— Почему ты смеешься? — оторопел он.
— Потому, что ты глупый, — ответила она, наклонившись к нему и нежно его лаская. — Ты невинное дитя; ты невинен, так ведь?
— Да, — произнес он, бледный и жалкий, и сделал слабую попытку оттолкнуть ее.
В это время в дверь постучали, но женщина притворилась, будто не слышит. Она опять склонилась над ним, обвила его руками свою шею и поцеловала в губы, бледного и растерянного.
Он закрыл глаза, и по щекам его покатились крупные слезы.
— Поцелуй меня, — говорила она в упоении и восторге. — Ну, не плачь, не бойся, греха нет. Что такое грех? Ну, поцелуй меня.
И он поцеловал ее.
Он оставался в этом роковом доме две ночи и два дня. В дверь часто стучали, и он каждый раз вздрагивал, но женщина успокаивала его:
— Если я не отпираю, все понимают, что у меня гость, и уходят, — объяснила она без тени стыда.
На третью ночь она отправила его домой.
— Иди, — сказала она. — Вернешься в другой раз. А теперь иди.
Он оставил ей все, что было у него в суме.
По правде сказать, сначала она отказывалась, но уговорить ее оказалось легко, и она взяла все.
Брат Топес вернулся в монастырь к вечеру следующего дня.
Увидев его, падре Кирку перекрестился.
— Во имя отца и сына и святого духа, что с вами, брат Цуанне? Вы состарились на сто лет, можно подумать, что вы в аду побывали.
— Да, в аду, — ответил несчастный едва слышным голосом. — На меня напали разбойники, обобрали и избили.
Падре Кирку, по обыкновению полупьяный, упал на колени и стал громко проклинать людскую испорченность. Потом поднялся, цепляясь за стенку, и спросил:
— А лошадь? Ее тоже отняли?
— Нет, лошадь цела. Я вернул ее хозяину.
— Ну, что же, несчастный, придется вам поехать еще раз. Поезжайте. Когда люди узнают, что в вашем лице разбойники ограбили самого Иисуса Христа, они подадут вам вдвое больше.
Падре Топес, у которого и так кровинки в лице не было, побледнел еще больше и задрожал.
— Отец настоятель, — молил он, сложив руки, — не надо, не посылайте меня! На меня опять нападут. Я боюсь. Сжальтесь надо мной, пошлите кого-нибудь другого.
— Другому не поверят, скажут еще, что мы на этом деле нажиться хотим. Идите вы, брат Цуанне. Ваше постаревшее лицо, ваши испуганные глаза заставят людей расщедриться.
Напрасно просил и умолял бедный монах не посылать его снова. Падре Кирку знал, что говорил, и не собирался отказываться от удачной мысли. Брат Топес только выговорил себе неделю отдыха.
Это была неделя страшных мучений.
Вокруг позеленевших от сырости и поросших мхом стен монастыря сияла и благоухала горная весна. В роще цвели душистые фиалки и весело стрекотали сороки. Под теплым весенним ветром трепетала яркая зеленая травка.
Брат Топес жил как в бреду. Его жгли раскаяние и желание. Воспоминание о той женщине не давало ему покоя. А они еще хотят, чтобы он поехал туда снова. Нет, лучше умереть. Ведь, согласившись, он неизбежно вернется на путь греха. А он не хотел больше грешить. Он хотел запереться в этом монастыре на сто, на двести лет, или укрыться в пещере, или стоять на утесе или на столпе, как святой Симон, — в общем, где угодно, как угодно, но искупить свои грехи и грехи отца.
Однако к концу недели он почувствовал себя спокойнее и собрался в дорогу. Его поддерживала смутная надежда на то, что всеблагой бог не оставит его своей милостью.
Как и в тот раз, над густыми кронами деревьев простирался серебристый утренний небосвод, а в свежем воздухе стоял пряный запах фиалок и ландышей.
Но как только падре Топес вдохнул аромат цветов, его сразу же охватило волнение: такой же запах исходил от тела той женщины! И сердце его начало понемногу сжиматься, сжиматься и сделалось наконец крошечным, как ягодка остролиста. Смертельная тоска овладела им.
Спустившись с горы, он, как и в тот раз, остановился ручья под тем же развесистым падубом. В деревушке было тихо. Слабый отсвет занимавшейся зари чуть окрасил крыши.
Из ближайшего дома, как и тогда, вышла та же девушка с синими глазами и ярким ртом и подошла к ручью набрать воды. Увидев монашка, она приветливо улыбнулась ему и сказала ласково, как ребенку:
— Так на вас напали разбойники? Ах, какие нехорошие они люди! Они непременно попадут в ад.
Монашек ничего не ответил. Он только смотрел на нее безумными глазами. Ах, боже, боже, всекарающий и всемилостивый боже, как она была похожа на
Студент и сборщик вереска
(Перевод Е. Менжинской)
Стоял октябрь.
