— Вам писал ваш сын Анатолий, что к вам приедет его друг и отдохнет у вас пару дней? Так вот, я — этот друг.
— Писать-то писал, да толку мало.
— Как — мало? Разве вы не сможете меня приютить?
— Да Господь с вами! Живите у меня сколько угодно, а от письма-то толку мало: потерял очки — так и лежит нераспечатанное. Милости просим — заходите! — он толкнул дверь: оказалось, она и не была заперта.
Я шагнул вслед за ним в сени, затем в низенькую комнату, в которой приятно пахло какими-то травами. Старик показал на нарядно застеленную кровать с целой горой подушек:
— На ней будете спать.
— Только вот беда с едою, — продолжал он. — Старуха давно померла один живу. Все больше молоком питаюсь, козу держу. Али будете в колхозную столовую ходить? Далековато.
— Ничего, дедушка. У меня с собой консервы, кофе. Как вас по имени-отчеству величать?
Так началось продолжение сказки, начавшееся зимою в маленьком уральском городке, где в мои руки попала волшебная флейта. Домик старика был как раз то, что надо. Он стоял на горке, в отшибе от деревни, в очень живописной местности. Был конец июня. Кругом раскинулись холмы, перелески, овраги, а далеко на западе среди волнующихся нив возвышалась гора с заросшей лесом вершиной. Еще зимой, когда я испытал гнетущую тоску от приближения хаотических сил тьмы, во мне созрело решение сыграть из оставшихся листков одну-единственную мелодию — ту, с очаровательной детской головкой и с крылышками Купидона. Сердце мне подсказывало: что опасаться тут нечего: это могли быть только эльфы — очаровательные маленькие существа, которых Конан Дойлу, создателю образа Шерлока Холмса, удалось заснять на фотопластинку. И я сознавал, что нелепо было бы пытаться их вызвать в городе под гул проходящих под окном автобусов, в квартире с телевизором и радиоприемником. Кроме того, я занимал всего лишь одну комнату в коммунальной квартире, и моя соседка, разведенная с последним мужем, — «перекисная блондинка» — страдала чрезмерным любопытством: уж она бы непременно подсмотрела в замочную скважину и, не знаю, что бы выкинула, увидев у меня эльфов, если бы им пришла в голову шальная мысль туда заявиться…
— Дивья гора, — пояснил мне старичок, видя, что взоры мои приковались к далекой вершине. — Приезжие все снимают ее. Вы тоже снимать будете?
— Не обязательно. А почему ее Дивьей зовут?
— Да Див там раньше каменный, пузатый стоял, пока архангелы в музей не увезли.
Старичок явно путал археологов с архангелами. Я не стал поправлять, а пытался выпытать у него, нет ли какой-либо легенды, связанной с Дивом. Но тут старичок вдруг заговорил с другого голоса:
— Раньше глупостей народ много говорил про то место. Видели там бесов скачущих. Необразованность одна! Бесов попы выдумали.
Старичок почему-то насупился и стал угрюмым. Я мысленно поблагодарил его за полезную информацию, одновременно мне стало жаль его: он был дважды ограблен. Первый раз его, как и весь его народ, ограбила Церковь, когда, многие века тому назад пришедши из Византии в его лесные селения, зачислила в черти всех русалок, полевиков, кикимор, леших и домовых, с которыми так уютно с незапамятных времен уживались его предки. Второй раз — когда ему внушили, что человек — единственное разумное существо во всем мире.
Дивья гора — каким ароматом сказки повеяло от этого названия. Ясно, что лучшего места, чтобы вызвать эльфов, мне не найти. Завтра же с утра иду туда!
4
На другое утро, расспросив у старичка, какой дорогою лучше добраться до Дивьей горы, я рано вышел из дома. Радость солнечного утра залила меня, как только я переступил порог. На все лады голосили птички. Полны сверкающих капель были травы по обочинам колеи.
Вспомнив свое босоногое детство на хуторе и то наслаждение, с каким я тогда бродил по утренней росе, снял было ботинки, но, пройдя всего десяток — другой шагов, чуть ли не со стоном снова их надел: каждый камешек причинял боль… Э-э, я не тот, что был в детстве. Физически, конечно… Но так же, как в детстве, жаждал мира, скрытого за очевидностью. Из-под серого валуна на мшистую полянку должны были вылезать похожие на смешных длиннобородых старичков гномы. На залитой полуденным солнцем лесной прогалине, заросшей иван-чаем, шиповником и малинником, в облаке порхающих мотыльков должны были кружиться нежно-игривые маленькие эльфы — те самые, которых удалось заснять Конан Дойлу… А сегодня я шел, имея при себе волшебный ключ, навстречу увлекательнейшему эксперименту. О, до чего ты хороша, жизнь! Я ускорил шаги.
