Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Незабываемые встречи - Нина Абрамовна Воронель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

 Пусть не ворвется скорбный стон

                         В его последний сон,

 Убил возлюбленную он

                         И потому казнен.»

            Прочитав эти строки,К.И. произнес то ли торжественно, то ли игриво:

- Клянусь, я заставлю их это напечатать!

            Увы, у него были причины сомневаться в том, что «они» напечатают мой перевод. К тому времени, как я закончила работу над «Балладой», К.И. уже не владел ситуацией - «они» умудрились выжить его, выбросив из сборника его вступительную статью, слишком уж была она хороша и фривольна для чопорного советского слуха.  Так что он уже не был составителем двухтомника  - уж не знаю, сам ли он отказался или «они» его разжаловали, но не он уже решал судьбу моего перевода.

Правда, вместо него был назначен славный человек, специалист по английской литературе Юлий Кагарлицкий, известный всей литературной Москве под псевдонимом Джо Кагер. Джо Кагер был школьным другом входящего в моду поэта Давида Самойлова и героем его веселой серии «Похождения Джо Кагера». Поскольку  прототип Джо Кагера Юлий Кагарлицкий  был во всем полной противоположностью бабника и выпивохи Самойлова, тот любил его такой же нежной любовью, какой  Дориан Грей любил свой портрет. Награждая Джо Кагера своими пороками, он словно списывал на того свои грехи:

«Джо Кагер, будучи свиньей,

Решил разделаться с семьей,

            И жизнь он начал холостую,

            Презревши заповедь шестую.

Но чем же кончил этот гад?

Тот гад раздавлен был в борделе,

Когда сотрясся Ашхабад:

Господь, поскольку было надо,

Не пожалел и Ашхабада».

Или еще лучше: Джо Кагер, упившийся до потери сознания,  валяется в канаве, и прохожие спрашивают:

                        «- Что это там за жо…, сэр?

                          - То просто пьяный Джо, сэр!»   

Спрашивается, кто бы стал принимать во внимание мнение Джо Кагера? Даже его собственный четырехлетний сын Боря на вопрос хозяина дачи, который собираясь на охоту, спросил, любит ли охотиться Борин папа, сказал со вздохом: «Ну что вы? Мой папа ведь еврей, он только книжки умеет читать!». Мог ли этот бедный папа противостоять «им»?

            Но мне опять повезло. К.И. выполнил свое обещание – он взял на себя почти непосильную задачу: заставить раздраженных его неординарным поступком столпов переводчеcкого цеха признать достоинства моего перевода. Конечно, без его поддержки никакие достоинства не помогли бы мне этот перевод напечатать. Возмутителен был сам факт: мне по рангу было не положено за это даже браться –

 "на что он руку поднимал?", так сказать.

             К.И. выступил против всех - за меня. Он начал таскать меня по каким-то важным кабинетам издательства "Художественная литература", представляя всюду, как замечательную молодую переводчицу, до которой никто не сумел адекватно изложить "Балладу" русским стихом.

            Однажды мы забрели в кабинет самого могущественного директора Гослитиздата, носившего соответствующую его рангу фамилию Владыкин. Было это

 в юбилейный день семидесятипятилетия К.И. и Владыкин принял именинника по-царски. В ответ на его поздравления К.И. сообщил, что он, по сути, еще очень молод и в подтверждение своих слов десять раз подпрыгнул, а потом вытолкнул на просцениум меня и, произнеся свой обычный монолог, потребовал от Владыкина, чтобы тот лично проследил, как продвигается к публикации мой перевод.

Прямо за дверью директорского кабинета К.И. поведал мне свой важнейший жизненный принцип: "Главное, - надо долго жить, тогда до всего доживешь. Когда мне исполнилось 70 лет, никто и не заметил, а к семидесяти пяти - видите, какой шум подняли?"

            Шум по поводу семидесяти пятилетия К.И. и впрямь поднялся невероятный, но ни восторженные овации, ни стройные шеренги юных пионерок с букетами не заставили К.И. отказаться от борьбы за устройство моего перевода. Не знаю, какие закулисные интриги он вел, и какие тайные пружины задействовал, но, в конце концов, где-то на Олимпе было принято компромиссное решение послать перевод на отзыв двум самым страшным рецензентам, из рук которых мало кто уходил живым - Арсению Тарковскому и Сергею Шервинскому.

