Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Проводы журавлей - Олег Павлович Смирнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После ракет тень сгущалась до того, что ее, казалось бы, можно было осязать. В немецком тылу вставало зарево, в нашем — урчали, выли автомашины, сдается — буксовали. Ветерок холодил разгоряченное лицо, заползал в распахнутый ворот гимнастерки, приятно растекался по груди.

В сотый, а возможно, в тысячный раз месил Колотилин кирзачами траншейную грязь, перекуривал с дежурными наблюдателями и шел дальше, дальше, дальше, давя подошвами скользкие градины, еще не растаявшие, — и ему почудилось то, что уже чудилось: он заплутает в этих бесконечных траншеях, угодит к гитлерам. Чертыхнувшись, отогнал нелепую мысль. И сразу понял, что́ его беспокоит и тревожит: а вдруг комдив не поддержит выдвижения? Почему не поддержит? Генерал к нему относится по-доброму. Но все-таки… Да нет, будет нормально…

На участке роты Воронкова комбату доложили, что лейтенант ушел со снайпером. Ушел-таки, подумал Колотилин, ушел, нетерпеливый. Не терпится влепить гитлеру промеж глаз, ну а если гитлер влепит ему промеж глаз? Но сам же разрешил эту охоту — жалеешь, что разрешил? Боишься, влепят и тебе — не пулю, разумеется, — коль что-нибудь произойдет с Воронковым? Не жалею и не боюсь, однако ротный в принципе должен заниматься в первую голову непосредственными обязанностями.

Об этом ему прямо и сказал комдив, который пожаловал на передний край батальонной обороны. Вот уж кого Колотилин в ненастную ночь не ждал. Не спится старику. Но когда звонит по телефону — один колер, когда заявляется со своей свитой к тебе на передок — колер совершенно иной.

Генерал-майор обожал эти внезапные визиты — минуя полковой КП, сразу нагрянуть в батальоны, в роты. Командира полка и сегодня среди сопровождавших генерал-майора не было — только дивизионные: начальник штаба, офицеры оперативного отделения и разведки, адъютант. Не комбатов уровень — судить о стиле комдива, однако сдается: с полковым начальством тому было бы сподручнее и знакомиться с обстановкой, и принимать решения непосредственно на местности. Комдив вообще отчего-то недолюбливал полковое звено, любил спускаться в  н и з ы — было известно: потолкует с солдатом по душам, кашки из солдатского котелка отведает, ободрит наградой — ежели ты заслужил. Но и строг бывал комдив, и суров — взыскивал тоже по заслугам.

— А-а, вот ты где, соколик, — сказал комдив, увидевши Колотилина в стрелковой ячейке. — Не докладывай, не надо, сами во всем разберемся.

— Есть, товарищ генерал! — отчеканил Колотилин, браво справившись с ошарашенностью.

— Если потребуется, задам вопросы… А покамест присоединяйся к нам, и пройдемся по обороне…

— Есть присоединяться, товарищ генерал! — Колотилин лихо козырнул, пропуская комдива вперед.

Генерал шел по траншее широко, уверенно, будто с нарочитой грубостью задевая крыльями плащ-палатки за стены траншеи, капюшон надежно прикрыл генеральскую фуражку, на крепких, ходких ногах яловые сапоги — хромовые все попрятали до поры, комбат-3 также. Временами генерал приостанавливался, глядел в сторону немцев, и тогда Колотилину виделся солидный, с горбинкой нос, властно сжатые, тонкие губы, над верхней — полоска тронутых сединой щетинистых усов. Колотилину казалось, что командир дивизии хочет о чем-то спросить его, но тот не спрашивал и шагал дальше.

Дошли до воронковской роты. Генерал понаблюдал за противником, помолчал и вдруг сказал:

— Зайдем-ка в землянки. Познакомимся, как солдатики живут. Нет возражений?

— Никак нет, товарищ генерал! — за всех ответил начальник штаба.

— Комбат, веди!

— Есть вести, товарищ генерал! — рубанул Колотилин, подумав: «И чего там смотреть?»

Но комдив нашел что смотреть. Он вытаскивал затворы у автоматов и винтовок в пирамиде, совал в канал ствола белоснежный носовой платок, ворошил сено на нарах, открывал крышки термосов, постучал соском умывальника, навестил, извините, сортир-яму, огороженную усохшими ветками. Остался недоволен: оружие чистится небрежно, сено на нарах прелое, давно поменять пора, в рукомойнике нет воды, над выгребной ямой нужны доски, боец вынужден корячиться, может свалиться, извините, в дерьмо. Кто командир роты?