Гора была уже совсем близко — я свернул с проселка на межу и средь тихо покачивающихся колосьев брел к ее подножию. Межа круто загнулась кверху и затем оборвалась. Начался довольно крутой подъем с кое-где выпирающими из земли крупными камнями. Редкий, почти весь из могучих елей и сосен лес, как зубчатой короной, увенчал вершину. И как только я шагнул под его сень, налетел легкий ветерок, качнулись слегка вершины, и шорох, — как бы тихим шепотом сказанное «при-ш-шел», пронесся по всему лесу.
Мне стало необычайно хорошо на душе. Мое детство протекло под сенью леса, который почти вплотную примыкал к дому. У меня были любимые деревья, под которыми я любил сидеть и мечтать. Иногда я разговаривал с ними и пытался понять, что шептали и рассказывали они в ветреные дни, когда вершины их качаются — ходуном ходят, а внизу — уютная тишь.
Отыскав солнечную полянку на самой вершине, где сизые дали проглядывали через редкие стволы, я уселся на одном из крупных валунов, меж которых чернела яма. Нетрудно было догадаться, что тут, видимо, раньше и стоял каменный Див, пока его не подкопали и не увезли археологи.
Сизо-голубое сверкание далей пронизывало меня томительно сладким зовом. Один за другим вставали дымкой окутанные холмы — чем дальше, тем — голубей и щемяще зовущие. Желтыми лентами вились по ним дороги, обрывались и точно повисали в воздухе. Какая это была прекрасная земля!
Рука сама потянулась к рюкзаку и вытащила флейту. Сейчас, как мифический бог Пан, игравший на свирели наядам, я буду играть эфирным существам сокровенной природы…
Вот нотный листок, на нем шаловливый Купидон с крылышками. Полились первые звуки. Я сыграл всю мелодию, краем ока наблюдая по сторонам — вдруг покажутся эльфы, но никого не было.
Откуда-то донесся нежный аромат: к запаху солнцем нагретой хвои присоединился аромат жасмина, которого тут не было.
Я сыграл второй, третий раз — аромат жасмина резко усилился, и вдруг у самого уха услышал еле уловимый шепот:
— Я здесь. Перестань играть.
Я оглянулся — никого не было. — "Может, почудилось?", — подумал я и снова, было, поднес флейту к губам, как услышал гневный шепот:
— Не играй. Я здесь. Мне больно!
Я снова оглянулся — и, по-прежнему, ни души. И снова зашептал голос так близко, что, казалось, кто-то говорит у самого уха:
— Говори скорее, что тебе нужно. Зачем ты меня звал?
— Я хочу тебя видеть. Кто ты? — сами по себе вырвались у меня слова.
В этот миг на коричневой коре старой сосны шагах в трех от меня вспыхнуло золотистое пятно. Казалось, солнечные лучи плавятся в нем, образуя быстрорастущий золотистый ком; он весь кипел, темнел и, точно от взрыва, внезапно принял человеческую форму — предо мной стояла девушка с черной, как вороново крыло, копной волос на голове, с гневными глазами и лицом, искаженным болью. Поднятые смуглые, отливающие червонным золотом руки говорили о том, что они только что зажимали уши.
— Я Дулма. Разве старый колдун не передал тебе моего имени вместе с флейтой?
Тут только я заметил, что она дивно прекрасна и… совершенно нагая. Но я был так поражен ее появлением, что последнее обстоятельство меня совсем не удивило.
— Никакого колдуна не знаю, а флейту я купил на базаре.
Она опустила руки. Страдальческие черты лица разгладились, и я мог поклясться, что она смотрит на мое лицо с таким же любопытством, как я на ее.
— Но кто ты? Я хочу сказать… лесной дух? — пробормотал я смущенно и замолк.
— Так ты не знал, кого зовешь? Да, я лесной дух. Вы зовете нас русалками, феями — у нас сотни имен… И нет народа, который бы нас не знал. Что нужно тебе от меня?