            Я боюсь надоесть читателям повторением того же навязшего в зубах припева, но что остается делать - опять произошло чудо. Оба свирепых карателя, собственными руками, обагренными кровью многих молодых дарований, написали единодушно-положительные рецензии на мой перевод. И у администрации издательства не осталось иного выхода, - они были вынуждены включить в двухтомник мой перевод "Баллады". А вот бесподобную вступительную статью К.И. их никто не заставлял включить, и ее не включили, в результате чего мы с К.И. и обменялись приведенным выше диалогом.

Конечно, «их» решение поместить мой перевод в двухтомник было только началом моего тернистого пути к славе. Нельзя же было поверить на слово Корнею Чуковскому, известному злоумышленнику и шалуну, что мой перевод  хорош. И мне назначили редактора – маститого переводчика французской и немецкой поэзии Вильгельма, а по-нашему Вилю, Левика, доброго милого человека, который, однако,

 не знал английского языка. Ума не приложу, почему «они» на эту роль выбрали именно его, но он «редактировал» мою «Балладу», руководствуясь ее переводом на немецкий. Когда у нас возникали разногласия по толкованию текста, он ни разу не усомнился в своей правоте: «Немцы – гениальные переводчики, а немецкий язык создан для переводов», - уверял он меня, намекая, что переводы немцев во многих отношениях превосходят оригиналы.

Однако наши главные разногласия сводились не к толкованию текста Уайльда, а к различному пониманию поэтического арсенала русского языка. Мы с Вилей принадлежали к разным школам – он к классической, торжественной и глухой к синтаксическим несуразицам, а я, раз и навсегда пронзенная поэтикой Пастернака, к импрессионистской, больше всего озабоченной музыкой стиха и максимально афористической упаковкой слов во фразы.

Как-то я  попыталась объяснить себе самой, чем мои переводы Эдгара По и Уайльда отличались от всех предыдущих, и, кажется, нашла разумный ответ: я не принадлежала ни к одной из общепринятых переводческих школ. Таких школ было две – школа «ужников» и школа «жешников». В то время, как «ужники» во все места, где не хватало слога, вставляли частицу «уж», «жешники» вставляли частицу «же». Я, в отличие и от тех, и от других, никогда этого себе не позволяла, а билась над строчкой до тех пор, пока все части головоломки не стыковались на сто процентов.

После полугодового оскопления моего перевода Вилей Левиком отредактированный им текст был принят «ими» и отправлен в печать. Когда я перечитывала этот ублюдочный вариант, составленный из не стыкующихся между собой компромиссов, у меня пропадала всякая охота считать это мертворожденное дитя своим. Поэтому, получив на вычитку последнюю верстку, я совершила отчаянный поступок, граничащий с преступлением. Дрожащей рукой я взяла ручку и вернула обратно весь свой первоначальный текст. Никто из «них» меня не проверял – наверно, мысль о подобном своеволии «им» и в голову не пришла, но я изменила не менее четверти высочайше одобренного текста. За это своеволие меня заставили заплатить 78 рублей – что было равно моей студенческой стипендии за три месяца. Для нашего нищенского бюджета это было большим ударом, но я была счастлива, что спасла свой перевод !

            В 1961 году сиреневый двухтомник Уайльда, наконец, успешно вышел в свет, и  никто моей проделки не заметил. Все соучастники дружно гордились своей ролью в моем успехе. Перечитывали ли они окончательный текст, я не знаю. 600 000  первого тиража были распроданы так стремительно, что мне не удалось отхватить ничего, кроме 10 авторских экземпляров.

            Это было лучшее время в истории литературы победившего соцреализма – уже оттаял Сталинский лед и еще не схватило морозом наивно-доверчивую Хрущевскую оттепель.

