– Не может быть! – громко произнес Шуйцев.
Он соскочил с лошади, живо опустился возле поручика на колено. Дотронулся до крови и, отдернув руку, тупо посмотрел на пальцы, точно хотел убедиться, что это действительно кровь.
– Не может быть! – чуть слышно повторил он, поднимаясь с колена.
Он не замечал ни секундантов, ни врача, который запыхался от бега, но сразу же надел пенсне, приступил к обработке раны. Достав из кармана патрон, Шуйцев вставил его в карабин и вдруг, почти не целясь, пальнул в ворону над деревьями, разом оборвав ее довольное карканье и полет. Он отбросил карабин в сторону, вскочил на коня. Провернул животное на месте и направил его прочь, затем стегнул, погнал вон с поляны.
Только к вечеру, пропитанный потом и пылью, он вернулся на измученном, неуверенно переступающем коне в Гатчину. Оставив коня во дворе, с воспалёнными обветренными глазами он поднялся в комнаты, которые снимал у дальних родственников (к счастью уехавших в Ялту), и как был, не раздеваясь, завалился на постель у раскрытого окна. Он пролежал так несколько часов, пытался обдумать последствия того, что произошло утром. Одно было ясно вполне определенно: неожиданно перевернулась вся жизнь, рухнули планы, надежды. Он неотрывно думал об Анне, о том, что теперь он ей не нужен и лучше самому удалиться из ее жизни. От этого сжимало сердце. В то же время не переставал мучить вопрос: как же, почему на него вдруг свалилось такое несчастье, и столь неожиданно, жестоко? И если появление крапленых тузов в кармане кителя и в своих картах можно было связать с секретарем Арбенина, то неожиданное убийство на дуэли он приписывал только себе и терзался этим. Он мало думал о поручике – тот виноват сам, свой крупный проигрыш легко приписал его шулерству, безумно вспылил, поставил его в безвыходное положение. Но вынужденный выбирать оружие, он выбрал именно такой вид дуэли, так как был уверен: будет управлять событиями и не допустит ни своей смерти, ни смерти поручика... И вдруг его пот прошиб от мысли, что в его жульничество могли поверить другие – тогда действительно только и осталось бы: пустить себе пулю в лоб. Но ведь не поверили!..
Тишина в большой приёмной Зимнего Дворца была гнетущей. Великий князь К. подошел к окну, из которого открывался вид на малолюдную после обеда набережную. По краю набережной на пышногривой кобыле проезжал зрелый, краснощекий и полный мужчина в тёмной форменной одежде преподавателя гимназии. Было видно, мужчина равнодушен к лошади: он опускался всей тяжестью грузного тела на ее позвоночник именно тогда, когда на позвоночник приходилась наибольшая нагрузка при движении самой кобылы.
– Бедное животное! – негромко заметил Великий князь. – Разве можно
И он в раздражении отвернулся от окна.
Кроме него в приемной были трое: полковник и старшие офицеры полка старой гвардии. Они стояли спинами к белому роялю и молчали.
Наконец, двустворчатые двери в зал распахнулись, и вошел Николай II. Он был в солдатской шинели; усталый тягостными впечатлениями прошел к офицерам, остановился напротив полковника.
– Никто не может объяснить, как это произошло, – без вопроса царя начал отвечать полковник. – Наверно, честь женщины...
– Ищите женщину! – вдруг резко прервал его Николай II. – Мой бог! Дуэли, женщины... В каком веке вы живете, господа? Оглянитесь... – Он перешел на безмерно усталый тон, поник, ссутулился. – Я только что с заседания Государственной Думы... – Смолкнув на мгновение, он тише, точно извиняясь, продолжил: – Мне тяжело говорить эти слова; я ничего не могу сделать. Ничего... Почти ничего.
Офицеры еще подождали, но он больше ничего не говорил. Они щёлкнули каблуками, отдали честь, сделав это подчёркнуто сухо, и недовольные ответом пошли из зала. Великий князь К. проводил их взглядом; за ними закрылась дверь, и он с царем переглянулись, оба помрачнели.
