Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сочинения русского периода. Стихи. Переводы. Переписка. Том 2 - Лев Николаевич Гомолицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сочинения русского периода

в трех томах

СТИХОТВОРНЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

Стихотворения, не вошедшие в печатные и рукописные  сборники или циклы и извлеченные из периодических изданий и рукописей

397[1]

Блаженство

 По глади лужицы резвился во- домер, песчинки – скалы тихо про- плывали, а в глубине, где мутен свет и сер, рождались тысячи и жили и желали. Чудовища-ли- чинки, мураши, хвостатые, глаза- стые, мелькали. Стояли щепочки в воде на полпути, шары воз- душные, качаясь, выплывали.  Мерцая радостно, созданьице одно – неслось в водоворот су- ществованья. Все было для него и для всего оно, и не было пе- чали и страдания. Пока живет – летит куда несет. Сейчас его чудовище поглотит... То жизнен- ный закон... Нет страха, нет за- бот... Блаженством жизненным за то созданье платит... ––––  В вонючей лужице блаженству- ет микроб. В чудесном мире ве- ликан прекрасный, живя, срубил себе просторный гроб и сел над ним безумный и несчастный.

398[2]

Взятие города (Отрывок)

 Уж смылись флаги красною пенóю над ошалевшей зло- бою толпою, оставив трупы черные в песке, как после бури в мутный час отлива. Но слышались раскаты вдалеке.  Внезапно днем два пробудивших взрыва. И началось: сквозь сито жутких дней ссыпались выстрелы на дно пустых ночей; шрапнель стучала по железной крыше, а черные же- лезные шмели врезались шопотом, крылом летучей мыши, и разрывались с грохотом вдали.  Дымки гранат широкими шагами шагали между мертвыми домами, где умолкало пение шмеля; и брызгали из-под ступней гремящих железо, камни, щепки и земля – все оглушительней, настойчивей и чаще.  Глазами мутными я различал впотьмах на стенах погре- ба денной грозы зарницы, что через Тютчева предсказаны в стихах; хозяев бледные растерянные лица; и отголоском в слухе близкий бой, как хор лягушек ночью вдоль болота – в одно звучанье слившийся стрельбой; и хриплый лай за садом пулемета.  Как туча сонная, ворча, блестя грозой, ворочаясь за ближ- ними холмами, застынет вся внезапной тишиной, но в тишине шум капель дождевой растет, пока сверкнет над головами, так бой умолк – в тиши, страшней громов, посыпался на город чмок подков...  Не сон – рассвет взволнованный и тени летящих всадни- ков, горящий их кумач.  Двух обвиненных пленников «в измене» на пустырь ря- дом проводил палач. Сквозь грозди нежные акации и ветви их напряженные я подглядел тела навытяжку перед величьем смерти.  Без паруса, без шумного весла по голубому небу, расцве- тая, всплывало солнце – ослепленье век. Вода потопа, верно опадая, качала с пением торжественный ковчег.

(«Четки».– «Скит»)

399[3]

Жатва

 Ребенком я играл, бывало, в великаны: ковер в гостиной помещает страны, на нем раз- бросаны деревни, города; рас- тут леса над шелковинкой речки; гуляют мирно в их те- ни стада, и ссорятся, воюя, человечки.  Наверно, так же, в пене облаков с блестящего в лучах аэроплана парящие вниманьем великана следят за сетью улиц и садов, и ребрами овра- гов и холмов, когда качают голубые волны крылатый челн над нашим городком пугаю- щим, забытым и безмолвным, как на отлете обгоревший дом.  Не горсть надежд беспамят- ными днями здесь в щели улиц брошена, в поля, где пашня, груди стуже оголя, зи- мой сечется мутными дождями. Свивались в пламени страни- цами года, запачканные глиной огородов; вроставшие, как рак, в тела народов и душным сном прожитые тогда; – сце- нарии, актеры и пожары – осадком в памяти, как будто прочитал разрозненных сто- летий мемуары.  За валом вал, грозя, пере- летал; сквозь шлюзы улиц по дорожным стокам с полей тек- ли войска густым потоком, пока настал в безмолвии отлив. Змеится век под лесом вере- ница, стеной прозрачной зем- ли разделив: там улеглась, ворочаясь, граница. –––––  За то, что Ты мне видеть это дал, молясь, теперь я жизнь благословляю. Но и тогда, со страхом принимая дни обнаженные, я тоже не роптал. В век закаленья кровью и сомненьем, в мир испытанья духа закаленьем травинкой скромной вросший, от Тебя на шумы жизни отзву- ками полный, не отвечал дви- женьями на волны, то погло- щавшие в мрак омутов, без- молвный, то изрыгавшие, играя и трубя.  В топь одиночества, в леса души немые, бледнея в их дыханьи, уходил, и слушал я оттуда дни земные: под их корой движенье тайных сил.  Какой-то трепет жизни сла- дострастный жег слух и взгляд и отнимал язык – был лико- ваньем каждый встречный миг, жизнь каждой вещи – явной и прекрасной. Вдыхать, смот- реть, бывало, я зову на солн- це тело, если только в силе; подошвой рваной чувствовать траву, неровность камней, мяг- кость теплой пыли. А за ра- ботой, в доме тот же свет: по вечерам, когда в горшках дро- жащих звучит оркестром на плите обед, следил я танец отсветов блудящих: по стенам грязным трещины плиты пото- ки бликов разноцветных лили, и колебались в них из темно- ты на паутинах нити серой пыли. –––––  Но юношей, с измученным лицом – кощунственным на- меком искаженным, заглядывал порою день буденный на дно кирпичных стен – в наш дом: следил за телом бледным, не- умелым, трепещущим от каж- дого толчка – как вдохно- венье в сердце недозрелом, и на струне кровавой языка сольфеджио по старым нотам пело.  Тогда глаза сонливые огня и тишины (часы не поправля- ли), пытавшейся над скрежетом плиты навязывать слащавые мечты, неугасимые, для сердца потухали: смех (издеватель- ский, жестокий) над собой, свое же тело исступленно жаля, овладевал испуганной душой. Засохший яд вспухающих уку- сов я слизывал горячею слю- ной, стыдясь до боли мыслей, чувств и вкусов. –––––  Боясь себя, я телом грел мечту, не раз в часы вечерних ожиданий родных со службы, приглушив плиту, я трепетал от близости желаний – убить вселенную: весь загорясь огнем любви, восторга, без пития и пищи, и отдыха покинуть вдруг жилище; и в никуда с безумием вдвоем идти, пока еще питают силы, и движут мускулы, перерождаясь в жилы.  То иначе –: слепящий мок- рый снег; петля скользящая в руках окоченелых и без- различный в воздухе ночлег, когда обвиснет на веревке тело.  В минуты проблеска, когда благословлял всю меру сла- бости над тьмой уничтоженья – пусть Твоего не слышал при- ближенья, пусть утешенья слов не узнавал – касался, мо- жет быть, я области прозренья.