Облокотившись о каменную ограду виноградинка, или, вернее, полулежа на ней, студент и журналист Ликсия смотрел на суровый безрадостный пейзаж, воспоминание о котором столько раз вызывало у него приступы мучительной ностальгии.
Перед его глазами лежала поросшая вереском равнина. Среди темной зелени желтела широкая, изрытая ухабами дорога, там и сям возвышались красноватые скалы, покрытые ржавыми пятнами мха. Над темно-зеленым полем вереска, уходящим вдаль до самого горизонта, светлое пепельно-голубое небо казалось еще бледнее.
Мертвую тишину, нависшую над равниной, нарушал лишь растворявшийся в высоте голос жаворонка, а в бездонной глубине неба стыло одинокое облако — белое и легкое, как перышко. Казалось, к нему была обращена тоскующая песня жаворонка и облако прервало свой одинокий полет, чтобы выслушать эту тихую жалобу.
Ликсия смотрел на все это, и его тоже забирала тоска. Он чувствовал, как туманит голову неодолимая сонливость. Ему чудилось, что тень смоковницы, тяжело упавшая на раскаленную каменную стену, надвинулась на него и накрыла его мысли.
«Что за тоскливый и несчастный край Сардиния! — думал он. — Здесь скучно даже облакам и птицам. Все в мире пребывает в непрерывном беспокойном движении, и только на этом мертвом острове царят тишина и оцепенение. То, что еще не умерло, доживает свои последние дни. Отцовский виноградник — единственный виноградник среди этой дикой равнины — гибнет от филоксеры. Через год здесь останется только каменная ограда и смоковница — да и то неизвестно, уцелеют ли они? А я уже не смогу вырастить новый виноградник. Где мне! Ведь я в этом деле ничего не смыслю! Что это там за человек бредет? А, дядюшка Паскаль! Только этой суровой и печальной фигуры и не хватало для полноты картины. Старик точно выкован из ржавого железа. Будь я художником-символистом, я бы нарисовал старика так, как он теперь стоит, — между двумя кустами вереска у кроваво-красной скалы на фоне бледного неба — и назвал бы картину «Сардиния».
Сборщик вереска медленно продвигался вперед, то и дело останавливаясь, чтобы срезать лучшие пучки. По мере того как он приближался, до студента все явственнее доносились не то стоны, не то приглушенный кашель, который клокотал в груди старика.
Должно быть, у дядюшки Паскаля был жар, и он бредил, потому что, когда он поравнялся со студентом и остановился возле ограды виноградника, Ликсия услышал сбивчивую, бессвязную речь.
— Мария Анника, — говорил старик тоном легкого упрека, — зачем ты это сделала? Разве ты не знала, что он богач? Постой-ка вот тут, стой. А где мешок? Ох, что же мне делать? Святой Франциск милосердный! Паскаледду, заступник, не мучь меня так!
— Дядюшка Паскаль! — окликнул его студент.
Старик, который нагнулся, чтобы срезать пучок вереска, резко выпрямился, будто пробудившись ото сна, и поднес руку к ввалившимся глазам.
— Кто ты, душа из чистилища?..
— А вы разве не видите? Я не из чистилища, я из ада.
— А-а, ты сын Баторе Ликсия! Да благословит тебя бог, сынок! Знаешь, я почти ничего не вижу. Ты вот мне, например, кажешься облаком.
— Что вы тут делаете, дядюшка Паскаль?
— Вереск собираю. А ты уж теперь, наверно, кончил учение, да? — почтительно спросил старик.
— Да нет еще. А на что вам вереск?
Старик застонал и судорожно закашлялся. Отвечал он с трудом, но в его голосе звучали смирение и страх.
— Вереск я отношу в Нуоро на продажу.
— Каждый день?
— Нет, что ты. Прежде, когда мне было лет двадцать — тридцать и когда сил у меня было много, тогда я ходил в город каждый день, а теперь...
И он махнул рукой куда-то вдаль, как будто именно там и остались те давно ушедшие годы.
— Сколько вам лет, дядюшка Паскаль?
— Восемьдесят... нет, шестьдесят девять... погоди... больше...
— Семьдесят девять?
— Вот-вот. Через год будет девяносто.
— Ну, неважно, — одним словом, к сотне вы ближе, чем к двадцати. Правда? И вы всегда были сборщиком вереска?
— Да. А скажи, это правда, что ты служил при дворе короля?
— Нет еще, дядя Паска, может, потом... А вы с кем живете? Вам, кажется, нездоровится?
— Да, я болен, очень болен, сынок. Проклятый кашель... Кажется, будто в груди и горле у меня ходит пила и все пилит, пилит... А ведь я знал твоего отца... Добрый был человек... Ох, опять этот кашель!
— Но почему вы не лечитесь, дядюшка Паскаль? — спросил Ликсия со смешанным чувством жалости и отвращения.
— Чем лечиться-то? Пробовал я носить образок святого Паскаля, пил отвар царской свечи и прикладывал припарки из льняного семени... Чего я только не пробовал! А правду сказать, знаешь, в чем моя болезнь? Это просто смерть моя подходит, вот что!