— Лейтенант Воронков, — ответил Колотилин. — Новенький…

— Где он?

Колотилин доложил, что с его разрешения ротный отправился на охоту со снайпером Даниловым, у которого убило напарника.

— Ротный в качестве напарника у снайпера? — Генерал вскинул разросшиеся лохматые брови, передернул усиками. — Непозволительная роскошь! Каждый должен заниматься своим, У ротного свои обязанности, и пусть не мельчит… Ясно?

— Ясно, товарищ генерал!

— На охоту его больше не отпускать! А напарника Данилову мы подберем…

— Вас понял, товарищ генерал…

Но чем комдив, в общем-то, остался доволен, так это — состоянием оборонительных сооружений. Хотя и тут попутно сделал втык:

— Есть недорытые колена, Колотилин! Стыд и позор: идем пригнувшись… А по отчей земле мы должны ходить не прячась! Уяснил? Чтоб везде — полного профиля!

Колотилин вытянулся, щелкнул каблуками:

— Уяснил четко, товарищ генерал!

А за то, что впереди позиций были устроены самодельные управляемые фугасы — идея комбата-3, похвалил, пожал руку:

— Шарики работают, молодчина!

Шарики у молодчины сработали так: чтобы изготовить фугас, в гильзы из-под снарядов и в кухонные чугуны закладывалась взрывчатка, металлолом, от этих, с начиночкой, гильз и чугунов протягивались шнуры — в нужную минуту дерни, и взрыв, и гитлерам жарко.

На прощание комдив вновь вспомнил о Воронкове, веско произнес:

— Ротных и взводных, коих вскоре получишь, береги. Не вздумай отпускать на снайперскую охоту. Снайперство баловства не терпит… Но огневую активность на участке батальона повышай. Добейся, чтобы дежурные наблюдатели, пулеметчики не позволяли фашистам вольготничать. Прижимайте их пулей к земле, подлецов!

И, уходя, вторично пожал руку Колотилину. И все в генеральской свите пожали ему руку. Почет и уважение!

5

Перед тем как перевалиться через бруствер и поползти по лощинке к смутно маячившей на нейтралке туше подбитого, полусгоревшего в наступательных боях «оппель-адмирала», Данилов сказал:

— Лейтенант, давай напоследок еще курнем, однако…

— Давай, — сказал Воронков, удивляясь, как непринужденно он сам перешел на «ты».

— Так не куришь ведь? — удивился и Данилов.

— Буду ждать, пока ты куришь.

— А-а, спасибо… — Данилов набил трубку махрой, высек кресалом искру, затянулся, вдыхая весь дым, без остатка.

— Вкусно?

— Вкусно, однако, — Данилов сделал затяжку и сказал: — А знаешь, лейтенант, как я попал на фронт…

— Расскажи, Семен Прокопович.

— Когда началась война, я был на заимке. К нам, к охотничьей бригаде, в тайгу прибыл посыльный. От председателя колхоза. Вышли мы к своей деревне, собрались, попрощались с семьями. И пешком, через тайгу, к железной дороге. К станции, где формировались воинские эшелоны. Две недели шли…

— Сколько?

— Две недели, однако. От нашей деревни до станции шестьсот сорок километров. Так я, якут, попал на большую войну.

— И сразу в снайперы?

— Сперва был в пехоте, стрелком. Ручным пулеметчиком был. А после командарм лично вручил снайперскую винтовку. Теперь с ней не расстанусь… — Он ласково дотронулся до оптического прицела, упрятанного в брезентовый чехольчик. — Берегу ее, как свои глаза…

«Разговорился молчун», — подумал Воронков и сказал:

— Глаз для охотника — все…

— И твердая рука, однако. Бил белку, медведя и волка бил. Фашиста бью, однако…

Он посасывал мундштук, а Воронков повернулся лицом туда, где на фоне темного неба все-таки выделялась еще более темная глыба подбитой автомашины. Данилов уже рассказал ему, что под сгоревшим остовом и вырыл себе нору. И пояснил: место удобное, замаскировался неплохо, оттуда до немецких позиций метров четыреста, далеко — это хорошо, немцы думают, что их трудно достать, но снайперу — совсем нетрудно. Воронков прикинул: до нашей траншеи — это участок второго батальона — от «оппель-адмирала» метров двести, значит, ширина нейтралки здесь метров шестьсот, действительно гитлеровцы чувствуют себя хотя бы в относительной безопасности. Но меткие выстрелы им покоя не дадут…

