, не покидая, / Сквозь жаркий бред и сон — твоя / Мечта, в страданьях изжитая / И неосуществленная».{25} «Монументальное исследование Андрея Белого о ритмах», то есть статьи из сборника «Символизм» (1910), с которым познакомил его тогда Волошин, на всю жизнь осталось основой поэтического мастерства для Набокова. В Крыму в записных книжках он рисовал ритмические схемы для стихов Жуковского, Баратынского, Ломоносова, Бенедиктова (Бойд. Русские годы. С. 181). Годунов-Чердынцев, протагонист «Дара», в юности пересмотрел под влиянием теории Белого свои четырехстопники и «страшно был огорчен преобладанием прямой линии, с пробелами и одиночными точками, при отсутствии каких-либо трапеций и прямоугольников; и с той поры, в продолжение почти года — скверного, грешного года, — я старался писать так, чтобы получилась как можно более сложная и богатая схема: „Задумчиво и безнадежно / распространяет аромат / и неосуществимо нежно / уж полуувядает сад“, — и так далее, в том же духе: язык спотыкался, но честь была спасена» (Набоков IV. С. 172). Таким же tour de force было стихотворение, написанное самим Набоковым в конце сентября 1918 года, — «Большая Медведица», диаграмма полуударений которого повторяет форму этого созвездия.{26} В крымском альбоме «Стихи и схемы» он помещал en regard свои стихи и их диаграммы (вместе с шахматными задачами и другими заметками) (Бойд. Русские годы. С. 183). Удивительно, что Набоков, много писавший о русской просодии, до конца жизни не признавал никаких других поэтологических взглядов (хотя, как утверждал в «Notes on Prosody» («Заметки о просодии»), не перечитывал «Символизм» Белого с 1919 года, а в переписке с Уилсоном ошибочно именовал его «Поэтикой»). Позже в «Notes on Prosody» Набоков придумал эквиваленты терминологии Белого для описания английской просодии, которые, по замечанию Дж. С. Смита, «остаются по преимуществу солипсизмом».{27} Несмотря на высокомерный тон в спорах с Эдмундом Уилсоном («Раз и навсегда тебе следует сказать себе, что в этих вопросах просодии — независимо от того, о каком языке идет речь, — ты неправ, а я прав — всегда»), Набоков-стиховед, по мнению современных ученых, остался на периферии стиховедения{28} и, как свойственно стихотворцам, предающимся «поэтической филологии», заметен главным образом тонкими частными наблюдениями.

В Крыму Набоков собирал новых, южных бабочек, которых описал в своей первой опубликованной энтомологической статье,{29} и сочинял шахматные задачи: «Я начал составлять шахматные задачи в конце 1917, год легко запомнить. Многие из самых старых моих композиций сохранились в потрепанных записных книжках — и сегодня кажутся еще хуже, чем элегии, записанные моим юношеским почерком напротив» (Poems and Problems. P. 15). Шахматная тема звучит как в первой, написанной гекзаметром, пьесе Набокова «Весной» — «лирическом нечто в одном действии» (ее содержание пересказывает Б. Бойд (Русские годы. С. 171), так и в стихотворении «Рыцарь» — единственном опубликованном (в сборнике 1979 года) из тех 224, которые он тогда отобрал для несостоявшегося сборника «Раскрытые окна». Позже Набоков в автокомментариях к стихам обыгрывал родство двух типов вдохновения, потребных для сочинительства шахматных задач и стихов: «вдохновение это принадлежит к какому-то соборному, музыкально-математически-поэтическому типу» (Набоков V. С. 319), видел в шахматных ходах стихотворные размеры («В ходах ладьи — ямбический размер, / в ходах слона — анапест. Полутанец, / полурасчет — вот шахматы…»), а пришедшее решение шахматной задачи сравнивал с явлением «феи рифм».

В Крыму Набоков сочинил свою первую поэму «Светлой осенью», в которой, по сообщению Б. Бойда (Русские годы. С. 175–176), впервые описал свой «цветной слух» (audition colorée) — причем не только цвет букв, как в «Даре» и автобиографии, но и более общее проявление синестезии — соотнесение определенных букв с разнообразными визуальными впечатлениями. Оптическим лейтмотивом этой поэмы служат цветные стекла вырской веранды — образ веранды или беседки с «арлекиновыми стеклами» будет потом повторяться во многих произведениях Набокова как символ воспоминания и творчества.{30} Эту поэму Набоков из Крыма послал Люсе Шульгиной: «Стихи о Выре, которые Вы одна можете понять» (Бойд. Русские годы. С. 176).