 Скит

II.- 8.- 27 г. Острог. Замок.

400[4]

И. Бугульминскому

Не все ль равно, по старым образцам Или своими скромными словами, Не подражая умершим творцам, Захочешь ты раскрыться перед нами. Пусть только слов созвучие и смысл Для современников невольно будет ясен, Прост, как узор уму доступных числ, И, как дыханье вечного, прекрасен. Чтоб ты сказал измученным сердцам, Измученным в отчаяньи скитанья, И за себя и тех, кто молча там Десятилетье принимал страданья. Ведь Пушкин, смелый лицеист-шалун И не лишенный, как и солнце, пятен, За то и отлит внуками в чугун, Что был, волнуя, каждому понятен. 

401[5]

Памяти Исидора Шараневича

1  Забывшая об имени народа, как человек, отрекшийся от рода, страна теряет имя и язык, который в ней и от нее возник. И языки чужие, у порога стоявшие с насмешкой и мечем, несут свои обычаи и бога, опустошая пастбище и дом.  Когда же память прошлого святая стоит на страже вечной, охраняя что есть, что будет и что может быть, тогда стране – пускай она в печали, пускай ее пригнули и сковали – дано расправить члены и ожить.  О прошлом память, точно вдохновенье, ведет на бой... нисходит – в тишине.  Рисует мне мое воображенье ее крылатой, зрячей и в огне. 2  Такой же, верно, и к нему впервые она явилась в таинстве ночном.  Он юношей сгибался над столом, заправив свечи ярко-золотые. Бессонный шорох шарил и бродил той лунной ночью в усыпленном зданьи, когда невидных крыльев трепетанье он над собой с волненьем ощутил.  И посвятил себя ее служенью, построив храм священному волненью ночной работы, шелесту страниц. Из давнего, не подчиняясь тленью, в него глядели вереницы лиц. И шевелились кости под землею, и обростали плотью, и вставал к нему разбойник из Карпатских скал, князь, венчанный короной золотою, а и рассказ отчетливой рукою он на страницах книг восстановлял. 3  Так перед робким юношеским взглядом века вставали пробужденным рядом и выплыли на свет из темноты родной страны забытые черты.  Привыкнув видеть битвы и победы, взгляд возмужал, оценивая беды и торжество и поруганье прав – стал остр и зорок, робость потеряв.  Когда же мудрость – мирное сиянье вокруг его склоненного чела, мягча морщины, сединой легла – взгляд посетило внутреннее знанье, – последним взмахом светлого крыла окончилось тогда существованье.  И были дни его унесены Историей к источнику творенья, оставив нам заветом – вдохновенье к борьбе за имя матери-страны:  Затем, что крепнут слава и свобода, в тысячелетьях зачиная миг, и что, забыв об имени народа, страна теряет имя и язык. 

402[6]