Над обороной низко плыли тучи, косматился туман, подымались дурно пахнущие болотные испарения. Взмывали осветительные ракеты, тарахтели пулеметные очереди, огненным пунктиром проносились над ничейным полем и траншеей, — пуля словно силилась догнать пулю…

Иногда обрывки молочно-белого тумана очертаниями напоминали фигуры немецких разведчиков в зимних маскировочных костюмах. Но, во-первых, на дворе лето, и у немцев пестрые масккостюмы, в зеленых и бурых пятнах камуфляжа, во-вторых, и это решающее: с каждым днем войны Воронков боялся врагов меньше и меньше, а с гибелью родителей, брата и Оксаны страх окончательно пропал. Да, врагов он не боялся. Пусть враги его боятся. Ибо надо всерьез посчитаться. Вот на этой среднерусской, на этой многострадальной земле посчитаться.

Ну да, война подчас представала ведьмой с безобразной, страшной харей. Но он начинал мучительно раздумывать, и тогда понятие войны как бы раздваивалось: жестока, кровава, бесчеловечна, а с другой стороны — во имя чего мы сражаемся? Во имя справедливости, свободы, человечества. И потому у войны два лика — так ближе к истине. И оба лика — то один, то второй — возникают в пороховом дыму перед лейтенантом Воронковым…

— Докурил, что ли? — спросил он.

— Докурил… Вперед! — ответил Данилов и перекинул свое сухощавое, ладное тело через бруствер. То же проделал и Воронков, ушибив, однако, раненую голень и едва не охнув. Стиснул зубы и пополз за снайпером, стараясь не отстать. Полз — и боль отходила, и будто с каждым преодоленным метром втекала в мышцы земная, неиссякаемая сила. Высокая трава брызгала росой, глина, размокшая, липкая, пачкалась красным, как кровью, — в темноте кровь видится темной, и красноватые мазки на плащ-палатке виделись черными. А при световом дне кровь — красная. Такою она была и на лице напарника Данилова, когда пуля снайпера из ягдкоманды ударила его в лоб. Наповал ударила. Сейчас за напарника будет он, лейтенант Воронков.

Лощина почти не простреливалась ружейно-пулеметным огнем, но она была нашпигована противопехотными минами — нашими и немецкими, — пристреляна пушками и минометами. Так что ухо приходилось держать востро: обползай подозрительный бугорок и не угоди под снаряд или мину. Данилов здесь неплохо ориентировался, поползав туда-сюда, поэтому Воронков не отклонялся от его маршрута, — есть гарантия, что не подорвешься на противопехотной. Снаряд либо мина, конечно, могут вмазать — и соседство Семена Прокоповича не застрахует.

А немцы, это очевидно, били по лощине частенько: там и сям снайпер с напарником натыкались на большие и малые воронки, заполненные затхлой болотной водой. На южном спуске в лощину на фоне неба четко прорисовались, как отпечатались, контуры дуба с обрубленным снарядами суком — будто безрукий инвалид. В памяти мелькнул и исчез сапер, с которым прохлаждались на госпитальных койках: обрубок вместо левой руки. Сосед этот, курносый и конопатый, ухмылялся: «Сапер ошибается раз в жизни!» Давал понять, что ему повезло. Действительно, повезло: обезвреживал мину, а она с сюрпризом, разорвалась в руках, — нет, в клочья не разнесло, только руку оторвало, глаз вышибло, да грудь исполосовало осколками. Живы будем — не помрем.

А дубов окрест скудно, оттого что — северная граница их распространения. Да и не такие они, как южнее, — невысокие здесь, корявые, стелющиеся. Но так же стойки в невзгодах: осколками сечет, а дубки живут. Хоть и безрукие…

Дубок остался позади. Защетинился тальник. Затем стали попадаться островки иван-чая, цветка пустырей, запустенья, пепелищ. Днем он лиловый, привычный, ночью — темный, непонятный. Ну как это понять: растет одинокий, незащищенный на нейтральной полосе, подвластной перекрестному, губительному огню? Растет себе…

Данилов полз неустанно. А Воронков не выдерживал этого безостановочного движения, начал выдыхаться. Но подстегивало самолюбие, злость подстегивала: не отставай, слабак, доходяга, пацан сопливый. Сам же напросился на эту охоту. Никто не тащил за воротник из своих траншей. Валялся бы в землянке на нарах, попивал бы чаек. Напросился — потому не пикни. И считай: не у тебя мозжит незажившая рана на голени. Ползи! Глотай пот и ползи!