В конце марта 1919 года Набоковы эвакуировались из Ливадии в Севастополь, а оттуда 2 (15) апреля, под звуки большевистской канонады на греческом судне «Надежда» покинули Россию и высадились в афинском порту Пирей, где провели три недели, — В. Набоков написал несколько стихотворений об Акрополе и имел три любовных романа. В мае Набоковы через Францию добрались до Лондона, где их встретил Константин Дмитриевич Набоков, брат отца, дипломат (представитель сначала Российской империи, потом Временного правительства в Англии, в сентябре 1919 года он был уволен). Во время четырехмесячного пребывания в Лондоне Набоков писал в среднем одно стихотворение в три дня, перевел Лэндора и О'Салливэна из антологии ирландской поэзии, одно свое стихотворение — на английский и сочинил первое стихотворение на английском — «удручающе пресное», по характеристике читавшего его в архиве Б. Бойда (Русские годы. С. 199); в его альбомах ритмические схемы по Белому сменились шахматными задачами. Набоков, по совету Глеба Струве, поступил в Кембридж и позже утверждал, что воспользовался для этого дипломом своего друга и одноклассника Самуила Розова, который в Кембридже выдал за свой (выпускники Тенишевского имели право поступать в британские университеты без экзаменов).{31} Родители Набокова после года пребывания в Лондоне вместе с тремя младшими детьми перебрались в Берлин, где его отец вместе с И. В. Гессеном и А. И. Каминкой редактировал газету «Руль».

С 1 октября 1919-го до июня 1922 года Набоков учился в Кембридже (Trinity College), сначала на отделении ихтиологии, потом — когда надоело «кишки разматывать в уже / лаборатория уже / мне больше не казалась раем» — французской и русской литературы, стипендию получал от эмигрантской берлинской организации. Позже Набоков последовательно выстраивал образ изгнанника, одиночки, чужого всему в Кембридже, разочаровавшего его несовпадением с образом петербургского «викторианского» детства в англоманской семье: вся жизнь в британском университете была «длинной чередой неловкостей, ошибок и всевозможных провалов и глупостей, включая романтические».{32} Набоков утверждал, что всячески избегал английских влияний из страха «забыть или засорить единственное, что успел я выцарапать, довольно, впрочем, сильными когтями, из России», был занят только тем, чтобы «удержать Россию», сохранить свою русскую речь (см. эссе Сирина «Кембридж» (Руль. 1921. 28 октября, перепечатано в: Набоков I. С. 725–728), главу двенадцатую «Других берегов»), для чего реальный Кембридж, «приволье времени и простор веков», служил только рамой и ритмом. Своему кембриджскому рукописному альбому стихов он дал заглавие «Nostalgia».{33} Эта романтическая позиция (аналог которой Набоков не без иронии находил в своем одиночестве голкипера на футбольном поле) воплотилась как в кембриджских стихах, отобранных для сборника 1979 года, так и в тех, что остались неопубликованными в архиве. Характерной чертой набоковской ностальгии является апострофирование собирательного образа утраченных родины и возлюбленной, имеющего очевидную символистскую окраску. Ср., например, не публиковавшееся ранее стихотворение «Ты и я», вложенное в письмо Набокова матери из Кембриджа весной 1921 года (хранится в Berg Collection), которое любопытно еще и наглядным сочетанием абстрактной символизации, характерной для эпохи «Грозди» и «Горнего пути» (в письме Набоков поясняет: «Все это — символы»), со свойственной его зрелой поэзии тенденцией к перечислению конкретных, главным образом визуальных, впечатлений внешнего мира:

В юности чудом мы встретились; о́-поле путь наш пролег. (Рдяная кашка медвяная, синий сухой василек.) Мчалась ты, жадная, вольная; снились мне дольние сны. (Песня ветрила веселого, скрип оснеженной сосны.) Ты возносилась стремительно; ввысь я глядел из окна. (Солнце над горными розами, в черном колодце — луна.) Ты улетела, стоцветная; плачу, но отклика нет… (Птица с безумными крыльями, слабенький зябкий поэт.)

Или сочетание символистского мотива «зова» с модерновым образом телефона в стихотворении «Телефон» (в письме матери из Кембриджа от 24 апреля 1921 года (Berg Collection))

Один, впотьмах, за крепкими стенами, я звал тебя, хоть были между нами И города́, и рек живые сны, за степью степь, за лесом лес туманный. — Надолго ль мы с тобой разлучены? — Я вопрошал, тоскуя несказанно. — Да, — глухо ты ответствовала, — да, навеки, мой возлюбленный, навеки. — Тебя услышал я: леса и реки, горящие на солнце города и полевые веерные дали — всё, всё твой плач летучий превозмог, — и между нами вдоль прямых дорог, чудовищные ландыши рыдали…{34}

С другой стороны, Набоков «смолоду был молод»: в письмах к родителям он описывает не только прогулки с музой («Занят я по горло, но это не помешает мне по субботам to walk out with my girl, т. е. с музой»), но и свою «полумонашескую, полуалашескую» жизнь — развлечения в обществе двух других русских cantabrigiens Михаила Калашникова и Никиты Романова: «…мы имели втроем самые смелые приключения, и не одному проктору знакомы наши лица. Счетов у меня порядочно, — и как-то в одну буйную ночь мы сломали два хозяйских стула и облепили противоположную стену кремом ядовитых пирожных».{35} В Кембридже Набоков играл в теннис, футбол (голкипером), катался по речке Кэм с той или другой Виолетой (см. «Университетскую поэму», 1927), опубликовал два своих первых стихотворения на английском («Home», «Remembrance»).