Голос из газетного подвала

1 В те апокалипсические годы Великой русской казни и свободы, Когда земля насыщена была И, вместо кучи мусорной, могила Для свалки тел расстрелянных служила, – Известкою облитые тела  (Для гигиены... о насмешка века!)  Порою шорох жуткий проникал –  Меж скольких трупов кто-то оживал  И раздавался голос человека. –––– На дне жестокой гибели и зла, Где боль и ужас встали у порога Уничтоженья, затмевая Бога И заслоняя прежние дела,  С последним вздохом кротким или злобным,  Инстинктом зверя, духом ли живым  Дать знать о нас другим себе подобным  Мы человечьим голосом хотим. 2 Не та же ли таинственная сила Меня дыханьем смертным посетила. Я не успел или не смел помочь Душе ее познавшей в эту ночь...  Закрыв глаза, сквозь явь я видел – плыли  По тьме прозрачным дымом облака;  Как за дневною сутолкой века,  За ними звезды неподвижны были. И тьма стояла над моей страной; Скрестились в ней и ветры и дороги – По ним блуждали люди, псы и боги И развевался дым пороховой. ––––– Под гибнущими, гибель проклиная – О ком я знаю и о ком не знаю – За них за всех, за самого себя, Терпя, стыдясь и, может быть, любя, Я делаюсь невольно малодушным, И языком – гортани непослушным, Который мыслям огненным учу, Дать знать о нас: о мне и мне подобных: Озлобленных, уставших и беззлобных, Я человечьим голосом хочу. 3 Из года в год в наш день национальный С подмосток, гордо стоя над толпой, Мы повторяем: Пушкин и Толстой...  Наш день стал днем поминки погребальной.  Дух отошел. На пробе страшных лет  Все выжжено и в думах и в сознаньи.  Нет никого, чтоб обновить завет  И утвердить по-новому преданье. Но дух, как пламя скрытое в золе, Невидно тлеет, предан, ненавидим. И мы, давно ослепшие во зле, Изверившись, и смотрим и не видим.  Есть признаки – он говорит без слов,  Он их бросает под ноги, как бисер:  Расстрелян был безвинно Гумилев...  Пожертвовал собою Каннегиссер...  А сколько их, смешавшихся с толпой,  Погибнувших безвестно и случайно! Кто видел, как у разгромленной чайной Упал один убитый часовой? Он, может быть, венчанья ждал в поэты, А у судьбы – глагола только «мочь». И в грудь его втоптал его сонеты Тот конный полк, прошедший мимо в ночь. Но он был молод и встречал, конечно, Смерть, как встречают первую любовь. И теплотой (как все, что в мире вечно) Из губ его текла на камни кровь.  Кто видит нас, рассеянных по свету:  Где вытравлен из быта самый дух,  И там, где в людях человека нету,  Где мир, торгуя, стал и пуст и глух?  Сквозь скрежеты продымленных заводов,  Сквозь карантин бесправия и прав,  В труде, в позоре на себя приняв  Презрение и ненависть народов –  Пускай никто не ведает о том,  Гадая, в чем таится наша сила, –  В своем дыханьи правду мы несем,  Которую нам Родина вручила:  Мы думаем, мы верим... мы живем.  В какой-нибудь забытой солнцем щели,  Где на груди бумаги отсырели,  Придя с работы в ночь, огарок жжем,  Чтоб, победив волнением усталость,  Себя любимым мыслям посвятить:  Все наше знанье, тяготу и жалость  Во вдохновенном слове воплотить. Мы боремся, заранее усталы Под тяжестью сомнений и потерь, – Стучимся в мир... Газетные подвалы Нам по ошибке открывают дверь. Но верим мы: придут и наши сроки – В подвалах этих вырастут пророки.  Пускай кичатся этажи газет  Партийной славой временных побед, –  Что истинно, ошибочно и мерзко  (Пусть это странно и смешно и дерзко!),  Здесь, в их подвалах, мы хотим опять  Горящими словами начертать.

403[7]

Голос из газетного подвала. II. Дорожное распятие

В чистiм поли на горбочку

Чистит солдат вiнтовочку.

Чистит вiн, прочищаe,

На хрест Божiй вiн стрiляe.

Як вистрилив – зробив рану,

Зробив рану пiд рукою;

Полялася кров рiчкою.

––––-

Сiм ангелiв iдуть,

В руках чашi несуть.

В руках чашi несуть,

Кров Христову соберуть.