Воронков не ощущал времени: оно будто никогда не начиналось и никогда не кончится, оно — вечно. И он будто ползет в этой неподвижной вечности. Он  с д ы х а л  и едва не подал голоса, чтобы снайпер притормозил. И в этот, чуть было не ставший постыдным для него момент Воронков заметил впереди и сбоку какую-то мрачную глыбу и радостно догадался: «оппель-адмирал», наконец-то, будь ты неладен!

Автомобиль маячил на равнинке, левей, и Данилов с Воронковым выбрались из лощины, напрямую поползли к нему, там, где простреливалось с обеих сторон: ненароком можно схлопотать очередь и от своих. Если б она была. Свои постреливали через час по чайной ложке да и то лишь из винтовок, пулеметы на этом участке покуда не работали. Зато МГ не простаивали без работы: трассирующие очереди просвистывали близехонько — этот немецкий тяжелый пулемет никогда не доставлял нам приятных минут.

Теперь Воронков пахал землю носом, как и Данилов, вероятно, — потому что снайпер пополз медленней, совершенно не поднимая головы. У чахлого кустика тот замер, едва заметно взмахнул рукой, подзывая к себе. Воронков подполз, запаленно дыша. Данилов прошептал:

— Сейчас самое опасное… Кругом болотцы, к машине один проход… вон по тому гребню, однако… Гляди во-он туда!

Воронков напряг зрение: да, точно, к автомобилю ведет узкий, как лезвие, гребешок. Он ответно прошептал:

— Вижу…

— Ползем по нему как можно быстрей… Изо всех сил! Ну?

— Не отстану…

— За мной!

Данилов полз по гребню юрко и споро. И Воронков — действительно, изо всех, из последних сил — рванул за ним, накалывая руки и обдирая колени. Они успели проскочить гребешок, когда в него впились, чмокая, разрывные пули. Воронков не мог знать, засекли их фрицы или стреляли просто так, наугад, но с облегчением отдулся: все-таки смерть была близка, а главное — заползли в укрытие, в яму под днищем «оппеля», и не надо было двигаться. Можно было отдышаться, отойти.

Было ощущение: очередь МГ словно могла отрубить ему ноги, но не отрубила, улизнул. Ощущение обманчивое, ибо немецкая очередь могла бы отрубить ему и башку, и грудь изрешетить, и брюхо продырявить. Но что улизнул — кто оспорит?

И было возбуждение, рождавшее удовлетворение: он здесь, на снайперской позиции, он будет пособлять Семену Данилову всаживать свинец в фашистские глотки. Чтобы заткнуть их навсегда. А они, эти глотки, орут а в эти дни — где ничейное поле в сто — сто пятьдесят метров. И голосом, и в рупоры орут непотребное, оскорбительное для русского уха. Ибо это русская же матерщина. И много другого — на чистом немецком языке — наслышался Саня Воронков. Особливо в плену…

— Устраиваемся, лейтенант, — тихонько сказал Данилов.

Воронков молча оглядел и ощупал подобие окопа под пузом «оппеля», канавку рядом, тоже вырытую снайпером. Жить можно, хотя это и не госпитальное великолепие, где имеют быть койка, матрац, подушка, простыня и наволочка плюс одеяло. И даже не земляные нары в сопливом, щелястом блиндажике, устланные сопревшим сеном. Но живы будем — не помрем, это уж так. Сутки, другие покантуемся. И поохотимся. Зальем фашистские глотки свинцом! Ах, как чешутся руки, прильнуть бы разгоряченной щекой к прохладному ложу снайперской винтовки. Которой у него нету. Которая у Семена Данилова…

— Осмотрись, лейтенант. Понаблюдай за немцем, однако…

— Хорошо, Семен Прокопович, — покорно отозвался Воронков и вдруг усмешливо добавил: — Докладывать не надо?