Во время учебы в Кембридже произошли два события в жизни Набокова, непосредственно отразившиеся в его стихах. Летом 1921 года он познакомился и через год был помолвлен с семнадцатилетней Светланой Зиверт, двоюродной сестрой Михаила Калашникова. Посвященные ей стихи приходилось пояснять: «Это очень „глубокое“ стихотворение, Светик!»:

Все — только смутное, цветное дуновенье, — кружись; и для тебя, влюбленной на мгновенье       в свой упоительный полет, да будет музыкой мерцанье ночи пышной, и шелесты земли, и все что сердцу слышно,       и все что в памяти поет… Внимая небесам восторженно-лучистым, прочувствуй, как и я, что в вихре серебристом       зеленоглазый, смуглый мир кружится, как и ты, безумно и блаженно, кружится без конца в лазури вдохновенной       под звон воздушный звездных лир. (Berg Collection)

28 марта 1922 года отец поэта, Владимир Дмитриевич Набоков, был убит террористами-монархистами, покушавшимися в зале берлинской филармонии на П. Н. Милюкова (см.: Бойд. Русские годы. С. 225–229). Набоков записал в дневнике: «Я читал вслух нежные стихи об Италии, о влажной, звонкой Венеции, о Флоренции, подобной дымному ирису. „Как это прекрасно, — сказала Мама, — да, да, именно: дымный ирис“. И тут зазвонил в передней телефон» (цит. по: Бойд. Русские годы. С. 227). Рассказ в «Speak, Memory» об этом событии здесь обрывается, а в дневниковой записи есть продолжение, которое в автобиографии могло бы показаться нарочитым вымыслом: «Я почему-то вспомнил, как днем, провожая Светлану, я начертал пальцем на затуманенном стекле вагонного окошка слово „счастье“, — и как буква каждая вытянулась книзу светлой чертой, влажной извилиной. Да, расплылось мое счастье». В начале лета 1922 года он сдал выпускные экзамены в Кембридже на степень бакалавра (матери он писал: «Ты знаешь, как трудно, как грустно весной… И особенно в эту весну. Мне подчас так тяжело, что чуть не схожу с ума — а нужно скрывать» (Письмо от 27 мая 1922 года. Berg Collection)) и вернулся в Берлин.

Наиболее значительным поэтическим влиянием кембриджского периода была для Набокова георгианская поэзия, которая, по выражению Дональда Бартона Джонсона, сейчас «отзывается тусклой нотой „сентиментальной пасторальности“ или „воскресных поездок на природу“ — если вообще имеет какой-нибудь резонанс».{36} Характерно, что «поэтический старовер» Сирин выбрал из современных английских поэтов именно «академистов», консерваторов-георгианцев, сочетавших викторианский поэтический традиционализм с отсутствием религиозно-философской проблематики Теннисона и Браунинга, сложности и аллюзивности Элиота и Паунда. В письме к Эдмунду Уилсону 1942 года Набоков признается, что стихи его сборника «Горний путь» (1923) «были написаны под сильным влиянием георгианских поэтов, Руперта Брука, де ла Мара и прочих, которыми я тогда был очень увлечен».{37} Д. Б. Джонсон проблематизирует это заявление: стихотворения, написанные в Кембридже, ни своей тематикой, ни поэтикой не отличаются от стихов предшествовавшего им крымского периода (заметные изменения в поэзии Набокова начинаются только с начала 1930-х годов) — зато Джонсон обнаружил ряд аллюзий к Бруку и де ла Мару в прозе Набокова, от «The Real Life of Sebastian Knight» («Истинная жизнь Себастьяна Найта», 1941) до «Look at the Harlequins!» («Смотри на арлекинов!», 1974).