К вечеру дня после встречи с царем, полковник сидел рядом с водителем быстро катящего по городку автомобиля. Автомобиль был без верха, сзади сидели дежурный офицер с повязкой на рукаве и солдат. Еще один солдат стоял на подножке, придерживал свободной рукой ремень винтовки, которая торчала за его плечом. Автомобиль съехал с улицы к недавней постройке – двухэтажному частному дому, и напротив парадных дверей под выступающим резным навесом остановился. Свет горел лишь за распахнутыми окнами угловой комнаты второго этажа, там кто-то негромко бренчал на гитаре. Солдаты остались у входа, по обеим сторонам его, а офицеры прошли за парадные двойные двери, в небольшой холл, поднялись по накрытой ковриком лестнице.
Еще в прихожей квартиры, в которую они вошли, было видно, что в ней живет холостяк. Дальше, в оклеенной светлыми обоями гостиной шла игра, играли в карты, в бридж. Было накурено. Листья деревьев за открытыми настежь окнами не тревожило и малейшее дуновение ветерка, и все четверо играющих сидели в расстегнутых рубашках и без сапог. Возле стола стояли бутылки с ликерами, на столе – чашки с недопитым кофе, рюмки – опять же с ликерами, пепельницы. К углу были небрежно сдвинуты с десяток коньячных и водочных бутылок: среди пустых дожидались своей очереди ещё не раскупоренные. Единственный, кто оставался в кителе, сам жилец этой квартиры Шуйцев, полулежал на диване, спиной на турецкой подушке. Он не очень ловко перебирал пальцами струны гитары, был тягостно задумчив. Он первым увидел впущенных своим денщиком полковника и дежурного офицера и неторопливо поднялся. За столом прекратили играть, нестройно отодвинули стулья, встали.
– Надеюсь, не надо объяснять, зачем я здесь? – спросил полковник с порога. И приказал дежурному офицеру. – Исполняйте свои обязанности.
– Капитан, – обратился тот к Шуйцеву, – сдайте оружие.
Шуйцев, который заранее сложил личное табельное оружие, пистолет и саблю на стуле возле дивана, без слов кивнул на них. Сам же, не спеша, приподнял новенький и узкий, из свиной кожи, по заказу изготовленный чемодан, положил на диван, распахнул его. В нем ремешками были пристёгнуты бинокль императора и разобранное на составные части, тщательно смазанное ружье – подарок-приз Великого князя К. за победу в состязании с казачьим есаулом. Шуйцев снова закрыл чемодан, протянул его дежурному офицеру. В гостиной повисло напряженное, нехорошее молчание.
– Я не буду возражать, – негромко сказал полковник, – если это – предметы ваших друзей.
Офицеры оживились, расслабились.
– Это мое! – скоро проговорил Охлопин, забирая чемодан из руки Шуйцева.
– Извините за вторжение, – сказал полковник. – Честь имею.
И он направился к выходу, сопровождаемый заспешившим за ним дежурным офицером.
Когда они вышли из дома, автомобилю, на котором они приехали, преграждал путь другой – гражданский, блестяще новый, за рулем которого сидела Анна. Она спустилась из машины и, пока шла к полковнику, сняла белые перчатки, протянула ему руку. Он галантно поцеловал ее красивые пальцы, и она взяла его под локоть, повела по дорожке от дома.
– Вы разговаривали с Императором? – спросила она.
– Да. Он сам расстроен. Эти болтуны от политики... Им только дай повод поднять вой, де, лейб-гвардия не признает гражданских законов...
Она высвободила руку и остановилась.
– Что мне за дело до вашей политики, – она едва не плакала, непроизвольно покусывая нижнюю губку. – Послушайте, полковник, – она живо положила ладонь ему на руку. – По крайней мере, до суда он мой?! Вы же не будете против?!
Полковник ответил не сразу.
– Хорошо, – наконец согласился он.
Молодая женщина порывисто поцеловала его в щеку и быстро пошла обратно. Дежурный офицер, который следовал за ними с оружием Шуйцева в руках, с тревогой, вопросительно смотрел в лицо повернувшегося к нему полковника.