Современный народный стих.
Среди колосьев, между звезд падучих висит Кого не принимает гроб. Вторым венком из проволок колючих кто увенчал Его поникший лоб? Веревки мышц покрыли гноем птицы, тряпьем по ребрам рваным Он покрыт. Он бородой касается ключицы и неподвижно между ног глядит. Его покрыли язвой непогоды. Он почернел от вьюги или гроз. И на дощечке полустерли годы «Царь иудейский Иисус Христос». Проходят мимо люди поминутно, товары тащат, гонят на убой, Не замечая мук Его, как будто Он никогда не был Собой. И только в ночь удобренные кровью, засеянные трупами поля Целуют пальцы ног Его с любовью и ищут мертвых глаз Его, моля; За темноту земной могильной плоти, ее покорность мускулам людей; За то, что в мире, битве и работе не помнят люди горя матерей... Проходит ночь, как пролетают тучи, и открывает воздух голубой. Среди колосьев, проволок колючих висит Господь забытый и – немой. 1  В сухую трещину дорожного распятья засунул черт наскучившее платье и, скорчившись, у стоп Его издох, уставясь кверху мимо звездных пятен.  Светало. Поле задержало вздох. И огненной небесною печатью между колен земли родился «бог». Тогда, гудя, лесов поднялись рати.  Седой зеленый, отрясая мох, шел между сосен девок полоняти, жалевших деду домовому крох.  И поп, увидев в церкви свет с кровати, пошел с ключом и, говорят, усох, окостенев и сморщась, как горох. 2  На митинг о религии плакаты прибыли в город. Дети и солдаты слыхали, как смеялся и грозил с трибуны страшным голосом щербатый.  Один солдатик, проходя, вперил глаза в распятье, говоря: «Богатый!..» и в крест, нацелясь, пулей угодил. Все видели, был ей пробит Распятый.  Ни простонал, ни вздрогнул, ни ожил. Обвисший, пыльный, на полей заплаты от вечной муки взора не открыл.  И только к ночи в мышце узловатой у круглой ранки возле шейных жил смолистой каплей желтый сок застыл. 3  Простоволосой женщина чужая, крестясь и в голос дико напевая, пришла, и видел весь народ, толпясь, как плакала, распятье обнимая.  Потом, зовя «мой сокол» и «мой князь», косой своей распущенной седая отерла рану у Христа, молясь и ни на чьи слова не отвечая.  Когда же села на сухую грязь у подорожного пустого края, – горящим взглядом в лица уперлась.  Все думали, что это Пресвятая, и так толпа над нею разрослась, что комиссар объехал их, грозясь. 4  Пошло в народе, будто божьи слуги к кресту слетают. Съехалась с округи комиссия... Пришел патруль стеречь, затворы пробуя (шутя или в испуге).  Народ растаял. Заревая печь потухла, раскалившись. В страдном круге тащила ночь, не думая отпречь, по краю неба тучи, словно плуги.  Едва патруль успел, балуясь, лечь, как в поле черном, где сошлися дуги холмов, поднялся контур чьих-то плеч.  Под ним и конь увязнул до подпруги. Донесся скрип кольчуги ржавой... речь, и виден был в руке упавшей – меч. 5  И сон нашел на сторожей, покуда они смотрели, замерев, на чудо. Тогда упала тень от трех людей, скользнувшая неведомо откуда.  Они казались выше и черней в одеждах длинных: как края сосуда, внизу свивались складки их плащей, и вел один на поводу верблюда.  То были боги, выгнанные ей – Россией буйной – на потеху людям, из усыпленных верой алтарей.  Был Магометом тот, что вел верблюда; прямой и гибкий, как тростинка, – Будда и в седине и гриве – Моисей. 6  Перед Распятым молча боги стали, и, потрясая над собой скрижали, заговорил внезапно Моисей – и речь его была из красной стали.  – «Ты, разделивший племя иудей, принесший миру бунты и печали! Ты, опьянивший, как вино, людей, чтобы себя как звери пожирали!  – Тебе бы быть путем моих путей. Субботним вечером, как вечно сотворяли, творить молитву над плодами дней,  – Не расточать того, что мы скопляли, не обращать бы на себя своей безумной мудрости и гордости речей». 7  К верхушкам пальцев, пахнувших степями, с улыбкой скользкой приложась губами, тогда сказал, склонившись, Магомет: «Муж из мужей, единый между нами!  – Ты был среди земных могучих «нет» девичьим «да». Ты детскими руками хотел с победой обойти весь свет, как чадами кишащий племенами.  Тебе бы быть мечом – ты был поэт! – огнем в лесу и львом между зверями! – Как медь, расплавив, лить в толпу завет!  – Ты не хотел ей дать игрушкой знамя. Так вот, найдя в самой себе ответ, толпа встает – ей в средствах равных нет». 8  – «Грешивший Бог Любовью и страдавший! не лучше ли я поступал, признавший и дух и тело мыльным пузырем» – так начал Будда, до сих пор молчавший.  – «Тебя мы в страшном виде узнаем – труп затвердевший, к дереву приставший; упрягом вечным – лезвием над сном повисшим молча над землей уставшей.  – Как буря ночью с ливнем и огнем, проходит смерть над жизнью пожелавшей и разрушает этот хилый дом.  – Боль победивший и любовь изгнавший и жизнь вне всякой жизни отыскавший, бесстрастный, – будет истинным вождем». 9  Змея тумана синеватым чадом кусала крест и обливала ядом. И Он с креста богам не отвечал ни дрожью мышц, ни стонами, ни взглядом.  Залитый кровью от терновых жал, тряпьем повитый – нищенским нарядом, копьем и пулей раненный, молчал над новой стражей, так же спящей рядом.  И, распростертый от Карпатских скал до мшистых тундр, опустошенным садом в молчаньи мир у ног Его лежал,  тот мир, который княжеским обрядом Его нагое тело окружал, был искушен, оставлен и восстал.

404[8]

Бог

 Мой Бог – Кто скрыт под шелухой вещей, Кого назвать боялся Моисей, о Ком скрывал на проповеди Будда, и Иисус – назвал Отцом людей.  Мой Бог, Кто будет жив во мне, покуда я сам Его живым дыханьем буду; в начале шага, взора и речей, о Ком, во мне жи- вущем, не забуду;  Кто не прибег еще для славы к чуду в тюрьме и смуте, в воздухе полей, в толпе, к ее прислушиваясь гуду, в возне плиты и воп- лях матерей;  Кто делает все чище и добрей, открытый в жизни маленькой моей.

405[9]

Любовь

 У звезд и трав, животных и вещей есть Плоть одна и Дух единый в ней.  Он есть и в нас, – пусть цели и нажива нас гонят мимо жизней и смертей.  Но ты смирись и уважай людей: что в них и с ними, жалко и красиво;  ты сожалей и милуй все, что живо – не повреди, щади и не убей.  Люби неЯ, как тело лю- бит душу: и соль морей, и каменную сушу, и кровь жи- вую, и в броженьи звезд земного шара золотую грушу.  Как из птенцов, свалив- шихся из гнезд, дыши на всех: на выжатых как грозд, на злых и наглых, вора и кли- кушу, кто слишком согнут и кто слишком прост.  Пусть твоего Дыханья не нарушит ни жизнь, ни смерть, ни почести, ни пост, который в ранах папиросы тушит. 