Руперт Брук, увиденный сквозь магический кристалл Набокова, несколько отличается от оригинала. Р. Брук (1887–1915) — выпускник Кембриджа, красавец, поэт, актер, атлет — бросает обратный свет на все поэтическое движение георгианцев своей посмертной романтической славой: он погиб, не успев отвоевать двух месяцев в английском флоте, умер от заражения крови, вызванного укусом москита, и был похоронен на греческом острове Скирос, что не могло не напомнить современникам о байронической романтической легенде. За несколько дней до его смерти настоятель собора св. Петра в Лондоне прочел с кафедры сонет Брука «Солдат» (рукопись которого Набоков видел потом в Британском музее между романом Диккенса и записной книжкой капитана Скотта): «If I should die, think only this of me: / That there's some corner of a foreign field / That is for ever England» («Лишь это вспомните, узнав, что я убит: / стал некий уголок, средь поля на чужбине, / навеки Англией» (перевод В. Набокова)), — сказав, что «энтузиазм чистого и возвышенного патриотизма никогда еще не находил более благородного выражения».{38} Как справедливо утверждает Джонсон, в образе и биографической легенде Брука молодой Набоков уловил ноту романтической русской идолизации поэтов, героическая гибель английского поэта ассоциировалась у Набокова с судьбой одного из самых любимых его русских поэтов, Н. Гумилева (ср. стихотворения «Памяти Гумилева» (1923) и «Как любил я стихи Гумилева!» (1972)), а также с гибелью друга юности Набокова, его двоюродного брата Юрика Рауша фон Траубенберга (1897–1919), офицера Деникинской армии (см. десятую главу «Других берегов» и «Speak, Memory», стихотворение «Как ты — я с отроческих дней…» (1923)). Чтение и переводы из Брука сыграли значительную роль в формировании метафизических взглядов Набокова — но при этом переводчик довольно значительно исказил оригинал. Уолтер де ла Map определил тип вдохновения, свойственный Бруку, как логический, умственный — в противоположность более близкому самому де ла Мару интуитивному и визионерскому: «…в этой поэзии меньше тайны, меньше волшебства <…> она вся в реальной жизни, ее приключениях, подвигах, любознательности и интеллектуальных интересах, ее животворящей юности. Более всего в его творчестве заметно отсутствие мечтательности, глубокой тихой задумчивости».{39} Стихотворение Р. Брука «A Channel Passage» произвело в еще недавно викторианской Англии скандал: в нем лирический герой, чтобы сдержать приступ дурноты, старается отвлечься на что-нибудь постороннее, и в голову ему приходит только его возлюбленная: «'Tis hard, I tell ye, / To choose 'twixt love and nausea, heart and belly». Набоков же делает из Брука визионера, мистика, подобного де ла Мару: он выделяет у Брука тему смерти и впервые в связи с ней произносит слово «потусторонность» («Ни один поэт так часто, с такой мучительной и творческой зоркостью не вглядывался в сумрак потусторонности»{40} — эта тема, по выражению Веры Набоковой, станет «главной темой» Набокова, она, «как некий водяной знак, символизирует все его творчество».{41}

В набоковском переводе разговорная, узуальная лексика Брука повышается и архаизируется: «world's» он переводит как «дольний», «there was a thunder in the deep» — «над глубиною гром исторгся», «So, closed about with perfect love, / The eternal end shall find us one…» — «Любви блаженствующей звенья, / ты, Вечность верная, замкни!» и пр. В экспозиции своего эссе Набоков прямо называет русского поэта, через которого он читает Брука: «В его творчестве есть редкая пленительная черта: какая-то сияющая влажность, <…>. Эта тютчевская любовь ко всему струящемуся, журчащему, светло-студеному…» (Набоков I. С. 729, курсив наш — M. M.). Платоническая идея анамнезиса, знакомая Бруку, изучавшему в университете античность, и далеко не самая важная в его поэзии, выдвигается Набоковым на первый план. Противопоставление «тут / там»: «там» «живут Бессмертные, — благие, прекрасные, истинные, — те Подлинники, с которых мы — земные, глупые, скомканные снимки. Там — Лик, а мы здесь только призраки его. Там — верная беззакатная Звезда и Цветок, бледную тень которого любим мы на земле. Там нет ни единой слезы, а только скорбь. Нет движущихся ног, а есть Пляска. Все песни исчезнут в одной песне. Вместо любовников будет Любовь…» (Там же. С. 730) — вырастает в творчестве Набокова в инвариант двоемирия и даже в поздней русской прозе выражается в сходных синтаксических конструкциях:

Там, там — оригинал тех садов, где мы тут бродили, скрывались; там все поражает своею чарующей очевидностью, простотой совершенного блага; там все потешает душу, все проникнуто забавностью, которую знают дети; там сияет то зеркало, от которого иной раз сюда перескочит зайчик.

(«Приглашение на казнь» (1938), цит. по: Набоков IV. С. 622).