– Под мою ответственность, – холодно и жестко распорядился полковник.
Через полчаса Анна уже вела свой автомобиль от центра городка; за окраиной еще прибавила скорость, у леса свернула на проселочную дорогу. Шуйцев забылся, видел только ее возбужденное лицо, и она занервничала, остановила автомобиль. Он порывисто обнял ее, стал целовать.
Анна дышала прерывисто, жарко, потом жалобно выговорила:
– Как же я поведу машину? Подожди...
Они любили друг друга всю короткую белую ночь. И ночь оказалась слишком короткой.
Часы с массивным длинным маятником глухо, как неумолимый приговор, отбили в другой комнате пять раз, пять часов утра. Анна лежала на его груди, словно прислушивалась, что происходит там, у него внутри.
– Тебе здесь нравится? – спросила она, проводя пальцем вокруг его соска. – Я сняла эту дачу на лето. – Она приподнялась, стараясь заглянуть в его направленные в потолок глаза. – Что случилось? О чем ты думаешь?
– Странно. Я год добивался этого, и ты отказывала. А теперь, когда я теряю все... Странно.
Она стала губами прикасаться к его груди, шее, к уху, затем с растущим желанием прильнула к его губам. Он обнял ее, принялся гладить по спине, вновь забывая обо всем на свете.
– Глупый,– прошептала она, – я же люблю тебя...
К половине седьмого она привезла его обратно, к тому дому, где он жил, где должен был пребывать под арестом. Он прошел мимо часового, поднялся к себе. Никто ему не удивился. Если не принимать во внимание новых пустых бутылок, все было так же, как было вечером. Даже пасмурное утро за окнами походило на вечер предыдущего дня. Было слышно, как от дома отъехал автомобиль.
– Пас, – сказал один из сидящих за столом.
– Пас, – сказал другой, Охлопин.
Третий перевернул прикуп, забрал его. Его партнер раскрыл свои карты, разложил их на бежевом сукне, закурил новую папиросу.
Шуйцев опустился на диван, подложил под спину восточную подушку, взял гитару и перебрал струны, выдав несколько бессвязных аккордов.
– Надумаешь бежать, – произнес закуривший папиросу, – можешь рассчитывать на моего шурина.
– Советую в Америку, – не отрываясь от карт, сказал Охлопин.
– Глупо хранить присягу, если дана она ничтожеству, – как бы в сторону заметил самый молодой из игроков.
Тяжелые шторы были задернуты. Анна и он ужинали при свечах.
– Нет, я не могу, – она положила вилку и нож в тарелку. – Дни остались до суда... Я не могу понять, о чем ты думаешь?
Она смотрела на него, сидящего напротив, и нервничала.
– Рушится вся жизнь, – неожиданно искренне сказал он, встретившись с ней глазами. – Беззаботная, в сущности… Как у ребенка... А через месяц… Всего месяц, и должен буду утверждать себя мужчиной в каком-то незнакомом мне мире… с иными, жестокими законами, среди непонятных мне людей, которые прежде казались низшими. Мне не страшно. Я в растерянности. Оказывается, я не знаю жизни... Нужно время, к этому привыкнуть.
– Почему ты... почему не избежал этой ... дуэли?
Он левой рукой взял ее ладонь, пальцами правой погладил ее нежные пальцы.
– Давай напьемся, – предложил он. – До поросячьего визга.
– Нет. Еще не поздно, – нежно сказала она. – Отец переводит ценности за границу; скупает там акции. Уедем, куда захочешь. – И после паузы тихо предложила. – Я достала тебе паспорт на другое имя...
– Я дал слово чести...
– Боже! Счастье нашей жизни и какое-то слово, какая-то честь?! – нервно проговорила она, вырывая свою ладонь из его руки. Потом спокойно сказала. – Хорошо. – Она поднялась. – Я распоряжусь.