— Так с кем вы живете? — переспросил студент и, подпрыгнув, уселся на каменную ограду.
Старый сборщик вереска начинал серьезно интересовать его. Ему казалось, что он говорит с мудрым и почтенным представителем какого-то незнакомого племени. А ведь сколько раз, еще до того как он уехал учиться, и позже, приезжая на каникулы, видел он этого старика и сотни и тысячи других представителей этого племени, к которому принадлежал и он сам.
— Сколько лет вы занимаетесь этим делом?
— Давно, очень давно, я же тебе говорил, — сказал старик, повторив тот же неопределенный жест, который выражал далекое прошлое. — Мне было десять лет, когда я впервые пошел в Нуоро продавать вереск; и отец, мой был сборщиком вереска, и сын тоже... С сыном моим случилось вот что: как-то пришлось ему проделать далекий путь; шел он, шел и так устал, что еле передвигал ноги. И тут на каком-то пастбище, видит, пасется лошадь. Он накинул на нее аркан и продолжал свой путь верхом. Ну вот. А в дороге возьми и попадись ему два карабинера: они разыскивали какого-то бандита. «Ты украл эту лошадь?» — спросили они сына. Он сказал: «Нет». Но карабинерам, видать, не хотелось иметь дело с настоящим бандитом, и они вместо него схватили моего сына, связали и отвели в тюрьму.
— Лукавите вы что-то, дядюшка Паскаль! — заметил Ликсия. Но старик не слышал замечания студента, он закашлялся; глаза вылезли у него из орбит, борода покрылась красными нитями кровавой слюны. Когда приступ кашля прошел, он вернулся к прерванному рассказу. Высокий, прямой, с серпом в руке, старик казался символом смерти.
— Святой Франциск милосердный! Что за дьявольский кашель! Ну, так вот... Сын мой умер в тюрьме, когда срок наказания уже подходил к концу. Вот и все. Он оставил мне двоих детей.
— Он был женат?
— Да. Но овдовел. Так вот, остался я с двумя детьми на руках — мальчиком и девочкой. Мальчик ушел с захожим слесарем, и я его больше не видал. А девочка, Мария Анника, нанялась служанкой в дом богача. Да ты его знаешь, это Марк Вирдис. Знаешь такого?
— Черт побери, да это мой дядя! Ну и что?
— Погоди, все расскажу. Так вот, девочка была настоящее золото. Моя единственная утеха, свет очей моих. Только очень легкомысленная. Родила она ребенка от хозяина. Ну, разве она не знала, что Марк Вирдис богач и не может на ней жениться? Помилуй нас, святой Франциск! Господь бог, наверно, простил ее, как и я.
— Где же она теперь? А-а, я, кажется, уже слышал эту историю. Она умерла, да?
— Да, умерла.
— А ребенок? С ним что случилось?
— Он со мной. Но такой непослушный! Сущий бесенок! Не хочет работать, не хочет мне помогать, ну, ни о чем слышать не хочет! Что поделаешь! Самое большое мученье для меня — это думать, что станет с беднягой после моей смерти. Куда он денется, сирота?
— Дядюшка Паскаль, — сказал вдруг Ликсия, осененный внезапным вдохновением. — Не беспокойтесь, жизнь идет вперед. За морем, на материке, люди хотят, чтобы все были равными. Через двадцать, самое большее тридцать лет, а может, и раньше, не станет ни богачей, ни бедняков: все будут работать и жить, не зная нужды. Эти порядки дойдут и к нам в Сардинию. Не беспокойтесь о внуке: когда он состарится, ему не придется, как вам, таскаться по вересковым полям, рискуя тут умереть и сделаться добычей ворон.
Слушая эту речь, старик грустно качал головой и стонал, стараясь сдержать новый приступ кашля, клокочущий в глубине груди.
— Потерпите, — продолжал Ликсия, все больше входя в роль пророка. — Времена изменятся. Во всем мире, и в Сардинии тоже, не будет больше бедняков, не будет преступников, завистников, мошенников, вроде моего родственника Вирдиса. И карабинеров тоже не будет, и старики, умирая, не будут тревожиться за судьбу своих внуков. Здесь, где сейчас растет вереск, на этих безрадостных полях, будут зеленеть виноградники, огороды, тучные пастбища...
— Погоди, — перебил его старик, — виноградники, сады, огороды будут принадлежать богачам, а у бедняков, выходит, ничего не останется, даже вереска. Ох, святой Франциск милосердный...
И он опять закашлялся.
Студент, сидевший на стене над его головой, развел руками и в отчаянии обратил глаза к небу.
— Они ничего не способны понять: нет, это просто не люди! — с пафосом воскликнул он.
— Ты мне дашь чего-нибудь? — спросил наконец старик.
Но Ликсия, верный своим принципам, отказал ему в милостыне.
А старик, чтобы утешиться, подумал: «Парень-то, видно, тронулся».
Мороз
(Перевод Р. Миллер-Будницкой)