С другой стороны, страстная и внимательная любовь Брука к тому, «что покинет он здесь» (Набоков I. С. 735) преобразилась у Набокова в проецирование земных, сенсуальных образов на потусторонний мир, благодаря чему уже в сборнике «Горний путь» трафаретные, неживые образы его крымских религиозных стихов заменяются земными подробностями из «сот памяти»: во время Тайной Вечери «по столу / ночные ползут мотыльки» («Тайная вечеря»), в Серафиме «при дивном свиданьи» поэт узнает узор крыльев бабочки («Бабочка (Vanessa antiopa)»), Христос перед смертью «с умиленьем сладостным и острым» вспоминает «домик в переулке пестром, / и голубей, и стружки на полу» («На Голгофе»), в раю пахнет как «на даче — в первый день» («И в Божий рай пришедшие с земли…»), а у апостола Петра руки «пахнут еще Гефсиманской росою и чешуей Иорданских рыб» («Когда я по лестнице алмазной…»). Почти двадцать лет спустя, в эссе о Лермонтове, Набоков вернулся к уроку, полученному им у георгианских поэтов:

Чтобы быть хорошим визионером, нужно быть хорошим наблюдателем, чем лучше видишь землю, тем тоньше будет восприятие небесного; и наоборот, предсказатель, глядящий в магический кристалл, не будучи художником, окажется просто старым занудой. Сама любовь к родине у Лермонтова (и других) — европейская, это чувство одновременно иррациональное и основанное на конкретном чувственном опыте. «Неофициальная английская роза», «шпили и фермы», увиденные с холма в Шропшире, или родная речка, которую русский путешественник много веков назад вспомнил, увидя Иордан, — это всего лишь те «зеленые холмы», о которых бормотал, умирая, знаменитый толстяк.{42} <…> Но особенностью описания родины в русской поэзии является атмосфера ностальгии, которая обостряет восприятия, но искажает объективные отношения. Русский поэт описывает вид из своего окна так, будто он изгнанник, в мечтах представляющий себе свою родину более живо, чем когда-либо в действительности — хотя на самом деле в этот момент он, возможно, оглядывает собственные десятины. Пушкин мечтал о путешествии в Африку не потому, что ему надоел русский пейзаж, но потому, что он стремился тосковать по России, находясь за границей. Гоголь в Риме говорил о духовной красоте физической отдаленности, и отношение Лермонтова к русской деревне основано на том же эмоциональном парадоксе.{43}

Поэтика переводов и прозаических парафраз стихов Руперта Брука в посвященном ему эссе (1922) превосходит вторичные символистские стихи Сирина начала 1920-х годов и предвосхищает его будущий прозаический стиль. По характеристике А. А. Долинина, в этой «раскованной, музыкальной полупоэзии» Набоков чувствует себя гораздо свободнее, чем в рамках стиха, «передавая поэтическую мысль, троп, даже инструментовку в прозаическом переводе».{44}

Взаимообогащение стиха и прозы, обещанное поэтическими переложениями и прозаическими парафразами Р. Брука, Л. Кэрролла, Р. Роллана и характерное для зрелой поэтики Набокова, в первых эмигрантских стихотворных сборниках — «Гроздь» (1922) и «Горний путь» (1923) — не реализовалось. Еще учась в Кембридже, Набоков публиковал стихотворения в берлинской газете «Руль»:

«Задолго до того, как в его <И. В. Гессена> издательстве <„Слово“> стали выходить мои книги, он с отеческим попустительством мне давал питать „Руль“ незрелыми стихами. Синева берлинских сумерек, шатер углового каштана, легкое головокружение, бедность, влюбленность, мандариновый оттенок преждевременной световой рекламы и животная тоска по еще свежей России — все это в ямбическом виде волоклось в редакторский кабинет, где И. В. <…> смотрел на меня с полусаркастическим доброхотством, слегка потряхивая листом, но говорил только „Н-да“ — и не торопясь приобщал его к материалу».{45}

Стихи из «Руля» отметил в дружеском отклике Николай Яковлев, написавший о творчестве «молодого поэта большой, почти на глазах крепнущей лирической силы, поэта с художественным самоограничением и мерой» (Новая русская книга. 1922. № 1. С. 21). Большая часть этих стихотворений вошла в сборники «Гроздь» и «Горний путь» («Горний путь» вышел на месяц позже «Грозди», в январе 1923 года, но составлен из более ранних стихов, написанных с начала 1918-го до июня 1921-го года, «Гроздь» — в основном с июля 1921-го по апрель 1922 года). С 1921-го года Набоков стал пользоваться псевдонимом Сирин (первый раз в рождественском номере «Руля» (7 января 1921 года), где были напечатаны три стихотворения и рассказ «Нежить», подписанные «Влад. Сирин»), выбранным отчасти потому, что «в „Руле“ было слишком много Набоковых» (его отец регулярно печатал в газете статьи на политические и литературные темы за подписью «В. Набоков»).{46}

По сравнению с двумя юношескими стихотворными сборниками, оба эмигрантских демонстрируют расширение круга тем: если в сборнике 1916 года и «Двух путях» стихи были все про любовь и природу, то тематика «Грозди» и «Горнего пути» отражает новый опыт (потерь, ностальгии, путешествий, влюбленностей) и новые литературные влияния. Характеризуя ретроспективно свою эмигрантскую поэзию, Набоков отметил, что в сопоставлении с юношеским периодом «кое-что <…> выправилось, лужицы несколько подсохли, послышались в голых рощах сравнительно чистые голоса» (Стихи и комментарии. С. 80). В стихах этого периода впервые ясно формулируется несколько старомодная романтическая позиция Набокова «я — поэт»: «Горний путь» он начинается с art poétique «Поэту»; в архиве Набокова сохранилось другое, неопубликованное, стихотворение 1920 года, написанное как обращение поэта к своей музе «языком Пушкина»:

Музе <…> о, муза, грустно мне! Гул пушкинской струны, осмысленно-великий, не вызвал отзвука достойного, и вот плоды словесного бесстыдства: бред заики, ночная балмочь, блуд, лубочный хоровод, да странного ума лукавая забава… Нет, — пламя тайное включая в стих скупой, сознательно твори, упорствуй, но не пой, когда душа молчит. Будь в малом величава: всё благо на земле, всё — пыль, всё — Божество… О да, ты сыздетства постигла волшебство земного! Ты огня живее и румяней: смеешься и грустишь; глаза твои горят, и вновь туманятся; — но, иногда, я рад, что холод есть в тебе высоких изваяний, — богинь, блистательно застывших на лету… Не медли в небесах, о муза! Вот вплету листок березовый — душистый, ощутимый — в твой облачный венок: да будешь ты всегда проста, отзывчива… Век темен — не беда! Пусть гости-горести вошли, неотвратимы, в обитель юности пирующей моей, — их безобычливых не слушаю речей… Пусть, омраченное, ослепшее на время, мое великое, таинственное племя бушует и в бреду безумное творит — о вечно-вешняя! — по-прежнему горит твой неотлучный луч; я знаю, что чудесно печаль ты выразишь (певучая печаль для чутких сладостней отрады бессловесной). Я знаю — звездную, внимающую даль столетий ты пройдешь, воздушная, а ныне, подруга, жизнь моя, — в долине, на вершине, — везде-везде хочу я чувствовать тебя. Дай мне духовный жар, дай мне резец холодный; Восстань! Пора, пора! Свершай свой путь свободный, благославляя всё, о муза, всё любя…{47}

Отзывы критиков на «Горний путь» и «Гроздь» были немногочисленными и в основном равнодушными — все отметили вторичность и подражательность «поэта — первого ученика»,{48} в благожелательной формулировке Юлия Айхенвальда — отмеченного «печатью культурности».{49} Переимчивость Набокова 1920-х годов не распространяется дальше символизма: в его стихах находили влияния Пушкина, Фета, Тютчева, Бенедиктова, Бунина, Блока. Лоран Рабате справедливо отмечает демонстративность набоковских заимствований{50} — не случайно Набоков посвящает несколько стихотворений своим поэтическим менторам, прямо повторяя их тематические и ритмические топосы («На смерть Блока», «И. А. Бунину», «Пушкин — радуга по всей земле…»). Интересно, что ни в первые эмигрантские, ни в последующие сборники Набоков не включил ряд длинных стихотворений о Петербурге — «Петербург» («Так вот он, прежний чародей…», 1921), «Петербург» («Он на трясине был построен…», 1922) и «Петербург» («Мне чудится в Рождественское утро…», 1923), — в этих стихотворениях, из которых можно составить цикл, «петербургский текст» подчеркнуто ограничен аллюзиями к Пушкину и Блоку.

Между сборниками 1923 года и следующим — «Возвращение Чорба. Рассказы и стихи» (Берлин: Слово, 1930), в который вошли стихи 1924–1928 годов, малозаметный поэт Владимир Сирин превратился в одного из первых молодых прозаиков русской эмиграции: кроме ряда рассказов, большая часть которых вошла в сборник «Возвращение Чорба», им уже были опубликованы романы «Машенька» (1926) и «Король, дама, валет» (1928).

Восьмого мая 1923 года в Берлине на благотворительном балу Набоков встретил молодую женщину в волчьей маске, Веру Евсеевну Слоним. Через несколько дней он уехал сезонным рабочим на юг Франции, в имение друга своего отца Соломона Крыма, и там написал стихотворение «Встреча» с эпиграфом из «Незнакомки» Блока:

<…> Надолго ли? Навек?.. Далече брожу — и вслушиваюсь я в движенье звезд над нашей встречей… И если ты — судьба моя…

Многочисленные письма Набокова Вере, в 1925 году ставшей его женой, — это разговор с alter ego: «Я люблю в тебе эту твою чудесную понятливость: словно у тебя в душе есть заранее уготовленное место для каждой моей мысли» (Письмо от 3 декабря 1923 года. Berg Collection).