— Надо, — суховато сказал Данилов. — Если что, надо…

Темень была непрошибаемая, но привыкший к ней глаз различал на нейтралке и глыбы вывороченных снарядами и авиабомбами суглинка и торфа, и глыбы подбитых и сожженных двух бронетранспортеров и среднего танка, постепенно засасываемых болотом. Данилов молодец: позицию себе выбрал что нужно: под «оппель-адмиралом» относительно сухо, разве что косой дождь заливает. Дно окопчика было выложено ветками и травой. Они-то и пахли увяданием, горечью. Слабо пахло и бензином с гарью от «оппеля» и сильно — от неубранных трупов, также наполовину всосанных болотом. Чьи они — неизвестно, но ни фрицы, ни мы их не убирали. Да и сложно это: провалишься в топь, либо пуля срежет. Не сегодня завтра их совсем засосет. И хоронить не надо. Могила готова — болото. Каких только нет у солдат могил! И такая есть — вонючая топь…

За немецкими позициями Воронков наблюдал прилежно, но примечательного не обнаружил. С господствующей высотки поочередно били четыре пулемета, а иногда били и парой враз. Ракеты вспархивали над подножием высоты, над проволочными заграждениями. В окопах, в траншее не видать ни единой живой души. Впрочем, какие там души: у фашистов взамен — черная дыра, смердящая пустота, тлен. Они бездушные, это уж точно.

То сдавленно, то отрывисто тарахтел на высоте МГ, просвистывали пули — и зудели комары. Проклятущие кровососущие не ведали отпуска и на войне: налетали с болот остервенелыми стаями, кусались, как собаки. Воронков сперва шлепал себя с таким же остервенением по лицу и шее, затем, чертыхнувшись, бросил это бесполезное занятие. Тем более, что Семен Прокопович сказал:

— Комары ночью, однако… А днем — слепни… Но днем не смей и шелохнуться. Договорились, лейтенант?

— Договорились, Семен Прокопович… Как ты терпишь?

— Опух весь… Но терпеть будешь и ты, однако…

— Терпеть могу… И не то выпадало… Ты ж обо мне ничего не ведаешь, Семен Прокопович!

— А ты обо мне?

— Да и я, в сущности… А как это скверно, когда люди не сведущи в делах других людей! Правда, Семен Прокопович?

— Правда. Но что-то разговорился ты, однако…

— Молчу, — сказал Воронков и вздохнул.

Да и то: зачем разводить турусы на колесах, философию доморощенную разводить, кому это надо? Ежели уж говорить, так о предстоящей охоте. А вообще резон помолчать: немцы недалеко, ночью звуки еще как слышны, и даже шепот кажется громким. Тишина, разрываемая на куски, на клочья снарядами и минами и оттого повседневно воспринимаемая как потаенный, грозный грохот. Фронтовая тишина…

Поскольку Данилов был за старшего, то он, рядовой, приказал Воронкову, офицеру, бодрствовать до двух часов, — после сам будет наблюдать. Воронков кивнул, Данилов улегся на ветки и траву, на разостланную плащ-палатку, обнял «снайперку», как жену, и укрылся с головой шинелью. Спал без храпа, бесшумно, и было сомнительно, спит ли вообще.

Воронков вглядывался во мрак, в контуры высоты, танка и бронетранспортеров, иногда поворачивался в сторону наших позиций — оттуда изредка взмывала и падала дрожащей белесой параболой ракета, хлопал винтовочный выстрел, еще реже — прочерчивалась трассирующая пулеметная очередь, наконец-то и «дегтярь» с «максимом» подали голосок. С ним как-то уютней, теплей, с этим голоском. Воронков вслушивался в перекличку пулеметов, в комариное зудение и думал: вот и еще одна фронтовая ночь будет прожита им, и не совсем обычно. Но с толком, потому что днем ему и Данилову предстоит воевать, да, да — воевать!

Нехудо пробирало болотной сырью, промозглым сивером да и от недосыпа познабливало. Воронков кутался в плащ-палатку, поглубже натягивал пилотку на уши, в которые повадилось лезть комарье. Курнуть бы — малость бы отогнал. Но, увы и ах, некурящий. Так и терпи, некурящий и непьющий. К тому же ты аттестовал себя: терпеливый.

Посасывало в желудке — спасу нет, подрубать бы. Тут у него не хватит терпежу. Ежели в вещмешке НЗ на сутки вперед. Помешкав, борясь с искушением, Воронков развязал горловину вещевого мешка, извлек пайку хлеба, кулечек с сахаром. Раздувшимися ноздрями поймал пшеничный ли, ржаной ли дух и отломил от пайки добрый кус. Посыпал его сахарным песком, откусил. Вкуснота! Может, и не заметил, как съел пайку до крошки вкупе с сахаром. Да-а, обжора.