406[10]

Земной рай

 Заря цветет вдоль не- ба, как лишай. Где труп кошачий брошен за сарай, растет травинкой жел- той и бессильной отве- шенный так скупо лю- дям рай.  Вот проститутка, нищий и посыльный с по- датками на новый уро- жай. Перед стеной тю- ремной скверик пыльный, солдатами набитый через край...  Есть тьма – есть свет, но, веря невзначай, они идут... разгадка непосильна, и не спасет ни взрыв, ни крест крестильный.

407[11]

Голем

 Один раввин для мести силой гнева, слепив из глины, оживил голема. Стал человечек глиняный дышать.  Всю ночь раввин учил его писать и нараспев читать от права влево, чтоб разрушенья силу обуздать.  Но дочь раввина назы- валась Ева, а Ева – Ха- ва значит: жизнь и мать, – и победила старца муд- рость–дева.  Придя для зла, не мог противостать голем люб- ви и глиной стал опять. –––  Не потому ли, плевелы посева, боимся мы на жизнь глаза поднять, чтоб, полю- бив, не превратиться в пядь.

408[12]

Наше сегодня

 Ночь, полная разрозненной стрельбой – комки мозгов на камнях мостовой – и над толпой идущие плакаты... все стало сном – пошло на перегной.  Там, где висел у куз- ницы Распятый, где рылся в пашне плуг перед войной, вдоль вех граничных ходит не усатый и не по-русски мрачный часовой.  Ведь больше нет ни там, в степи покатой, ни здесь... под прежней русской широтой, Ее, в своем паденьи виноватой.  Огородясь казармой и тюрьмой, крестом антенны встав над курной хатой, на нас взглянул жестокий век двадцатый.

409[13]

Бог

1  Те, что для Бога между крыш, как в чаще, дворцы возво- дят с роскошью разящей, в наитии наивной простоты ждут благ земных из рук Его молчащих.  Но руки Бога скудны и пусты: дают бедно и отни- мают чаще... И как бы Он служил для суеты разнуздан- ной, пресыщенной и спящей!  Бог – это книга. Каждый приходящий в ней от- крывает белые листы.  Дела его вне цели и просты. 2  Антенны крест сменяет – золотой, и плещет ряса, призывая в бой, пока ученый бойни обличает, испуганный последнею войной.  Так, распыляясь, вера иссякает.  Над взбешенной ослепшею толпой идут плакаты – реют и... линяют. И липнет кровь, и раздается рой.  История, изверясь, забывает, когда душистый теплый прах земной носил Богов – хранил их след босой.  Но гул земной Кого-то ожидает в тот странный час, в который наступает по городам предутренний покой. 3  «Все ближе Я – непризнанный хозяин, и мой приход не нов и не случаен. Я тот, чей вид один уже пьянит, чей разговор о самом мелком – таен.  Творец не слов, но жизни, Я сокрыт от тех, чей взгляд поверхностно скользит. В движеньи улиц, ярмарок и чаен мое дыханье бурей пролетит.  И в том, кто стал от пустоты отчаян, кто вечно телом болен и несыт, Я оживу, от мудрецов утаен...  Где зарево над городом стоит, где миг с тобою ра- достно нечаян, Я знаю – ждет надежда и язвит!»

410[14]

Памяти Бориса Буткевича

Твоя судьба, великий трагик – Русь, в судьбе твоих замученных поэтов. Землей, намокшей в крови их, клянусь: ты не ценила жизней и сонетов.  Пусть тех нашла свинцовая пчела, пусть в ураганах подломились эти – судьбой и скорбью вечною была причина смерти истинной в поэте.  Черт искаженных – исступленный вид!– твоих жестоких знаков и волнений не перенесть тому, кто сам горит, сам исступлен волнами вдохновений...  Не только душ, но их вместилищ – тел, горячих тел – ты тоже не щадила.  Я трепещу, что высказать успел все, что молчаньем усмирит могила.  В тот год, когда, разбужена войной, в коронной роли земли потрясала, – ты эти зерна вместе с шелухой, в мрак мировой рассыпав, растоптала...  В чужую землю павшее зерно, раздавленное русскою судьбою! И утешенья гнева не дано нам, обреченным на одно с тобою.  Наш гнев устал, – рождаясь вновь и вновь, он не встречает прежнего волненья, и вместо гнева терпкая любовь встает со дна последнего смиренья.

411[15]

Дни мои... я в них вселяю страх – взгляд мой мертв, мертвы мои слова. Ночью я лежу в твоих руках; ты зовешь, целуешь этот прах, рядом с мертвым трепетно жива. Греешь телом холод гробовой, жжешь дыханьем ребра, сжатый рот. Без ответа, черный и прямой я лежу, и гулкой пустотой надо мною ночь моя плывет. И уносит пустотой ночной, точно черные венки водой, год за годом, и встает пуста память, тьмой омытая... Зимой так пуста последняя верста на пути в обещанный покой.