       Я впорхнула в этот сверкающий ледяными осколками праздничный мир на крыльях своей невиданной, почти беспрецедентной победы над неподатливым текстом и над еще менее податливым литературным истеблишментом. Тем более что и в моей жизни кое-какие материальные признаки личного успеха добавились к общим оптимистическим тонам писательского существования: например, расклешенное пальто джерси цвета заходящего солнца, в пару к нему Сашино вальяжное пальто цвета маренго и половина старенького «Москвича» - вторую половину купил наш друг юности М.Г. Все эти богатства были приобретены на царский гонорар, полученный мною за перевод «Баллады»  - могли ли мы, нищие бездомные скитальцы, за два года до того мечтать о подобном благополучии?

            Слава моя быстро распространилась в переводческом мире, и ко мне потекли заказы и приглашения на семинары, где мое творчество обсуждали подробно и всерьез. Как-то, докладывая многолюдному собранию о проведенном им семинаре, Михаил Зенкевич так отозвался обо мне:  

« Было очень интересное обсуждение, - вдумчиво сказал он. – Выступали с переводами талантливые молодые переводчики: Андрей Сергеев, Павел Грушко, Костя Богатырев и Нина Воронель – тоже женщина!»

А на заседании переводческой секции, где обсуждался вопрос о переиздании классиков стихотворного перевода,  вдруг выступил сын К.И. – Николай Корнеевич Чуковский. Демонстративно глядя на меня, что было непросто, - поскольку, стесняясь своей неуместной в этом почтенном обществе молодости, я забилась в дальний угол комнаты, - он с непонятным обвинительным пафосом произнес:

« Мы должны заботиться и о покойных переводчиках. Ведь у них нет преимуществ живых – они не могут втереться в доверие к составителю и на женском обаянии войти в литературу!»

После этих слов он с торжествующей улыбкой вернулся на свое место, а все, кто был в комнате, обернулись и уставились на меня. Когда до меня дошел смысл его слов, я нисколько не обиделась – я была польщена высокой оценкой моего женского обаяния. Ведь в достоинствах своего перевода я не сомневалась и без Николая Корнеевича.

 И впрямь очень скоро я прославилась на весь Советский Союз при помощи телевидения - именно благодаря своему женскому обаянию. Поскольку на меня посыпались заказы, я перевела стихи молодого поэта из Ганы, сына тамошнего президента или премьера - не помню точно. И поскольку он был Сын, нас пригласили выступить по телевизору – меня и его - он чтоб читал свои поэтические шедевры по-английски, а я соответственно их же по-русски. Я надела нарядное платье с большим декольте, и мы отправились в студию.

Сперва читал молодой поэт, облаченный в бурнус из белой парчи, - был он парень видный, и камера показывала его во всех ракурсах, - потом пришла моя очередь. Уверенный, что теперь камера займется мной, молодой поэт расслабился и сосредоточил свое внимание на увлекательных картинах, которые открывались его взору за моим декольте. А камера, как оказалось, ни на минуту не выпускала его из виду! Весь Советский Союз с удовольствием следил за гаммой чувств, отражавшихся на его лице, - некоторые утверждали, что он даже облизывался. Сколько писем я получила по этому поводу - это была настоящая слава! Не знаю, правда, оценил ли кто-нибудь его поэзию в моих переводах, но это было не так уж важно.

Не мудрено, что я стала уже не так часто приезжать к К.И. – то ли наши интересы начали расходиться, то ли я слишком завертелась в захватывающем вихре вальса писательской жизни.  Я не раз потом об этом пожалела, когда было уже поздно. Мне почему-то казалось, что он вечный и с ним ничего не может случиться. Ведь он знал, как себя сохранить в самые трудные времена, не теряя при этом уважения к себе. «Когда другие меняли взгляды, я менял жанры» - лукаво усмехаясь, объяснял он.

            Но как ни долго предполагал жить К.И., в конце концов, наступил тот грустный - а точнее трагический, потому что смерть К.И. была внезапной и необъяснимой, - день, когда я, стоя в скорбной толпе провожающих, смотрела на его желтую щеку на фоне каких-то неуместных красных полотнищ. Странно, но ничего кроме желтой щеки на фоне красных полотнищ не запомнилось мне из этого похоронного дня.

            Вместо него я бережно храню в своей памяти другой день и другую картину, представленную мне незадолго до смерти К.И. Картину, столь полную красочных деталей, будто все это случилось вчера.