— Да… что нужно мне от тебя? — точно эхо я повторил ее слова, зачарованно глядя в ее широко раскрытые глаза, где все еще сверкал остаток гнева. Воистину я не знал, что мне от нее нужно — я никогда об этом не думал, и появление ее было таким ошеломляющим. Но потом меня словно озарило, и, бурно, страстно, путаясь и запинаясь, у меня стали вырываться слова:
— От тебя мне ничего не нужно! Мне нужна только ты сама! И ты стоишь здесь передо мной вся трепетная, живая и так чудесно хороша!.. С раннего детства, впервые услышав мамины сказки, я искал тебя в лесу, в поле, у речки. Случалось заблудиться в лесу, и я звал тебя мысленно, надеялся, что ты явишься, возьмешь меня за руку и выведешь на дорогу. Но ты все не шла, и я, одинокий, плакал в лесу. Но верил, что ты есть. Но потом меня окружили высокомерные сухие люди и скрипучими голосами назвали мои мечты бреднями и уверяли, что кроме людей никаких других разумных существ на земле нет. И тогда мне опять хотелось плакать от чувства одиночества. Но теперь все хорошо — ты передо мной! Ты так дивно прекрасна — ты еще лучше, чем была в моих мечтах! — я замолк, будучи не в силах оторвать от нее восхищенных глаз.
Новое чувство отразилось на ее лице — это была гордость…
Да, гордость женщины, купающейся в волнах неподдельного восхищения мужчины И уже совсем по-другому зазвучал ее голос, когда она с плохо скрытым умыслом спросила:
— Неужели ты нашел во мне что-то хорошее? Старый колдун ни разу не сказал мне ласкового слова. Он требовал только одно — указать ему очередной клад.
— А зачем ты ему повиновалась?
— Мальчик! Прости меня, что я тебя так назвала. Но ты действительно наивен, как мальчик! Нас принуждают повиноваться. Ты этого не знал?
— Откуда мне знать.
— Я была маленькой, совсем неопытной, когда он подманил меня, играя на своей флейте. А когда я подошла к нему совсем близко, могучими чарами в мгновение ока приковал меня навеки к флейте, вернее, к той мелодии, которую ты играл; я раба твоей флейты. Где бы я ни была, я должна лететь на ее зов.
— А если не полетишь?
— Тогда мне больно. Каждый звук впивается в мое тело и жалит, жалит… — И моя игра тоже причинила тебе боль?
— Да, особенно, когда ты играл второй и третий раз. Точно тысячи игл вонзились в меня.
— Прости, прости меня, Дулма, я не знал, что терзаю тебя! — я бросился вперед, схватил ее руки и стал осыпать их поцелуями. Они были теплы, нежны и трепетны. Казалось, из них исходил ток, свойства которого описать не берусь, — он наполнил меня томлением…
Она высвободила руки, глянула на меня своими бездонными глазами и после краткого молчания произнесла:
— Освободи меня.
— Каким образом?
— Сожги флейту, ноты — все, все.
— Только-то? Да я… — и тут же стал озираться в поисках материала для костра.
Дулма пристально за мной наблюдала. Тонкая улыбка блуждала у рта. Поодаль кое-где валялись серые обломки сучьев, куски полусгнившей коры, прошлогодние шишки — материал, в общем, неважный. Но когда я собрал его в кучу, оказалось, что у меня нет спичек, и я беспомощно взглянул на Дулму.
— Ничего, — она улыбнулась, — огонь везде.
Нагнувшись над сложенной мною кучей, она подула на нее раз, другой — и язычок пламени лизнул дрова…
Когда костер разгорелся во всю силу, я схватил флейту вместе с нотными листиками, чтобы бросить в пылающее пламя. В этот момент что-то изменилось в лице Дулмы, что-то дрогнуло, и она быстро перехватила мою уже занесенную над костром руку.
— Подожди, хорошо ли ты понимаешь, что ты делаешь и что теряешь? Как только флейту охватит пламенем, я исчезну, и никогда больше ты не увидишь меня.
— Дулма, зато ты будешь свободна и счастлива!
— И ты ничего не требуешь взамен?
— Дулма… — я запнулся и замолк, отчаянно борясь с самим собою: сказать или не сказать ей, что она мне безумно дорога, что ее появление как бы взорвало, высвободив во мне долго лежавшее и хорошо упрятанное чувство неудовлетворенной любви; что она есть воплощение того образа женщины, который смутно вставал в моих юношеских грезах, образа нездешнего, того, о котором сказал Александр Блок:
— Дулма, — сказал я, и спазма перехватила мне горло, — Дулма, любовь ничего не покупает, не торгуется и не ставит условий.
— Разве любовь… — тихо прошептала она и жалостливо поглядела на меня. — Бедный! Любить фею…
5
— Ты мне нравишься — я могла бы полюбить тебя, но наше счастье было бы очень коротким: у нас свои законы. И зачем тебе это, когда по земле ходит та, единственная, которая может стать твоим настоящим счастьем?