412[16]

Дрожа, струится волнами бумага, к руке слетает меткая рука. Течет стихов молитвенная влага, как плавная воздушная река. Стучать весь день, и золотой и синий от солнечных, от раскаленных тем, разыгрывать на клавишах машины симфонии торжественных поэм. А за окном, где опустили выи ихтиозавры-краны над мостом, живут машины в воздухе стальные, кишат на камнях, сотрясая дом. Их скрежетом, ворчаньем, голосами наполнен мир – большой стальной завод, где вечный дух певучими стихами сквозь лязг машинных валиков течет.

413[17]

Дрожишь над этой жизнью – а зачем? Трепещешь боли, горя – а зачем?.. Ведь все равно непобедима жизнь– Твоей судьбе ее не изменить. Кричи в агонии; я жить хочу... В тоске моли: я умереть хочу... Умри... живи... непобедима жизнь – Твоим словам ее не изменить. Подобен мир нетленному лучу. Умри, ослепни, стань безумен, нем – он так же будет петь, сиять, трубить: непобедима и бессмертна жизнь!

414[18]

Белые стихи

Для глаз – галлиполийских роз, сирийских сикомор венки... Но жалит в ногу скорпионом эдема чуждого земля. Здесь чуждый рай, там ад чужой: стозевный вей, фабричный пал... На заводских покатых нарах и сон – не сон в земле чужой. Раб – абиссинский пьяный негр, бежавший с каторги араб и ты – одним покрыты потом... и хлеб – не хлеб в земле чужой. Черства изгнания земля... Пуста изгнания земля... Но что считает мир позором, то не позор в земле чужой. Вы, глыбы непосильных нош, ты, ночь бездомная в порту, в вас много Вечного Веселья – Бог – только Бог в земле чужой.

415[19]

Пугливы дни безмолвною зимой. Чуть вспыхнет лед на окнах, уж страницы шевелят сумерки. На книге оттиск свой – – круг керосиновый – закрыла лампа. Лица разделены прозрачным колпаком. Шатаясь, ветер подпирает дом, скребет ногтем задумчиво карнизы. Наверно снятся голубые бризы ему, бродяге северных болот. Что ж, день, зевнем, перекрестивши рот, закрыв лицо листом газетным ломким, уткнемся где-нибудь от всех в сторонке – на старом кресле и, вздохнув, уснем. Пускай за нас дрожит в тревоге дом – развалина, упрямое строенье; пусть напрягает старческое зренье, чтоб разглядеть сквозь эту тишь и глушь, не скачет ли уже по миру Муж, испепеляя – огненным копытом войны последней – земли и граниты, в пар превращая гривы пенных вод и в горсть золы – земной огромный плод.

416[20]

Солнце

1 В мире – о ночи и дни, прах, возмущенный грозой!– часто с безумной земли видел я лик огневой. Дымный Невидимый Зной шел золотою стопой, шел над землею в огне, шел, обжигая по мне. Видел его, как слепой, веки закрыв, только дым видя его золотой. Все мы слепые твои, Всеослепляющий Дым. Молча на камнях сидим, камнях, согретых тобой, лица подставив свои правде твоей огневой.

417[21]

Солнце

1 Благодатной тревогой колеблемый мир обольщал мою душу. Скрежет и вой с хаосом смешанных дней воздали ей громкую песнь, облистали безумным огнем. Но мечик июньского солнца просек                                               золотые пылинки, отсек прядь волос у виска, и я, вздрогнув, проснулся: в детской                                        над книгой, где я уснул в солнечном детстве моем.

418[22]

2 В эти опустошенные дни к краю неба все снова и снова под-                                           ходит, смотрит на землю зачать новую жизнь после второ-                                          го потопа, когда не воды стремились на землю,                                а ничто, пустота. Исполни же миром немеркнущим: новой любви беззаповедной, внегрешной и бездобродетельной также, имя которой просто и только                                          любовь.

419[23]

Дополнение к ОДЕ II

1 И я был, в строках, направлен в ту пустынь рифм, и связь существ я зрел, в навершии поставлен одических и диких мест. Добротолюбия законом, российской светлостью стихов, в том облачном – отвечном – оном к богооткрытью стал готов. Врастающий в небооснову там корень жизни зреть дано, – исток невысловимый слова, – его гномическое дно. 2 Совидцев бледных поколенья богаты бедностью своей. Был вихрь российский, средостенье веков – умов – сердец – страстей. Из апокалипсиса в долы по черепам и черепкам трех всадников вели глаголы, немым неведомые нам. Я зрел: передний – бледный всадник скакал через цветущий сад, и белый прах цветов и сад сник в огнь, в дым, в сияние – в закат... Но поутру вновь пели пчелы, был страсти жалящий язык: следами Данта в гром веселый, в огнь вещный – вещий проводник. Лишь отвлекали кровь касанья стволистых девственниц – припасть, березе поверяя знанье: все – Бог, Бог – страсть. 3 Дано отмеченным бывает сойти в себя, в сей умный круг, – в такое в, где обитает тысяче–лик, –крыл, –серд и–рук царь нижнего коловращенья из узкого в безмерность вне путь указующий из тленья, в виденьи, вѝденьи и сне. Не праотец ли, множа перстность, путь смерти пожелал открыть (чтоб показать его бессмертность и в светлость перстность обратить), – на брег опустошенной суши, в плеск герметической реки, где в отонченном виде души, неточной персти двойники... 4 Бессмертные все эти слоги: – Бог – страсть – смерть – я слагали тайнописью строгий начальный искус бытия. Но и в конце его – Пленира, дом, мед – я знал, как в годы те, пристрастия иного мира и милость к этой нищете. Когда любовь меня питает, по разумению хранит, когда она меня пытает, зачем душа моя парит, зачем речения иные предпочитает мой язык, ей непонятные, чужие (косноязычие и зык), – одической строкой приятно мне в оправданье отвечать, а если это непонятно, – безмолвно, гладя, целовать и думать: 5  сникли леты, боги, жизнь нудит, должно быть и я длю сквозь тяготы и тревоги пустынножитье бытия. Взгляну назад – зияет бездна до стиксовых немых полей, вперед взгляну, там тот же без дна провал, зодиакальный вей. Средь вещного опоры ищет здесь, в светлой темности твой зрак, и призраком сквозится пища, и плотностью страшит призрак. Чуть длится свет скудельной жизни: дохнуть – и залетейский сон, приускорен, из ночи брызнет: лёт света летой окружен. Но и в сей час, в вей внешний взмаха последний опуская вздох, просить я буду: в персты праха подай мне, ближний, Оду Бог.