Несмотря на то что многие эмигрантские рецензии на первые романы Сирина били мимо цели — «Машеньку» восприняли как бытописание эмигрантской жизни, роман «Король, дама, валет» — как социальную критику и роман в духе немецкого экспрессионизма{51} — репутация Набокова уже была создана. Почти одновременно с «Возвращением Чорба» вышел отдельным изданием роман «Защита Лужина» (Берлин: Слово, 1930), публиковавшийся сначала в главном «толстом» журнале русского зарубежья «Современные записки» (1929–1930, № 40–42), который вывел Сирина из «критической полутени». На «Защиту Лужина» откликнулись наиболее влиятельные эмигрантские критики и литераторы — Г. Адамович, В. Вейдле и В. Ходасевич, причем первый, хотя роман ему не понравился, признал его «одной из замечательнейших русских беллетристических вещей за последние годы».{52} Критические отклики на «Защиту Лужина» содержали зерна практически всех направлений будущей эмигрантской сиринианы: упреки в бездушности и холодности сиринского мира, его нерусскости, зависимости от западных образцов, признание стилистического блеска, «благородной искусственности» и оригинальности.{53} Г. Адамович хотя и без симпатии, но точно нарисовал творческий путь, пройденный Сириным к 1930 году:

…Сирин дебютировал в литературе как поэт. В стихах его чувствовалось несомненное версификационное дарование, но иногда не было ни одного слова, которое запомнилось бы, ни одной строчки, которую хотелось бы повторить. Стихи были довольно затейливы, гладки, умны, однако водянисты. Первый роман Сирина, «Машенька», — мало замеченный у нас — мне лично показался прелестным и, как говорится, «многообещающим». Сразу стало ясно, что к прозе Сирин имеет значительно больше расположения, чем к стихам. Второй роман Сирина, «Король, дама, валет», был ловчее, но зато и холоднее «Машеньки» — и меньше в нем было внутренней правды. Теперь появилась «Защита Лужина». Вокруг этой вещи создался некоторый шум. Многие искушенные и опытные ценители ею искренно восхищаются. Должен признаться, что восхищение я не вполне разделяю. Роман рассудочен и довольно искусственен по стилю и замыслу. Он чуть-чуть «воняет литературой», как выражается Тургенев. Однако подлинный талант автора вне всяких сомнений.{54}

Несмотря на то, что к 1930 году стихи Сирина стали восприниматься — как он писал не без личной горечи в рецензии на «Избранные стихи» И. Бунина — «как не совсем законная забава человека, обреченного писать прозой»,{55} он все же включил их, по «бунинскому рецепту»,{56} наряду с рассказами, в свой сборник. Рецензенты «Возвращения Чорба» (вышедшего в декабре 1929 года) разделились на тех, кто практически игнорировал его стихотворную часть (в репринт сборника, сделанный издательством «Ардис» (1970), стихи вообще не включены),{57} и тех, кто попытался проследить эволюцию Сирина-поэта. Рецензент пражской «Воли России» Герман Хохлов отметил новый, прозаизированный стих Сирина и опасности распространения прозаических принципов на поэзию.{58} Последующие критики с разными знаками повторяли тезис непоэтичности стихов Сирина: «У поэта, развивающегося в значительного прозаика, почти само собой разумеется, что „остовом“ стихотворения часто служит неслучившийся рассказ»,{59} «его <Набокова> стихи — стихи прозаика».{60}

Стихотворная часть «Возвращения Чорба» начинается с нового art poétique — «От счастия влюбленному не спится», в котором Сирин соединяет две составляющие своего нового, «скупого» поэтического мира — «прекрасную повседневность» и «слово». Многие стихотворения построены по этому двухчастному принципу: начинаясь с детализированного описания вещного мира (ночных звуков в гостинице приморского городка, бытовой сцены в Древнем Египте, комнаты, весеннего дня), они заканчиваются формулировкой поэтического credo. Ряд стихотворений имеет структуру ленты Мёбиуса: реальность, воспроизведенная в стихотворении со стереоскопической яркостью и подробностью, в финале оказывается сном или воспоминанием (см.: «Прелестная пора», «Снимок», «Годовщина», «Сновиденье»), то есть эффект trompe l'oeil («обманки») оказывается функцией воспоминания. Так, Сирин в стихах использует поэтику «будущего воспоминания», сформулированную им в прозе (см. рассказы «Путеводитель по Берлину» (1925), «Тяжелый дым» (1935), «Облако, озеро, башня» (1937)): «Мне думается, в этом смысл писательского творчества: изображать обыкновенные вещи так, как они отразятся в ласковых зеркалах будущих времен, находить в них ту благоуханную нежность, которую почуют только наши потомки» («Путеводитель по Берлину», цит. по: Набоков I. С. 178).

Рисуя сиринскую эволюцию от поэзии к прозе, критики мало обращали внимания на взаимное обогащение у него этих жанров: с появлением зрелых рассказов и первых романов стихи Сирина освободились от парализующих символистских влияний, сентиментальности и приобрели акмеистическую ясность, сознательную простоту выражения; с другой стороны, поэтические образы, в стихах выраженные многословно и вяло, будучи помещенными в прозу, становились ясными и точными. «Зоркость», острота видения, отмечавшаяся многими рецензентами, во многом является результатом пройденной поэтической школы. Как отмечает А. А. Долинин, «прорыв к собственному стилю Набоков совершил только тогда, когда он начал писать самостоятельную прозу как раскрепощенную поэзию, как прозаический „перевод“ образов, интонаций и метафор своих ранних стихов» (цит. по: Набоков I. С. 17).