Она вышла из гостиной, прошла на кухню. Пожилая кухарка подметала крашеный пол. Молодой человек в черном костюме, худой, чернявый, со вчерашнего дня небритый, всем своим видом смахивая на склонного к авантюризму революционера, стоял возле стола, объедал куриную ногу, точно не имел времени поесть сидя, спокойно. Кухарка взяла мусорное ведро и вышла, плотно прикрыла за собою двери. Молодой революционер положил в блюдце наскоро объеденную кость, вытер о газету пальцы и достал из внутреннего кармана пиджака паспорт. Анна взяла этот, побывавший во многих руках паспорт, раскрыла и бегло просмотрела.
– Я уж много раз пересекал границу с чужими документами, – успокаивая её, сказал молодой человек. – Главное верить: так надо!
Когда она вернулась в гостиную, Шуйцев застыл против настенного зеркала, вглядывался в свое лицо. Стараясь не отвлекать его, она прошла к накрытому для двоих столу. Он заметил в зеркальном отражении, как Анна за его спиной быстро и ловко всыпала порошок в наполненную ликером рюмку, но, обернувшись, натянуто улыбнулся ей, вернулся к своему стулу.
– Да. Я хочу с тобой напиться, – объявила она, поднимая другую рюмку, побуждая его поднять свою, и первой выпила все до дна.
Избегая ее взгляда, он разом вылил в рот то, что досталось ему, затем запил глотком кофе. Вскоре его потянуло в неодолимый сон.
– Прости, – сказала она, вновь поднимаясь, когда голова его уже опустилась на свежую, с запахом ее любимых духов скатерть.
Очнулся он в купе международного вагона, лежа на постели. За окном была утренняя суета Финляндского вокзала. Его подташнивало, когда он вставал и оправлял одежду, затем глянул за окно.
Анна на перроне благодарно пожала руку молодому революционеру, и тот быстро пошел прочь, исчезая в толпе. Она поднялась в вагон. Лицо у нее было возбужденным, глаза сияли чуть ли не счастьем. В коридоре ее пропускали мужчины, некоторые оглядывались вслед. Поезд дрогнул и тронулся, вокзал медленно поплыл в сторону. Она вошла в купе и застыла. Лицо ее некрасиво вытянулось, губы задрожали. Окно было приоткрыто достаточно для того, чтобы в него мог вылезти ловкий мужчина. На столике лежали расправленная салфетка с какой-то записью и карандаш.
– «От себя не убежишь. Прости.» – Вслух прочитала она, не сразу вникая в смысл написанного.
Она опустилась, присела на постель, на которой оставила его.
– Он не любит меня, – шепотом произнесла она, впервые чувствуя себя жалкой и вполне несчастной женщиной.
Южное полуночное небо усыпано низкими звездами и саваном накрыло чёрную бескрайность океана.
Под этим небом только большой пароход с потрёпанным флагом Российской империи тревожил тишину и волновал ровную тихую гладь Малаккского пролива, словно огромным плугом взрезал её и оставлял за кормою расходящиеся отвалы затухающих волн. Как будто желая хоть на мгновения предстать в ночи подобием звёзд, из его трубы снопом вылетали искры и самые последние гасли уже за кормой. Он слегка подрагивал от тяжёлой работы паровых машин. Но дрожи не замечали на кормовой палубе, где на старых казенных одеялах спали мужчины. Их было много. В неуклюжих казенных одеждах, обритые наголо, оттого внешне схожие, они в своём бессознательном отдыхе были разными: кто-то спокойно храпел; кто-то скрежетал во сне или клацал зубами; кто-то поминутно вскрикивал; кто-то лежал тихо и недвижно, вроде и не дышал. Звуки от спящих разносились по сторонам, тонули в океане и не производили того впечатления, какое вероятно произвели бы в замкнутом помещении. Всех этих людей отвергло наполненное смутными тревогами общество, отбросило на нижнюю ступень своих отношений, законами приговорило к каторжным работам на дальневосточных землях протяжённой царской державы.
Лишь двоим не спалось. За месяцы невольного плавания обветренные и загоревшие они стояли на корме возле русского флага, опирались на ограждение и смотрели в уже привычную безбрежность, в ясную звездность неба позади ставшего для них временной тюрьмой парохода. Единственные представители служилого, привилегированного сословия, – оба были офицерами гвардии и даже смогли отыскать общих знакомых, – своим положением в прошлой жизни они оказались чуждыми прочим осужденным и вынужденно держались от них отдельно. У них был разным жизненный опыт, но они невольно сблизились и, как могли, сдружились.