Рукописные тексты

420[24]

1  В дни, когда обессилел от оргии духа, слепой от сверкавшего света, глухой от ревевшего грома – пустой, как сухая личинка, ночной тиши- ной, я лежал, протянувши вдоль тела бессильные руки.  И смутные грëзы касалися века, глядели сквозь веко в зрачки. Голос их бесконечно спокой- ный, глаза – отблиставшие, руки – упавшие, точно косматые ветви березы.  Я думал: не нужно запутанных символов – «умного» света нельзя называть человеческим име- нем, пусть даже будет оно – «Беатриче».  Не гром, не поэзия в свете, меня облиставшем, явились: сверкало и пело, пока нужно было завлечь меня, темного – наполовину глухого, отвлечь от святой мишуры... Не стремление, не «сладострастие духа», не оргия, даже не месяц медовый, но дни утомительной службы, но долг. И умолк мой язык, как старик, бывший... юношей.

421[25]

1  ... написана там от руки чорной тушью, знач- ками условными повесть. Прочтем.  Дом просторный и светлый. Семья. Две сестры. Смех и песни от ранней зари до зари. Ночью – тайна в луне углублëнного сада. В луне... Верить надо надеждам и стуку сердец.  Умирает внезапно отец. Распадаются чор- ные громы и катятся с туч на долину... Пахнет кровью. Колючий забор оплетает окопы. Слышен грозный глухой разговор отдаленных орудий... Вот рой пролетающий пуль. И все ближе, все ближе людей озверевшие лики и клики смущенной толпы...  Не сдаются улыбки и смехи, а сны всë уносят – порою – в мир прежний, в мир тихий и светлый... Случайной игрою –: звон шпор... блеск очей и речей... и таинственный шопот... и звук упоëнного серца: оно не желает поверить, что нет ему воздуха, света и счастья... оно ослепляет неверной,  нежной надеждой... Венечной одеж- дой... ночами душистыми темными шаг его громче звучит. Рот не сыт поцелуями дня.  От несытого рта отнимаются губы, чтоб ропот любовный сменить на глухую команду: «по роте...!» И где-то, в охоте (напрасной!?) людей за людями, ей-ей! – неизвестными днями – часами – – убит... И лежит на траве придорожной... и обнять его труп невозможно, поглядеть на за- стывшие взоры... штыки и запоры... заборы...  Меж тем, первым днем мутно-жолтым осенним ребëночек слабенькой грудкой кричит... ... Ночь молчит; за окном не глаза ли Земли?..  Дни бесцветные, страшные дни. Нету слез, глох- нут звуки. И руки Работы давно загрубелые грубо ласкают привыкшее к ласкам иным ее нежное тело. В глазах опустевших Рабoты – дневные заботы бегут беспокойно; спокойно и ровно над ней она дышит. И видит она испещренное сетью морщин, осветлëнное внутренней верой обличье, сулящее ей безразличие к жизни. И вот, припадает к бесплодной груди головой, прорывается скры- той волною рыданье с прерывистым хохотом, – с губ припухших, несущих ещо поце- луи давнишние жизни...

422[26]

 Я всë возвращаюсь в аркады замолкшие храма.  Звучит, пробуждаясь, забытое старое эхо по сводам.  И плачет мучительно серце и шепчет: не надо свободы – пусть годы проходят отныне в раскаяньях памяти.  Только луна разрезает узоры резных орнамен- тов и лента лучей опускается в серые окна,  мне кажется, где-то рождаются звуки шагов...  С трепетом я ожидаю – безумие! – невероятной сжи- гающей встречи...  Мечта?!. В переходах мелькнул бледнотающий облик. – Сквозь блики луны слишком ясно сквозило смертельною бледностью тело.  Я бросился следом, хватая руками одежды, касаясь губами следов, покрывая слезами колени...  Где встали ступени в святая святых, где скре- стилися тени святилища с тенями храма, – как рама, узорная дверь приняла его образ с сомкнутыми веками, поднятым скорбно лицом.  Отдавая колени и руки моим поцелуям, он слушал прилив моих воплей о милости и о прощеньи.  И губы его разорвались –: к чему сожаленья – ты видишь – я жив.  Это звуки гортани его!.. Тепло его тела святое! И я могу пить пересохшим растреснутым ртом этот ветер зиждительный, ветер святого тепла... Мне дана невоз- можная радость!.. и это не сон? не виденье? не миги последние жизни?..