Другим элементом перехода от вторичной символистской поэтики к новому «твердому стилю» были для Набокова драмы в стихах и, в первую очередь, не публиковавшаяся при жизни «Трагедия господина Морна» — пятиактная лирическая трагедия, написанная белым пятистопным ямбом с сопровождающим ее прозаическим пересказом, над которой Набоков работал с конца 1923 по январь 1924 года (впервые опубликована в: Звезда. 1997. № 4). В ней Набоков предвосхищает многие мотивы и образы своей поздней прозы, главным образом, «Приглашения на казнь» и «Pale Fire»{61} и пробует характерные набоковские приемы — введение «представителя автора», «Иностранца» из «далекой северной страны», в действие; использование традиции (Шекспира, А. К. Толстого, Блока) с одновременным ее обыгрыванием (герой, испытывающий подлинную ревность, играет Отелло). Геннадий Барабтарло справедливо утверждает, что «по чисто выразительной силе» «Трагедия господина Морна» «гораздо выше всего, что Набоков сочинил в стихах до нее, и в смысле общей художественной ценности она превосходит его тогдашнюю прозу».{62}

Традиционно поэзия Набокова анализируется тематически,{63} в сопоставлении с его прозой,{64} как источник более откровенно, чем в прозе, выраженных мотивов потусторонности и ностальгии{65}. По мнению Ю. И. Левина, инвариант поэтического мира Набокова — двоемирие — является во многом результатом семиотизации «жизненного объекта», то есть обстоятельств изгнания. Базовый вариант биспациальной структуры — чужбина / родина — первоначально сформировался в лирике, и «именно в этом „откровенном“ по самой своей природе жанре художественные решения, по-видимому, наиболее близки к своим биографическим истокам».{66} Недостижимое в реальности, «потустороннее» пространство родины становится пространством воображения:

Мою ладонь географ строгий разрисовал: тут все твои большие, малые дороги, а жилы — реки и ручьи. Слепец, я руки простираю и всё земное осязаю через тебя, страна моя. Вот почему так счастлив я. И если правда, что намедни мне померещилось во сне, что час беспечный, час последний меня найдет в чужой стране, как на покатой школьной парте, совьешься ты подобно карте, как только отпущу края, и ляжешь там, где лягу я («К России», 1928)

Таким образом, исходное несчастье — изгнанничество, одиночество на чужбине — переоцениваются как состояние, вообще характерное для художника, как условие творчества:

Термин «эмигрантский писатель» отзывает слегка тавтологией. Всякий истинный сочинитель эмигрирует в свое искусство и пребывает в нем. У сочинителя русского любовь к отчизне, даже когда он ее по-настоящему не покидал, всегда бывала ностальгической. Не только Кишинев или Кавказ, но и Невский проспект казались далеким изгнанием,{67} отсюда мотив одиночества и эмиграции как счастья и дара: «Великий выход на чужбину, / как дар божественный, ценя».

(«Путь», 1925)

Конструируя впоследствии свой образ периода европейской эмиграции, Набоков прибегнул к полуигровой характеристике «эмигрантского поэта Сирина» как «самого одинокого и самого надменного», который «по темному небу изгнания <…> пронесся, как метеор, и исчез, не оставив после себя ничего, кроме смутного ощущенья тревоги» (Nabokov. Speak, Memory. P. 287–288). На самом деле Сирин принимал активное участие в эмигрантской жизни Берлина и Парижа: вместе со своим другом Иваном Лукашом писал для русского кабаре в Берлине, входил в писательские сообщества «Веретено» и «Братство Круглого Стола», посещал собрания Берлинского кружка поэтов и антисоветской организации ВИР своего друга Николая Яковлева, участвовал в благотворительных и творческих вечерах, играл Позднышева в суде над «Крейцеровой сонатой» и Н. Евреинова в шуточном обозрении «Quatsch», дал публичный сеанс бокса с Г. Гессеном, после переезда в Париж по крайней мере дважды посетил «беседы» при религиозно-философском журнале «Новый град».{68} З. Шаховская так описывает тогдашнего Сирина:

Высокий, кажущийся еще более высоким из-за своей худобы, с особенным разрезом глаз несколько навыкате, высоким лбом, еще увеличившимся от той ранней, хорошей лысины, о которой говорят, что Бог ума прибавляет, и с не остро-сухим наблюдательным взглядом, как у Бунина, но внимательным, любопытствующим, не без насмешливости почти шаловливой…{69}



Поделиться книгой:

На главную
Назад