            В нашем крохотном "Москвиче" мы привезли в Переделкино Бена Сарнова с женой Славой и одного харьковского литератора, которого они хотели познакомить с Виктором Шкловским, жившим тогда в Доме Творчества. Кроме нас пятерых мы втиснули в машину нашего девятилетнего сына Володю и восьмилетнего сына Сарновых Феликса.

            Мы подъехали к воротам Дома Творчества и начали выгружаться из "Москвича". Первыми выскочили мальчики и тут же затеяли щенячью возню прямо на глазах многочисленных советских писателей, прогуливающихся после обеда. Вслед за мальчиками из машины выбрались Сарновы, потом мы с Сашей, и последним - слегка оглушенный харьковский гость, который всю дорогу сидел на заднем сиденье, зажатый между мной и Славой, сдерживая воинственный натиск двух мальчишек, примостившихся у него на коленях. При виде такой длинной процессии, выползающей из недр такой маленькой машины, писатели, благодушные после сытного приема пищи, пришли в восторг. Каждого нового пассажира, выбирающегося наружу, они встречали аплодисментами и криками: "Много вас там еще осталось?"

            В самый разгар всеобщего веселья наш Володя умудрился разбить сарновскому Феликсу голову подобранным на обочине дороги камнем, и к общему хору добавился отчаянный рев пострадавшего в сопровождении сердитых воплей его матери, пытавшейся поймать Володю и дать ему затрещину. Володя ловко уворачивался, с громким смехом лавируя в писательской толпе. Писатели восприняли эту мизансцену как продолжение спектакля и стали скандировать, указывая на меня: "Мать Каина! Мать Каина!" С какой стати они решили считать Феликса Авелем - ума не приложу.

На шум из ворот выбежала очень маленькая, очень худенькая, очень старая женщина в малиновых штанишках до колен, и все замолчали и уставились на нее - в те времена даже к строгим женским брюкам еще не привыкли, а уж о малиновых штанишках до колен и говорить не приходилось. В руке она держала нечто, похожее на сушеную голову облысевшей обезьяны.

Она простерла руку с обезьяньей головой в сторону Славы. Даже Феликс перестал рыдать, так что слова ее прозвучали очень громко в наступившей тишине:

- Слава, милая, вы не знаете, как открыть кокосовый орех?

- Господи, Лиля Юрьевна, мне бы ваши заботы, - ответил за Славу Бен, носовым платком утирая кровь с разбитого лба Феликса.

            - Неужели это Лиля Брик? - спросил харьковский гость задрожавшим от благоговения голосом.

            Но ответа не дождался, потому что начался следующий акт послеобеденного спектакля. Лиля Брик вдруг пронзительно взвизгнула, сунула орех Славе и припустила бегом куда-то вверх по улице. Все присутствующие повернули головы - посмотреть, куда это она помчалась. Навстречу ей, широко раскинув руки, шагал Корней Чуковский, высокий, лихой и моложавый - в распахнутом светлом плаще с развевающимся на ветру шарфом.

Лиля с разбегу вскочила на него, и уцепившись одной рукой за его плечо, начала кулачком другой колотить его по лицу.

- Негодяй! Старый негодяй! Шутник проклятый! - вопила она, дрыгая в такт ударам маленькими ножками в малиновых штанишках.

К.И. взял ее за локотки и бережно опустил на землю. Глаза его сияли знакомым мне игровым огнем. Голос его был сама невинность;

- В чем дело, Лиля Юрьевна? Чем я провинился?

- Этот человек еще спрашивает? Он не знает, чем он провинился!

- Понятия не имею, - развел руками К.И.

- Хватит притворяться! - возмутилась Лиля Юрьевна. – Ведь вы дали мне вчера пачку горчичников?

- Дал, конечно, дал. Вы же жаловались на кашель,

- И не заметили, что это не горчичники, а мухоморы?