423[27]

–––  Мир это – дом, весь сложенный непрочно из кирпичей полупрозрачных дней. Все приз- рачно, все непонятно, точно идешь по жа- лам тухнущих лучей.  Зажав ладонью пламя робкой свечки, я подымаюсь в мир родного сна, где ждет меня с войны у жаркой печки, задумавшись над жизнью, Тишина.  Мне хочется в припадке нежной лени, целуя руки тихие, уснуть.  Но все рябят прогнившие ступени и тьма толкает в бездну вбок шагнуть.

424[28]

1  Вечно может быть рано и вечно может быть поздно все снова и снова касаться губами поющей тростинки и лить из горящего серд- ца все новые песни.  Но с каждой весною чудесней скопляются тени, загадочней падают звуки на дно по- темневших озер и всплывает узор на поверхности водной, узор отдаленных созвез- дий.  И тише становятся песни, ясней зажигаются взгляды, и рада стоглазая ночь покрывать меня тихим своим покрывалом, шептать, об- давая дыханьем, и меньше все надо проз- рачному теплому телу.

425[29]

2  От моих поцелуев трепещут и бьются пугливые руки. И звуки печальные слов я готов уронить – я роняю – в пустые глухие разрывы часов пролетающей ночи.  Я вижу воочию лик непонятно святой, лик сияющий – той, что послушно отдáла безвольные руки рукам моим... Больно, мне больно от скорби, склоняющей лик побледневший – почти потемневший от тайной тоски.  Что же это такое?!.  Мы рядом, мы близко... тела поднимают цветы, восклицая: эвое! в расцвете зари, разрывая кровавые тучи, срываются ветром веселые звуки тимпанов...  и две устремленых души – точно трели цевницы – в мечте голубиной туманов...  Зачем же бледны наши лица? Какая зловещая птица парит над уснувшею кровлей и бьется в ночные слепые и черные окна? Зачем пробе- гает по сомкнутым скорбным губам вере- ница улыбок – загадочных, странных, больных?  Что скрываешь, о чем ты молчишь, непонятная девушка?  Тело твое вдохновенное, тело твое совершен- ное здесь, рядом с телом моим – вот, я слышу шум крови, дрожание жизни; касаюсь его, изучаю черты, покрываю усталую голову жесткими косами, точно застывшее пламя лучей...  Правда, – миг...  но пусть будет он ночью, пусть тысячью и миллионом ночей, –  разомкнутся ли губы, сойдут ли слова, пробе- гут ли случайные тени? взойдет ли нога на ступени, откроет ли робко рука двери храма, святая святых, полутемного, полупрох- ладного; возле ковчега склоню ли колени, ков- чега твоей плотно замкнутой тайны?  Зачем так случайно, зачем так печаль- но меня повлекло к твоему непонятному телу?  зачем так послушно ты мне протянула пугливые руки,  несмелые звуки признаний прослушала молча?  Вот, нету теперь ожиданий трепещущей радости,  нету желаний влекущего грознокипящего злого предела!  Пропела печальная флейта и нет уже звуков – в ответ – еле слышное эхо в ле- сах – над рекой.  Я почти ощущаю широкие взмахи несущейся ночи.  И точно вздымаются в страхе далекие дни, как кри- кливая стая, взлетая и падая вниз.  Вот спокойно и твердо встаю – так пойду я навстречу опасности, полный сознанья ее.  Голос тверд и отчетливы жутко движенья. Ты чувствуешь это и ты уронила: мне страшно... . . . . . . . . . . . . . . .  Глухо закрылось крыльцо, сквозь стеклянную дверь потемнело склонилось лицо.  Ухожу с каждым шагом все дальше...

 426[30]

3

Из «Петруши» 

Часть вторая

сц. II

 Грязная кухонка. Большая печь. Грязные ведра, метла,

связка дров. Корыто. В углублении засаленная

штопаная постель.

 Тетка – старая, сухая, в мужниных сапогах.

Входит Петруша.

 Тетка: куда только тебя черти носят? навязался

на мою шею! красавец! Горб-то спрячь свой,

чего выставил. Тетка старая, еле ноги воло-

чит, а ему бы по полям шнырять. Сели на

мою шею... Вынеси ведро.

 Петруша с трудом, кряхтя исполняет это.

Ему, видимо, очень тяжело.

 Тетка: отец твой сегодня заявился...

 Петруша выронил ведро, мгновенно побледнел.

 Тетка: Чего стал? Пойди, поцелуйся. На дворе

лежит. Предлагала ему в доме, на людях не

срамиться – нет, потащил туда сено. Водкой

так и дышит.

 Петруша (с трудом): Папа?

 Тетка: Да, папа... Гибели на вас нет с твоим

папой. Сынок в отца пошел. Ну, чего стал?

Смотри, что на плите делается.

 Сама ходит и тычется всюду, видимо, без дела.

Ворчит.

 Петя: Сами, видно, тетушка, с утра...

 Тетка: Змееныш! Пошипи у меня... Да с вами

не только что пить выучишься!.. Живуча как

кошка, как кошка – не дохнешь. Смерти нету...

Никакой жизни. (Роняет что-то)

 Петя: Пошли бы вы лучше на огород. Я тут

посмотрю. Нечего вам толкаться. Мешаете

только.



Поделиться книгой:

На главную
Назад