— Я не знаю такой, и почему она — единственная?
— Когда-то вы с ней были одно, а потом стали двумя. Ты встретишься с нею — я тебе помогу.
— Но как я узнаю, что это именно она?
Дулма протянула к самому моему лицу свои смуглые пальчики — из них струился нежный аромат жасмина.
— По запаху моих рук ты узнаешь ее — я буду рядом. Феи не бывают неблагодарными.
Я бросил свои колдовские инструменты в пламя. Огонь яростно набросился на них.
Дулма встала между мной и костром и, неожиданно ласково мне улыбнувшись, исчезла…
Костер догорал. Налетел легкий ветерок, пошевелил веточки и как бы прошептал: уш-шла… Да… из моей жизни ушла сотканная из солнечных лучей и лесных запахов сказка… Была — и нет ее!.. А существуют ли, вообще, сказки? Может быть, все они — быль?
6
Настала зима. Опять служебная надобность несла меня в захолустье Приуралья — на этот раз в старинное село Ш. Автобусы ходили туда крайне редко. Выйдя на железнодорожной станции, я пристроился в сани к возвращающемуся в то же село колхознику.
Белый-пребелый снег искрился под полуденным солнцем, а изредка попадающиеся бугры отбрасывали голубые тени. Кругом безлюдье, голубая чаша неба над головой и ни души. Часа через два езды возница сказал:
— Вон за тем холмом (он показал кнутовищем) наше село. Скоро дома будем. Да никак (тут он приставил ладонь козырьком к глазам) покойника везут.
Я взглянул в указанном направлении и увидел вдали холм с одинокой елью на вершине. Из-за холма змейкой выползла похоронная процессия из нескольких подвод. Взгляд мой задержался на обитом красным кумачом гробу на передних санях.
Гроб грубо вторгался в белое безмолвие снегов, нарушая его. Рядом с гробом, обхватив, левой рукой крышку, сидела молодая женщина, а позади нее — что-то закутанное в старый плед: когда мы подъехали ближе, это «что-то» оказалось курносенькой девочкой.
Мой возница, почтительно освобождая дорогу, свернул под гору в нетронутый снег, остановил лошадь и, сняв шапку, перекрестился. Но тут произошло нечто неожиданное: поравнявшись с нами, сани с гробом заскользили боком, как это бывает зимою на так называемых раскатах. И со стуком ударились о наши сани. Гроб удержался на месте, но женщина слетела со своего места и повалилась мне прямо на руки, которые я едва успел подставить. От испуга ее большие серые глаза еще больше расширились, но лицо не выражало никаких эмоций — она была совершенно пьяна. Больше я ничего не успел заметить — я был ошеломлен совсем другим: от нее хлынула на меня волна нежного аромата жасмина…
… Жасмин зимой… Дулма и ее предсказание… Значит, Дулма подает мне знак, что эта пьяная баба с ребенком и есть царевна моей мечты, моя половина!
В оцепенении глядя на нее, я так и продолжал держать ее в руках, пока она сама не заговорила, едва ворочая языком:
— Пусти, чего держишь!
И вдруг, жеманно улыбаясь, с пьяной улыбкой добавила:
— Ишь обрадовался, щелкунчик, что я сама ему на руки пришла, — и перелезла обратно в своя сани.
— Пропадет баба — запьется, — сказал мой возница и тронул лошадь.
— А какая хорошая девка была! Недотрога. Спиртного в рот не брала. Стихи сочиняла и в клубе читала! Да вот…
— Ну что — «да вот»?
— Гармонист в селе был, гуляка… Сегодня его и хоронят. Не давалась ему Марьюшка. Он подружек подговорил, те напоили ее, и тут гармонист ее обгулял. Хотела Марьюшкина мать в милицию, в суд подать, да родители гармониста у нее в ногах валялись, упрашивали не губить парня и ЗАГСом прикрыть. Выдали.
— А как жили?
— Жили плохо. У мужа научилась вино пить.
Тут острая жалость стегнула меня по сердцу. Бойтесь жалости к женщине, потому что никто не знает, где кончается жалость и начинается любовь.
Возница замолчал. Мы уже подъезжали к дому. Я договорился с ним, что буду жить у него, пока не закончу всех своих дел.
Ужинали картошкой с солеными грибами, запивали крепким чаем со сливками. Хозяева старались поддерживать со мной разговор, но у меня все время стояла перед глазами пьяная ухмылка молодой женщины, а за ней чудился скорбный лик затоптанной, изломанной жизни, — я отвечал невпопад.