Но голод не утихал. Уже не мешкая, Воронков достал из мешка галеты — остатки офицерского дополнительного пайка. И, со смаком хрумкая, разжигая этим хрумканьем аппетит, слопал галетины — до единой и без перерыва. Была еще свиная тушенка, однако тут он удержался: банку нужно вскрывать финкой, а она у Данилова, своей не имелось, ну и стыдно же, в конце концов, все сожрать, пора и остановиться. Баста! Завязал вещмешок и будто успокоился.

А вот Миша Казначеев, его солдатик, вывезенный по Ладожскому озеру из блокадного Ленинграда, откачанный в госпитале на Большой земле, то есть вырванный из дистрофии, возвращенный к жизни и призванный впоследствии в армию, — тонколицый, красивый, с уже ухоженными усиками, начитанный и культурный Миша Казначеев не совладал с собой, не останавливался и не успокаивался. Пока не съедал всего, что давали. А потом, униженно краснея, клянчил у повара добавки или доедал недоеденное товарищами, вылизывал чужие котелки. Добытый у кого-нибудь сухарик прятал и перепрятывал, чтоб, не дай бог, не украли, а ночью съедал его, хрустя, как костями.

Дождь то иссякал, то лил с прежним напором, словно царапая землю струями, — Воронкову даже показалось: слышит это царапание. А под «оппель-адмиралом» жить все ж таки можно! Дождяра скребется в остов машины, вода стекает с боков, падает тяжко, а до тебя доносит лишь брызги. Правда, откуда-то в окоп и канаву стали пробиваться ручейки. Мало, конечно, радости, если затопит. Особенно мало радости спящему. Но Семен Прокопович не шевелился, хотя ручейки, возможно, подобрались к нему. Воронкову же достаются лишь дождевые брызги. А то еще были «Брызги шампанского», патефонная пластинка, аргентинское танго. Те брызги, как говорится, имели место до войны. Когда, между прочим, можно было и поесть сытно.

А Миша Казначеев до войны работал сменным мастером на Кировском заводе, технический ум, заводская интеллигенция. В роте Воронкова он отъелся, начал полнеть, животик обозначился. Но голод терзал его по-прежнему, он никак не наедался — и клянчил, и вылизывал котелки подряд. Иные посмеивались над ним, иные шпыняли: шакалишь, Мишка. Да не был он шакалом, Михаил Казначеев из мученического города Ленинграда, просто голод ушиб его, быть может, на всю оставшуюся жизнь. Как и Александра Воронкова в плену — хотя, надо надеяться, и не на всю оставшуюся жизнь. Потому что Александр Воронков был в состоянии остановиться, удержаться от крайнего шага. Но после того, как в огороженном колючкой, под дулами автоматов лагере пленные съели всю траву и кору на деревьях в рост человека, — после этого Воронков Александр до сих пор по-настоящему не очухался. И он понимал и защищал от насмешек Казначеева Михаила. И тот, замкнутый, весь в себе, открывался ротному: сто двадцать пять граммов хлебушка — и чего там больше, примесей всяких либо самой муки? — суточная норма, разделить ее на порции нету воли, съедаешь сразу, после лапу сосешь. Стыдно, горько, но естества не переборешь. А если бы перебарывал, делил бы на порции — что от этого б изменилось? Ровным счетом ничего, так и так — путь в дистрофики, в могилу. Сотни, тысячи, десятки тысяч ленинградцев погибли от голода и холода. Ему-то повезло: по ледовой трассе Ладожского озера, по Дороге жизни — на Большую землю, за кольцо блокады. А вся семья осталась в Ленинграде. Осталась — мертвая.

Воронкову было жаль солдата. То, что узнавалось от ленинградцев и о ленинградцах, поражало и видавших виды фронтовиков: огромный, прекрасный город вымирал в блокаде, женщины, дети, старики вымирали семьями. Этот тридцатилетний мастер-техник вырвался из форменного ада. Технарь, а угодил в пехоту, во солдаты — и тут судьба несправедливая. А точней: в строевом отделе какая-то дурья башка зафиндилила вместо артиллерии либо саперных войск — рядовым в сермяжную пехоту. Пробыл в ней Михаил Казначеев с месяц: еще до больших боев подорвался на мине. И отправился туда, где уже была его семья. Соединились…



Поделиться книгой:

На главную
Назад