– Непривычные звёзды. От них гложет мысль… Как, как я попал в него? – тихо произнёс Шуйцев, нарушив ночное безмолвие. – Тебе одному признаюсь... Я целил над ним, над его головой.
И по внешнему виду бывший четырьмя годами старше Истоватов перегнулся за ограждение, сплюнул вниз; плевок, отставал от парохода, наконец влетел в порождаемую винтом волну, под которой угадывалась враждебная людям бездна.
– Философская брезгливость ко всему, начиная с женщин. Вот что мне дарит такая ночь, – сказал он с некоторой даже жестокостью. Потом добавил с усмешкой: – Шопенгауэр прав. Женщины низшие существа, они не способны отличать чести от бесчестья. Впрочем, эта неспособность уже есть признак неизлечимого варварства, неполноценности. Представь, мне, аристократу, гвардейцу, порядочно воспитанная жена предпочла это животное, денщика. Каково, а?!
– Она не предпочла. Она изменила, – возразил Шуйцев, прислушиваясь к себе. – Застрелить? За это? – Он качнул головой, в который раз удивляясь, все еще с трудом веря в причину, по которой обрёл товарища по судьбе.
– А-а, брось! – довольно резко ответил Истоватов.
Они замолчали и, думая каждый о своем, не заметили, как к ним приблизился капитан корабля. Капитан вёз осуждённых и правительственные грузы, был озабочен. Но облокотился на ограждение рядом, постоял.
– Господа, завтра становимся на якорь в виду Сингапура, – обратился он наконец к ним обоим. – Казна оплачивает бордель. Всем, кто желает посетить... – И пояснил зачем-то. – Знаете, это дешевле, чем подавлять бунт. Но вы, наверно... вам бы в приличный публичный дом? Заранее предупреждаю, на публичный дом расходы не предусмотрены. Однако мой вам совет. Не скупитесь. Китаяночек стоит попробовать. – Затем, истолковав их молчание как колебание, продолжил уверенно. – Естественно. Наш врач всех шлюх проверит. На все сто обещать не берусь, я не бог. Но на девяносто восемь из ста опасаться нечего. Так что? Мне заплатить из ваших денег?
Как он и сказал, на следующий день пароход встал на рейд против крайних причалов крупного порта, ожидая своей очереди для пополнения угля и продовольствия. Под обжигающим солнцем, которое с особой силой манило к тропическим краскам на берегу, на верхней палубе корабля осужденные привычным порядком устраивались на четырех скамьях, а четверо таких же полуобнаженных товарищей их быстро сбривали им многодневную щетину с огрубелых щёк и подбородков. Каждый брадобрей, закончив с одним, тут же приступал к тому, что сидел рядом. Осужденные были сдержанно возбуждены, будто готовились к празднику, однако серьезны и в большинстве немногословны, и выбритые скоро уступали места следующим.
Истоватов в стороне от скамей, ближе к правому борту, опустился в удобное плетеное кресло и, закрыв глаза, откинул голову. Корабельный цирюльник, лысеющий и суетливый от избытка жизненности, тем не менее тщательно намылил ему щеки и подбородок до горла и остро правленой бритвой принялся осторожно, но уверенно снимать пену с казавшегося надменным лица его.
– Я дурак, каялся на суде, – слышал Истоватов не совсем русский говор осужденного татарина. – Зарезал и сюда...
– Теперь не раскаиваешься? – с усмешкой спросил его тот, кто, судя по голосу, уж точно не раскаивался в своем страшном преступлении.
– Нет,– ответил татарин беспечно. – Теперь жизни радуюсь.
Внезапный пистолетный выстрел будто дернул руку цирюльника, и Истоватов чуть качнул головой от пореза бритвой, но не открыл глаза, лишь сжал губы в жесткую складку.
– Простите, Ваш благородие, – растерялся цирюльник.