Заметить разницу невооруженным глазом было бы трудно. Мало кто помнит, как выглядел мухомор того времени – не дурманный гриб, так упоительно описанный Виктором Пелевиным, а патентованная ловушка для мух, представлявшая собой серовато-коричневый прямоугольник, на оборотной стороне которого невзрачными черными буквами было напечатано слово «МУХОМОР». И только этим трудно- читаемым названием мухомор на вид  отличался от горчичника, такого же прямоугольного и серовато-коричневого, только на спинке у него красовалось столь же неразборчиво отпечатанное прозвище «ГОРЧИЧНИК». На рабочей стороне горчичника  был нанесена  пленка из сухой горчицы, тогда как рабочая сторона мухомора была покрыта  тонким слоем уморительного яда для мух, внешне неотличимого от горчицы. Оба они благополучно соседствуют среди неотступных видений моего детства   - вот я лежу, обклеенная горчичниками и сладостная теплота прогоняет из моего горла надсадный кашель, а на столе рядом со стаканом теплого молока замочен в блюдечке серый прямоугольник мухомора, густо усыпанный трупами доверчивых мух.

К.И. видимо тоже представил себе нечто подобное.

- А вы даже не удосужились проверить, что я вам дал? - взликовал он.

- Зачем мне было проверять? Я думала - вы порядочный человек. Я легла в постель и обклеила себе грудь и спину. Лежу и удивляюсь, почему не печет... Так и лежала, пока Витя не посмотрел. И как заорет: "Да это же мухоморы!"

            - "Да это же мухоморы!" - повторил за Лилей Юрьевной совершенно счастливый К.И. - его игра удалась!

            Только человек, так понимающий и любящий игру, мог сочинить те дивные сказки, на которых выросли мы и наши дети, и, даст Б-г , еще многие-многие поколения детей, детей детей и детей детей детей. Потому что это сказки настоящего Сказочника.

И даже пострадавший в бою Феликс Сарнов ощутил на себе магическое влияние  сказки - по дороге домой он обвел всех серьезным взглядом своих карих с поволокой глаз, чувственная прелесть которых особо подчеркивалась белизной охватывающей лоб окровавленной повязки, и объявил:

- Это был самый счастливый день в моей жизни!

АННА АХМАТОВА

Я не была близко знакома с Ахматовой. Я видела ее один раз, но она цельно и художественно раскрылась даже в этой единственной встрече.

Не помню, кто меня к ней привел или замолвил словечко, но было мне позволено переступить порог сумрачно-петербургской комнаты, где у правой стены, на полдороге между дверью и окном - окно было против двери, за окном моросил дождь - возвышалась (именно возвышалась, а не стояла) резная кровать красного дерева, на которой возлежала Ахматова, бледная, грузная, в распахнутой на груди ночной сорочке. Ее только на днях выписали из больницы после сердечного приступа, и лицо ее на фоне смятых подушек было желтовато-серым, но это не только не снижало ее царственного статуса, а скорей подчеркивало его.

     Подавив естественно возникшее желание поцеловать ей руку, я подошла и остановилась в ногах кровати.

     - Что вы, собственно, хотите? - спросила она.

     - Я хотела вас увидеть, услышать ваш голос, - лживо пробормотала я, смущаясь объяснить ей, что я вовсе не стремлюсь послушать ее стихи, а одержима эгоистическим желанием почитать ей свои.

     - Я теперь всегда спрашиваю, зачем люди ко мне приходят, - объяснила Ахматова, - а то один нахал на днях ворвался ко мне в больницу, чтобы выяснить, кто лучше, я или Цветаева.

     Узнав, что я - поэтесса, она сразу догадалась, чего я хочу.

     - Вы,  небось, хотите почитать мне свои стихи? - спросила она. - Прочтите одно, которое вам особенно нравится.

     Срывающимся от волнения голосом я прочла ей свое стихотворение:

     Меня пугает власть моя над миром,

     над разными людьми и над вещами,

     не я, конечно, шар земной вращаю

     и управляю войнами и миром,

     но есть во мне таинственная сила,

     исполненная прихотей и каверз,

     чтоб на паркетах люди спотыкались,

     чтоб на шоссе машины заносило...

     Прикрыв глаза рукой, Ахматова полусидела среди высоко взбитых подушек, и мне было не ясно, слушала она меня или просто пережидала, пока я закончу. Потом она открыла глаза и властно указала мне на стоящий возле кровати стул с высокой спинкой:



Поделиться книгой:

На главную
Назад